Государственное издательство
«Художественная литература»
Москва — 1936
Электронное издание осуществлено
в рамках краудсорсингового проекта
Организаторы проекта:
Государственный музей Л. Н. Толстого
Подготовлено на основе электронной копии 17-го тома
Полного собрания сочинений Л. Н. Толстого, предоставленной
Российской государственной библиотекой
Электронное издание
90-томного собрания сочинений Л. Н. Толстого
доступно на портале
Если Вы нашли ошибку, пожалуйста, напишите нам
Настоящее издание представляет собой электронную версию 90-томного собрания сочинений Льва Николаевича Толстого, вышедшего в свет в 1928—1958 гг. Это уникальное академическое издание, самое полное собрание наследия Л. Н. Толстого, давно стало библиографической редкостью. В 2006 году музей-усадьба «Ясная Поляна» в сотрудничестве с Российской государственной библиотекой и при поддержке фонда Э. Меллона и координации Британского совета осуществили сканирование всех 90 томов издания. Однако для того чтобы пользоваться всеми преимуществами электронной версии (чтение на современных устройствах, возможность работы с текстом), предстояло еще распознать более 46 000 страниц. Для этого Государственный музей Л. Н. Толстого, музей-усадьба «Ясная Поляна» вместе с партнером – компанией ABBYY, открыли проект «Весь Толстой в один клик». На сайте readingtolstoy.ru к проекту присоединились более трех тысяч волонтеров, которые с помощью программы ABBYY FineReader распознавали текст и исправляли ошибки. Буквально за десять дней прошел первый этап сверки, еще за два месяца – второй. После третьего этапа корректуры тома и отдельные произведения публикуются в электронном виде на сайте tolstoy.ru.
В издании сохраняется орфография и пунктуация печатной версии 90-томного собрания сочинений Л. Н. Толстого.
Руководитель проекта «Весь Толстой в один клик»
Фекла Толстая
Перепечатка разрешается безвозмездно
————
Reproduction libre pour tous les pays.
РЕДАКТОРЫ:
П. С. ПОПОВ
В. Ф. САВОДНИК
М. А. ЦЯВЛОВСКИЙ
В настоящий том включены писания, относящиеся почти исключительно к 1870-ым годам. Центральное место среди них занимают многочисленные «начала» ненаписанных романов из эпохи конца XVII — начала XIX вв. и «начала» тоже ненаписанного романа «Декабристы».
Первая группа «начал» в свою очередь распадается на два цикла: на «начала» романа времен Петра I и «начала» романа «Сто лет». Первый цикл включает двадцать пять вариантов, из которых до настоящего времени опубликовано лишь три варианта. Восемь вариантов «Ста лет» в печати вовсе неизвестны и опубликовываются впервые. Два других исторических романа, писавшихся в конце 1870-ых годов, «Кн. Федор Щетинин» и «Труждающиеся и обремененные» оставались невыявленными в прессе даже по названиям. В настоящем томе содержатся пять вариантов первого и четыре второго романа. Также впервые появляются в печати подготовительные материалы к романам эпохи конца XVII — начала XIX вв. в виде разнообразных выписок Толстого из исторических книг, им изучавшихся («Бумаги Петра»), и текста пятидесяти девяти отдельных листков-карточек со справками исторического характера.
Тексты романа «Декабристы» представляют собою, во-первых, опубликованные Толстым три главы романа, написанные осенью 1863 г., во-вторых, четыре «плана» и ряд «начал», дающих семнадцать вариантов, из которых десять печатаются впервые. Впервые печатаются и подготовительные к роману записи Толстого в записных книжках и на отдельных листах и пометы его на копии списка декабристов.
Кроме текстов исторических романов в том вошли: четыре художественных наброска — «Сказка», приготовленная к печатиVII VIII H. Н. Гусевым, «житие Юстина», «Разговор о науке» и «Два путника», из которых первые три публикуются впервые; три печатающиеся в собраниях сочинений Толстого статьи: «Письмо к издателям» [О методах обучения грамоте], другое «Письмо к издателю» [о самарском голоде] и «О народном образовании» и впервые публикуемые черновые наброски одиннадцати статей: «Новый суд в его приложении», начало педагогической статьи, «О будущей жизни вне времени и пространства», «О душе и жизни ее вне известной и понятной нам жизни». «Определение религии — веры», «Психология обыденной жизни», «О царствовании Александра II», «Христианский катехизис», «О значении христианской религии», «Собеседники» и «Прение о вере». Последняя статья отредактирована В. И. Срезневским.
В сверке текстов и составлении аннотированного указателя принимала участие А. И. Толстая-Попова.
П. С. Попов
В. Ф. Саводник
М. А. Цявловский.
14 сентября 1935 г.
————
Тексты произведений, печатавшихся при жизни Толстого, печатаются по новой орфографии, но с воспроизведением больших букв во всех, без каких-либо исключений, случаях, когда в воспроизводимом тексте Толстого стоит большая буква.
При воспроизведении текстов, не печатавшихся при жизни Толстого (произведения окончательно не отделанные, неоконченные, только начатые и черновые тексты), соблюдаются следующие правила:
Текст воспроизводится с соблюдением всех особенностей правописания, которое не унифицируется, т. е. в случаях различного написания одного и того же слова все эти различия воспроизводятся («этаго» и «этого», «тетенька» и «тетинька»).
Слова, не написанные явно по рассеянности, дополняются в прямых скобках.
В местоимении «что» над «о» ставится знак ударения в тех случаях, когда без этого было бы затруднено понимание. Это «ударение» не оговаривается в сноске.
Ударения (в «что» и других словах), поставленные самим Толстым, воспроизводятся, и это оговаривается в сноске.
Неполно написанные конечные буквы (как напр., крючок вниз вместо конечного «ѣ» или конечных букв «ся» в глагольных формах) воспроизводятся полностью без каких-либо обозначений и оговорок.
Условные сокращения (т. е. «абревиатуры») типа «кый» вместо «который», и слова, написанные неполностью, воспроизводятся полностью, причем дополняемые буквы ставятся в прямых скобках: «к[отор]ый», «т[акъ] к[акъ]» лишь в тех случаях, когда редактор сомневается в чтении.IX
X Слитное написание слов, объясняемое лишь тем, что слова для экономии времени и сил писались без отрыва пера от бумаги, не воспроизводится.
Описки (пропуски букв, перестановки букв, замены одной буквы другой) не воспроизводятся и не оговариваются в сносках, кроме тех случаев, когда редактор сомневается, является ли данное написание опиской.
Слова, написанные явно по рассеянности дважды, воспроизводятся один раз, но это оговаривается в сноске.
После слов, в чтении которых редактор сомневается, ставится знак вопроса в прямых скобках: [?]
На месте не поддающихся прочтению слов ставится: [1 неразобр.] или: [2 неразобр.], где цыфры обозначают количество неразобранных слов.
Незачеркнутое явно по рассеянности (или зачеркнутое сухим пером) рассматривается как зачеркнутое и не оговаривается.
Из зачеркнутого в рукописи воспроизводится (в сноске) лишь то, что редактор признает важным в том или другом отношении.
Более или менее значительные по размерам места (абзац или несколько абзацев, глава или главы), перечеркнутые одной чертой или двумя чертами крест-на-крест и т. п., воспроизводятся в сноске, но в отдельных случаях допускается воспроизведение зачеркнутых слов в ломаных < > скобках в тексте, а не в сноске.
Написанное Толстым в скобках воспроизводится в круглых скобках. Подчеркнутое воспроизводится курсивом. Дважды подчеркнутое — курсивом с оговоркой в сноске.
В отношении пунктуации: 1) воспроизводятся все точки, знаки восклицательные и вопросительные, тире, двоеточия и многоточия (кроме случаев явно ошибочного написания); 2) из запятых воспроизводятся лишь поставленные согласно с общепринятой пунктуацией; 3) ставятся все знаки в тех местах, где они отсутствуют с точки зрения общепринятой пунктуации, причем отсутствующие тире, двоеточия, кавычки и точки ставятся в самых редких случаях.
При воспроизведении «многоточий» Толстого ставится столько же точек, сколько стоит у Толстого.
Воспроизводятся все абзацы. Делаются отсутствующие в диалогах абзацы без оговорки в сноске, а в других, самых редких случаях — с оговоркой в сноске: Абзац редактора.X
XI Примечания и переводы иностранных слов и выражений, принадлежащие Толстому и печатаемые в сносках (внизу страницы), печатаются (петитом) без скобок.
Переводы иностранных слов и выражений, принадлежащие редактору, печатаются в прямых [ ] скобках.
Обозначения: *, **, ***, **** в оглавлении томов, шмуцтитулах и в тексте, как при названиях произведений, так и при номерах вариантов, означают: * — что печатается впервые, ** — что напечатано после смерти Л. Толстого, *** — что не вошло ни в одно из собраний сочинений Толстого и **** — что печаталось со значительными сокращениями и искажениями текста.
Л. Н. ТОЛСТОЙ
1880 г.
Размер подлинника
РОМАН
(1863 и 1884 гг.)
Это было недавно, в царствование Александра II, в наше время — время цивилизации, прогресса, вопросов, возрождения России и т. д. и т. д.; в то время, когда победоносное русское войско возвращалось из сданного неприятелю Севастополя, когда вся Россия торжествовала уничтожение черноморского флота и белокаменная Москва встречала и поздравляла с этим счастливым событием остатки экипажей этого флота, подносила им добрую русскую чарку водки и, по доброму русскому обычаю, хлеб-соль и кланялась в ноги. Это было в то время, когда Россия в лице дальновидных девственниц-политиков оплакивала разрушение мечтаний о молебне в Софийском соборе и чувствительнейшую для отечества потерю двух великих людей, погибших во время войны (одного, увлекшегося желанием как можно скорее отслужить молебен в упомянутом соборе и павшего в полях Валахии, но зато и оставившего в тех же полях два эскадрона гусар, и другого, неоцененного человека, раздававшего чай, чужие деньги и простыни раненым и не кравшего ни того, ни другого); [в] то время, когда со всех сторон, во всех отраслях человеческой деятельности, в России, как грибы выростали великие люди — полководцы, администраторы, экономисты, писатели, ораторы и просто великие люди без особого призвания и цели. В то время, когда на юбилее московского актера упроченное тостом явилось общественное мнение, начавшее карать всех преступников; когда грозные комиссии из Петербурга поскакали на юг ловить, обличать и казнить комиссариатских злодеев; когда во всех городах задавали с речами обеды севастопольским героям и им же, с оторванными руками и ногами, подавали трынки, встречая их на мостах и дорогах; в то время, когда ораторские таланты так быстро развились в народе, что7 8 один целовальник везде и при всяком случае писал и печатал и наизусть сказывал на обедах речи, столь сильные, что блюстители порядка должны были вообще принять укротительные меры против красноречия целовальника; когда в самом аглицком клубе отвели особую комнату для обсуждения общественных дел; когда появились журналы под самыми разнообразными знаменами, — журналы, развивающие европейские начала на европейской почве, но с русским миросозерцанием, и журналы, исключительно на русской почве, развивающие русские начала, однако с европейским миросозерцанием; когда появилось вдруг столько журналов, что, казалось, все названия были исчерпаны: и «Вестник», и «Слово», и «Беседа», и «Наблюдатель», и «Звезда», и «Орел», и много других, и, несмотря на то, всё являлись еще новые и новые названия; в то время, когда появились плеяды писателей, мыслителей, доказывавших, что наука бывает народна и не бывает народна и бывает ненародная и т. д., и плеяды писателей, художников, описывающих рощу и восход солнца, и грозу, и любовь русской девицы, и лень одного чиновника, и дурное поведение многих чиновников; в то время, когда со всех сторон появились вопросы (как называли в 56 году все те стечения обстоятельств, в которых никто не мог добиться толку), явились вопросы кадетских корпусов, университетов, цензуры, изустного судопроизводства, финансовый, банковый, полицейский, эманципационный и много других; все старались отыскивать еще новые вопросы, все пытались разрешать их; писали, читали, говорили проекты, всё хотели исправить, уничтожить, переменить, и все россияне, как один человек, находились в неописанном восторге. Состояние, два раза повторившееся для России в ХІХ-м столетии: в первый раз, когда в 12-м году мы отшлепали Наполеона I, и во второй раз, когда в 56-м году нас отшлепал Наполеон III. Великое, незабвенное время возрождения русского народа!!!... Как тот Француз, который говорил, что тот не жил вовсе, кто не жил в Великую французскую революцию, так и я смею сказать, что кто не жил в 56-м году в России, тот не знает, что такое жизнь. Пишущий эти строки не только жил в это время, но был одним из деятелей того времени. Мало того, что он сам несколько недель сидел в одном из блиндажей Севастополя, он написал о Крымской войне сочинение, приобретшее ему великую славу, в котором он ясно и подробно изобразил, как стреляли солдаты с бастионов из8 9 ружей, как перевязывали на перевязочном пункте перевязками и хоронили на кладбище в землю. Совершив эти подвиги, пишущий эти строки прибыл в центр государства, в ракетное заведение, где и пожал лавры своих подвигов. Он видел восторг обеих столиц и всего народа и на себе испытал, как Россия умеет вознаграждать истинные заслуги. Сильные мира сего искали его знакомства, жали ему руки, предлагали ему обеды, настоятельно приглашали его к себе и для того, чтоб узнать от него подробности войны, рассказывали ему свои чувствования. Поэтому пишущий эти строки может оценить то великое, незабвенное время. Но не в том дело.
В это самое время два возка и сани стояли у подъезда лучшей московской гостиницы. Молодой человек вбежал в двери узнать о квартире. Старик сидел в возке с двумя дамами и говорил о том, каков был Кузнецкий мост при французе. Это было продолжение разговора, начавшегося при въезде в Москву, и теперь старик с белой бородой, в распахнутой шубе, спокойно продолжал свою беседу в возке так, как будто он намеревался ночевать в нем. Жена и дочь слушали, но поглядывали на дверь не без нетерпения. Молодой человек вышел из двери с швейцаром и нумерным.
— Ну что, Сергей? — спросила мать, выставляя на свет фонаря свое изнуренное лицо.
Потому ли, что это была его привычка, или для того, чтоб швейцар не принял его по полушубку за лакея, Сергей ответил по-французски, что есть комнаты, и отворил дверцы. Старик взглянул на мгновенье на сына и снова обратился в темную глубь возка, как будто остальное до него не касалось:
— Театра еще не было.
— Пьер! — сказала жена, подбирая салоп, но он продолжал.
— Madame Шальме была на Тверской...
В глубине возка раздался молодой, звонкий смех.
— Папа, выходи — ты так заговорился.
Старик как будто теперь только хватился, что они приехали, и оглянулся.
— Выходи же.
Он надвинул шапку и покорно полез из двери. Швейцар принял его под руку, но убедившись, что старик еще очень хорошо ходит, он тотчас же предложил свои услуги даме. Наталья9 10 Николаевна, жена, и по собольему салопу, и по тому, как долго вылезала, и по тому, как тяжело легла ему на руку, и по тому, как прямо, не оглядываясь, опершись на руку сына, пошла на крыльцо, показалась ему очень значительною. Барышню от девушек, которые повылезли из другого возка, он даже не отличил: так же, как и они, она несла узелок и трубку и шла сзади. Только по смеху и тому, что она назвала старика отцом, он узнал ее.
— Не туда, папа, направо, — сказала она, останавливая его за рукав тулупа. — Направо.
И на лестнице из-за стука шагов, дверей и тяжелого дыхания пожилой дамы раздался тот же смех, который слышался в возке, который, когда кто слышал, непременно думал: вот славно смеется, завидно даже.
Сын Сергей занимался устройством всех материальных условий в дороге и занимался этим хотя и без знания, но с свойственной 25-ти годам энергией и самоудовлетворяющей деятельностью. Раз двадцать по крайней мере и, кажется, без особенно важных причин он в одном пальто сбежал вниз к саням и вбежал опять наверх, подрагивая от холода и через две и три ступеньки шагая своими молодыми, длинными ногами. Наталья Николаевна просила его не простудиться, но он уверял, что ничего, и всё отдавал приказания, хлопал дверьми, ходил, и когда, казалось, уж дело стояло за одними слугами и мужиками, он несколько раз обошел все комнаты, выходя из гостиной в одну дверь и входя в другую, и всё отыскивал, что бы еще сделать.
— Что ж, папа, поедешь в баню? Узнать? — спросил он.
Папа находился в задумчивости и, казалось, вовсе не отдавал себе отчета в том, где он находился. Он не скоро ответил. Он слышал слова и не понимал. Вдруг он понял.
— Да, да, да; узнай, пожалуйста, у Каменного моста.
Глава семейства торопливым, взволнованным шагом обошел комнаты и сел на кресла.
— Ну, теперь надо решить, что делать, устроиваться, — сказал он. — Помогайте, дети, живо! молодцами! таскайте, устанавливайте, а завтра пошлем записочку и Сережу к сестре Марье Ивановне, к Никитиным, или сами поедем. Так, Наташа? А теперь устроиваться.
— Завтра воскресенье; надеюсь, прежде всего, ты поедешь10 11 к обедне, Pierre? — сказала жена, на коленях стоя перед сундуком и отпирая его.
— И то воскресенье! Непременно все поедем в Успенский собор. Этим начнется наше возвращение. Боже мой! когда я вспомню тот день, когда я в последний раз был в Успенском соборе... помнишь, Наташа? Но не в том дело.
И глава семейства быстро встал с кресла, на которое только что сел.
— А теперь надо устроиваться.
И он, ничего не делая, ходил из одной комнаты в другую.
— Что ж, будем чай пить? или устала, хочешь отдохнуть?
— Да, да, — отвечала жена, доставая что-то из сундука: — ведь ты хотел в баню.
— Да... в мое время были у Каменного моста. Сережа, поди же узнай, есть ли еще бани у Каменного моста. Вот эту комнату займу я с Сережей; Сережа! хорошо тебе тут будет? — Но Сережа пошел узнать о банях.
— Нет, всё нехорошо, — продолжал он, — у тебя не будет хода прямо в гостиную. Как ты думаешь, Наташа?
— Ты успокойся, Pierre, всё это устроится, — отвечала Наташа из другой комнаты, в которую мужики вносили вещи. Но Pierre находился под влиянием восторженного состояния, произведенного приездом на место.
— Ты смотри, Сережины вещи не смешай; вот его лыжи бросили в гостиной...
И он сам поднял их и особенно осторожно, как будто от этого зависел весь будущий порядок помещенья, поставил их к притолке и прижал к ней. Но лыжи не приклеились и, только что Pierre отошел от них, с грохотом упали поперек двери. Наталья Николаевна поморщилась и вздрогнула, но, увидав причину паденья, сказала.
— Соня, подними, мой друг.
— Подними, мой друг, — повторил муж, а я пойду к хозяину, иначе не устроите; надо с ним обо всем переговорить.
— Лучше за ним послать, Pierre. Зачем ты беспокоишься?
Pierre согласился.
— Соня, позови этого... как бишь? M-r Cavalier, пожалуйста; скажи, что мы хотим обо всем переговорить.
— Шевалье, папа, — сказала Соня и приготовилась итти.
Наталья Николаевна, которая тихим голосом приказывала11 12 и тихими шагами ходила из комнаты в комнату, то с ящиком, то с трубкой, то с подушкой, незаметно расставляла из горы поклажи всё на свое место, успела, проходя мимо Сони, шепнуть.
— Не ходи сама, пошли человека.
Покуда человек ходил за хозяином, Pierre употребил свой досуг на то, чтобы под предлогом содействия своей супруге смять ей какую-то одежду, и на то, чтобы спотыкнуться на опорожненный ящик. Удержавшись рукой за стену, Декабрист с улыбкой оглянулся. Жена, казалось, была так занята, что не заметила; но Соня глядела на него такими смеющимися глазами, что, казалось, ожидала позволенья посмеяться. Он охотно дал ей это позволенье, рассмеявшись сам таким добродушным смехом, что все бывшие в комнате, от жены до девушки и мужика, рассмеялись. Этот смех еще более воодушевил старца; он нашел, что диван в комнате жены и дочери стоит для них неудобно, несмотря на то, что они утверждали противное, прося его успокоиться. В то самое время, как он собственноручно пытался с мужиком перетащить эту мебель, вошел в комнату хозяин-француз.
— Вы меня спрашивали, — сказал хозяин строго и в доказательство своего, ежели не презрения, то равнодушия, достал медленно свой платок, медленно развернул и медленно высморкался.
— Да, мой любезный друг, — сказал Петр Иванович, наступая на него: —вот видите ли, мы сами не знаем, сколько здесь пробудем, я и жена моя... — и Петр Иваныч, имевший слабость в каждом человеке видеть ближнего, начал рассказывать свои обстоятельства и планы.
Г-н Chevalier не разделял такого взгляда на людей и не интересовался сведениями, сообщенными Петром Иванычем, но хороший французский язык, которым говорил Петр Иваныч (французский язык, как известно, есть нечто в роде чина в России), и барские приемы заставили его повысить несколько мнение о новоприезжих.
— Чем могу я служить вам? — спросил он.
Вопрос этот не затруднил Петра Иваныча. Он выразил желанье иметь комнаты, чай, самовар, ужин, обед, пищу для прислуги, — одним словом, те вещи, для которых и существуют гостиницы, и когда Г-н Chevalier, удивленный невинностью старичка,12 13 полагавшего, должно быть, что он находится в Трухменской степи, или полагавшего, что все эти вещи ему будут отпускаться даром, объявил, что всё это можно иметь, Петр Иваныч пришел в восторженное состояние.
— Вот это прекрасно! очень хорошо! Так мы и устроим. Ну так, пожалуйста... — Но ему стало совестно всё говорить о себе, и он стал расспрашивать Г-на Chevalier о его семействе и делах. Сергей Петрович, вернувшись в комнату, казалось, не одобрял обращения своего батюшки; он замечал неудовольствие хозяина и напомнил о бане. Но Петр Иваныч был заинтересован вопросом о том, как могла французская гостиница итти в Москве в 56 году и как проводила свое время M-me Chevalier. Наконец сам хозяин поклонился и спросил, не прикажут ли чего?
— Будем пить чай, Наташа. Да? Так чаю, пожалуйста, а мы еще поговорим с вами, мой любезный Monsieur. Какой славный человек!
— А в баню, папа?
— Ах, да, так ненадобно чаю. — Так что единственный результат беседы с новоприезжим был отнят у хозяина. Зато Петр Иваныч был теперь горд и счастлив своим устройством. Ямщики, пришедшие просить на водку, расстроили его было тем, что у Сережи не было мелочи, и Петр Иваныч хотел было опять посылать за хозяином, но счастливая мысль, что не ему одному надо быть веселым этот вечер, вывела его из затруднения. Он взял две трехрублевых бумажки и, вжав в руку одному ямщику одну бумажку, сказал; «Вот вам» (Петр Иваныч имел привычку говорить вы всем без исключения, кроме членам своего семейства); «а вот вам», сказал он, передавая другому ямщику бумажку из ладони в ладонь, вроде того, как это делают, платя докторам за визиты. Обделав все эти дела, его повезли в баню.
Соня, как сидела на диване, подставила руку под голову и засмеялась.
«Ах, как хорошо, мама! Ах, как хорошо!» — Потом она положила ноги на диван, повытянулась, поправилась и так и заснула крепким неслышным сном здоровой 18-ти-летней девушки после 11/2 месяцев дороги. Наталья Николаевна, всё еще разбиравшаяся в своей спальне, услыхала верно своим материнским ухом, что Соня не шевелится, и вышла взглянуть.13 14 Она взяла подушку и, подняв своей большой белой рукой раскрасневшуюся спутанную голову девушки, положила ее на подушку. Соня глубоко, глубоко вздохнула, повела плечами и положила свою голову на подушку, не сказав merci, как будто это само собой так сделалось.
— Не на ту, не на ту, Гавриловна, Катя, — тотчас же заговорила Наталья Николаевна, обращаясь к девушкам, стелившим постель, и одной рукой, как будто мимоходом, оправляя взбившиеся волосы дочери. Не останавливаясь и не торопясь, Наталья Николаевна убиралась, и к приезду мужа и сына всё было готово: сундуков уж не было в комнатах; в спальне Пьера всё было так же, как было десятки лет в Иркутске: халат, трубка, табакерка, вода с сахаром, Евангелие, которое он читал на ночь, и даже образок прилип как-то над кроватью на пышных обоях комнат Шевалье, который не употреблял этого украшения, но которое явилось в этот вечер во всех комнатах 3-го отделения.
Наталья Николаевна, убравшись, оправила свои, несмотря на дорогу, чистые воротнички и рукавчики, причесалась и села против стола. Ее прекрасные черные глаза устремились куда-то далеко; она смотрела и отдыхала. Она, казалось, отдыхала не от одного раскладыванья, не от одной дороги, не от одних тяжелых годов — она отдыхала, казалось, от целой жизни, и та даль, в которую она смотрела, на которой представлялись ей живые любимые лица, и была тот отдых, которого она желала. Был ли это подвиг любви, который она совершила для своего мужа, та ли любовь, которую она пережила к детям, когда они были малы, была ли это тяжелая потеря или это была особенность ее характера, — только всякий, взглянув на эту женщину, должен был понять, что от нее ждать нечего, что она уже давно когда-то положила всю себя в жизнь и что ничего от нее не осталось. Осталось достойное уважения что-то прекрасное и грустное, как воспоминание, как лунный свет.
Нельзя было себе представить ее иначе, как окруженную почтением и всеми удобствами жизни. Чтоб она когда-нибудь была голодна и ела бы жадно или чтобы на ней было грязное белье, или чтобы она спотыкнулась, или забыла бы высморкаться — этого не могло с ней случиться. Это было физически невозможно. Отчего это так было, не знаю, но всякое ее движение было14 15 величавость, грация, милость для всех тех, которые могли пользоваться ее видом...
Sie pflegen und weben
Himmlische Rosen ins irdische Leben.[1]
Она знала этот стих и любила его, но не руководилась им. Вся натура ее была выражением этой мысли, вся жизнь ее была одним этим бессознательным вплетанием невидимых роз в жизнь всех людей, с которыми она встречалась. Она поехала за мужем в Сибирь только потому, что она его любила; она не думала о том, что она может сделать для него, и невольно делала всё: стелила ему постель, укладывала его вещи, готовила обед и чай, а главное, была всегда там, где он был, и больше счастия ни одна женщина не могла бы дать своему мужу.
В гостиной кипел самовар на круглом столе. Перед ним сидела Наталья Николаевна. Соня морщилась и улыбалась под рукой матери, щекотавшей ее, когда отец и сын с сморщенными оконечностями пальцев и лоснящимися щеками и лбами (у отца особенно блестела лысина), с распушившимися белыми и черными волосами и сияющими лицами вошли в комнату.
— Светлее стало, как вы вошли, — сказала Наталья Николаевна. — Батюшки, как бел!
Она говорила это десятки лет каждую субботу, и каждую субботу Пьер испытывал при этом застенчивость и удовольствие. Они сели за стол, запахло чаем, трубкой, заговорили голоса родителей, детей и слуг, которые в той же комнате получили свои чашки. Вспоминали смешное, случившееся дорогой, восхищались прической Сони, смеялись. Географически все они были перенесены за 5000 верст в совсем другую, чуждую среду, но нравственно они этот вечер еще были дома, теми же самыми, какими сделала их особенная, долгая, уединенная, семейная жизнь. Того уж не будет завтра. Петр Иваныч подсел к самовару и закурил свою трубку. Он не весел был.
— Ну, вот мы и приехали, — сказал он, — и я рад, что мы нынче никого не увидим: этот вечер еще последний проведем в семействе... и он запил эти слова большим глотком чаю.
— Отчего же последний, Пьер?
— Отчего? Оттого, что орлята выучились летать, им самим нужно вить свои гнезда, и отсюда они полетят каждый в свою сторону...15
16 — Вот пустяки, — сказала Соня, принимая у него стакан и улыбаясь, как она всему улыбалась: — старое гнездо отлично.
— Старое гнездо — печальное гнездо, старик не умел свить его, — он попал в клетку, в клетке вывел детей, и выпустили его тогда, как уж крылья его плохо носить стали. Нет, орлятам надо свить себе гнездо выше, счастливее, ближе к солнцу; затем они его дети, чтоб пример послужил им; а старый, пока не ослепнет, будет глядеть, а ослепнет, будет слушать... Налей рому, еще, еще... довольно.
— Посмотрим, кто кого оставит, — отвечала Соня, бегло взглянув на мать, как будто ей совестно было говорить при ней, — посмотрим, кто кого оставит, — продолжала она. — За себя я не боюсь и за Сережу тоже! (Сережа ходил по комнате и размышлял о том, как ему завтра заказать платье — самому пойти или послать за портным; его не интересовал разговор Сони с отцом)... Соня засмеялась.
— Что ты? Что? — спросил отец.
— Ты моложе нас, папа. Гораздо, право, — сказала она и опять засмеялась.
— Каково! — сказал старик, и строгие морщины его сложились в нежную и вместе презрительную улыбку.
Наталья Николаевна наклонилась из-за самовара, который мешал ей видеть мужа.
— Правда Сонина. Тебе всё еще 16 лет, Пьер. Сережа моложе чувствами, но душой ты моложе его. Что он сделает, я могу предвидеть, но ты еще можешь удивить меня.
Сознавался ли он в справедливости этого замечания или, польщенный им, он не знал, что отвечать, старик молча курил, запивал чаем и только блестел глазами. Сережа же, с свойственным эгоизмом молодости, теперь только заинтересованный тем, что сказали об нем, вступил в разговор и подтвердил то, что он действительно стар, что приезд в Москву и новая жизнь, которая открывается перед ним, нисколько не радует его, что он спокойно обдумывает и предусматривает будущее.
— Всё-таки последний вечер, — повторил Петр Иваныч. — Завтра уж того не будет...
И он еще подлил себе рому. И долго он еще сидел за чайным столом с таким видом, как будто многое ему хотелось сказать, да некому было слушать. Он подвинул было к себе ром, но дочь потихоньку унесла бутылку.
Когда г. Шевалье, ходивший наверх устроивать гостей, вернувшись к себе, сообщил замечания насчет новоприезжих своей подруге жизни, в кружевах и шелковом платье сидевшей по парижскому манеру за конторкой, в той же комнате сидело несколько привычных посетителей заведения. Сережа, бывши внизу, заметил эту комнату и ее посетителей. Вы верно тоже заметили ее, ежели бывали в Москве.
Ежели вы скромный мужчина, не знающий Москвы, опоздали на званый обед, ошиблись расчетом, что гостеприимные москвичи вас позовут обедать — и вас не позвали, или просто хотите пообедать в лучшей гостинице, вы входите в лакейскую. Три или четыре лакея вскакивают, один из них снимает с вас шубу и поздравляет с новым годом, с масленицей, с приездом или просто замечает, что давно вы не бывали, хоть вы и никогда не бывали в этом заведении. Вы входите, и первый бросается вам в глаза накрытый стол, уставленный, как вам в первую минуту кажется, бесчисленным количеством аппетитных яств. Но это только оптический обман, ибо на этом столе большую часть места занимают в перьях фазаны, морские раки невареные, коробочки с духами, помадой и стклянки с косметиками и конфектами. Только с краюшка, поискав хорошенько, вы найдете водку и кусок хлеба с маслом и рыбкой под проволочным колпаком от мух, совершенно бесполезным в Москве в декабре месяце, но зато точно таким же, какие употребляются в Париже. Далее, за столом вы видите впереди себя комнату, в которой за конторкой сидит француженка весьма противной наружности, но в чистейших рукавчиках и в прелестнейшем модном платье. Подле француженки вам представится расстегнутый офицер, закусывающий водку, статский, читающий газету, и чьи-нибудь военные или статские ноги, лежащие на бархатном стуле, и послышатся французский говор и более или менее искренний громкий хохот. Ежели вам захочется знать, что делается в этой комнате, то я бы советовал не входить в нее, а только заглянуть, как будто проходя мимо, чтобы взять тартинку. Иначе вам не поздоровится от вопросительного молчания и взглядов, которые устремят на вас привычные обитатели комнаты, и, вероятно, вы, поджавши хвост, поспешите к одному из столов в большую залу или зимний сад. В этом вам никто не17 18 помешает. Эти столы для всех, и там в одиночестве можете называть Дея гарсоном и заказывать трюфелей, сколько вам угодно. Комната же с француженкой существует для избранной, золотой, московской молодежи, и попасть в число избранных не так легко, как вам кажется.
Г. Шевалье, возвратившись в эту комнату, сказал супруге, что господин из Сибири скучен, но зато сын и дочь такие молодцы, каких только в Сибири можно выкормить.
— Вы бы посмотрели на дочь, что это за розанчик!
— О!, он любит свеженьких женщин, этот старик, — сказал один из гостей, куривший сигару. (Разговор, разумеется, происходил на французском языке, но я передаю его по-русски, что и постоянно буду делать в продолжение этой истории.)
— О! очень люблю! — отвечал г. Шевалье. — Женщины — моя страсть. Вы не верите?
— Слышите, М-me Chevalier? — закричал толстый казацкий офицер, который был много должен в заведеньи и любил беседовать с хозяином.
— Да, вот он разделяет мой вкус, — сказал Chevalier, потрепав толстяка по эполете.
— И точно хороша эта Сибирячка?
Chevalier сложил свои пальцы и поцеловал их.
Вслед за тем между посетителями разговор сделался конфиденциальный и очень веселый. Дело шло о толстяке; он, улыбаясь, слушал то, что про него рассказывали.
— Можно ли иметь такие превратные вкусы? — закричал один сквозь смех. — М-llе Clarisse! вы знаете, Стругов из женщин лучше всего любит куриные ляжки.
Хотя и не понимая соли этого замечания, m-lle Clarisse залилась из-за конторки смехом, настолько серебристым, насколько позволяли ей дурные зубы и преклонные лета.
— Сибирская барышня навела его на такие мысли? — и все еще больше расхохотались. Сам M-r Chevalier помирал со смеху, приговаривая:
«Ce vieux coquin»,[2] и трепя по голове и плечам казацкого офицера.
— Да кто они, эти Сибиряки? заводчики или купцы? — спросил один из господ во время затихания смеха.
— Никит! спрашивайт у господа, которые приехал, подорожний, —18 19 сказал М-r Chevalier. — «Мы, Александр, Самодержес...» — начал было читать Г-н Chevalier принесенную подорожную, но казацкий офицер вырвал у него бумагу, и лицо его вдруг выразило удивленье.
— Ну, угадайте, кто это? — сказал он, — и все вы хоть по слухам знаете.
— Ну, как же угадать, покажи. Ну, Абдель Кадер, ха-ха-ха. Ну, Калиостро... Ну, Петр III... ха-ха-ха-ха.
— Ну, прочти же!
Казацкий офицер, развернув бумагу, прочел: «бывший князь Петр Иваныч» и одну из тех русских фамилий, которую всякий знает и всякий произносит с некоторым уважением и удовольствием, ежели говорит о лице, носящем эту фамилию, как о лице близком или знакомом. Мы будем называть его Лабазовым. Казацкий офицер смутно помнил, что этот Петр Лабазов был чем-то знаменитым в 25-м году и что он был сослан в каторжную работу, — но чем он был знаменит, он не знал хорошенько. Другие же никто и этого не знали и ответили: «А! да, известный» точно так же, как бы они сказали: «как же, известный!» про Шекспира, который написал «Энеиду». Больше же они узнали его потому, что толстяк объяснил им, что он брат князя Ивана, дядя Чикиных, графини Прук, ну, известный...
— Ведь он должен быть очень богат, коли он брат князя Ивана? — заметил один из молодых. — Ежели ему возвратили состояние. Некоторым возвратили.
— Сколько их наехало теперь этих сосланных! — заметил другой, — право, их меньше, кажется, было сослано, чем вернулось. Да, Жикинский, расскажи-ка эту историю за 18-е число, — обратился он к офицеру стрелкового полка, слывшему за мастера рассказывать.
— Ну, расскажи же.
— Во-первых, это истинная правда и случилось здесь, у Шевалье, в большой зале. Приходят человека три Декабристов обедать. Сидят у одного стола, едят, пьют, разговаривают. Только напротив их уселся господин почтенной наружности, таких же лет и всё прислушивается, как они про Сибирь что-нибудь скажут. Только он что-то спросил; слово за слово, разговорились, оказывается, что он тоже из Сибири.
— И Нерчинск знаете?
— Как же, я жил там.19
20 — И Татьяну Ивановну знаете?
— Как же не знать!
— Позвольте спросить, вы тоже сосланы были?
— Да, имел несчастие пострадать, а вы?
— Мы все сосланные 14-го декабря. Странно, что мы вас не знаем, ежели вы тоже за 14-е. Позвольте узнать вашу фамилию?
— Федоров.
— Тоже за 14-е?
— Нет, я за 18-е.
— Как за 18-е?
— За 18-е сентября, за золотые часы. Был оклеветан, будто украл, и пострадал невинно.
Все покатились со смеха, исключая рассказчика, который, с пресерьезным лицом, оглядывая влоск положенных слушателей, божился, что это была истинная история.
Скоро после рассказа один из золотых молодых людей встал и поехал в клуб. Пройдясь по залам, уставленным столами с старичками, играющими в ералаш, повернувшись в инфернальной, где уж знаменитый «Пучин» начал свою партию против «компании», постояв несколько времени у одного из бильярдов, около которого, хватаясь за борт, семенил важный старичок и еле-еле попадал в своего шара, и заглянув в библиотеку, где какой-то генерал степенно читал через очки, далеко держа от себя газету, и записанный юноша, стараясь не шуметь, пересматривал подряд все журналы, золотой молодой человек подсел на диван в бильярдной к играющим в табельку, таким же, как он, позолоченным молодым людям. Был обеденный день, и было много господ, всегда посещающих клуб. В числе их был Иван Павлович Пахтин. Это был мужчина лет 40, среднего роста, белый, полный, с широкими плечами и тазом, с голой головой и глянцовитым, счастливым выбритым лицом. Он не играл в табельку, но так подсел к князю Д., с которым он был на ты, и не отказался от стакана шампанского, которое ему предложили. Он так хорошо поместился после обеда, незаметно распустив сзади гульфик, что, казалось бы, век просидел так, покуривая сигару, запивая шампанское и чувствуя близкое присутствие князей и графов, министерских детей. Известие о приезде Лабазовых нарушило его спокойствие.
— Куда ты, Пахтин? — сказал министерский сын, заметив20 21 между игрой, что Пахтин привстал, одернул жилет и большим глотком допил шампанское.
— Северников просил, — сказал Пахтин, чувствуя какое-то беспокойство в ногах, — что же, поедешь?..
«Анастасья, Анастасья, отворяй-ка, ворота». Это была известная в ходу цыганская песня.
— Может быть. А ты?
— Куда мне, женатому старику.
— Ну!..
Пахтин, улыбаясь, пошел в стеклянную залу к Северникову. Он любил, чтоб последнее слово, им сказанное, было шуточка. И теперь так вышло.
— Что, как здоровье графини? — спросил он, подходя к Северникову, который вовсе не звал его, но которому, по некоторым соображениям Пахтина, нужнее всех было знать о приезде Лабазовых. Северников был немножко замешан в 14-м числе и приятель со всеми Декабристами. Здоровье графини было гораздо лучше, и Пахтин был очень рад этому.
— А вы не знаете, Лабазов приехал нынче, у Шевалье остановился.
— Что вы говорите! Ведь мы старые приятели. Как я рад! Как я рад! Постарел, я думаю, бедняга? Его жена писала моей жене...
Но Северников не досказал, что она писала, потому что его партнеры, разыгрывавшие бескозырную, сделали что-то не так. Говоря с Иваном Павловичем, он всё косился на них, но теперь вдруг бросился всем туловищем на стол и, стуча по нем руками, доказал, что надо было играть с семерки. Иван Павлович встал и, подойдя к другому столу, сообщил между разговором другому почтенному человеку свою новость, опять встал и у третьего стола сделал то же. Почтенные люди все были очень, очень рады возвращению Лабазова, так что, опять вернувшись в бильярдную, Иван Павлович, сначала сомневавшийся, нужно или нет радоваться возвращению Лабазова, уже более не употреблял введения о бале, статье «Вестника», здоровье и погоде, а прямо приступал ко всем с восторженным объявлением о благополучном возвращении знаменитого Декабриста.
Старичок, всё еще тщетно пытавшийся ткнуть кием в своего белого шара, должен был, по мнению Пахтина, быть очень обрадован известием. Он подошел к нему. «Хорошо поигрываете,21 22 Ваше Высокопревосходительство?» сказал он в то время, как старичок сунул свой кий в красный жилет маркера, означая этим желанье помелить.
«Ваше Высокопревосходительство» было сказано совсем не так, как вы думаете, из подобострастия (нет, это не мода в 56-м году) — Иван Павлыч называл просто по имени и отчеству этого старичка, — а это было сказано частью [как] шутка над теми, кто так говорят, частью, чтоб дать знать, что мы знаем с кем говорим, и всё-таки резвимся, немножко и взаправду; вообще это было очень тонко.
— Сейчас узнал: Петр Лабазов приехал. Прямо из Сибири приехал со всем семейством. — Эти слова произнес Пахтин, в то самое время, как старичок опять промахнулся в своего шара, — такое ему несчастье было.
— Ежели он приехал таким же взбалмошным, каким поехал, так нечему радоваться, — угрюмо сказал старичок, раздраженный своей непонятной неудачей.
Этот отзыв смутил Иван Павлыча, он опять не знал, следовало ли или нет радоваться приезду Лабазова, и. чтобы окончательно разрешить свои сомнения, он направил шаги свои в комнату, где собирались умные люди разговаривать и знали значенье и цену всякой вещи, и всё знали одним словом. Иван Павлыч был в тех же приятных отношениях с посетителями умной комнаты, как и с золоченой молодежью и сановитыми особами. Правда, у него не было своего особого места в умной комнате, но никто не удивился, когда он вошел и сел на диван. Речь шла о том, в каком году и по какому случаю произошла ссора между двумя русскими журналистами. Выждав минуту молчанья, Иван Павлыч сообщил свою новость не так, как радость, не так, как незначущее событие, а так, как будто к разговору. Но тотчас по тому, как «умные» (я употребляю «умные» как [прозвание] посетителей умной комнаты) приняли его новость и стали обсуживать ее, тотчас Иван Павлыч понял, что сюда-то именно и следовала эта новость и здесь только она получит такую обработку, что можно будет везти ее дальше и savoir à quoi s’en tenir.[3]
— Только Лабазова недоставало, — сказал один из «умных», — теперь из живых Декабристов все вернулись в Россию.22
23 — Он был «один из стаи славных»... — сказал Пахтин еще выпытывающим тоном, готовый на то, чтобы эту цитату сделать шуточной и серьезной.
— Как же, Лабазов — один из замечательнейших людей того времени, — начал «умный». — В 1819 году он был прапорщиком Семеновского полка и был послан за границу с депешами к герцогу З. Потом он вернулся и в 24-м году был принят в первую масонскую ложу. Все тогдашние масоны собирались у Д. и у него. Ведь он очень богат был. Князь Ж., Федор Д., Иван П. — это были его ближайшие друзья. И тут дядя его, князь Висарион, чтоб удалить молодого человека от этого общества, перевез его в Москву.
— Извините,. Николай Степанович, — перебил другой «умный», — мне кажется, что это было в 23-м году, потому что Висарион Лабазов назначен был командиром 3-го корпуса в 24-м году и был в Варшаве. Он приглашал его к себе в адъютанты и после отказа уж перевел его. Впрочем, извините, я вас перебил.
— Ах, нет, сделайте одолжение.
— Нет, пожалуйста.
— Нет, сделайте одолжение, вы должны это знать лучше меня, и притом память ваша и знания достаточно доказаны здесь.
— В Москве он против желанья дяди вышел в отставку, — продолжал тот, чья память и знания были доказаны, — и там вкруг него образовалось второе общество, которого он был родоначальником и сердцем, ежели можно так выразиться. Он был богат, хорош собой, умен, образован; любезен, говорят, был удивительно. Мне еще тетка говаривала, что она не знавала человека обворожительнее его. И тут-то он за несколько месяцев до бунта женился на Кринской.
— Дочь Николая Кринского, тот, что при Бородино... — ну, известный, — перебил кто-то.
— Ну, да. Ее-то огромное состояние у него осталось теперь, а его собственное, родовое, перешло меньшому брату князю Ивану, который теперь обер-гоф-кафермейстер (он назвал что-то в этом роде) и был министром.
— Лучше всего его поступок с братом, — продолжал рассказчик. — Когда его взяли, то одно, что он успел уничтожить, это — письма и бумаги брата.
— Разве брат был замешан?23
24 Рассказчик не отвечал: «да», но сжал губы и мигнул значительно.
— Потом на всех допросах Петр Лабазов постоянно отпирался во всем, что касалось брата, и за это пострадал больше других. Но что лучше всего, что князь Иван получил всё именье и ни одного гроша не послал брату.
— Говорили, что Петр Лабазов сам отказался? — заметил один из слушателей.
— Да, но отказался только потому, что князь Иван перед коронацией писал ему и извинялся, что ежели бы не он взял, то именье конфисковали бы, а что у него дети и долги, и что теперь он не в состоянии возвратить ничего. Петр Лабазов отвечал двумя строчками: «Ни я, ни наследники мои не имеем и не хотим иметь никаких прав на законом вам присвоенное именье». И больше ничего. Каково? И князь Иван проглотил и с восторгом запер этот документ с векселями в шкатулку и никому не показывал.
Одна из особенностей умной комнаты состояла в том, что посетители ее знали, когда хотели знать, всё, что делалось на свете, как бы тайно оно ни происходило.
— Впрочем, это вопрос, — сказал новый собеседник, — справедливо ли было отнять от детей князя Ивана состояние, при котором они выросли и были воспитаны и на которое полагали, что имели право.
Разговор таким образом был перенесен в отвлеченную сферу, не интересовавшую Пахтина. Он почувствовал необходимость свежим людям сообщить новость, встал и медленно, заговаривая направо и налево, пошел по залам. Один из его сослуживцев остановил его, чтобы сообщить новость о приезде Лабазовых.
— Кто же этого не знает! — отвечал Иван Павлыч, спокойно улыбаясь, и направился к выходу. Новость уже совершила свой круг и опять возвращалась к нему.
В клубе было больше нечего делать, он отправился на вечер. Это был не званый вечер, а салон, в котором принимали каждый день. Было человек 8 дам и один старый полковник, и всем было ужасно скучно. Уже одна твердая походка и улыбающееся лицо Пахтина развеселило дам и девиц. Новость же была тем более кстати, что в салоне была старая графиня Фукс с дочерью. Когда Пахтин рассказал почти слово в слово всё, что он слышал в умной комнате, М-mе Фукс, покачивая головой и удивляясь24 25 своей старости, стала вспоминать, как она выезжала вместе с Наташей Кринской, теперешней Лабазовой.
— Ее замужество — очень романическая история, и всё это было на моих глазах. Наташа была почти обручена с Мятлиным, который после был убит на дуэли с Дёбра. Только в это время приезжает в Москву князь Петр, влюбляется в нее и делает предложение. Только отец, которому очень хотелось Мятлина — и вообще Лабазова боялись как масона — отец отказал. Только молодой человек продолжает ее видеть на балах, везде, сдружается с Мятлиным, просит его отказаться. Мятлин соглашается, он ее уговаривает бежать. Она тоже соглашается, но последнее раскаянье (разговор происходил по-французски) — она идет к отцу и говорит, что всё готово к бегству, и что она могла его оставить, но надеется на его великодушие. И в самом деле, отец простил ее — все за нее просили — и дал согласие. Вот так и сделалась эта свадьба, и веселая была свадьба! Кто из нас думал, что через год она поедет за ним в Сибирь. Она, единственная дочь, самая богатая, самая красивая тогдашнего времени. Император Александр всегда замечал ее на балах, сколько раз танцовал с ней. У графа Г. был bal costumé,[4] как теперь помню, и она была Неаполитанкой, удивительно хороша! Он всегда, приезжая в Москву, спрашивал: «que fait la belle Napolitaine?».[5] И вдруг эта женщина в таком положении (она дорогой родила) ни минуты не задумалась, ничего не приготовила, не собрала вещи и как была, когда его взяли, так и поехала за ним за 5000 верст.
— О! Удивительная женщина! — сказала хозяйка.
— И он и она — это редкие люди были, — сказала еще другая дама. — Мне говорили — не знаю, правда ли, — что в Сибири везде, где они работали в рудниках или как это называется, так эти колодники, которые с ними были, исправлялись от них.
— Да она никогда не работала в рудниках, — поправил Пахтин.
Что значил 56 год! Три года тому назад никто не думал о Лабазовых и ежели вспоминали о них, то с тем безотчетным чувством страха, с которым говорят о новоумерших; теперь же как живо вспоминались все прежние отношения, все прекрасные25 26 качества, и каждая из дам уже придумывала план, как бы получить монополию Лабазовых и ими угащивать других гостей.
— Сын и дочь приехали с ними, — сказал Пахтин.
— Ежели только они так же хороши, как была мать — сказала графиня Фукс. — Впрочем, и отец был очень, очень хорош.
— Как они могли воспитать там своих детей? — сказала хозяйка дома.
— Говорят, прекрасно. Говорят, молодой человек так хорош, любезен, образован, как будто вырос в Париже.
— Я предсказываю большой успех молодой особе, — сказала одна некрасивая девица. — Все эти сибирские дамы имеют что-то очень приятно-тривьяльное, но которое очень нравится.
— Да, да, — сказала другая девица.
— Вот еще богатая невеста прибавилась, — сказала третья девица.
Старый полковник немецкого происхожденья, три года тому назад приехавший в Москву, чтобы жениться на богатой, решил, что как можно скорее, пока молодежь еще не знает, представиться и сделать предложенье. Девицы и дамы почти то же самое думали насчет сибирского молодого человека. «Должно быть, это-то и есть мой суженый, — подумала девица, тщетно выезжающая уже восьмой год. — Должно быть, к лучшему было, что этот глупый кавалергард так и не сделал мне предложенья. Я бы, верно, была несчастлива». — «Ну, опять пожелтеют все от злости, когда еще этот в меня влюбится», подумала молодая и красивая дама.
Говорят о провинциализме маленьких городов, — нет хуже провинциализма высшего общества. Там нет новых лиц, но общество готово принять всякие новые лица, ежели бы они явились; здесь же редко, редко, как теперь Лабазовы, признаны принадлежащими к кругу и приняты, и сенсация, производимая этими новыми лицами, сильнее, чем в уездном городе.
— Москва-то, Москва-то, матушка белокаменная, — сказал Петр Иваныч, протирая утром глаза и прислушиваясь к звону колоколов, стоявшему над Газетным переулком.26
27 Ничто так живо не воскрешает прошедшего, как звуки; и эти колокольные московские звуки, соединенные с видом белой стены из окна и стуком колес, так живо напомнили ему не только ту Москву, которую он знал 35 лет тому назад, но и ту Москву с Кремлем, теремами, Иванами и т. д., которую он носил в своем сердце, что он почувствовал детскую радость того, что он Русский, и что он в Москве.
Явился бухарский халат, распахнутый на широкой груди в ситцевой рубашке, трубка с янтарем, лакей с тихими приемами, чай, запах табаку, громкий, порывистый мужской голос послышался в комнатах Шевалье, утренние поцелуи раздались, и голоса дочери и сына, и Декабрист был так же дома, как в Иркутске и как бы он был в Нью-Йорке и Париже. Как бы мне ни хотелось представить моим читателям декабрьского героя выше всех слабостей, ради истины должен признаться, что Петр Иваныч особенно тщательно брился, чесался и смотрелся в зеркало. Платьем, которое было сшито не слишком хорошо в Сибири, он был недоволен и раза два то расстегнул, то застегнул сюртучок. Наталья же Николаевна вошла в гостиную, шумя черным муаровым платьем с такими рукавчиками и лентами на чепце, что хотя всё это было не по самой последней моде, но так придумано, что не только не было ridicule,[6] но, напротив, distingué.[7] На это у дам есть особенное, шестое чувство и проницательность, ни с чем не сравнимая. Соня тоже была так пристроена, что хотя всё было на два года сзади моды, но ни в чем упрекнуть нельзя было. На матери темно и просто, на дочери светло и весело. Сережа только проснулся, и они одни поехали к обедне. Отец с матерью сели сзади, дочь села напротив, Василий сел на козлы, и извозчичья карета повезла их в Кремль. Когда они вышли, дамы оправили платья, и Петр Иваныч взял под руку свою Наталью Николаевну и, закинув голову назад, пошел к дверям церкви. Многие и купцы, и офицеры, и всякий народ не могли узнать, что это за люди. Кто это — давно, давно загорелый и не отошедший старичок с крупными, прямыми рабочими морщинами, особенного склада, такого склада, какого не бывают морщины, приобретенные в аглицком клубе, с белыми, как снег, волосами и бородой, с добрым и гордым взглядом и энергическими движениями? Кто эта высокая дама с27 28 значительной поступью и усталыми, померкшими, большими и прекрасными глазами? Кто эта девушка, свежая, стройная, сильная, а не модная, и не робкая? Купцы — не купцы, немцы — не немцы, господа? — тоже таких не бывает, а важные люди. Так думали те, которые видели их в церкви, и почему-то скорее и охотнее давали им дорогу и место, чем мужчинам в густых эполетах. Петр Иваныч держал себя так же величаво, как и при входе, и молился спокойно, сдержанно, не забываясь. Наталья Николаевна плавно становилась на колена, вынимала платок и много плакала во время «иже херувимской». Соня как будто делала над собой усилие, чтобы молиться. Не шло к ней моление, но она не оглядывалась и крестилась прилежно.
Сережа остался дома — частью оттого, что проспал, частью оттого, что он не любил стоять обедни: у него ноги отекали, и он никак не мог понять, отчего пройти на лыжах верст 40 ему ничего не стоило, а простоять 12 Евангелий было для него величайшее физическое мученье, главное же оттого, что он чувствовал, ему нужнее всего было новое платье. Он оделся и пошел на Кузнецкий мост. Денег у него было довольно. Отец сделал себе правилом с тех пор, как сыну минуло 21 год, давать ему денег, сколько захочет. От него зависело оставить отца и мать совершенно без денег.
Как мне жалко этих 250 руб. с. денег, даром истраченных в магазине готового платья Купца! Каждый из этих господ, встречавших Сережу, охотно бы научил его и за счастье бы почел с ним вместе пойти заказать ему; но, как всегда бывает, он был одинок посреди толпы и, пробираясь в фуражке по Кузнецкому мосту, не поглядывая на магазины, он дошел до конца, отворил двери и вышел оттуда в коричневом полуфраке, в узком (а носили широкий), в черных панталонах, широких (а носили узкие), и в атласном с цветочками жилете, который ни один из господ, бывших у Шевалье в особой, не позволили бы надеть своему лакею. И еще много чего купил Сережа; зато Кунц в недоумение пришел от тонкой талии молодого человека и, как он это говорил всем, объяснил, что подобной он никогда не видел. Сережа знал, что у него талия хороша, но похвала постороннего человека, как Кунца, очень польстила ему. Он вышел без 250 р., но одет очень дурно, так дурно, что платье его через два дня перешло во владение Василья и навсегда осталось неприятным воспоминанием для Сережи. Дома он сошел28 29 вниз и сел в большой комнате, тоже посматривая в заветную, и спросил себе завтракать таких странных кушаний, что слуга даже посмеялся на кухне. Но всё-таки он спросил журнал и сделал, как будто читает его. Когда же слуга, обнадеженный неопытностью юноши, начал было спрашивать и его, то Сережа сказал: ступай на свое место! и покраснел. Но сказал так гордо, что тот послушался. Мать, отец и дочь, возвратившись домой, нашли тоже его платье отличным.
Помните ли вы это радостное чувство детства, когда в ваши именины вас принарядили, повезли к обедне, и вы, возвратившись с праздником на платье, на лице и в душе, нашли дома гостей и игрушки? Вы знаете, что нынче нет классов, что большие даже празднуют, что нынче для целого дома день исключения и удовольствий; вы знаете, что вы одни причиной этого торжества и что, что бы вы ни сделали, вам простят, и вам странно, что люди на улицах не празднуют так же, как ваши домашние, и звуки слышнее, и цвета ярче, — одним словом, именинное чувство. Такого рода чувство испытал Петр Иваныч, возвратившись из церкви.
Вчерашние хлопоты Пахтина не пропали даром: вместо игрушек Петр Иваныч нашел дома уже несколько визитных карточек значительных Москвичей, считавших в 56-м году своей непременной обязанностью оказать всевозможное внимание знаменитому изгнаннику, которого они не хотели бы видеть ни за что на свете 3 года тому назад. В глазах Шевалье, швейцара и людей гостиницы появление карет, спрашивающих Петра Иваныча, в одно утро удесятерило их уважение и услужливость. Всё это были именинные подарки для Петра Иваныча. Как ни испытан жизнью, как ни умен человек, выражение уважения от людей, уважаемых большим числом людей — всегда приятны. Петру Иванычу было весело на душе, когда Шевалье, изгибаясь, предлагал переменить отделение и просил приказывать всё, что будет угодно, и уверял, что он за счастие почитает посещение Петра Иваныча, и когда он, пересматривая карточки и опять бросая их в вазу, называл имена графа С., князя Д. и т. д., Наталья Николаевна сказала, что она никого не принимает и сейчас поедет к Марье Ивановне, на что Петр Иваныч согласился, хотя ему хотелось бы поговорить со многими из приезжающих. Только один из визитов успел проскочить до запрета. Это был Пахтин. Ежели бы спросить этого человека,29 30 для чего он с Пречистенки приехал в Газетный переулок, то он никакого бы не мог дать предлога, исключая того, что он любит всё новое и занимательное и потому приехал посмотреть на Петра Иваныча как на редкость. Казалось бы, надо заробеть, с таким единственным резоном приезжая к незнакомому человеку. Оказалось напротив. Петр Иваныч и его сын и Софья Петровна смутились. Наталья Николаевна была слишком grande dame,[8] чтоб от чего бы то ни было смущаться. Утомленный взгляд ее прекрасных черных глаз спокойно спустился на Пахтина. Пахтин же был свеж, самодоволен и весело любезен, как всегда. Он был друг Марьи Ивановны.
— А! — сказала Наталья Николаевна.
— Не друг, — лета наши... но она всегда была добра ко мне. — Пахтин был давнишний поклонник Петра Иваныча, он знал его товарищей. Он надеялся, что может быть полезен приезжим. Он вчера бы еще явился, но не успел, и просит извинить его. И он сел и говорил долго.
— Да, скажу вам, много я нашел перемен в России с тех пор, — сказал Петр Иваныч, отвечая на вопрос.
Как только Петр Иваныч стал говорить, надо было видеть, с каким почтительным вниманием Пахтин получал каждое слово, вылетавшее из уст значительного старца, и как за каждой фразой, иногда словом, Пахтин кивком, улыбкой или движением глаз давал чувствовать, что он получил и принял достопамятную для него фразу или слово. Усталый взгляд одобрил этот маневр. Сергей Петрович, казалось, боялся, что речь батюшки не будет значительна, соответственно вниманию слушателя. Софья Петровна, напротив, улыбнулась той незаметной самодовольной улыбкой, которой улыбаются люди, подметившие смешную сторону человека. Ей показалось, что от этого нечего ждать, что это «шюшка», — так они с братом называли известный сорт людей. Петр Иваныч объяснил, что он в своем путешествии заметил огромные перемены, которые радовали его. Нет сравнения, как народ — крестьянин — стал выше, стало больше сознания достоинства в них, — говорил он, как бы протверживая старые фразы. — «А я должен сказать, что народ более всего меня занимает и занимал. Я того мнения, что сила России не в нас, а в народе», и т. д. Петр Иваныч развил с свойственным30 31 ему жаром свои более или менее оригинальные мысли насчет многих важных предметов. Нам придется еще слышать их в более полном виде. Пахтин таял от наслаждения и был совершенно согласен со всем.
— Вам непременно надо познакомиться с Аксатовыми, вы позволите мне их представить вам, князь? Вы знаете, ему разрешили теперь его издание? Говорят, завтра выйдет первый нумер. Я читал также его удивительную статью о последовательности теории науки в абстрактности. Чрезвычайно интересно. Еще там статья — история Сербии в XI веке и этого знаменитого воеводы Карбавонца, тоже очень интересно. Вообще огромный шаг.
— A! так, — сказал Петр Иваныч. Но его, видимо, не занимали все эти известия, он даже не знал имен и заслуг тех людей, которых, как всем известных, называл Пахтин. Наталья Николаевна же, не отрицая необходимости знания всех этих людей и условий, в оправданье мужа заметила, что Pierre поздно очень получал журналы. Но он слишком много читает.
— Папа, мы поедем к тете? — сказала Соня, входя.
— Поедем, но надо позавтракать. Не хотите ли чего-нибудь?
Пахтин, разумеется, отказался, но Петр Иваныч с свойственным вообще русскому и особенно ему гостеприимством настоял на том, чтобы Пахтин поел и выпил. Сам же он выпил рюмку водки и стакан бордо. Пахтин заметил, что, когда он наливал вино, Наталья Николаевна отвернулась нечаянно от стакана, а сын посмотрел особенно на руки отца. После вина Петр Иваныч на вопросы Пахтина о том, какое его мнение о новой литературе, о новом направлении, о войне, о мире (Пахтин умел самые разнородные предметы соединить в один бестолковый, но гладкий разговор) — на эти вопросы Петр Иваныч сразу ответил одною, общею profession de foi,[9] и вино ли, или предмет разговора, но он так разгорячился, что слезы выступили у него на глазах, и что Пахтин пришел в восторг и тоже прослезился и, не стесняясь, выразил свое убеждение, что Петр Иваныч теперь впереди всех передовых людей и должен стать главой всех партий. Глаза Петра Иваныча разгорелись, он верил тому, что ему говорил Пахтин, и он долго бы еще говорил, ежели бы Софья Петровна не поинтриговала у Натальи Николаевны, чтобы она31 32 надела мантилью и не пришла бы сама поднять Петра Иваныча. Он налил было себе остальное вино, но Софья Петровна выпила его.
— Что ж ты это?
— Я не пила еще, papa, pardon.[10]
Он улыбнулся.
— Ну, поедем к Марье Ивановне. Вы нас извините, m-r Пахтин... — и Петр Иваныч вышел, неся высоко голову. В сенях встретился еще генерал, приехавший с визитом к старому знакомому. Они 35 лет не видались. Генерал был уже без зуб и плешивый.
— А ты как еще свеж, — сказал он. — Видно, Сибирь лучше Петербурга. Это твои? Представь меня. Какой молодец сын-то! Так завтра обедать?
— Да, да, непременно.
На крыльце встретился знаменитый Чихаев, тоже старый знакомый.
— Как же вы узнали, что я приехал?
— Стыдно бы было Москве, ежели бы она не знала; стыдно, что у заставы вас не встретили. Где вы обедаете? должно быть, у сестры Марьи Ивановны... Ну и прекрасно, я тоже приеду. —
Петр Иваныч всегда имел вид человека гордого для тех, кто не мог разобрать сквозь эту внешность выражение несказанной доброты и впечатлительности. Теперь же даже Наталья Николаевна любовалась его непривычной величавостью, и Софья Петровна улыбалась глазами, поглядывая на него. Они приехали к Марье Ивановне. Марья Ивановна была крестная мать Петра Иваныча и старше его 10-ю годами. Она была старая дева.
Историю ее, почему она не вышла замуж, и как она жила свою молодость, я расскажу когда-нибудь после.
Она жила в Москве 40 лет безвыездно. Не было в ней ни большого ума, ни большого богатства, и связями она не дорожила, напротив; и не было человека, который бы не уважал ее. Она была так уверена, что все должны уважать ее, что все ее уважали. Бывали из университета молодые либералы, которые не признавали за ней власти, но эти господа фрондировали только в ее отсутствии. Стоило ей войти в гостиную своей царской32 33 поступью, заговорить своей спокойной речью, улыбнуться своей ласковой улыбкой, и они были покорены. Общество ее было — все. Она смотрела на Москву и обращалась с ней, как с своими домашними. Бывали у ней друзья больше из молодежи и мужчин умных; женщин она не любила. Были у ней тоже и приживалки и приживальщики, которых вместе с венгеркой и генералами в одно общее презрение почему-то вместе включила наша литература; но Марья Ивановна считала, что проигравшемуся Скопину и прогнанной мужем Бешевой лучше жить у нее, чем в нищете, и держала их. Но два сильные чувства в теперешней жизни Марьи Ивановны — были ее два брата. Петр Иваныч был ее идолом. Князь Иван был ее ненависть. Она не знала, что Петр Иваныч приехал, была у обедни и теперь только отпила кофе. Московский викарий, Бешева и Скопин сидели около стола. Марья Ивановна рассказывала им про молодого графа В., сына П. З., который вернулся из Севастополя и в которого она была влюблена. (У ней беспрерывно бывали пассии.) Нынче он должен был обедать у нее. Викарий встал и раскланялся. Марья Ивановна не удерживала его, она была вольнодумка в этом отношении; она была набожна, но не любила монахов, смеялась над барынями, бегающими за монахами, и говорила смело, что, по ее мнению, монахи такие же люди, как мы грешные, и что можно спастись в миру лучше, чем в монастыре.
— Не велите никого принимать, мой друг, — сказала она, — я Пьеру напишу; не понимаю, что он не едет. Верно, Наталья Николаевна больна.
Марья Ивановна была того убеждения, что Наталья Николаевна не любила и была врагом ее. Она не могла простить ей того, что не она, сестра, отдала ему свое именье и поехала с ним в Сибирь, а Наталья Николаевна, и что брат решительно отказал ей в этом, когда она собиралась ехать. После 35 лет она начинала верить иногда брату, что Наталья Николаевна лучшая жена в мире и его ангел-хранитель была; но она завидовала, и ей всё казалось, что она дурная женщина.
Она встала, прошлась по зале и хотела итти в кабинет, как дверь отворилась, и сморщенное, седенькое лицо Бешевой, выражавшее радостный ужас, выставилось в двери.
— Марья Ивановна, приготовьтесь, — сказала она.
— Письмо?33
Но не успела она сказать, как в передней послышался громкий мужской голос:
— Да где она? Поди ты, Наташа.
— Он! — проговорила Марья Ивановна и большими, твердыми шагами пошла к брату. Она встретила их, как будто со вчерашнего дня с ними виделась.
— Когда ты приехал? Где остановились? В чем же вы, в карете? — вот какие вопросы делала Марья Ивановна, проходя с ними в гостиную и не слушая ответов и глядя большими глазами то на одного, то на другого. Бешева удивилась этому спокойствию, равнодушию даже, и не одобрила его. Они все улыбались; разговор замолк; Марья Ивановна молча, серьезно смотрела на брата.
— Как вы? — сказал Петр Иваныч, взяв ее за руку и улыбаясь. Петр Иваныч говорил «вы», а она говорила ему «ты». Марья Ивановна еще раз взглянула на седую бороду, на плешивую голову, на зубы, на морщины, на глаза, на загорелое лицо и всё это узнала.
— Вот моя Соня.
Но она не оглянулась.
— Какой ты дур... — голос ее оборвался, она схватила своими белыми, большими руками плешивую голову, — какой ты дурак... она хотела сказать, —«что не приготовил меня», но плечи и грудь задрожали, старческое лицо покривилось, и она зарыдала, всё прижимая к груди плешивую голову и повторяя: «какой ты ду... рак, что меня не приготовил». Петр Иваныч не казался себе уже таким великим человеком, не казался так важен, как у крыльца Шевалье. Задом он сидел на кресле, но голова его была в руках сестры, нос прижимался к ее корсету, и в носу этом щекотало, волосы были спутаны, и слезы были в глазах. Но ему было хорошо. Когда прошел этот порыв радостных слез, Марья Ивановна поняла, поверила тому, что случилось, и стала оглядывать всех. Но еще несколько раз во время дня, как только она вспомнит, какой он был, какая она была тогда, и какие теперь, и всё живо так встанет перед воображением, — тогдашние несчастия и тогдашние радости, и тогдашние любови — на нее находило, и она опять вставала и повторяла: «какой ты дурак, Петруша, дурак какой, что меня не приготовил! Зачем вы не ко мне прямо приехали? я бы вас поместила, —34 35 говорила Марья Ивановна. — По крайней мере, вы обедаете? Тебе не скучно будет у меня, Сергей: у меня обедает молодой Севастополец, молодец. А Николай Михайловича сына ты не знаешь? Он писатель, что-то хорошее там написал. Я не читала, но хвалют, и он милый малый, я и его позову. Чихаев хотел тоже приехать. Ну, этот болтун, я его не люблю. Он уже был у тебя? А Никиту видел? Ну, да это всё вздор. Что ты намерен делать? Что вы, ваше здоровье, Натали? Куда этого молодца, эту красавицу?
Но разговор всё не клеился.
Перед обедом Наталья Николаевна с детьми поехали к старой тетке, брат с сестрой остались вдвоем, и он стал рассказывать свои планы.
— Соня большая, ее надо вывозить, стало, мы будем жить в Москве, — сказала Марья Ивановна.
— Ни за что!
— Сереже надо служить.
— Ни за что.
— Всё такой же сумасшедший. — Но она всё так же любила сумасшедшего.
— Надо сидеть здесь, потом ехать в деревню и детям показать всё.
— Мое правило не вмешиваться в семейные дела, — говорила Марья Ивановна, успокоившись от волнения, — и не давать советов. Молодому человеку надо служить, это я всегда думала и думаю. А теперь больше чем когда-нибудь. Ты не знаешь, что такое теперь, Петруша, эта молодежь. Я их всех знаю. Вон князя Дмитрия сын совсем пропал. Да и сами виноваты! Я ведь никого не боюсь: я старуха. А нехорошо... — И она начала говорить про правительство. Она была недовольна им за излишнюю свободу, которая давалась всему.
— Одно хорошее сделали, что вас выпустили. Это хорошо. — Петруша стал было защищать, но с Марьей Ивановной было не то, что с Пахтиным; ему было не сговорить. Она разгорячилась.
— Ну что защищать! Тебе ли защищать? Ты всё такой же, я вижу, безумный.
Петр Иваныч замолчал с улыбочкой, показывавшей, что он не сдается, но что спорить с Марьей Ивановной он не хочет.
— Ты улыбаешься. Это мы знаем. Ты со мной спорить, с бабой не хочешь, — сказала она весело и ласково и так тонко,35 36 умно глядя на брата, как нельзя было ожидать от ее старческого, с крупными чертами лица. — Да не соспоришь, дружок. Ведь 7-й десяток доживаю. Тоже не дурой прожила, кое-что видела и поняла. Книжек ваших не читала, да и читать не буду. В книжках вздор!
— Ну, как вам мои ребята нравятся? Сережа? — сказал Петр Иваныч с той же улыбкой.
— Ну, ну! — грозясь на него, ответила сестра. — На детей-то не переводи, об этом поговорим. А я тебе вот что хотела сказать. Ты ведь безумный, так и остался, я по глазам вижу. Теперь тебя на руках носить станут. Такая мода. Вы теперь все в моде. Да, да, я по глазам вижу, что ты такой же безумный, как был, — прибавила она, отвечая на его улыбку. — Удаляйся ты, Христом Богом тебя прошу, от всех этих либералов нонешних. Бог их знает, что они там ворочаются. Только всё это хорошо не кончится. А правительство наше теперь молчит, а потом придется показать коготки, попомни мое слово. Я боюсь, чтоб ты опять не замешался. Брось это; всё пустяки. У тебя дети.
— Видно, вы меня не знаете теперь, Марья Ивановна, — сказал брат.
— Ну, хорошо, хорошо, уж там видно будет. Я ли тебя не знаю, или ты сам себя не знаешь. Только я сказала, что у меня на душе было; послушаешь меня — хорошо. Вот теперь и о Сереже поговорим. Какой он у тебя? — «Он мне не очень понравился», хотела было сказать она, но сказала только: — Он на мать похож, две капли воды. Вот Соня твоя так мне очень понравилась, очень... милое такое что-то, открытое. Милая. Где она, Сонюшка? Да, я и забыла.
— Да как вам сказать? Соня-то будет хорошая жена и хорошая мать, но Сережа мой умен, очень умен, этого никто не отнимет. Учился прекрасно, немножко ленив. К естественным наукам он большую охоту имел. Мы были счастливы, у нас был славный, славный учитель. Ему здесь хочется в университет, — послушать лекции естественных наук, химии...
Марья Ивановна почти не слушала, как только брат начал об естественных науках. Ей как будто вдруг грустно стало. В особенности, когда дело дошло до химии. Она глубоко вздохнула и отвечала прямо на тот ряд мыслей, которые вызвали в ней естественные науки...36
37 — Кабы ты знал, как мне их жалко, Петруша, — сказала она с искренней и тихой, покорной печалью. — Так жалко, так жалко. Целая жизнь впереди. Чего еще они не натерпятся!
— Что же, надо надеяться, что они проживут счастливее нашего.
— Дай Бог, дай Бог! Да жить-то тяжело, Петруша! Ты меня послушай в одном, мой голубчик. Не мудри ты! Какой ты дурак, Петруша, ах, какой ты дурак! Однако мне надо распорядиться. Народу-то я назвала, а чем я их кормить буду?
Она всхлипнула, отвернулась и позвонила.
— Позвать Тараса.
— Всё у вас старик? — спросил брат.
— Всё он; да что же, ведь он мальчишка в сравнении со мной.
Тарас был гневен и чист, но взялся всё делать.
Скоро, пышащие холодом и счастьем вошли, шумя платьями, Наталья Николаевна и Соня; Сережа остался за покупками.
— Дайте мне на нее посмотреть.
Марья Ивановна руками взяла ее за лицо. Наталья Николаевна рассказывала.
(1878 г.)
Спорное дело «о завлажении Пензенской губернии Краснослободского уезда помещиком, отставным гвардии поручиком, Иваном Апыхтиным, 4000 десятин земли у соседних казенных крестьян села Излегощи» было в первой инстанции, Уездном суде, по ходатайству выборного от крестьян Ивана Миронова решено в пользу крестьян, и огромная дача земли, частью под лесами, частью же под пашнями, расчищенными крепостными Апыхтина, поступила в 1815 году во владение крестьян, и крестьяне в 1816 году посеяли эту землю и сняли с нее урожай. Выигрыш этого неправильного дела крестьянами удивил всех соседей и даже самих крестьян. Этот успех крестьян объяснялся только тем, что Иван Петрович Апыхтин, человек самый кроткий, смирный и неохотник судиться, в этом деле уверенный в своей правоте, не принял никаких мер против действий крестьян. Иван же Миронов, поверенный крестьян, по ремеслу горчешник, сухой, горбоносый, грамотный мужик, бывший и головою и ходивший сборщиком податей, собрав с мужиков по 50 копеек с души, умно распределил эти деньги подарками и ловко вел всё дело. Но тотчас же после решения уездного суда Апыхтин, увидав опасность, дал доверенность ловкому дельцу, вольноотпущенному Илье Митрофанову, подал апелляцию в Палату на решение Уездного суда. Илья Митрофанов так ловко вел дело, что, несмотря на все происки поверенного крестьян Ивана Миронова, несмотря на значительные денежные подарки из собранной с крестьян по 50 к. с души суммы розданные им членам Палаты, дело в губернии было перерешено в пользу38 39 помещика, и земля вновь должна была отойти от крестьян, о чем поверенному их и было объявлено. Поверенный Иван Миронов объявил на сходке крестьянам, что губернские господа потянули руку помещика и дело «всё спутали», так что землю опять хотят отобрать, но что дело помещика не выгорит, потому что у него уж прошение в Сенат написано, и есть такой человечек, который обещал верно в Сенате всё дело исправить, и что тогда уж землю навсегда закрепят за мужиками, только бы они теперь собрали еще по рублю с души. Крестьяне решили деньги собрать и опять приказать всё дело Ивану Миронову. Собрав деньги, Миронов уехал в Петербург.
Когда в 1817-м году на Страстной — она приходилась поздно — пришло время пахать, Излегощинские мужики на сходке стали толковать: пахать ли им в нынешнем году спорную землю, и, несмотря на то, что к ним постом еще приезжал от Апыхтина приказчик с приказом не пахать земли и сходиться с князем по согласию об посеянной ржи в бывшей спорной, а теперь Апыхтинской земле, мужики именно потому, что у них было посеяно в спорной земле озимое, и что Апыхтин о нем хотел, не желая их обидеть, с ними полюбовно сходиться, решили спорную землю пахать и захватывать прежде всякой другой земли.
В самый тот день, как мужики выехали пахать на Берестовскую дачу в чистый четверг, Иван Петрович Апыхтин, говевший на Страстной неделе, поехал рано утром в церковь села Излегощи, куда он был прихожанин, и там, ничего не зная об этом, дружелюбно беседовал со старостой церковным. Иван Петрович исповедовался с вечера и дома слушал всенощную; поутру сам прочел правила и в 8 часов выехал из дому. К обедне его ждали. Стоя в алтаре, где он обыкновенно стаивал. Иван Петрович более размышлял, чем молился, и был за то недоволен собою. Он, как и многие люди того времени, да и всех времен, чувствовал себя в неясности относительно веры. Ему было уже за 52 года, он никогда не пропускал исполнения обрядов, посещения церкви и говения раз в году; он, говоря с своей единственной дочерью, наставлял ее в правилах веры; но если бы его спросили, точно ли он верит, он бы не знал, что ответить. И в особенности нынче он чувствовал себя размягченным и, стоя в алтаре, вместо того, чтобы молиться, думал о том, как странно всё устроено39 40 на свете: вот он уже почти старик, говеет, может быть, сороковой раз в жизни и вот он знает, что все, и домашние его и все вот в церкви, все смотрят на него как на образец, берут пример с него, и он чувствует себя обязанным показывать этот пример в отношении религии, а он сам ничего не знает, и вот, вот ему уже умирать придется, а, хоть убей его, он не знает, правда ли то, в чем он другим показывает пример. И странно ему и то было, как все считают, — он это видел, — что старые люди тверды и знают, что нужно и что не нужно (так он всегда думал о стариках), а вот он и стар и решительно не знает и так же легкомыслен, как он был двадцати лет; но только прежде он не скрывал, а теперь скрывает это. Как в детстве ему приходило в голову во время службы запеть петухом, так и теперь ему такие же глупости забегают в голову, а он, старик, степенно склоняется к земле, прикасаясь старыми косточками руки к плитам пола, и отец Василий, видимо, робеет служить при нем и возбуждаем к усердию его усердием. «А если бы он знал, какие глупости у меня в голове бродят? Но грех, грех, надо молиться», сказал он себе, когда началась служба; и, вслушиваясь в смысл эктеньи, стал молиться. И действительно, скоро он перенесся чувством в молитву и стал вспоминать свои грехи и всё, в чем он каялся.
Благовидный старик, плешивый с густыми седыми волосами, в шубе с новой белой заплаткой на половине спины, ровно шагая вывернутыми лаптями, войдя в алтарь, поклонился ему низко, встряхнул волосами и прошел за алтарь ставить свечи. Это был церковный староста Кузьма Федотов, один из лучших мужиков села Излегощи. Иван Петрович знал его. Вид этого строгого, твердого лица навел Ивана Петровича на новый ход мыслей. Это был один из тех мужиков, которые хотели отнять у него землю, и один из лучших, один из редких богатых, семейных хлебосевцев, которым нужна была земля, и которые умели с ней управиться и было чем. Его строгий вид, его степенный поклон, его равномерная походка, аккуратность его одежды — онучи, точно чулки, облипали его ноги, и обортки симетрично скрещивались как на той, так и на другой ноге, — весь его вид как будто выражал укор, враждебность за землю.
«Да, вот я просил прощенья у жены, у Маши (дочери), у няни, у Володи камердинера, а вот у кого надо бы просить прощенья40 41 и простить их», подумал Иван Петрович и решил попросить прощенья у Ивана Федотова после заутрени.
Так он и сделал.
————
В церкви было мало народа. Народ весь по обычаю отговел на первой и на четвертой неделе. Теперь же было только человек десять мужиков и баб, не успевших отговеть раньше, несколько старушек мужицких, причетников и дворовых Апыхтинских и богатых соседей Чернышевых. Была тут старушка, родственница Чернышевых, жившая у них, и дьяконица вдова, та самая, сына которой Чернышевы, по своей доброте, воспитали и вывели в люди, и который служил теперь чиновником в Сенате. Между заутреней и обедней народу в церкви осталось еще меньше. Мужики и бабы вышли наружу. Оставались обе салопницы, сидя в уголку, беседовавшие между собою и поглядывавшие на Ивана Петровича с видимым желанием поздороваться с ним и поговорить, и два лакея: его лакей в ливрее и чернышевский лакей, приехавший с старушкой. Эти оба тоже о чем-то оживленно шептались в то время, как Иван Петрович выходил из алтаря, и тотчас же, увидав его, почтительно замолкли. Еще была женщина в высокой кичке с бисерными наличниками и белой шубе, в которой она, закрывая кричавшего больного ребенка, старалась успокоить его; и еще сгорбленная старуха, тоже в кичке, но с шерстяными наличниками и белым платком, завязанным по-старушечьи, и в сером чупруне с петушками на спине, которая, стоя на коленах по середине церкви и обращаясь к старому образу между решетчатых окон, на котором висело с красными концами новое полотенце, молилась так усердно, торжественно и страстно, что нельзя было не обратить на нее внимания. Не подходя еще к старосте, который, стоя у шкапчика, переминал остатки свеч в комок воска, Иван Петрович остановился посмотреть на эту молящуюся старуху. Старуха молилась очень хорошо. Она стояла на коленях так прямо, как только можно было стоять прямо по направлению к образу, все члены ее были математически симетричны, ноги сзади упирались носками лаптей в каменный пол под одним и тем же углом, тело было загнуто назад, насколько позволял горб спины, руки совершенно правильно сложены под животом, голова закинута назад, и лицо, с выражением стыдливой жалостливости, сморщенное, с тусклым41 42 взглядом, прямо обращено к иконе с полотенцем. Постояв неподвижно в таком положении минуту или меньше, но какое-то твердо определенное время, она тяжело вздыхая отнимала правую руку, с размахом заносила ее выше кички, дотрогиваясь сложенными перстами до темени и так же широко клала крест на живот и на плечи и, размахиваясь назад, опускалась головой на правильно положенные на землю руки и опять поднималась и опять делала то же.
«Вот молится, — подумал, глядя на нее, Иван Петрович, — не так, как мы грешные; вот вера, хоть я и знаю, что она молится на свой образок или на свое полотенце, или свой убор на образе, как и все они. Но хорошо. Ну что ж? — сказал он сам себе, — у каждого своя вера: она молится на образок, а я вот считаю нужным попросить прощенья у мужика».
И он направился к старосте, невольно оглядывая церковь, чтобы знать, кто увидит его предполагаемый поступок, в одно и то же время нравившийся ему и стыдивший его. Ему неприятно было, что старушки-салопницы, как он называл их, увидят, но более всего неприятно было, что увидит Мишка, его лакей; в присутствии Мишки — он знал его бойкий, шутовской ум — он даже чувствовал, что не в силах будет подойти к Ивану Федотову. И он поманил к себе пальцем Мишку.
— Что прикажете?
— Поди, пожалуйста, брат, принеси мне еще коврик из коляски, а то сыро ногам.
— Слушаю-с.
И когда Мишка ушел, Иван Петрович тотчас же подошел к Ивану Федотову. Иван Федотов заробел, как точно виноватый, при приближении барина. Робость и торопливость движений составляли странное противуречие с его строгим лицом и кудрявыми стальными волосами и бородой.
— Свечу прикажете десятикопеечную? — заговорил он, поднимая конторку и вскидывая только изредка своими большими прекрасными глазами на барина.
— Нет, мне не свеча, Иван. А я прошу тебя простить меня, ради Христа, если я в чем обидел. Простите ради Христа, — повторил Иван Петрович и низко поклонился.
Иван Федотов совсем заробел, заторопился, но, наконец, понял, усмехнулся нежной улыбкой:42
43 — Бог простит, — сказал он. — Обиды, кажется, от тебя не видали. Бог простит, обиды не видали, — поспешно повторил он.
— Всё-таки...
— Бог простит, Иван Петрович. Так десятикопеечных две?
— Да, две.
— Вот ангел, точно что ангел. У мужика подлого и то прощенья просит. О, Господи! право ангелы, — заговорила дьяконица в черном старом капоте и черном платке. — И точно, что мы понимать должны.
— А, Парамоновна! — обратился к ней Иван Петрович. — Что? или говеешь тоже? Прости тоже, Христа ради.
— Бог простит, батюшка, ангел ты мой, благодетель ты мой милостивый; дай ручку поцеловать.
— Ну, полно, полно; ты знаешь, я не люблю... — сказал Иван Петрович, улыбаясь, и пошел в алтарь.
————
Обедня, как и обыкновенно, служилась в Излегощинском приходе, отошла скоро, тем более, что причастников было мало. В то время, как после «Отче наш» царские двери закрылись, Иван Петрович выглянул в северные двери, чтобы кликнуть Мишку снять шубу. Увидав его движение, священник сердито мигнул дьякону, дьякон выбежал почти, вызывая лакея Михайла М[ихайловича?]. Иван Петрович был в довольно хорошем расположении духа, но эти услужливость и выражение уважения от священника, служившего обедню, опять расстроили его; тонкие, изогнутые, бритые губы его изогнулись еще больше, и добрые глаза засветились насмешкой. «Точно я генерал его», подумал он и тотчас же вспомнились ему слова немца-гувернера, которого он раз привел с собой в алтарь смотреть русскую службу; как этот немец насмешил его и рассердил жену, сказав: «Der Pop war ganz böse, dass ich ihm alles nachgesehen hatte».[11] Вспомнилось и то, как молодой турок отвечал, что Бога нет, потому что он съел последний кусок. «А я причащаюсь», подумал он и, нахмурившись, положил поклон. И, сняв медвежью шубу, в одном синем фраке с светлыми пуговицами и белом высоком галстухе и жилете и узких панталонах на сапогах без каблуков, с вострыми носками,43 44 пошел своей тихой, скромной и легкой походкой прикладываться к местным образам. И опять и тут он встречал ту же угодливость других причастников, уступавших ему место.
«Как будто говорят: après vous s’il en reste»,[12] думал он, боком делая земные поклоны с тою неловкостью, которая происходила оттого, что надо было найти ту середину, при которой не было бы неуваженья и не было бы ханжества. Наконец, двери отворились. Он прочел за священником молитву, повторяя «яко разбойника», ему завесили галстух воздухом, и он принял причастие и теплоту в древнем ковшичке, положив новые двугривенные на древние тарелочки, отслушал последние молитвы, приложился к кресту и, надев шубу, пошел из церкви, принимая поздравления и испытывая приятное чувство окончания. Выходя из церкви, он опять столкнулся с Иваном Федотовым.
— Спасибо, спасибо, — отвечал он на поздравления. — Что ж, скоро пахать? Пашете?
— Ребята поехали, поехали ребята, — отвечал Иван Федотов, еще более, чем обыкновенно, заробев. Он предполагал, что Иван Петрович знал, куда поехали пахать Излегощинские. — Пожалуй, сыро. Сыро, пожалуй. Время еще раннее. Раннее еще время.
Иван Петрович зашел к памятнику отца и матери поклониться и, подсаженный, сел в коляску.
«Ну, слава Богу», сказал он себе, покачиваясь на мягких круглых рессорах и глядя на весеннее небо с расходившимися облаками, на обнаженную землю и белые пятна нестаявшего снега и на туго скрученный хвост пристяжной и вдыхая весенний свежий воздух, особенно приятный после воздуха церкви.
«И слава Богу, что причастился, и слава Богу, что можно табачку понюхать». И он достал табакерку и долго держал табак в щепоти, улыбаясь, и этой рукой, не распуская щепоть, приподнимал шапку в ответ на низкие поклоны встречавшегося народа, в особенности баб, мывших столы и лавки перед дверьми, в то время как коляска большой рысью крупного шестерика шлюпала и погромыхивала по грязи улицы в Излегощах.44
45 Иван Петрович продержал щепоть с табаком, предвкушая удовольствие нюханья, не только вдоль всего села, но и до въезда до дурного моста под горой, на который, видимо, не без заботы спускал кучер; он подобрал вожжи, уселся лучше и крикнул на форейтора держать на ледок. Когда объехали мост мимо, логом, и выехали из проломившегося льда и грязи, Иван Петрович, глядя на двух чибисов, поднявшихся в логу, понюхал и, почувствовав свежесть, надел перчатку, закутался, утопил подбородок в высокий галстух и сказал себе почти вслух: «славно», что он тайно от всех сам себе говорил, когда ему было хорошо.
В ночь выпал снежок, и когда Иван Петрович ехал еще в церковь, снег не сошел, но был мягок; теперь же, хотя солнца всё не было, снег уж весь съело сыростью, и по большой дороге, по которой надо было ехать три версты до поворота в Чирикова, только по прошлогодней травке, параллельно росшей по проезженным колеям, белел снежок; по черной же дороге лошади шлепали по липкой грязи. Но добрым, своего завода, кормленным, крупным лошадям нипочем было влачить коляску, и она точно сама катилась и по травке, где оставляла черные следы, и по грязи, нисколько не задерживаясь. Иван Петрович приятно думал; он думал о доме, о жене и дочери. «Маша встретит на крыльце и с восторгом. Она будет видеть во мне такую святость. Странная, милая девочка; только очень уж она всё к сердцу принимает. И роль важности и знания всего того, что делается на этом свете, которую я должен играть перед нею, уже очень становится для меня серьезна и смешна. Если бы она знала, что я ее боюсь — подумал улыбаясь он. — Ну, Като (жена) нынче, верно, будет в духе, нарочно будет в духе, и день будет хороший. Не так, как на прошлой неделе из-за Прошкинских талек. Удивительное существо. И как я боюсь ее... Ну, что ж делать, она сама не рада». И он вспомнил знаменитый анекдот о теленке: как помещик, поссорившись с женою, сел у окна и увидал скачущего теленка: «женил бы тебя!» сказал помещик; и опять улыбнулся, но своей привычке всякое затруднение, недоразумение разрешая шуткою, большею частью относившеюся к нему самому.
На третьей версте, у часовни, форейтор взял влево на проселок, и кучер крикнул на него за то, что так круто поворотил, что коренных толкнуло дышлом; и коляска покатилась45 46 почти всю дорогу под гору. Не доезжая дома, форейтор оглянулся на кучера и что-то указал, кучер оглянулся на лакея и указал. И все они поглядывали в одну сторону.
— Что вы смотрите? — спросил Иван Петрович.
— Гуси, — сказал Михайло.
— Где?
Как ни щурился, он ничего не видел.
— Да вот они. Вон лес, а там тучка, так в промежку извольте смотреть.
Иван Петрович ничего не видел.
— Да уж пора. Нынче, как бишь... неделю не доездят до Благовещения.
— Так точно.
— Ну, пошел!
У ложка Мишка слез с запяток и ощупал дорогу, опять влез, и коляска благополучно въехала на плотину пруда в саду, поднялась по аллее, проехала погреб, прачешную, с которой капала вода по всем швам и ловко подкатила и стала у крыльца. Со двора только что отъезжала бричка Чернышевых. Из дома тотчас же выскочили люди: мрачный старик Данилыч с бакенбардами, Николай, брат Михайлы, и мальчик Павлушка, и за ними девочка с черными большими глазами и красными, голыми выше локтя, руками и такою же голой шеей.
— Марья Ивановна, Марья Ивановна! Куда вы? Вот мамашу обеспокоите. Успеете... — говорил сзади голос толстой Катерины.
Но девочка не слушала и, как ожидал отец, схватила его за руку и, глядя на него особенным взглядом:
— Ну, что, причастился, папенька? — точно со страхом спросила она.
— Причастился. Ты точно боялась, что я такой грешник, что мне не дадут причастия.
Девочка, видимо, огорчилась шуткой отца в такую торжественную минуту. Она вздохнула и, идя за ним, держала его руку и целовала.
— Кто это приехал?
— Это молодой Чернышев. Он в гостиной.
— Маменька встала? Что она?
— Маменьке нынче лучше. Она сейчас выйдет.
В проходной комнате Ивана Петровича встретили няня46 47 Евпраксея, приказчик Андрей Иль[ич] и землемер, живший, чтобы отвести землю. Все поздравляли Ивана Петровича. В гостиной сидели Луиза Карловна Тругони, десять лет друг дома, гувернантка-эмигрантка, и молодой человек, 16 лет, Чернышев с гувернёром-французом.
2-го августа 1817 года в 6-м Департаменте Правительствующего Сената было решено спорное дело о земле между экономическими крестьянами села Излегощи и кн. Чернышевым в пользу крестьян и против Чернышева. Решение это было неожиданным и важным несчастным событием для Чернышева. Дело это тянулось уже пять лет. Затеянное поверенным богатого трехтысячного села Излегощи, оно было выиграно в Уездном Суде крестьянами, но когда, по совету купленного у князя Салтыкова дворового человека, ходатая по делам, Ильи Митрофанова, кн. Чернышев взялся за это дело в губернии, он его выиграл и, сверх того, Излегощинские крестьяне были наказаны тем, что шесть человек из них, грубивших землемеру, были посажены в острог. После этого князь Чернышев, по свойственной ему добродушной и веселой беспечности, совершенно успокоился, тем более, что он твердо знал, что он никакой земли у крестьян не «завлаживал» (как было сказано в прошении крестьян). Если была завлажена земля, то его отцом, а с тех пор прошло более 40 лет. Он знал, что крестьяне села Излегощ живут хорошо и без этой земли, не нуждаются в ней и с ним живут хорошими соседями, и не мог понять, из чего они на него взбесились. Знал, что он никого не обижал и не хотел обижать, со всеми всегда жил в любви и только того и желал, и потому не верил, чтобы его хотели обидеть; он ненавидел сутяжничество и потому не хлопотал о деле в Сенате, несмотря на советы и увещания своего дельца Ильи Митрофанова; пропустив срок апелляции, он проиграл дело в Сенате, и так проиграл его, что ему предстояло разорение. От него, по указу Сената, не только отрезывалось пять тысяч десятин земли, но за неправильное владение этой землею взыскивалось 107 тысяч в пользу крестьян. У кн. Чернышева было восемь тысяч душ, но все имения были заложены, много было долгов, и это решение Сената разоряло его со всем47 48 его большим семейством. У него были сын и пять дочерей. Он хватился, когда уже было поздно хлопотать в Сенате. По словам Ильи Митрофанова, было одно спасенье — подать прошение на Высочайшее имя и перевести дело в Государственный Совет. Для этого было нужно лично просить кого-нибудь из министров и из членов Совета и даже, еще бы лучше, самого Государя. Сообразив всё это, гр[аф] Григорий Иванович поднялся осенью 1817 года из своего любимого Студенца, где он жил безвыездно, со всем семейством в Москву. Он ехал в Москву, а не в Петербург, потому, что в этот год осенью Государь со всем двором, со всеми высшими сановниками и с частью гвардии, в которой служил и сын Григория Ивановича, должен был прибыть в Москву для закладки храма Спасителя в память избавления России от нашествия Французов.
Еще в августе, тотчас же по получении ужасного известия о решении Сената, кн. Григорий Иванович собрался в Москву. Вперед был послан дворецкий для приготовления собственного дома на Арбате, и посланы были обозы с мебелью, людьми, лошадьми, экипажами и провизией. В сентябре князь со всем семейством на своих лошадях в семи экипажах приехал в Москву и поселился в своем доме. Родные, знакомые, приезжие из губернии и из Петербурга стали собираться в Москву в сентябре; самая жизнь московская с ее увеселениями, приезд сына, выезды дочерей и успех старшей дочери Александры, одной блондинки из всех черных Чернышевых, так заняли и развлекли князя, что он, несмотря на то, что проживал здесь, в Москве, то, что, может быть, только и останется ему, когда он заплатит всё, — забывал о деле и тяготился и скучал, когда Илья Митрофанов говорил ему о деле, и ничего еще не предпринял для успеха своего дела. Иван Миронович Баушкин, главный поверенный мужиков, с таким рвением ведший в Сенате дело против князя, знавший все ходы и подходы к секретарям и столоначальникам и так искусно распределивший в Петербурге собранные с мужиков десять тысяч рублей в виде подарков, теперь тоже прекратил свою деятельность и вернулся в село, где на собранные деньги в свое награждение и на оставшееся от подарков купил рощу у соседнего помещика и устроил в ней избу-контору. Дело теперь в высшей инстанции было кончено и должно было итти само собою.48
49 Из всех замешанных в это дело не могли его забыть только те шесть мужиков, которые сидели седьмой месяц в остроге, и их оставшиеся без домохозяев семьи. Но делать было нечего, они сидели в Краснослободском остроге, а семьи их старались управляться без них. Просить некого было. И сам Иван Мироныч говорил, что за это дело он взяться не может, что это дело не мирское и не гражданское, а уголовное. Мужики сидели, и никто не хлопотал о них, но одна семья Михаила Герасимова, именно: его старуха Тихоновна, не могла примириться с мыслью, что ее золото, старик Герасимыч, сидит с бритой головой в остроге. Тихоновна не могла оставаться спокойною. Она просила Мироныча хлопотать; Мироныч отказал ей. Тогда она решила сама итти Богу молиться за старика. Она год тому назад уже обещалась итти к угоднику и всё, за недосугом и за нежеланием поручить молодым невесткам хозяйство, откладывала до другого года. Теперь, когда случилась беда, и Герасимыча посадили в острог, ей вспомнилось обещание, она махнула рукой на хозяйство и вместе с дьяконицею их села собралась на богомолье. Сперва они зашли в уезд к старику, где он сидел в остроге, снесли ему рубахи и оттуда через губернский город они пошли к Москве. Дорогой Тихоновна рассказала свое горе, и дьяконица посоветовала ей просить Царя, который, как слышно, будет в Пензе, рассказывая ей, какие были случаи помилования. Придя в Пензу, странницы узнали, что в Пензу уже приехал — но не Царь, а Царский брат, Великий Князь Николай Павлович. При выходе из собора в Пензе Тихоновна протеснилась вперед, пала на колени и стала просить за хозяина; Великий Князь был удивлен, губернатор рассердился, и старуху взяли в часть; через день ее выпустили, и Тихоновна пошла дальше, к Троице. У Троицы Тихоновна отговела и исповедывалась у отца Паисия. На духу она рассказала ему свое горе и каялась в том, что подавала прошение Царскому брату. Отец Паисий сказал ей, что греха тут нет, и что в правом деле и Царя не грех просить, и отпустил ее. И в Хотькове она была у блаженной, и блаженная велела ей просить самого Царя. Тихоновна на обратном пути вместе с дьяконицей зашла в Москву к угодникам. Тут она узнала, что Царь в Москве, и Тихоновна подумала, что видно так Бог велит просить Царя. Надо было только написать прошение.49
50 В Москве странницы пристали на постоялом дворе. Они попросились ночевать, их пустили. После ужина дьяконица легла на печи, а Тихоновна, положив под голову котомку, легла на лавке и заснула. На утро, еще до света, Тихоновна встала, разбудила дьяконицу, и только дворник окликнул ее, когда она выходила на двор.
— Рано поднялась, баушка, — оговорил он ее.
— Пока дойдем, кормилец, и заутреня, — отвечала Тихоновна.
— С Богом, баушка.
— Спаси Христос, — сказала Тихоновна, и странницы пошли к Кремлю.
————
Отстояв заутреню и обедню и приложившись к святыням, старухи, с трудом отыскивая дорогу, пришли к двору Чернышевых. Дьяконица сказала, что старушка барыня крепко наказывала ей побывать и всех странных принимает. — «Там и человечка найдем насчет прошения», — сказала дьяконица, и странницы пошли плутать по улицам, расспрашивая дорогу. Дьяконица была раз, да забыла. Раза два чуть не раздавили их, кричали на них, бранили их; раз полицейский взял дьяконицу за плечи и толкнул, запрещая им итти по той улице, по которой они шли, и направляя их в лес переулков. Тихоновна не знала, что их согнали с Воздвиженки именно потому, что по этой улице должен был ехать тот самый Царь, о котором она, не переставая, думала и которому намеревалась написать и подать прошение.
Дьяконица, как всегда, шла тяжело и жалостно; Тихоновна, как обыкновенно, — легко и бодро, шагами молодой женщины. У самых ворот странницы остановились. Дьяконица не узнавала двора: стояла новая изба, которой не было прежде, но, оглядев колодец с насосами в углу двора, дьяконица признала двор. Собаки залаяли и бросились на старух с палками.
— Ничего, тетки, не тронут. У, вы, подлые! — крикнул дворник на собак, замахиваясь метлою. — Вишь, сами деревенские, а на деревенских зарятся. Сюда обходи. Завязнешь. Не дает Бог морозу.
Но дьяконица, заробевшая от собак, жалостно приговаривая, присела у ворот на лавочку и просила дворника проводить.50 51 Тихоновна привычно поклонилась дворнику и, опершись на клюку, расставив туго обтянутые онучами ноги, остановилась подле нее, как всегда, спокойно глядя перед собою и ожидая подходившего к ним дворника.
— Вам кого? — спросил дворник.
— Али не признал, кормилец? Егором звать никак? — сказала дьяконица. — От угодников, да вот зашли к сиятельной.
— Излегощинские? — сказал дворник. — Старого дьякона, будете? Как же! Ничего, ничего. Идите в избу. У нас принимают, никому отказа нет. А эта чья же будет?
Он указал на Тихоновну.
— Излегощинская же Герасимова, была Фадеева; знаешь, я чай? — сказала Тихоновна. — Тоже Излегощинская.
— Как же! Да что, сказывали, вашего в острог, что ли, посадили?
Тихоновна ничего не ответила, только вздохнула и подкинула сильным движением на спину котомку и шубу.
Дьяконица расспросила, дома ли старая барыня, и, узнав, что дома, просила доложить ей. Потом спросила про сына, который вышел в чиновники и служил по милости князя в Петербурге. Дворник ничего не умел ей ответить и направил их в избу людскую по мосткам, шедшим через двор. Старухи вошли в избу, полную народом, женщинами, детьми, старыми и молодыми, дворовыми, и помолились на передний угол. Дьяконицу тотчас же узнали прачка и горничная старой барыни и тотчас же обступили ее с расспросами, сняли с нее котомку и усадили за стол, предлагая ей закусить. Тихоновна, между тем, перекрестившись на образа и поздоровавшись со всеми, стояла у двери, ожидая привета. У самой двери, у первого окна сидел старик и шил сапоги.
— Садись, бабушка, что стоишь. Садись вот тут, котомку-то сними, — сказал он.
— И так не повернешься, куда садиться-то. Проводи ее в черную избу, — отозвалась какая-то женщина.
— Вот так мадам от Шальме, — сказал молодой лакей, указывая на петушков на спине чупруна Тихоновны, — и чулочки-то и башмачки!
Он показывал на ее онучи и лапти — обновки для Москвы.
— Тебе бы, Параша, такие-то.
— А в черную, так в черную; пойдем, я тебя провожу. —51 52 И старик, воткнув шило, встал; но, увидав девчонку, крикнул ей, чтобы она провела старушку в черную избу.
Тихоновна не только не обратила внимания на то, что говорили вокруг нее и про нее, но не видела и не слыхала. Она, с тех пор, как вышла из дому, была проникнута чувством необходимости потрудиться для Бога и другим чувством — она сама не знала, когда западшим ей в душу — необходимости подать прошение. Уходя из чистой избы людской, она подошла к дьяконице и сказала, кланяясь:
— Об деле-то о моем, матушка Парамоновна, ты не забудь, ради Христа. Спроси, нет ли человечка.
— А это чего старухе надо?
— Да вот обида есть, прошение ей люди присоветовали Царю подать.
— Прямо к Царю ее и весть, — сказал шутник-лакей.
— Э, дура, вот дура-то неотесанная, — сказал старик-сапожник. — Вот возьму тебя колодкой отжучу, не погляжу на твой фрак, узнаешь, как на старых людей зубоскалить.
Лакей начал браниться, но старик, не слушая его, увел Тихоновну в черную.
Тихоновна рада была, что ее выслали из приспешной и свели в черную, кучерскую. В приспешной всё было слишком чисто, и народ всё был чистый, и Тихоновне было не по себе. В черной кучерской было похожее на крестьянскую избу, и Тихоновне было вольнее. Черная была еловая восьмиаршинная темная изба с большой печью, нарами и полатями и затоптанным грязью, намощенным новым полом. В избе в то время, как вошла в нее Тихоновна, была кухарка, белая, румяная, жирная дворовая женщина, с засученными рукавами ситцевого платья, с трудом передвигавшая ухватом горшок в печи; потом молодой малый — кучер, учившийся на балалайке, и старик с небритой мягкой белой бородой, сидевший на нарах, с босыми ногами и, держа моток шелку в губах, шивший что-то тонкое и хорошее, и лохматый черный молодой человек, в рубашке и синих штанах, с грубым лицом, который, жуя хлеб, сидел на лавке у печи, облокотив голову на обе, утвержденные на коленах, руки.
Босая Настька с блестящими глазками вбежала своими легкими босыми ногами вперед старухи, оторвала влипшую от пара дверь и пропищала своим тонким голоском:52
53 — Тетушка Марина! Симоныч вот старушку прислал, велит накормить. Они с нашей стороны, с Парамоновной ходили к угодникам. Парамоновну чаем поят, Власьевна за ней посылала...
Словоохотливая девочка еще долго бы не остановилась говорить; слова так и лились у нее, и видно, ей весело было слушать свой голос. Но запотевшая у печи Марина, не успевая всё своротить зацепившийся за под горшок со щами, сердито крикнула на нее:
— Ну тебя совсем, будет болтать; какую еще старуху кормить? тут своих не накормишь. Прострели тебя! — крикнула она на горшок, который чуть не упал, сдвинувшись с места, за которое зацепился.
Но, успокоившись теперь насчет горшка, она оглянулась и, увидав благовидную Тихоновну с ее котомкой и в ее правильном деревенском наряде, истово кладущую кресты и низко кланяясь на передний угол, тотчас же устыдилась своих слов и, как бы опомнившись от замучивших ее хлопот, хватилась за грудь, где, ниже ключицы, пуговки застегивали ее платье, поверила, застегнуто ли оно, и хватилась за голову, и подтянула сзади узел платка, покрывавшего ее намасленную голову, и остановилась, упершись на ухват, дожидаясь приветствия благовидной старухи. Поклонившись последний раз низко Богу, Тихоновна обернулась и поклонилась на три стороны.
— Бог помочь, здравствуйте, — сказала она.
— Милости просим, тетенька! — сказал портной.
— Спасибо, бабушка, снимай котомку. Вот сюда-то вот, — сказала стряпуха, указывая на лавку, где сидел лохматый человек. — Посторонись, что ли. Как застыл, право!
Лохматый, еще сердитее нахмурившись, приподнялся, подвинулся и, продолжая жевать, не спускал глаз с старухи. Молодой кучер поклонился и, перестав играть, стал подвинчивать струны своей балалайки, глядя то на старуху, то на портного, как бы не зная, как обратиться с старухой: уважительно, как ему казалось, надо потому, что старуха была в том самом наряде, в каком ходила его бабушка и мать дома (он был переросший форейтор, взятый из мужиков), или подтрунивая, как ему хотелось и казалось сообразно с его теперешним положением, синей поддевкой и сапогами. Портной поджал один глаз и,53 54 казалось, улыбался, подтянув шелк во рту на одну сторону, и тоже смотрел. Марина взялась ухватом за другой горшок, но и занятая делом оглядывала старуху, как она бодро и ловко снимала котомку и, стараясь никого не зацепить, укладывала ее под лавку. Настька подбежала к ней и помогла ей: вынула из-под лавки сапоги, мешавшие котомке.
— Дядюшка Панкрат, — обратилась она к угрюмому человеку, — я сюда сапоги. Ничего?
— А чорт их дери, хоть в печь брось, — сказал угрюмый человек, бросая их в другой угол.
— Вот умница, Настька, — сказал портной: — дорожного человека упокоить надо, так-то.
— Спаси Христос, деушка. Так ладно, — сказала Тихоновна. — Тебя только, миленький, потревожили, — обратилась она к Панкрату.
— Ничего, — сказал Панкрат.
Тихоновна села на лавку, сняв чупрун и оправив рукава из-под поддевки и бережно сложив его, начала разуваться. Прежде она развязала оборочки, ею же самою нарочно для богомолья гладко ссученные, потом размотала бережно поярковые белые онучи и, бережно размяв, сложила на котомку. Когда она разувала другую уже ногу, у неловкой Марины опять зацепился горшок и выплеснулся, и опять она стала бранить кого-то, цепляя ухватом.
— Видно выгорел под-то, деушка, надо бы подмазать, — сказала Тихоновна.
— Когда тут мазать! Нетолченая труба; двое хлебов в день ставишь, одни вынимай, а другие затевай.
По случаю жалобы Марины на хлебы и на выгоревший под, портной заступился за порядки чернышевского дома и рассказал, что приехали вдруг в Москву, что всю избу построили в три недели и печь склали и что дворни до сотни человек, всех кормить надо.
— Известное дело. Хлопоты. Заведенье большое, — подтвердила старуха.
— Откуда Бог несет, бабушка? — обратился портной.
И тотчас же Тихоновна, продолжая разуваться, рассказала, откуда она и куда ходила и как идет домой. Про прошение же она ничего не сказала. Разговор не прерывался. Портной узнал всё про старуху, а старуха — всё про неловкую торопливую54 55 Марину: что ее муж солдат, а она взята в кухарки, что сам портной шьет кафтаны выездные кучерам, что девчонка на побегушках у ключницы, сирота, а что лохматый угрюмый Панкрат в прислугах у приказчика Ивана Васильевича. Когда Панкрат вышел из избы, хлопнув дверью, портной рассказал, что он и так грубый мужик, а нынче вовсе груб потому, что вчера он разбил у приказчика штучки на окошках и его нынче сечь хотят на конюшне. «Вот приедет Иван Васильевич, и поведут сечь. Кучеренок был из деревенских взят в фолеторы, да вырос, и теперь только ему и дела, что убирать лошадей да на балалайке отмахивать. Да не мастер...»
————
(1873 г.)
Прошу вас дать место в уважаемой вашей газете моему заявлению, относящемуся до изданных мною четырех книг под заглавием Азбука.
Я прочел и слышал с разных сторон упреки моей Азбуки за то, что я, будто бы не зная или не хотя знать вводимого нынче повсеместно звукового способа, предлагаю в своей книге старый и трудный способ азов и складов. В этом упреке есть очевидное недоразумение. Звуковой способ мне не только хорошо известен, но едва ли не я первый привез его и испытал в России 12 лет тому назад, после своей поездки по Европе с целью педагогического изучения. Испытывая тогда и несколько раз потом обучение грамоте по звуковому методу, я всякий раз приходил к одному выводу — что этот метод, кроме того, что противен духу русского языка и привычкам народа, кроме того, что требует особо составленных для него книг, и кроме огромной трудности его применения и многих других неудобств, о которых говорить здесь не место, не удобен для русских школ, что обучение по нем трудно и продолжительно, и что метод этот легко может быть заменен другим. Этот-то другой метод, состоящий в том, чтобы называть все согласные с гласной буквой е и складывать на слух, без книги, и был мною придуман еще 12 лет тому назад, употребляем мною лично во всех моих школах и, по собственному их выбору, всеми учителями школ, находившимися под моим руководством, и всегда с одинаковым успехом.59
60 Этот-то прием я и предлагаю в своей Азбуке. Он имеет только внешнее сходство со способом азов и складов, в чем легко убедится всякий, кто даст себе труд прочесть руководство для учителя в моей Азбуке. Способ этот отличается от всех других известных мне приемов обучения грамоте особенно тем, что по нем ученики выучиваются грамоте гораздо скорее, чем по всякому другому: способный ученик выучивается в 3, 4 урока хотя медленно, но правильно читать, а неспособный — не более как в 10 уроков. Поэтому всех тех, которые утверждают, что звуковой способ есть самый лучший, быстрый и разумный, я прошу сделать только то, что я делал неоднократно, чтò я также предложил Московскому Комитету Грамотности сделать публично, то есть сделать опыт обучения нескольких учеников по тому и другому способу.
Дело обучения грамоте есть дело почти практическое, и показать лучший и удобнейший прием обучения грамоте может только опыт, а не рассуждения, а потому всех тех, кого должно интересовать и интересует дело грамотности, я прошу, до произнесения решения, сделать опыт.
Самый процесс обучения грамоте есть одно из ничтожнейших дел во всей области народного образования, как я это уже высказал и в издаваемом мною журнале 12 лет тому назад, и в наставлении для учителя в изданной недавно Азбуке, но и в этом ничтожном относительно деле для чего итти хитрым и трудным путем звукового способа, когда того же самого можно достигнуть проще и скорее?
Прошу принять уверение и пр.
Гр. Лев Толстой
С. Ясная Поляна
1-го июня 1873 года.
(1873 г.)
Прожив часть нынешнего лета в деревенской глуши Самарской губернии и будучи свидетелем страшного бедствия, постигшего народ, вследствие трех неурожайных годов, в особенности нынешнего, я считаю своим долгом описать, насколько сумею правдиво, бедственное положение сельского населения здешнего края и вызвать всех русских к поданию помощи пострадавшему народу.
Надеюсь, что вы не откажете дать место моему письму в вашей газете.
О том, как собирать подписку и кому поручить распределение ее и выдачу, вы знаете лучше меня, и я уверен, что вы не откажете помочь этому делу своим содействием.
1871 год был в Самарской губернии неурожайный. Богатые крестьяне, делавшие большие посевы, уменьшили посевы, стали только достаточными людьми. Достаточные крестьяне, также уменьшившие посевы, стали только ненуждающимися. Прежде ненуждавшиеся крестьяне стали нуждаться и продали часть скотины. Нуждавшиеся прежде крестьяне вошли в долги, и явились нищие, которых прежде не было.
Второй неурожайный год, 1872, заставил достаточных крестьян еще уменьшить посев и продать излишнюю скотину, так что цена на лошадей и на рогатый скот упала вдвое. Ненуждавшиеся крестьяне стали продавать уже необходимую скотину и вошли в долги. Прежде нуждавшиеся крестьяне стали бобылями и кормились только заработками и пособием, которое было им выдаваемо. Количество нищих увеличилось.61
62 Нынешний, уже не просто неурожайный, но голодный год должен довести до нужды прежде бывших богатыми крестьян, и до нищеты и голода почти 9/10 всего населения.
Едва ли есть в России местность, где бы благосостояние или бедствие народа непосредственнее зависело от урожая или неурожая, как в Самарской губернии.
Заработки крестьян заключаются только в земледельческом труде: пахоте, бороньбе, покосах, жнитве, молотьбе и извозе.
В нынешний же год, вследствие трехлетнего неурожая, посевы уменьшились и, уменьшаясь, дошли до половины прежних, и на этой половине ничего не родилось, так что у крестьянина своего хлеба нет и заработков почти нет, а за те какие есть ему платят 1/10 прежней цены, как например, за жнитво, которого средняя цена была 10 руб. за десятину, нынешний год платили 1 р. 20 коп., так что крестьянин вырабатывает в день от 7 до 10 коп.
Вот причина, почему в этот третий неурожайный год бедствие народа должно дойти до крайней степени.
Бедствие это уже началось, и без ужаса нельзя видеть народ даже в настоящее время, летом, когда только начинается самый бедственный год и впереди еще 12 месяцев до нового урожая, и когда еще есть кое-где заработки, хотя на время спасающие от голода.
Проехав по деревням от себя, до Бузулука 70 верст, и в другую сторону от себя до Борска 70 верст, и еще до Богдановки 70 верст, и заезжая по деревням, я, всегда живший в деревне и знающий близко условия сельской жизни, был приведен в ужас тем, что я видел: поля голые там, где сеяны пшеница, овес, просо, ячмень, лен, так что нельзя узнать, чтò посеяно, и это в половине июля. Там где рожь, поле убрано или убирают пустую солому, которая не возвращает семян; где покосы, там стоят редкие стога давно убранные, так как сена было в десять раз меньше против обычных урожаев, и желтые выгоревшие места. Такой вид имели поля. По дорогам везде народ, который едет или в Уфимскую губернию и на новые места, или отыскивать работу, которой или вовсе нет, или плата за которую так мала, что работник не успевает вырабатывать на то, что у него съедают дома.
По деревням, во дворах, куда я заезжал, везде одно и то же:62 63 нe совершенный голод, но положение, близкое к нему, все признаки приближающегося голода. Крестьян нигде нет, все уехали искать работы, дома худые бабы с худыми и больными детьми, и старики. Хлеб еще есть, но в обрез; собаки, кошки, телята, куры худые и голодные, и нищие, не переставая подходят к окнам, и им подают крошечными ломтиками или отказывают.
Но это общее впечатление, на котором нельзя основываться. Вот расчеты крестьянских семей села Гавриловки, ближайшего ко мне. Я очень хорошо знаю, что можно, подобрав факты, составить жалостливое описание положения крестьянских семей, из которого будет казаться, что все они уж на волоске от голодной смерти, и можно, с другой стороны, подобрать факты так, что будет повод говорить то, что, к несчастью и стыду своему, так любят говорить многие из нас, — что бедствия никакого особенного нет, что всё происходит только от того, что крестьяне не работают, а пьянствуют и т. д.; и потому я сделал опись каждого десятого двора в ближайшем ко мне селе Гавриловке, и верность этой описи подтверждается подписями старшин и священников.
В числе попавших под десятый нумер есть и менее бедные крестьяне, как вы увидите, но большинство в самом бедственном положении.
Гавриловка, по зажиточности крестьян, есть одна из самых обыкновенных деревень здешнего уезда. Деревни Землянка, Патровка, Антоновка, Павловка, Грековка, Корнеевка, Кульмановка, Сергеевка, Шаболовка, Лаврентьевка, Богдановка, Дмитровка, Несмеяновка, Жемчужкино, Антоновка другая, Бобровка, Гришкино, Михайловка, Ивановка, Покровка одна и другая, Мясковка, Липовка, Гвардейцы, все деревни на пространстве пятидесяти верст в окружности, заключающие в себе тысяч двадцать жителей, находятся точно в таком же, если не в худшем, положении, как и Гавриловка, за исключением Патровки и Покровки на Тананыке.
Итак, вот опись и расчет каждого десятого двора села Гавриловки, начиная с края.
1. Савинкины.
Старик 65 лет и старуха, 2 сына, один женатый, 2 девочки. Итого едоков 7, работников 2.63
64 Скотины ничего: ни лошади, ни коровы, ни овцы. Лошади последние украдены, корова пала в падеже прошлого года, овцы проданы. Посеву было 4 десятины. Ничего не родилось, так что сеять нечем. Старого хлеба нет.
Долга подушного за две трети... |
30 руб. |
За пособие прошлого года... |
101/2 » |
Частного долгу за занятый хлеб... |
13 » |
Итого... |
531/2 » |
Дома старик и старуха, две девочки. Два сына и сноха у казаков, то есть в Земле Уральского войска, на жатве. В покос работали за прежний долг, так что денег ничего нет. В неделю выходит муки по два пуда, следовательно в год 104 пуда. Цена муки по 80 коп. сер. за пуд, следовательно на год до нового урожая нужно 83 руб. 20 коп. Сыновья могут выработать, при самых счастливых условиях, рублей 50. Кроме того, нужно одеться, купить соли, попу.
— Чтожь вы будете делать?
— И сами не знаем, как обдумать свои головы.
2. Кукановы.
Едоков 9, работников 4.
Скотины: 2 лошади, ценою за обе 15 рублей, 1 корова, 5 овец. Посеву было 8 десятин, собрали 2 воза, то есть недостает на семена одной десятины.
Долгу подушного |
40 руб. |
Пособия |
15 » |
Частного долгу |
60 » |
Итого |
115 » |
Дома одна старуха, все на работе. В месяц надо 13 пудов муки, в год 156 пудов, по 80 копеек — 125 рублей.
Нужно купить семян на 30, нужно заплатить часть долга. Вся скотина не стоит 40 рублей.
— Что будете делать?
— И сами не знаем.
— Может, жнитвом заработают рублей 30?
— Где 30! Дай Бог 10 рублей. Слышно у казаков по 1 р. 50 коп. жнут.
— Так как же?
— Продадим остальную скотину — кормиться будем.64
Вдова и сын с женой. Едоков 3, работник один.
Скотины: 1 лошадь, 3 овцы.
Посеву было 2 десятины, ничего не взошло.
Долгу подушного 10 рублей, частного 12 р. Если найдут место в работники, то прокормятся; но старуху бросить нельзя и баба беременна. Если оставаться дома, то в месяц надо 5 пудов муки — 4 рубля, а заработать негде, да и земля останется незасеянною, и на 1874 год будет то же.
4. Мироновы.
Едоков 6, работников 3.
Скотины: 3 лошади, 2 коровы, 10 овец.
Посеву 8 десятин, ничего не родилось.
Долгу подушного 30 р., частного 25 рублей.
Никого дома кроме старухи. Хлеба нужно 108 пудов на 86 рублей.
Заработать могут рублей 60 при самых выгодных условиях. А земля останется незасеянная.
5. Шинкины.
Относительно богатый двор, изба не землянка, а деревянная, хорошая.
Едоков 11 и двое грудных, работников 4.
Скотины: лошадей 5, коров 2, овец 21.
Посев — 10 десятин, не сберут 1/4 высеянных семян пшеницы, ржи набрали 5 пудов с десятины.
Подушного долгу 50 рублей.
Дом и хозяйство бросать не хотят, будут продавать последнюю скотину, чтобы прокормиться и посеять десятины три.
6. Егорцевы.
Едоков 8 и один грудной, работников 3.
Скотины: лошадей 2, овец 7.
Посеву 9 десятин — всё пропало. Всего долгу 89 рублей.
7. Чапраковы.
Едоков 5 и один грудной, работник один.
Скотины: 2 лошади, 2 овцы и одна корова.65
66 Посеву 7 десятин, нечего убирать.
Долгу 39 рублей.
8. Макаровы.
Едоков 10, трое детей, работник один.
Скотины: 3 лошади, 1 корова, 4 овцы.
Посеву 2 десятины, ничего не родилось, только ржи намолотили 4 меры.
Долгу 80 рублей.
9. Фроловы.
Едоков 6, работников один крестьянин и один мальчик.
Скотины: 3 лошади, 1 корова, 3 овцы.
Посеву 2 десятины, набрали ½ пуда ржи, пшеницы и овса ничего.
Всего долгу 100 рублей.
10. Мамоновы, молокане.
Относительно богатый двор. Едоков 6, работников 3.
Скотины: 8 лошадей, 5 коров, 15 овец.
Посеву 20 десятин, надеются набрать на 5 десятин семян.
Долгу всего 66 рублей.
Надеются прокормиться продажею скотины.
11. Уваровы.
Едоков 8, работников один.
Скотины: 2 лошади, 1 корова, 5 овец.
Посеву 5 десятин; намолотили 3 меры ржи, ярового и не выходило.
Всего долгу 40 рублей.
12. Следковы.
Едоков 7, работник один.
Скотины: 3 лошади, 1 корова, 5 овец.
Посеву: 3 десятины пшеницы, 1/2 дес. овса и 1/2 дес. ячменя. Надеются собрать пшеницы 20 пудов, ячменя 5 пудов, овес пропал.
Всего долгу 50 рублей.66
Едоков 12 и 2 грудных, работников 4.
Скотины: лошадей 4, 1 корова, 8 овец.
Посеву: 21 десятина, надеются собрать 15 пудов.
Всего долгу 80 рублей.
14. Синичкины.
Едоков 11 и 2 грудных, работников 4.
Скотины: 5 лошадей, 2 коровы, 8 овец.
Посеву: 12 десятин ярового и 2 озимого.
Предвидится получить озимого 50 пудов, ярового 30 пудов.
Всего долгу 172 рубля 60 коп.
15. Шариковы.
Едоков 5, работников 3.
Скотины: 2 лошади, 1 корова, 4 овцы.
Посеву 61/2 десятин; надеются собрать ярового 10 пудов и озимого 10 пудов.
Всего долгу 68 рублей 90 копеек.
16. Ивлиевы.
Едоков 4, работников 2.
Скотины ничего нет. Посеву 1 десятина, не соберут и одного пуда.
Долгу 35 рублей 20 копеек.
17. Барашковы.
Едоков 9, работников один.
Скотины ничего нет. Посеву 3 десятины; ничего не родилось. Долгу 109 рублей 38 копеек.
18. Кулянины.
Едоков 5, работников один и один ребенок.
Скотины: 4 лошади, одна корова, 11 овец.
Посеву: пшеницы 8 десятин, соберут 20 пудов; озимого же соберут 5 пудов. Долгу нет.
19. Храмовы.
Едоков 6 и один ребенок, один работник.
Скотины: 2 лошади, 3 коровы, 5 овец.67
68 Посеву: 31/2 десятины, и ничего не родилось.
Долгу 28 рублей 48 копеек.
20. Дубавовы.
Едоков 8 и один младенец, 2 работника.
Скотины: 3 лошади, 1 корова, 1 овца.
Посеву: 4 десятины; собрали 1/2 пуда ржи, а более собрать ничего не предвидится.
Долгу 68 р. 53 к.
21. Пичугины.
Едоков 7, работника 2.
Скотины: 2 лошади, 1 корова, 2 овцы.
Посеву: 31/2 десятины, больше одного пуда не соберут.
Долгу 48 р. 67 к.
22. Матерекины.
Едоков 14 и двое детей, 3 работника.
Скотины: 3 лошади, 2 коровы, 7 овец.
Посеву: 10 десятин и соберут 10 пудов пшеницы, а ржи 3/4 дес. и собрали 1 пуд.
Долгу 212 р. 41 к.
23. Дехтеревы.
Едоков 7, работник один, и один младенец.
Скотины: 2 лошади и одна корова.
Посеву: 7 десятин, собрано 3 пуда ячменю, а более ничего не соберут.
Долгу 70 р. 6 к.
Сие описание верно. Самарской епархии, Бузулукского уезда, села Гавриловки священник Михаил Соловьев.
Сельский староста Степан Бурдин по безграмотству приложил должностную печать.
Сельский писарь Ф. Афанасьев.
Для каждого, кто потрудится вникнуть в эту вполне точную опись крестьянских семей и их средств, должно быть ясно, что бòльшая половина этих семей никак не может нынешний год прокормиться своими средствами; другая же половина,68 69 хотя, как кажется, и может прокормиться, отдав своих крестьян в работники, в сущности находится в точно том же положении, как и первая половина, так как 9/10 всех деревень должны итти в работники, а хозяева по неурожаю отпускают и тех работников, которых прежде держали.
Положение народа ужасно, когда вглядишься и подумаешь о предстоящей зиме; но народ как бы не чувствует и не понимает этого.
Только как разговоришься с крестьянином и заставишь его учесть себя и подумать о будущем, он скажет: «и сами не знаем, как свои головы обдумаем», но вообще кажется он спокоен, как и обыкновенно; так что для человека, который бы поверхностно взглянул теперь на народ, рассыпанный по степи дощипывать по колоску чуть видную от земли кое-где взошедшую пшеницу, увидел бы здоровый, всегда веселый рабочий народ, услыхал бы песни и кое-когда и смех, тому бы странно даже показалось, что в среде этого народа совершается одно из ужаснейших бедствий. Но бедствие это существует, и признаки его слишком явны.
Крестьянин, несмотря на то, что сеет и жнет, более всех других христиан живет по евангельскому слову: «птицы небесные не сеют, не жнут, и Отец Небесный питает их», крестьянин верит твердо в то, что при его вечном тяжком труде и самых малых потребностях Отец его Небесный пропитает его, и потому не учитывает себя, и когда придет такой, как нынешний, бедственный, год, он только покорно нагибает голову и говорит: «прогневали Бога, видно за грехи наши». Из приложенного расчета видно, что в 9/10 семей не достанет хлеба.
«Что жь делают крестьяне?» Во-первых, они будут мешать в хлеб пищу дешевую и потому не питательную и вредную: лебеду, мякину (как мне говорили, в некоторых местах уже это начинают делать); во-вторых, сильные члены семьи, крестьяне, уйдут осенью или зимой на заработки, и от голоду будут страдать старики, женщины, изнуренные родами и кормлением, и дети. Они будут умирать не прямо от голода, а от болезней, причиною которых будет дурная, недостаточно питательная пища, и особенно потому, что самарское население несколькими поколениями приучено к хорошему пшеничному хлебу.69
70 Прошлого года еще встречался кое-где у крестьян пшеничный хлеб, матери берегли его для малых детей; нынешний год его уже нет и дети болеют и мрут. Чтò же будет, когда не достанет и чистого черного хлеба, чтò уже и теперь начинается?
Страшно подумать о том бедствии, которое ожидает население большей части Самарской губернии, если не будет подана ему государственная или общественная помощь. Подписка, по моему мнению, может быть открыта двоякая: 1) подписка на пожертвования и 2) подписка на выдачу денег для продовольствия заимообразно, без процентов, на два года. Подписка второго рода, то есть выдача денег заимообразно, я полагаю, может скорее составить ту сумму, которая обеспечит пострадавшее население Самарской губернии и, вероятно, земство Самарской губернии возьмет на себя труд раздачи хлеба, купленного на эти деньги, и сбора долга в первый урожайный год.
Граф Лев Толстой.
28-го июля
Хутор на Тананыке.
————
(1874 г.)
Милостивый государь Иосиф Николаевич![13]
Постараюсь исполнить ваше желание, т. е. написать то, или приблизительно то, чтò было высказано мною в последнем заседании комитета. Исполняю это с особенным удовольствием еще и потому, что в прежнем протоколе заседания, в котором напечатаны мои слова (я только что прочел его), я нашел много не имеющих ясного смысла фраз, которых я, помнится, не говорил. Если то, чтò было говорено мною в последнем заседании, должно быть напечатано, то настоящее письмо или может быть напечатано вместо стенографического отчета, или может служить ему поверкою.
Опыт испытания[14]преимущества того или другого метода посредством учреждения двух школ и экзамена был столь неудачен, что после испытания оказались возможными самые противуположные суждения. Были сделаны ошибки в самом устройстве школ. Первая ошибка состояла в том, что взяты в школы дети слишком малые, ниже того возраста школьной71 72 зрелости, при котором дети бывают способны к учению. Очевидно, что на детях, неспособных еще учиться, нельзя делать опыта, каким образом легче и труднее учиться. Трехлетний ребенок одинаково не выучится ничему ни по какому способу; пяти, шести-летний почти ничему не выучится; только на детях 10, 11 лет можно видеть, по какому способу они выучатся скорее. Большинство же учеников обеих школ были дети 6, 7 и 8 лет, недостигшие еще возраста школьной зрелости, и потому только на старших учениках могло выказаться преимущество того или другого способа. В обеих школах было только по трое таких, и потому, сравнивая успехи той и другой школы, я буду говорить преимущественно о трех старших учениках. Вторая ошибка состояла в том, что допущены были в школу посетители. В напечатанном в моей «Азбуке» кратком руководстве для учителя сказано: что одно из главных условий для успеха учения состоит в том, чтобы там, где учатся, не было новых предметов и лиц, развлекающих внимание учеников. В школе же постоянно бывало по нескольку человек посторонних лиц, которые развлекали учеников. Казалось бы, что условие это должно быть одинаково невыгодно как для той, так и для другой школы, но оно было невыгодно только для моей школы потому, что главное основание обучения по моему способу состоит в отсутствии принуждения и в свободном интересе ученика к тому, чтò ему предлагает учитель; тогда как обучение в звуковой школе основано на принуждении и весьма строгой дисциплине. Понятно, что учителю легче заинтересовать ученика там, где нет ничего развлекающего внимание учеников, а там, где постоянно входят и выходят новые лица, привлечь внимание ученика будет очень трудно, и что напротив в принудительной школе влияние развлечения будет менее ощутительно.
Третья ошибка состоит в том, что г. Протопопов отступил при обучении в своей школе от приемов, которые я считаю вредными, но которые считаются необходимым условием обучения при звуковом методе. Отступление это, без сомнения, было очень выгодно для обучавшихся детей, и если бы сторонники звукового метода признали, что это отступление не случайно, то одна из главных сторон моего разногласия с ними не существовала бы. Отступление г. Протопопова от своего метода состояло, во-первых, в том, что он не исполнял требования72 73 так называемого наглядного обучения, которое, по мнению педагогов, должно быть нераздельно связано с обучением грамоте и предшествовать ему. Бунаков и все столпы новой педагогии советуют большую часть времени употреблять на наглядное обучение.
На известных педагогических курсах прошлого года, как я слышал, все ученые педагоги, учителя учителей, показывали на учениках, что надо три четверти времени проводить в описании комнаты, стола и т. п. Это не было делаемо г. Протопоповым в тех размерах, в которых предписывается педагогами. Правда, я видел один раз, что, прочтя слово дрозд, г. Протопопов хотел показать ученикам в лицах дрозда, но в картинах дрозда не оказалось, и г. Протопопов, попросив их поверить на слово, что дрозд птица (что они очень хорошо знали), поспешил перейти к занятию чтением. Я повторяю, что отступление это очень выгодно для учеников и для дела, но надо признать его. И тогда, повторяю, я почти не спорю.
Другое отступление, сделанное г. Протопоповым от своего метода, состояло в том, что, противно общему правилу педагогов, что книги надо читать только в школе с объяснением каждого слова, г. Протопопов давал своим ученикам книги читать и на дом. Я считаю главною целию школы доводить ученика до того, чтобы он, интересуясь книгой, брал ее читать на дом и понимал бы ее, как он хочет, и потому г. Морозов давал ученикам книги на дом; но, сколько мне известно по руководствам педагогов звукового метода, так как при нем дети считаются дикарями, которых надо месяца два учить правой и левой стороне и тому, чтò вверх, чтò вниз, то книг им давать не надо, и всякое слово должно быть объяснено. Опять, если мы и в этом согласны, убавляется еще одна важная часть спора.
Третье отступление состоит в том, что г. Протопопов давал читать своим ученикам не исключительно руководства педагогов звуковой школы, которые я считаю дурными; для самого важного отдела чтения, того, которое производилось учениками дома для личного интереса, он употреблял именно мои книги, — Азбуку и Ясную Поляну. Эти две книги были им постоянно даваемы ученикам на дом. Опять повторяю, что и на это я совершенно согласен, но надо признать это.
Четвертая и самая главная ошибка в устройстве школ было73 74 их соседство из двери в дверь; и то, что дети вместе ходили в школу и уходили из нее. Многие ученики даже жили вместе на одних квартирах. Невыгодное влияние соседства и сближения учеников состояло в том, что ученики г. Протопопова научились от учеников г. Морозова моему способу складывания и, по моему убеждению, благодаря этому знанию выучились читать у г. Протопопова. Все мальчики школы г. Протопопова умеют складывать на слух и умели это делать с первых же дней, научившись этому от учеников Морозова. На экзамене мы видели, как они называли буквы — бе, ре и т. д. Способ складывания на слух так легок, что в моих прежних школах меньшòй брат ученика всегда приходит в школу уже с знанием складов, которому он научился на слух от брата. В нынешнем году в Яснополянской школе хозяйский мальчик 6 лет, считавшийся слишком молодым для учения, лежал на полатях во время учения и после нескольких уроков слез и стал хвастаться, что он всё знает, — и действительно знал. Так и ученики г. Протопопова, перебегая через школу, возвращаясь вместе домой, научились складывать; и в классе г. Протопопова складывали собственно по моему способу, и, только удовлетворяя требованиям г. Протопопова, называли бе—бъ, в сущности же читали по буквослагательному способу. Должен сказать, что г. Протопопов с чрезвычайной добросовестностью требовал от учеников, чтобы они забывали бе и называли бъ, и ученики старались делать то, что велит учитель. Я сам видел в классе г. Протопопова, как мальчик, давно прочтя слово «груша» и зная, что оно состоит из ге-ре-у-ше-а, бился и не мог выговорить гъ-ръ, чего требовал учитель. Итак, вследствие соседства школ, по моему мнению, ученики г. Протопопова выучились, не благодаря звуковому методу, но скорее несмотря на него. Этот взаимный невольный обман, состоящий в том, что ученики выучиваются в сущности по буквослагательному, более естественному и легкому способу, а в угоду учителю притворяются, что они учатся по звуковому, был замечаем мною не раз во многих школах, в которых предписывается звуковой способ. Все опытные люди, наблюдавшие самый ход дела обучения грамоте в народных школах, как-то: инспектора, члены училищных советов, подтверждают, что в большинстве школ, где введен звуковой способ, он ведется только номинально, в сущности же дети обучаются по74 75 буквослагательному, называя согласные бы, вы, ды, и т. д. Только этому взаимному обману можно приписать и то, что в обществах городских, где грамотность распространена, звуковой способ дает лучшие результаты, чем в деревнях.
В городах, где дети знают буквы и склады, переучиваясь по звуковому, они учатся собственно по буквослагательному, но приучаются откидывать ненужное при складах уки, еди или е.
В последнем заседании комитета, на котором я был, у меня спрашивали, чтò я разумею под словами, что мой способ народен? Вот это самое. Я разумею то, что учитель с добросовестным усилием старается выучить детей русской грамоте по немецкому способу и против своей воли учит их по народному способу, и что ученики выучиваются ему бессознательно.
Таковы были ошибки в учреждении школ для испытания. Но, несмотря на самые противоречивые суждения, выраженные членами экзаменационной комиссии о результатах испытания, мне кажется, что результат испытания совершенно ясен, если рассматривать только тех учеников, которые могли учиться, т. е. 3 старших в той и другой школе. Определяя по знанию, я вижу, что старшие ученики г. Протопопова умеют читать и писать по-русски и больше ничего. Ученики школы Морозова умеют также читать по-русски (по моему лучше), но кроме того, знают нумерацию, сложение, вычитание и отчасти умножение и деление, и еще читают по-славянски. Следовательно, знают гораздо больше. Определяя же по времени, я вижу, что ученики г. Морозова знали то, чтò знают теперь ученики г. Протопопова (я говорю про трех), через две недели после начатия учения, и справедливость этого могут подтвердить все посещавшие школы и видевшие, что 3 старшие ученика Морозова уже после двух недель читали так же, как теперь читают ученики г. Протопопова. Остальное время было употреблено г. Морозовым на славянский язык, арифметику и на те медленные шаги в улучшении чтения и письма, которые не могли быть заметны на экзамене.
Итак ученики г. Морозова знают гораздо более того, чтò знают ученики г-на Протопопова, и менее, чем в половину того времени, которое было употреблено г. Протопоповым, знали то, чтò знают ученики г. Протопопова. Вот, по моему мнению, ясный и очевидный результат испытания, доказывающий, что способ, по которому учил г. Морозов, несмотря на те ошибки,75 76 на которые я указал, — что способ этот вдвое легче и быстрее, чем звуковой способ.
Если же рассматривать и меньших учеников, то и относительно их общий результат испытания будет тот, что все без исключения ученики г. Морозова умеют читать по складам, писать, и знают цыфры и нумерацию; ученики же г. Протопопова знают читать и писать, и больше ничего. И то из меньших учеников г. Протопопова надо исключить двоих, которые не знают даже и читать.
Но мы слышали в прошлом заседании и услышим от всякого педагога звукового метода, и прочтем во всяком руководстве педагогов этой школы, что обучение грамоте ничего не значит, что главное дело — развитие.
Я думаю, что каждому из нас не раз приходилось сталкиваться с безобразными, бессмысленными явлениями и находить за этими явлениями какое-нибудь выставляемое такое важное начало, осеняющее эти явления, что в молодых и даже в зрелых летах, мы начинали сомневаться: правда ли, что эти явления безобразны? не мы ли ошибаемся? И, не будучи в силах убедиться ни в том, что безобразные явления хороши, ни в том, что покровительство важного начала незаконно, или что это начало есть только слово, мы оставались в отношении этого явления в раздвоенном, нерешительном состоянии. В таком положении я был и, думаю, находятся многие из нас в отношении осеняющего педагогию начала развития, в соединении его с грамотой. Но народное образование слишком близко моему сердцу, я им слишком много занимался, чтобы долго оставаться в нерешительности. Безобразные явления мнимого развития я не мог назвать хорошими, и в том, что развитие ученика дурно, я тоже не мог убедиться, и потому я стал доискиваться, чтò такое это развитие. Считаю не лишним сообщить те выводы, к которым я был приведен изучением этого дела. Для определения того, чтò подразумевается под этим словом развитие, возьму руководства г. Бунакова и г. Евтушевского, как сочинения новые, соединяющие в себе все выводы немецкой педагогии, назначенные для руководства учителей в народных школах и избранные сторонниками звукового способа, как руководства в их школе. Рассуждая о том, на чем должен быть основан выбор того или другого способа обучения грамоте, г. Бунаков говорит: «Нет, суждение о методе76 77 обучения на таких близоруких и шатких основаниях (т. е. на опыте) будет слишком сомнительно. Только теоретическая подкладка, основанная на изучении человеческой природы, может сделать суждения в этой сфере прочными, независящими от разных случайностей и в значительной степени гарантированными от грубых ошибок. Поэтому, для окончательного выбора лучшего способа обучения грамоте, следует остановиться прежде всего на теоретической почве, на основании предыдущих рассуждений, общие условия которой дают тому или другому способу действительное право называться удовлетворительным с педагогической точки зрения. Вот эти условия: 1) Он должен быть способом, развивающим умственные силы ребенка, чтобы уменье грамоте достигалось вместе с развитием и укреплением мышления. 2) Он должен вносить в обучение личный интерес ребенка, подвигая дело этим интересом, а не притупляющим насилием. 3) Он должен представлять собой процесс самообучения, возбуждая, поддерживая и направляя самодеятельность ребенка. 4) Он должен основываться на впечатлениях слуха, как того чувства, которое служит для восприятия языка. 5) Он должен соединять анализ с синтезом, начиная разложением сложного целого на простые части и переходя к сложению простых начал в сложное целое».[15]
Итак, вот на чем должна быть основана метода обучения. Замечу, не для противоречия, но для простоты и ясности, что два последние положения совершенно излишни. Ибо без соединения анализа с синтезом не может быть не только никакого учения, но никакой деятельности мысли. И всякое учение, кроме учения глухонемых, основывается на слухе. Эти два условия поставлены только для красоты и путаницы слога, обыкновенной в педагогических рассуждениях, и потому не имеют значения; но три первые с первого взгляда представляются совершенно справедливыми, как программа. И всякий, конечно, пожелает узнать, чем обеспечивается то, что способ этот будет развивать, что он будет вносить личный интерес ученика и будет представлять процесс самообучения. Но на вопросы, почему способ этот соединяет все эти качества, не только в книгах гг. Бунакова и Евтушевского, но и во всех педагогических сочинениях основателей этой школы педагогии,77 78 вы не найдете никакого ответа, кроме туманных рассуждений в том роде, что всякое учение должно основываться на соединении анализа с синтезом и непременно на слухе и т. п.; или же найдете, как у г. Евтушевского, рассуждения о том, как в человеке образуются впечатления, ощущения, представления и понятия; найдете правило, что нужно исходить от предмета и доводить сознание ученика до мысли, а не исходить от мысли, не имеющей в сознании его точки прикрепления, и т. п. За такими рассуждениями следует всегда тот вывод, что поэтому предлагаемый г. педагогом прием дает то исключительное, настоящее развитие, которое и требовалось. Г. Бунаков, после выписанного определения, чем должен быть хороший способ, излагает, как надо учить детей, и, изложив все эти приемы, по моему убеждению и опыту ведущие к совершенно противоположным развитию целям, прямо и решительно говорит: «С точки зрения выставленных выше основных положений для оценки удовлетворительности способов обучения грамоте, способ, только что изложенный нами, в общих чертах, представляет следующие выпуклые качества и особенности: 1) Как способ звуковой, он сохраняет всецело характеристические особенности всякого звукового способа; исходит из впечатлений слуха, с первого раза устанавливая правильное отношение к языку, и потом уже присоединяет к ним впечатление зрения, таким образом явно различая звук, материал и букву, его изображение. 2) Как способ, соединяющий чтение с письмом, он начинает с разложения и переходит к сложению, соединяя анализ с синтезом. 3) Как способ, переходящий к изучению слов и звуков от изучения предметов, он идет естественным путем, способствует правильному образованию представлений и понятий и действует развивающим образом на все стороны детской природы: побуждает детей к наблюдательности, к группировке наблюдений, к словесной передаче их, развивает внешние чувства, ум, воображение, память, дар слова, сосредоточенность, самодеятельность, привычку работать в обществе, уважение к порядку. 4) Как способ, дающий посильную работу всем душевным силам ребенка, он вносит в обучение личный интерес, возбуждая в детях охоту и любовь к учению и обращает его в процесс самообучения».[16] Точно78 79 то же самое делает и г. Евтушевский; но почему все это так, остается непонятным для того, кто ищет действительных резонов и не запугивается словами: психология, дидактика, методика, эвристика и т. п. Советую всем тем, которые не имеют склонности к философии и потому не имеют охоты проверить сами все эти выводы педагогов, советую не смущаться этими словами и верить, что всё, чтò неясно, не может быть основанием чего-нибудь, тем более такого важного и простого дела, как народное образование. Все педагоги этой школы, в особенности немцы, основатели ее, исходят из той ложной мысли, что те самые философские вопросы, которые оставались вопросами для всех философов, от Платона до Канта, разрешены ими окончательно. Разрешены так окончательно, что процесс приобретения человеком впечатлений, ощущений, представлений, понятий, умозаключений разобран ими до мельчайших подробностей, что составные части того, чтò мы называем душой или сущностью человека, анализированы ими, подразделены на части, и так основательно, что уже на этом твердом знании безошибочно может строиться наука педагогии. Фантазия эта так странна, что не считаю нужным опровергать ее, тем более, что я уже это сделал в своих прежних педагогических статьях. Скажу только, что те философские рассуждения, которые педагоги этой школы кладут в основу своей теории, не только не абсолютно верны, не только не имеют ничего общего с действительной философией, но даже и не имеют никакого ясного, определенного выражения, с которым большинство педагогов было бы единомысленно.
Но, может быть, самая теория педагогов новой школы, хотя и неудачно ссылается на философию, имеет сама по себе достоинства? И потому рассмотрим, в чем она состоит. Г. Бунаков говорит: «Надо сообщить этим маленьким дикарям (т. е. ученикам) главные порядки школьного обучения и провести в их сознание такие начальные понятия, с которыми придется сталкиваться на первых же порах, на первых уроках рисования, чтения, письма и всякого элементарного обучения, как-то: правая и левая сторона, вправо — влево, вверх — вниз, рядом — подле — около, вперед — назад, вблизи — вдали, пред — за, над — под, скоро — медленно, тихо — громко и т. д. Как ни просты эти понятия, но мне из практики известно, что даже городские дети из зажиточных семейств нередко приходят79 80 в элементарную школу, не различая правой и левой стороны. Полагаю, что нет надобности распространяться, как необходимо выяснение таких понятий для сельских детей, и всякий, имевший дело с сельской школой, знает это не хуже меня».[17]
И г. Евтушевский говорит: «Не вдаваясь в широкую область спорного вопроса о врожденных способностях человека, мы видим только, что ребенок не может иметь врожденных представлений и понятий о предметах реальных, — их нужно образовать, и от искусства образования их, со стороны воспитателя и учителя, зависит как их правильность, так и прочность. В уходе за развитием души ребенка нужно быть гораздо осторожнее, нежели в уходе за его телом. Если пища для тела и различные телесные упражнения подбираются как по количеству, так и по качеству, сообразно с возрастанием человека, тем более нужно быть осторожным в выборе пищи и упражнений для ума. Раз положенное дурно основание будет шатко поддерживать всё на нем укрепляющееся».[18]
Г. Бунаков советует сообщать понятия так: «Учитель может начать разговор по своему личному усмотрению: иной спросит каждого ученика об имени, другой о том, чтò делается на дворе, третий о том, кто откуда пришел, где живет, чтò делает дома, — потом уже переходит к главному предмету. Где же ты теперь сидишь? Зачем ты сюда пришел? Что мы будем делать в этой комнате? Да, мы будем в этой комнате учиться, — назовем же ее учебной комнатой. Посмотрите все, чтò у вас под ногами, внизу. Посмотрите, но не говорите. Скажет тот, кому я велю. Скажи, чтò ты видишь внизу, под ногами? Повторите все, чтò мы узнали и сказали об этой комнате: в какой комнате мы сидим? какие части комнаты? чтò есть на стенах? чтò стоит на полу?».
«Учитель с первого раза устанавливает необходимый для успешности дела порядок: чтобы каждый отвечал лишь тогда, когда его спрашивают; чтобы все прочие слушали и могли повторить, как слова учителя, так и слова товарищей; чтобы желание отвечать, когда учитель обращается с вопросом ко всем, заявляли поднятием левой руки; чтобы выговаривали слова не скороговоркой и не растягивая, громко, отчетливо80 81 и правильно; причем учитель дает им живой пример своим громким, правильным, отчетливым говором, на деле показывая различие между тихо и громко, отчетливо и правильно, медленно и скоро. Учитель наблюдает, чтобы в работе принимали участие все дети, заставляя отвечать и повторять чужие ответы то одного, то другого, то весь класс — хором, а преимущественно поднимая вялых, рассеянных, шаловливых: первых своими учащенными вопросами он должен оживлять, вторых — заставлять сосредоточиваться на предмете общей работы, третьих — сдерживать. На первое время требуется, чтобы дети отвечали полными ответами, т. е. повторяющими вопрос: мы сидим в классной комнате (а не кратко: в комнате); вверху, над головой, я вижу потолок; на левой стене я вижу три окна и т. под.».[19]
Г. Евтушевский советует так начинать те уроки для изучения чисел от 1 до 10, которых должно быть 120 и которые должны продолжаться целый год:
«Один. Показывая ученикам кубик, учитель спрашивает: сколько у меня кубиков? А взявши в другую руку несколько кубиков, спрашивает: а здесь сколько? — Много, несколько».
«Назовите здесь в классе такой предмет один, которых есть несколько. — Скамья, окно, стена, тетрадь, карандаш, грифель, ученик и проч. Назовите такой предмет, который в классе только один. — Классная доска, печь, дверь, потолок, пол, образ, учитель и проч. Если этот кубик я спрячу в карман, то сколько кубиков будет у меня в руке? — Ни одного. А сколько я должен снова положить кубиков в руку, чтобы их было там столько же, как и прежде? — Один. Как понимать, когда говорят: «однажды Петя упал»? Сколько раз Петя упал? Падал ли он еще когда-нибудь? Отчего же сказано однажды? Потому что говорится только об одном этом случае, а о другом не говорится. Возьмите ваши доски (или тетради). Проведите одну черту такой величины (учитель чертит на классной доске линию в вершок или в два вершка или показывает на линейке такую длину). Сотрите ее. Сколько черточек осталось? — Ни одной. Начертите несколько таких черточек. Придумывать какие-либо еще другие упражнения для знакомства детей с числом один было бы неестественно. Достаточно81 82 возбудить в них то представление о единице, которое они, без сомнения, имели и до начала обучения в школе».[20]
Далее у г. Бунакова идут упражнения о доске и т. д. и у г. Евтушевского — о числе 4 с разложением. Прежде, чем рассматривать самую теорию передачи понятий, невольно представляется вопрос: не ошибается ли вся эта теория в самой своей задаче? Справедливо ли определено то состояние педагогического матерьяла, с которым предстоит иметь дело? Первое, что бросается в глаза при этом, это — то странное отношение к каким-то воображаемым детям, к таким, которых я, по крайней мере, не видал в Российской империи. Беседы эти, и те сведения, которые они сообщают, относятся до детей ниже двух лет, — ибо двухлетние дети знают уже всё то, чтò в них сообщается. По требованиям же ответов относятся до попугаев. Всякий ученик 6-ти, 7-ми, 8-ми, 9-ти лет ничего не поймет из этих вопросов именно потому, что он всё это знает и не может понять, о чем говорят. Такие требования бесед показывают или совершенное незнание, или нежелание знать той степени развития, на которой находятся ученики. Может быть, дети готентотов, негров, может быть, иные немецкие дети могут не знать того, чтò им сообщают в таких беседах, но русские дети, кроме блаженных, все, приходя в школу, знают не только, чтò вниз, что вверх, что лавка, что стол, что два, что один и т. п., но, по моему опыту, крестьянские дети, посылаемые родителями в школу, все умеют хорошо и правильно выражать мысли, умеют понимать чужую мысль (если она выражена по-русски) и знают считать до 20-ти и более; играя в бабки, считают парами, шестерами и знают, сколько бабок и сколько пар в шестере. Очень часто приходившие ко мне в школу ученики приносили с собой задачу гусей и разъясняли ее. Но даже если и допустить, что дети не имеют таких понятий, которые хотят им посредством бесед сообщить педагоги, я не нахожу, чтобы избираемые ими средства были правильны.
Г. Бунаков, например, написал книгу для чтения, ту самую, которою пользовался г. Протопопов. Книга эта вместе с беседами должна содействовать обучению детей языку. Пересматривая эту книгу, я нашел, что вся она там, где не выписки из других книг, есть ряд сплошных ошибок против языка.82 83 Тут есть слова: «косари», вместо косцов, тогда как косарь есть или орудие, или продавец кос; лиска, не унизительное Елизавета, а уменьшительное лиса. Тут есть неизвестные слова: пекарка, истопка. Тут есть выражения: что речка катится по полю, что люди веселятся всячески, как умеют, что пекарь и сапожник и т. д. суть люди труда, что глотка — часть рта и т. под.
Относительно языка тоже совершенное незнание его я нахожу и у г. Евтушевского в его задачах. «Продавец за яблоко спрашивает (вместо: просит за яблоко) три копейки, а девочка имеет» и т. д. Или: «У крестьянина 3 лошади; он запрег их в возы, в каждый воз по одной, и поехал в поле за сеном. На скольких возах привез он сено с поля?». Во-первых, в живой речи употребляется форма возà, а не возы; а во-вторых, мальчик будет непременно искать загадку в том, как это крестьянин ухитрился на возах привезти сено. А между тем г. Евтушевский посредством задач хочет образовывать понятия. Прежде всего надо бы позаботиться о том, чтобы орудие передачи понятий, т. е. язык, был бы правилен.
Сказанное касается формы, в которой передается развитие. Посмотрим на самое содержание. Г. Бунаков предписывает делать вопросы: «где можно видеть кошек? где сороку? где песок? где осу и суслика? чем покрыты суслик и сорока, и кошка, и какие части их тела»? (Суслик — любимое животное новой педагогии, вероятно потому, что этого слова не знает ни один крестьянский мальчик в средине России.)[21]
«Само собой разумеется, что детям учитель не всегда ставит прямо эти вопросы, составляющие задуманную им программу урока; чаще к решению вопроса программы приходится подвести маленьких и малоразвитых учеников рядом наводящих вопросов, обращая их внимание на ту сторону предмета, которая виднее в данную минуту, или побуждая их припомнить что-либо из прежних наблюдений. Так учитель может не прямо предложить вопрос: где можно видеть осу? а, обращаясь к тому или другому ученику, спрашивать: видал ли он осу? где ее видал? и потом уже, сводя показания нескольких, составит ответ на первый вопрос своей программы. Отвечая на вопросы учителя, дети нередко будут присоединять разные замечания,83 84 не идущие прямо к делу. Речь идет, например, о том, какие части сороки, — иной прибавит совсем некстати, что сорока скачет, другой — что она смешно стрекочет, третий — что она вещи крадет, — пусть прибавляют и высказывают всё, чтò пробудилось в их памяти и воображении, — дело учителя сосредоточить их внимание согласно с программой, а эти заметки и прибавления детей он принимает к сведению для разработки прочих частей программы. Рассматривая новый предмет, дети возвращаются при каждом удобном случае к предметам, уже рассмотренным. Так, когда они заметили, что сорока покрыта перьями, учитель спрашивает: а суслик тоже покрыт перьями? Чем он покрыт? а курица чем покрыта? а лошадь? а ящерица? Когда они заметили, что у сороки две ноги, учитель спрашивает: а у собаки сколько ног? а у лисицы? а у курицы? а у осы? Каких еще животных знаете с двумя ногами? с четырьмя? с шестью?»
Невольно представляется вопрос, — знают или не знают дети всё то, чтò им так хорошо рассказывается в этой беседе? Если ученики всё это знают, то, к слову, на улице, или дома, там, где не нужно поднимать левой руки, верно умеют всё сказать более красивым и русским языком, чем им велят это тут сделать; никак не скажут, что лошадь покрыта шерстью; если так, то для чего им приказано повторять эти ответы так, как их сделал учитель? Если же они не знают этого (чего, кроме любимого суслика, нельзя допустить), то является вопрос: чем будет учитель руководствоваться в так важно называемой программе вопросов? наукой ли зоологии? или логикой? или наукой красноречия? Если же никакою из наук, а только желанием разговаривать о видимом в предметах, то видимого в предметах так много и так оно разнообразно, что необходима путеводная нить, о чем говорить, а при наглядном обучении нет и не может быть этой нити.
Все знания человеческие только затем и подразделены, чтобы можно было их удобнее собирать, приводить в связь и передавать, и эти подразделения называются науками. Говорить же о предметах вне научных разграничений можно что хотите и всякий вздор, как мы это и видим. Во всяком случае, результат беседы будет тот, что детям или велят выучить слова учителя о суслике, или свои слова переделать, поместить в известном порядке (и порядке не всегда правильном), запомнить84 85 и повторить. От этого в руководствах этого рода вообще все упражнения развития, с одной стороны, страдают совершенной произвольностью, с другой стороны излишеством. Например, кажется, единственная историйка в уроках г. Бунакова, не выписанная из других книг, следующая:
«Мужик жаловался охотнику на свое горе: лисица утащила у него двух кур и одну утку; она ничуть не боится дворняжки Щеголя, который сидит на цепи и всю ночь лает-заливается; ставил он западню с куском жареного мяса, — утром, по свежим следам на снегу, видно, что рыжая плутовка разгуливала около дома, а в западню не попадается. Охотник выслушал рассказ мужика и сказал: ладно! теперь мы посмотрим, кто кого перехитрит! Весь день охотник проходил с ружьем и собакою, всё по следам лисы, чтобы вызнать, откуда она пробирается ко двору. Днем плутовка спит себе в норе, ничего не знает, — тут-то и надо пристроиться: на пути ее охотник выкопал яму, покрыл ее сверху досками, землей и снегом; в нескольких шагах выложил кусок мяса палой лошади. Вечером он с заряженным ружьем засел в свою засаду, приладился так, чтобы всё видеть и стрелять было удобно, — засел и ждет. Стемнело. Месяц выплыл. Осторожно, оглядываясь и прислушиваясь, вылезает лисичка из норы, подняла нос и нюхает. Она тотчас же почуяла запах лошадиного мяса, бежит мелкой рысцой к тому месту, и вдруг стала, настороживши уши: видит, хитрая, что появилась какая-то насыпь, которой не было еще вчера. Эта насыпь, видимо, смущает ее и заставляет призадуматься; она делает большой обход, нюхает, прислушивается, садится и долго смотрит на мясо издали, так что стрелять по ней нашему охотнику никак нельзя, — далеко. Думала, думала лисица — и вдруг во всю прыть перебежала между мясом и насыпью. Наш охотник остерегся, не выстрелил. Он сообразил, что плутовка пытает, не сидит ли кто за этой насыпью: выстрели он по бегущей лисице, вероятно, промахнулся бы, и не видать бы ему плутовки, как своих ушей. Теперь же лисица успокоилась, насыпь не страшит ее больше: бодро, шагом подходит она к мясу и ест его с полным удовольствием. А охотник осторожно прицеливается, не торопясь, чтобы промаха не было. Бац!.. Лисица подпрыгнула от боли и упала мертвая».85[22]
86 Тут все произвольно: произвольно то, что лисица у мужика зимой могла утащить утку, что мужики ставят западни на лисиц, что лисица спит днем в норе, тогда как лисица спит только по ночам; произвольна для чего-то выкопанная зимою яма, покрытая досками, из которой не делается никакого употребления; произвольно, что лисица ест лошадиное мясо, чего она никогда не делает; произвольна мнимая хитрость лисы, пробегающей мимо охотника; произвольна насыпь и охотник, не стреляющий, чтобы не промахнуться, т. е. всё от начала до конца вздор, в котором каждый крестьянский мальчик мог бы уличить составителя историйки, если бы ему позволялось говорить без поднятия руки.
Потом целый ряд мнимых упражнений в уроках Н. Бунакова составлен из того, что спрашивается: кто печет? кто рубит? кто стреляет? — и ученик должен говорить: пекарь, дровосек и стрелок, тогда как он может отвечать так же справедливо, что печет баба, рубит топор, а стреляет учитель, если у него есть ружье (Уроки Бунакова, книжка III, стр. 10). Произвольно также, что глотка есть часть рта и т. п.
Остальные все упражнения, как например, что утки летают, а собаки? или: липа и береза — деревья, а лошадь? — совершенно излишние. Кроме того, нужно заметить, что если этого рода беседы с учениками действительно ведутся, как беседы (чего никогда не бывает), т. е. если ученикам позволяют говорить и спрашивать, то учитель, избирая предметы простые (они самые трудные), на каждом шагу становится втупик: отчасти от незнания (так г. Протопопов спрашивал у г. Морозова, как называется часть колеса, надеваемая на ось, когда он детям объяснял колесо), отчасти от того, что ein Narr kann mehr fragen, als zehn Weise antworten.[23]
В преподавании арифметики, основанном на том же педагогическом начале, происходит совершенно то же самое. Точно так же или сообщается ученикам то, что они знают, или совершенно произвольно сообщаются им ни на чем не основанные комбинации известного рода. Выписанный урок и все уроки до 10-го суть только сообщение того, чтò все и всякие дети знают. Если они часто не ответят на такого рода вопросы, это происходит только от того, что вопрос иногда сам по себе (как86 87
возы) дурно выражен или дурно выражен относительно детей. Затруднение, которое находят дети в ответе на такого рода вопросы, происходит от того самого, от чего редкий ребенок сразу ответит на вопрос: у Ноя было 3 сына: Сим, Хам и Иафет; кто их был отец? Затруднение тут не математическое, а синтаксическое, зависящее от того, что в изложении задачи и в вопросе не одно и то же подлежащее; когда же к синтаксическому затруднению примешивается еще неумение составителя задач выражаться по-русски, то ученику становится очень трудно; но трудность уже вовсе не математическая. Пусть кто-нибудь сразу поймет следующую задачу г. Евтушевского: «У одного мальчика было 4 ореха, у другого 5. Второй отдал первому все свои орехи, а этот отдал третьему 3 ореха, а остальные роздал поровну трем другим товарищам. Сколько орехов получил каждый из последних?» Скажите эту задачу так: у мальчика было 4 ореха. Ему дали еще 5. Он отдал 3 ореха, а остальные хочет раздать трем товарищам. По скольку он может дать каждому? пятилетний мальчик решит ее, потому что задачи нет никакой, а затруднение может встретиться только или в дурной постановке вопроса, или в недостатке памяти. И это-то синтаксическое затруднение, преодолеваемое детьми посредством долгих и трудных упражнений, служит поводом учителю думать, что, уча детей тому, чтò они знают, он их учит чему-нибудь. Совершенно так же произвольно в арифметике сообщаются детям комбинации и разложение чисел по известному приему и порядку, имеющему свое основание только в фантазии учителя. Г. Евтушевский пишет:
«Четыре. 1) Образование числа. На верхней планке доски учитель ставит три кубика вместе — 111. Сколько здесь кубиков? Потом приставляет четвертый кубик. А теперь сколько? — 1111. Как же составляются четыре кубика из трех и одного? — Нужно к трем кубикам прибавить, приставить один кубик.
«2) Разложение на слагаемые. Как можно составить четыре кубика? или: как четыре кубика можно разложить? — Четыре кубика можно разложить на два и два: 11. 11. Четыре кубика можно составить из одного, одного, одного и еще одного, или взять четыре раза по одному кубику: 1. 1. 1. 1. Четыре кубика можно разложить на три и один: 111. 1. Можно составить из одного, одного и двух: 1. 1 и 11. Можно ли еще как-нибудь87 88 иначе разложить четыре кубика? — ученики убеждаются, что никакого другого, отличного от этих, разложения быть не может. Если ученики станут еще разлагать четыре кубика таким образом: один, два и один, или: два, один и один, или: один и три, то учителю легко показать им, что эти разложения составляют повторение уже имеющихся разложений, только в другом порядке.
«Всякий раз по указании нового приема разложения, предложенного учениками, учитель на одной из планок доски выставляет кубики в том виде, как они изображены здесь. Таким образом в нашем случае на верхней планке будут стоять четыре кубика вместе, на второй — два и два, на третьей — четыре кубика раздельно, на некотором расстоянии один от другого, на четвертой — три и один и на пятой — один, один и два.
«3) Разложение в порядке. Весьма может случиться, что дети сразу укажут разложение числа на слагаемые в порядке, но и тогда третье упражнение нельзя считать лишним. Для установления порядка в разложении предлагаются классу такие вопросы: вот вы составили четыре кубика из двоек, из отдельных кубиков и из троек, — в каком порядке лучше поставить нам кубики на доске? — С чего начать разложение четырех кубиков? С разложения на отдельные кубики. — Как составить четыре кубика из отдельных кубиков? Надо взять четыре раза по одному. — Как составить четыре кубика из двоек, из пар? Нужно взять две двойки: два раза по два кубика; две пары кубиков. — Как потом разлагать четыре кубика? Можно составить из троек: для этого взять три и один, или один и три. — Выясняется ученикам, что последнее разложение, т. е. 1 + 1 + 2, не подходит под принятый порядок и есть видоизменение одного из первых трех».[24]
Почему этого последнего разложения не допускает г. Евтушевский? Почему должен быть тот порядок, который указан г. Евтушевским? — всё это дело одного произвола и фантазии. В сущности для всякого мыслящего человека понятно, что есть только одно основание всякого сложения и разложения и всей математики. Вот основание: 1 + 1 = 2, 2 + 1 = 3, 3 + 1 = 4 и т. д., — то самое, чему выучиваются дети всегда дома и что в88 89 просторечии называется: уметь считать до 10, до 20 и т. д. Этот процесс известен всякому ученику, и какое бы разложение ни делал г. Евтушевский, всякое объясняется одним этим. Мальчик, умеющий считать до 4-х, уже рассматривает 4 как одно целое, и также 3, и также 2, и также 1. Следовательно, ему известно, что 4 произошло из последовательного приложения по одной. Также известно, что 4 произошло из приложения два раза по 1 к 2, так как ему известно, что два раза один есть два. Чему же тут учатся дети? Или тому, чтò они знают, или тому процессу счета, который по фантазии учителя должен быть ими заучен. Ha-днях мне случилось быть свидетелем урока математики по методу Грубе. У ученика было спрошено: «сколько будет 8 и 7?» — Он заторопился и сказал: 16. Сосед его также поторопился и, не подняв левой руки, сказал: 8 и 8 будет 16, а без одного 15. Учитель строго остановил сказавшего это и заставил первого спрошенного прикладывать сначала к 8 по одному, пока он не дойдет до 15, хотя мальчик этот давно уже знал, что он ошибся. В школе этой проходилось число 15, а 16 должно было быть неизвестно.
Я боюсь, что многие, читая или слушая все эти мои длинные опровержения приемов наглядного обучения и счета по Грубе, скажут: да про что же тут говорить? Разве не очевидно, что всё это есть бессмыслица, которую не стоит критиковать. К чему подбирать ошибки и промахи каких-то Бунакова и Евтушевского и критиковать то, чтò ниже всякой критики? Я сам так думал, пока не был наведен на наблюдение того, чтò делается в педагогическом мире, и не убедился, что гг. Бунаков и Евтушевский не какие-нибудь, а авторитеты в нашей педагогии, и что то, чтò они предписывают, уже исполняется в наших школах. По захолустьям уже можно найти учителей, в особенности учительниц, которые, разложив перед собой руководства Евтушевского и Бунакова, прямо по ним спрашивают, сколько будет одно перо и одно перо, и чем покрыта курица. Да, всё это было бы смешно, если бы это был только вымысел теоретика, а не указание для практического дела, и указание, которому уже следуют некоторые, и если бы это дело не касалось одного из самых важных людских дел в жизни — воспитания детей. Мне было смешно, когда я читал это, как теоретические фантазии; но когда я узнал и увидал, что это делают над детьми, мне стало и жалко и стыдно. В теоретическом отношении, не говоря89 90 о том, что они ошибочно определяют цель учения, — педагоги этой школы делают ту существенную ошибку, что они отступают от условий всякого преподавания, будет ли преподавание на высшей или на низшей ступени науки, в университете или в народной школе. Существенные условия всякого преподавания состоят в том, что из бесчисленного количества разнородных явлений избираются однородные явления, и законы этих явлений сообщаются учащимся. Так, при обучении языку (грамоте) сообщаются ученикам законы слова, в математике — законы чисел. Обучение языку состоит в сообщении законов разложения и обратного сложения речений, слов, слогов, звуков, — и законы эти составляют предмет обучения. Обучение математике состоит в сообщении законов сложения и разложения чисел (но прошу заметить, не в процессе сложения и разложения чисел, а в сообщении законов этого сложения и разложения). Так, первый закон состоит в том, что можно рассматривать собрание единиц, как единицу другого разряда, — то самое, что делает всякий ребенок, говоря: 2 и 1 = 3. Он рассматривает 2, как некоторую единицу. На этом законе основываются следующие законы нумерации, потом сложения и всей математики. Но произвольные разговоры об осе, лиске и т. под. или задачи, в пределах 10, разложения на все манеры — не могут составлять предмета обучения, так как они, во-первых, выступают из пределов предмета и, во-вторых, не трактуют о законах его.
Таким мне представляется дело с теоретической стороны; но теоретическая критика часто может ошибаться, и поэтому постараюсь сверить мои выводы с практическими данными. На экзамене г. Протопопов дал нам образец практических результатов, как наглядного обучения, так и математики по методу Грубе. Одному из старших мальчиков было сказано: положи руку под книгу, чтобы показать, что он обучен понятиям на и под, и умный мальчик, который знал, чтò на и под (я уверен), еще будучи трех лет, положил руку на книгу, когда ему сказали: положи под книгу. Такие примеры я постоянно видел, и они яснее всего показывают, как не нужно, чуждо, совестно, мне хочется сказать, это наглядное обучение русских детей. Русский ребенок не может и не хочет верить (он имеет слишком большое уважение к учителю и себе), чтобы его серьезно спрашивали, потолок внизу или наверху, или сколько у него ног.90 91 В арифметике мы тоже видели, что ученики г. Протопопова, не знавшие даже писать цыфр и упражнявшиеся во всё время учения только в умственном счислении до 10, в продолжение получаса не переставали врать на самые разные манеры на вопросы, которые им задавал учитель в пределе чисел до 10. Стало быть, обучение умственному счислению ни к чему не повело, и трудность синтаксическая, состоящая в распутывании вопроса, дурно поставленного, осталась для них такою же, какою и была. И так, практические результаты бывшего экзамена не подтвердили полезности развития. Но я хочу быть вполне точным и добросовестным. Может быть, процесс развития, сначала ограничивающийся не столько изучением, сколько анализом того, что уже знают ученики, потом приносит результаты. Может быть, сначала учитель, посредством анализа овладевая умом учеников, впоследствии уже твердо и легко ведет их дальше и из тесной области описания стола и счета 2 и 1 ведет их в действительную область знания, в которой ученики не ограничиваются учением того, чтò знают, но узнаю̀т уже и новое и узнают это новое новым, более легким, разумным способом. Это предположение подтверждается и тем, что все немецкие педагоги и последователи их, в том числе и г. Бунаков, прямо говорят, что наглядное обучение должно служить как бы вступлением к родиноведению и естествоведению. Но мы тщетно бы стали искать в руководстве г. Бунакова, каким образом преподавать это родиноведение, если подразумевать под этим словом какие-нибудь действительные знания, а не описания избы и сеней, — того, чтò знают дети. Г. Бунаков, на 200-й странице объяснив, как надо учить тому, где потолок и где печка, здесь очень кратко говорит: «теперь следовало бы перейти к третьей ступени наглядного обучения, содержание которой было определено мною так: «Изучение края, уезда, губернии, всего отечества, с его естественными произведениями и населением, в общих чертах, как очерк отечествоведения и начало естествознания, с преобладанием чтения, которое, опираясь на непосредственные наблюдения двух первых ступеней, расширяет умственный кругозор учащихся, сферу их представлений и понятий». Уже из этого определения видно, что здесь наглядность является дополнением к объяснительному чтению и рассказу учителя, следовательно, и речь о занятиях третьего года более относится к рассмотрению второго91 92 занятия, входящего в состав учебного предмета, который называется родным языком, — объяснительного чтения.
Обращаемся к третьему году, к объяснительному чтению, но там не находим ровно ничего, указывающего на то, как передавать новые сведения, исключая того, что хорошо читать такие-то и такие-то книги и при чтении делать такие-то вопросы. Вопросы весьма странные (для меня, по крайней мере), как, например, сравнение статьи о воде Ушинского и статьи о воде Аксакова, и требование от учеников, чтобы они объяснили, что Аксаков рассматривает воду, как явление природы, а Ушинский, как вещество, и т. д. Стало быть, встречаем то же самое навязывание ученикам взглядов, подразделений, (большею частью неверных) учителя, а ни одного слова, ни одного намека на то, каким же способом передаются какие-нибудь новые знания.
Неизвестно, чтò будет преподаваться: естественная история, география ли? Ничего нет, кроме чтения с вопросами, в роде тех, которые я привел. По другой стороне обучения слову — грамматике и правописанию — точно так же тщетно бы мы стали искать какого-нибудь нового приема обучения, основанного на предшествовавшем развитии. Всё та же старая грамматика Перевлесского, начинающаяся с философских определений и потом с синтаксического разбора, служит основанием всех новых грамматических руководств, и руководства г. Бунакова.
В математике тоже тщетно бы стали мы искать, на той ее ступени, где начинается действительное обучение математике, чего-нибудь нового, облегченного, основанного на всем предшествовавшем развитии 2-х годовых уроков до 20-ти. Там, где действительно в арифметике встречаются трудности, где ученику надо объяснить предмет с разных сторон, как-то: при нумерации, при сложении, при вычитании, при делении, при делении и умножении дробей, — не находишь и тени чего-нибудь облегченного, какого-нибудь нового объяснения, а есть только выписки из старых арифметик.
Характер этого преподавания остается везде один и тот же. Всё внимание обращается на то, чтобы учить тому, чтò ученик знает. А так как ученик знает то, чему его учат, и легко, по желанию учителя, передает в том и в другом порядке то, чтò от него требуется, то учителю кажется, что он чему-то учит и успехи92 93 учеников большие, и учитель, не обращая никакого внимания на то, чтò составляет самую трудность учения, т. е. учить новому, преспокойно толчется на одном месте. От этого происходит, что наша педагогическая литература завалена руководствами для наглядного обучения, для предметных уроков, руководствами, как вести детские сады (одно из самых безобразных порождений новой педагогии), картинами, книгами для чтения, в которых повторяются всё те же и те же статьи о лисице, о тетереве, те же стихи, для чего-то написанные прозой, в разных перемещениях и с разными объяснениями; но у нас нет ни одной новой статьи для детского чтения, ни одной грамматики русской, ни славянской, ни славянского лексикона, ни арифметики, ни географии, ни истории для народных школ. Все силы поглощены на руководства к обучению детей тому, чему не нужно и нельзя учить детей в школе, чему все дети учатся из жизни. И понятно, что книги этого рода могут являться без конца. Ибо грамматика, арифметика может быть одна, но упражнений и рассуждений в роде тех, которые я приводил из Бунакова, и порядков разложения чисел из Евтушевского, может быть бесчисленное количество. Педагогика находится в том же положении, в каком бы находилась наука о том, кàк должно ходить человеку; и люди стали бы искать правил, кàк учить детей ходить, предписывая им сокращать тот мускул, вытянуть другой и т. д., и т. д. Такое положение новой педагогики прямо вытекает из двух ее основных положений: 1) что цель школы есть развитие, а не наука, и 2) что развитие и средства достижения его могут быть определены теоретически. Из этого последовательно вытекало то жалкое и часто смешное положение, в котором находится школьное дело. Силы тратятся напрасно: народ, в настоящую минуту жаждущий образования, как иссохшая трава жаждет воды, готовый принять его, просящий его, — вместо хлеба получает камень и находится в недоумении: он ли ошибался, ожидая образования, как блага, или что-нибудь не так в том, чтò ему предлагают? Что дело стоит так, не может быть ни малейшего сомнения для всякого человека, который узнàет нынешнюю теорию школьного дела и знает действительное состояние его среди народа. Но невольно представляется вопрос: каким образом дело стало в такое странное положение? каким образом люди честные, образованные, искренно любящие свое дело и желающие добра, каковыми я93 94 считаю огромное большинство моих оппонентов, могли стать в такое странное положение и так глубоко заблудиться?
Вопрос этот занимал меня, и я постараюсь сообщить те ответы, которые я нашел на него. На это было много причин. Самая естественная причина, приведшая педагогику на тот ложный путь, на котором она находится, есть критика старого, критика только для критики, без постановки новых начал вместо тех, которые критиковались. Всем известно, что критика есть легкое дело и что она бывает совершенно бесплодна и часто вредна, если рядом с осуждением чего бы то ни было не указывают те начала, на основании которых осуждается. Если говорится, что это дурно потому, что мне не нравится, или потому, что все говорят, что это дурно, или даже потому, что это действительно дурно, но если я не знаю, как должно быть хорошо, то эта критика будет всегда бесполезна и вредна. Воззрения педагогов новой школы основаны прежде всего на критике прежних приемов. Даже теперь, когда, казалось бы, уже лежачего не бьют, в каждом руководстве, в каждой беседе мы читаем и слышим, что вредно читать без понимания, что нельзя заучивать определение числа и действий над числами, что бессмысленное заучивание вредно, что знать действия с тысячами, не умея считать 2 + 3, вредно и т. под. Главная исходная точка есть критика старых приемов и придумывание новых, сколь возможно более противоположных старым, но отнюдь не постановка новых оснований педагогии, из которых могли бы вытекать новые приемы.
Критиковать употреблявшийся способ обучения грамоте посредством заучивания целых страниц псалтыря и обучения арифметике посредством учения наизусть того, чтò есть число и т. п., очень легко. Замечу, во-первых, что теперь и не нужно нападать на эти приемы, что едва ли есть еще такие учителя, которые отстаивали бы их, и во-вторых, что если, критикуя такие явления в печати и здесь в заседаниях (как я заметил), хотели дать почувствовать, что я защитник старинного способа обучения, то это происходило только от того, что мои возражатели, по молодости лет, вероятно и не знали, что, чуть не 20 лет тому назад, я, сколько имел уменья и силы, боролся с этими старыми приемами педагогии и содействовал их уничтожению.
Итак было найдено, что старые приемы обучения никуда не94 95 годятся, и, не поставив никаких новых основ, стали искать новых приемов. Я потому говорю: не поставив новых основ, что единственные прочные основы педагогии есть только две:
1) Определение критерия того, чему нужно учить, и 2) критерия того, как нужно учить, т. е. определение того, что избранные предметы суть наинужнейшие, и того, что избранный способ есть наилучший.
Никто даже не обратил внимания на эти основы, а каждая школа в оправдание свое подделала себе известные квази-философские, оправдывающие ее рассуждения. Но именно эта теоретическая подкладка, как нечаянно совершенно верно выразился г. Бунаков, не может считаться основой. Ибо точно такая же теоретическая подкладка была и у старого способа обучения.
Действительный же насущный вопрос педагогии, который 15-ть лет тому назад я тщетно пытался поставить во всей его значительности, вопрос: почем знать, чему и как учить? остался даже не затронутым. Вследствие этого произошло то, что, как скоро стало очевидно, что старый способ не годится, не стали отыскивать, почему и как узнать, какой будет лучше способ, а тотчас же стали искать другой, самый противуположный старому. Поступили так же, как бы поступил человек, у которого к зиме в доме оказалось бы холодно, и он, не позаботясь о том, почему холодно и как пособить горю, пошел бы отыскивать другой дом, который был бы как можно менее похож на прежний. Я был тогда за границей и помню везде встречавшихся мне тогда скитавшихся по Европе послов, разыскивающих новую веру, т. е. чиновников министерства, изучавших немецкую педагогию.
Мы избрали приемы обучения ближайших соседей наших, немцев, во-первых, потому, что мы всегда особенно склонны подражать немцам; во-вторых, потому, что это был способ самый сложный и хитрый, а уж если брать чужое, то, разумеется, самое последнее — модное и хитрое; а в-третьих, в особенности потому, что эти приемы были более всего противуположны нашим старым приемам. Итак, новые приемы взяты у немцев, и не одни, а с теоретической подкладкой, т. е. квази-философским оправданием этих приемов. И теоретическая подкладка эта оказала и оказывает большие услуги. Как скоро родители или просто здравомыслящие люди, занимающиеся делом95 96 образования, выражают сомнение в том, что в самом ли деле хороши эти приемы, им говорят: а знаменитый Песталоци, а Дистервег, а Денцель, а Вурст, а методика, эвристика, дидактика, концентризм? — и смельчаки махают рукой и говорят: «ну, Бог с ними. Они лучше знают». В этих немецких приемах была еще и та большая выгода для учителей (причина, по которой за эти приемы особенно горячо держатся), что при них учителю не нужно много старания, не нужно дальше и дальше учиться, не нужно работать над собой и над приемами обучения. Бòльшую часть времени по этой методе учитель учит тому, чтò дети знают, да кроме того, учит по руководству, и ему легко. И бессознательно, по врожденной человеческой слабости, учитель дорожит этой легкостью. Весьма приятно, с твердым убеждением, что я учу и делаю дело важное и самое современное, рассказывать детям из книжки про суслика или про то, что у лошади 4 ноги, или переставлять кубики по 2 и по 3 и спрашивать, сколько будет 2 и 2; но еслибы потребовалось вместо суслика рассказать или прочесть что-нибудь точно занимательное, дать основания грамматики, географии, священной истории и 4-х правил, то учитель сейчас бы был приведен к тому, чтобы поработать над собой, перечитать многое, освежить свои знания.
Итак, окритикован старый прием, взят у немцев другой. Способ этот так чужд нашему русскому, не-педантическому складу ума, уродства его так ярко бросаются в глаза, что, казалось бы, способ этот никак не может привиться в России, а между прочим он прилагается, хотя и в малых размерах, но прилагается и даже дает в некотором отношении результаты иногда лучшие, чем старый церковный способ. Это происходит оттого, что так как способ взят у нас (и в Германии первоначально вытек) из критики старого приема, то в этом способе действительно откинуты все недостатки старого, хотя именно в крайнем противоположении старому, доведенном с особенным, свойственным немцам педантизмом до последней крайности, проявились новые недостатки, едва ли не бòльшие, чем прежние. Прежде учили грамоте у нас, присоединяя к согласному звуку ненужные длинные прибавки (буки-уки, вѣди-ѣди), у немцев es, em, be, се и т. д., т. е. присоединяя гласную к согласному звуку то сзади, то спереди, и в этом лежало затруднение. Теперь впали в другую противуположность и хотят называть96 97 согласный звук без присоединения гласной, чтò, очевидно, невозможно. В грамматике Ушинского (Ушинский — родоначальник у нас звуковой методы) и во всех звуковых руководствах при изложении грамматики согласные звуки определяются так: тот звук, который нельзя выговорить отдельно.[25] И этому-то самому звуку учат прежде всего ученика. Когда я делал замечание, что нельзя выговорить отдельно бъ, а выходитъ всегда почти бы, мне говорили, что это происходит от того, что не все это умеют, что надо большое искусство, чтобы выговаривать согласный звук. И я сам видел, как г-н Протопопов, когда ученик, по моим понятиям, выговорил совершенно удовлетворительно коротко бъ, поправлял его раз 10-ть до тех пор, пока он оторвал, сколько можно. И съ этих-то бъ, съ, с тех звуков, которых нельзя выговорить, как их определяет Ушинский, или для выговора которых нужна особенная виртуозность, — с этих звуков начинают ученье грамоте по педантическим немецким руководствам.
Прежде учили наизусть без смысла склады (это было дурно); в крайнюю противуположность этому, новая манера предписывает совсем не отделять складов, что решительно невозможно в длинном слове и что в действительности никогда не исполняется. Всякий учитель по звуковому способу чувствует необходимость дать ученику отдохнуть на одной части слова и выговорить ее отдельно. Это делал и г-н Протопопов, но ни за что не сознàется в этом, потому что это было бы признание в складах. Прежде читали непонятный для детей по слишком высокому и глубокому смыслу псалтырь (чтò было дурно); в противуположность этому заставляют читать неимеющие уже никакого содержания фразы и заставляют объяснять всякое понятное слово или заучивать непонятное. В старой школе учитель ничего не говорил с учениками; теперь предписано учителю говорить с учениками чтò попало, или то, чтò они знают, или то, чего не нужно знать. В математике прежде заучивали определение действий, теперь и самих действий уже не делают, так как только на 3-й год, по Евтушевскому, приступают к нумерации и предполагают, что нужно учить детей в продолжение целого года считать до 10. Прежде заставляли учеников делать действия с отвлеченными большими числами,97 98 не обращая внимания на другую сторону математики, распутывание задачи (составление уравнения). Теперь учат распутыванью задач, составлению уравнений на малых числах прежде, чем ученики знают еще нумерацию и обращение с действиями. Тогда как всякому учителю опыт показывает, что трудность составления уравнений или распутывания задач преодолевается только общим, не школьным, а жизненным развитием. Было замечено, — чтò совершенно справедливо, — что нет лучшего пособия для ученика, когда он затрудняется постановкой задачи с большими числами, как то, чтобы дать ему точно такую же задачу на малых числах. Ученик, из жизни научившийся решать ощупью задачи с малыми числами, сознаèт процесс решения и этот процесс переносит на задачу с большими числами. Заметив это, новые педагоги стараются обучать только распутыванию задач на малых числах, т. е. тому самому, чтò не может быть предметом обучения, а есть дело жизни. В преподавании грамматики новая школа осталась так же последовательна своей исходной точке, — критике старого и усвоению самого противуположного приема. Прежде заучивали наизусть определение частей речи и от этимологии переходили к синтаксису; теперь начинают не только с синтаксиса, но и с логики; которую пытаются передать детям. По грамматике г-на Бунакова, которая есть сокращение грамматики Перевлесского, даже с выборами тех же примеров, изучение грамматики начинается с разбора синтаксического, столь трудного и, скажу даже, шаткого в русском языке, не подчиняющемся вполне классическим формам синтаксиса. Так что в общем новая школа отстранила некоторые недостатки, из которых главные — лишний прибавок к согласной и заучивание наизусть определений, и в этом имеет преимущество перед старым способом и дает в чтении и письме иногда лучшие результаты; но за то внесла новые недостатки, состоящие в том, что содержание чтения есть самое бессмысленное, и в том, что арифметика, как учение, уже совершенно не преподается.
В практике (ссылаюсь в этом на всех инспекторов училищ, на всех членов училищных советов, посещавших училища, на всех учителей), в практике, в массе школ, где предписывается эта немецкая метода, совершается за редкими исключениями вот что. Дети учатся не по звуковому, а по буквослагательному способу, называют вместо бъ согласную бы, вы, и разделяют98 99 слова на склады. Наглядное обучение совсем опускается, арифметика вовсе нейдет, и читать детям совершенно нечего. Учителя, бессознательно для самих себя, отступают от требований теоретических и подделываются под требования народа. Эти практические результаты, везде повторяющиеся, казалось, могли доказать неверность самого метода; но в среде педагогов, тех, которые пишут руководства и предписывают правила, существует такое полное незнание и нежелание знать народ и его требования, что отношение действительности к этим приемам нисколько не нарушает хода их дела. Трудно представить себе то воззрение на народ, которое существует в этом мире педагогов, и из которого вытек их метод и все дальнейшие приемы обучения. Г. Бунаков с необыкновенною наивностью, в доказательство того, как необходимо наглядное обучение и развитие для детей в русской школе, приводит слова Песталоци: «Пусть кто-нибудь, живший среди простого народа, — говорит он, — опровергнет мои слова, что ничего нет труднее, как передать какое-либо понятие этим существам. Да этому никто и не противоречит. Швейцарские священники подтверждают, что, когда народ приходит к ним для обучения, он не понимает, что ему говорят, а священники не понимают, что им говорит народ. Городские жители, переселяющиеся в деревню, изумляются неспособности туземцев говорить; проходят годы, пока деревенская прислуга научается объясняться с хозяевами». Это-то отношение простолюдина в Швейцарии к образованному сословию полагается основанием такого же отношения у нас.
Полагаю излишним распространяться о том, что всякому известно, что во всей Германии народ говорит особенным языком, называемым платдейч, и что в немецкой Швейцарии этот платдейч особенно далек от немецкого языка, а что в России, напротив, мы часто говорим дурным языком, а народ всегда хорошим, и что в России будет гораздо вернее, если слова Песталоци сказать от лица мужиков, говорящих об учителях. Мужик и крестьянский мальчик скажут совершенно справедливо, что весьма трудно понимать, чтò говорят эти существа, подразумевая учителей. Незнание народа так полно в этом мире педагогов, что они смело говорят, будто в крестьянскую школу приходят дикари, и потому смело учат их тому, чтò вниз, чтò вверх, что классная доска стоит на подставке и под нею лоточек. Они не знают того, что еслибы ученики спрашивали учителя,99 100 то очень много бы оказалось вещей, которых не знает учитель, что если, например, стереть краску с доски, то всякий почти мальчик скажет, из какого дерева эта доска: еловая, липовая или осиновая, чего не скажет учитель; что про кошку и курицу мальчик расскажет всегда лучше учителя, потому что он наблюдал их больше учителя; что вместо задачи о возах мальчик знает задачи: о воронах, о скотине, о гусях. (О воронах: летело стадо ворон и стояли дубы, если сядет по две вороны, ворон не достанет, сядет по одной — дуба не достанет. Сколько ворон, сколько дубов? О скотине: на 100 рублей купить 100 скотин: телят по полтине, коров по 3 р., быков по 10 р. Сколько быков, коров и телят?) Педагоги немецкой школы и не подозревают той сметливости, того настоящего жизненного развития, того отвращения от всякой фальши, той готовой насмешки над всем фальшивым, которые так присущи русскому крестьянскому мальчику — и только потому так смело (как я сам видел) под огнем 40 пар умных детских глаз на посмешище им выделывают свои штуки. Только от этого настоящий учитель, знающий народ, как бы строго ему ни предписывали учить крестьянских детей тому, чтò низ, чтò верх, и что 2 и 3 будет 5, ни один настоящий учитель, знающий тех учеников, с которыми он имеет дело, не будет в состоянии этого делать.
И так главные причины, по которым мы впали в такое странное заблуждение, суть: 1) незнание народа, 2) невольно подкупающая легкость учения тому, чтò знают ученики, 3) склонность наша к заимствованию от немцев, и 4) критика старого без постановки новых основ. Эта последняя причина привела педагогов новой школы к тому, что, несмотря на крайнее различие по внешности нового способа от старого, он совершенно тожествен ему по своим основаниям, и потому по приемам обучения и по результатам. При том и при другом способе существенная основа состоит в том, что обучающий твердо и несомненно знает, чему и как нужно обучать, и это свое знание не почерпает из требований народа и из опыта, но раз навсегда теоретически решил, что именно тому и так нужно учить, и так учит. Педагог старинной школы, которую я для краткости назову церковной, знает твердо и несомненно, что надо учить по часовнику и псалтырю, заучивая наизусть, и не допускает никаких изменений в своих приемах; точно так же учитель новой немецкой школы знает твердо и несомненно, что надо учить по100 101 Бунакову и Евтушевскому, начинать со слов ус и оса, спрашивать о том, чтò наверху, чтò внизу, и рассказывать о любимом суслике, и не допускает никаких изменений в своих приемах. Оба основываются на твердом убеждении, что они знают наилучшие приемы. Из одинаковости основ вытекает и дальнейшее сходство. Учитель церковной грамоты, если вы ему скажете, что по его способу продолжительно и с трудом учатся дети читать и писать, ответит вам, что дело не в чтении и письме, а в Божественном учении, под которым подразумевается изучение церковных книг. То же самое скажет вам и учитель русской грамоты по немецкому способу. Он скажет (все говорят и пишут это), что дело не в быстроте приобретения искусства чтения, писания и счета, а в развитии. Оба кладут цель обучения в чем-то независимом от чтения, письма и счета, т. е. науки, а в чем-то другом — несомненно нужном.
Сходство это продолжается до мельчайших подробностей. Как в том, так и в другом способе, всякое учение до школы, всякое приобретенное знание вне школы не принимается во внимание, — все поступающие ученики считаются одинаково незнающими и всех заставляют учиться сначала. Если в церковную школу поступает мальчик, знающий буквы или склады: а, бе, его переучивают сначала по буки-азъ — ба. То же самое делается и в немецкой школе, и г. Протопопов прилагал большие усилия, чтобы переучить мальчиков в своей школе с бе на бъ и жаловался мне, что это стоит ему большого труда.
Точно так же, как в той, так и в другой школе случается, что некоторым детям не задается грамота. (Ссылаюсь на всех бывших учителей школы, шедших по моему способу, что в моих школах не было ни разу ни одного подобного случая.) Мы видели, что из 7-ми учеников г. Протопопова один оказался такой, которому грамота в науку не пошла.
Точно так же, как в том, так и в другом способе, механическая сторона обучения преобладает над умственной. Как в церковных, так и в этих школах ученики отличаются хорошим почерком и выговором при чтении, совершенно точным, т. е. не так, как говорится, а так, как пишется. Точно так же, как при том, так и при другом способе в школе царствует постоянный внешний порядок, и дети находятся под постоянным страхом и могут, быть руководимы только при величайшей строгости. Г. Королев упомянул вскользь о том, что при звуковом обучении не101 102 пренебрегаются колотушки. Я видел это в школах немецкой маркеры и полагаю, что без колотушек даже невозможно обойтись в новой немецкой школе, так как она точно так же, как и церковная школа, учит, не спрашиваясь о том, чтò интересно знать ученику, а учит тому, чтò, по убеждению учителя, кажется нужным, и потому школа эта может основываться только на принуждении. А принуждение достигается с детьми обыкновенно побоями. Церковная школа и новая немецкая, исходя из одинаковых основ и приходя к одинаковым результатам, совершенно схожи. Но еслибы выбирать из двух, я бы выбрал всё-таки церковную. Недостатки одинаковы, но на стороне церковной школы 1000-летняя привычка и авторитет церкви, имеющий такую силу в народе.
Окончив разбор и критику немецкой школы, я считаю нужным, — в виду высказанного мною, что критика тогда только плодотворна, когда она, осуждая, указывает на то, чем бы должно было быть то, чтò дурно, — я считаю нужным сказать о тех основах обучения, которые я считаю законными и на которых основываю свой метод обучения.
Для того, чтобы высказать, в чем я полагаю эти несомненные основы всякой педагогической деятельности, я должен повторяться, то есть повторять то, чтò высказано было мною 15 лет тому назад, в издававшемся мною педагогическом журнале «Ясная поляна». Повторение это не будет скучно для педагогов новой школы, так как писанное мною тогда не то что забыто, но никогда и не было принято во внимание педагогами, — а между тем я продолжаю думать, что только то, что высказано было мною тогда, могло поставить педагогику, как теорию, на твердую почву. 15 лет тому назад, когда я взялся за дело народного образования, без всяких предвзятых теорий и взглядов на дело, с одним только желанием прямо, непосредственно содействовать этому делу, будучи учителем в своей школе, я тотчас же столкнулся с двумя вопросами: 1) чему нужно учить? и 2) как нужно учить?
В то время, как и теперь, существовало величайшее разноречие в ответах на эти вопросы.
Я знаю, что некоторым педагогам, заключенным в своем узком теоретическом кружке, кажется, что только и света, что из окошка, и что разноречия никакого уже нет.
Я прошу тех, которые так думают, заметить, что им только102 103 так кажется, точно так же, как это кажется в кружках, им противоположных. Во всей же массе людей, заинтересованных образованием, существует, как и прежде существовало, величайшее разноречие. В то время, как и теперь, одни, — отвечая на вопрос: чему надо учить? — говорили, что, кроме грамоты, самые полезные для первоначальной школы знания суть знания естественные; другие, как и теперь, говорили, что это не нужно и даже вредно; так же как и теперь, одни предлагали историю, географию, другие отрицали их необходимость; одни предлагали славянский язык и грамматику, закон Божий, другие находили и это излишним и приписывали главную важность развитию. По вопросу, как учить, было и есть еще большее разногласие. Предлагались я предлагаются самые противоположные один другому приемы обучения грамоте и арифметике.
В книжных лавках рядом продавались самоучители по буки-азъ — ба, уроки Бунакова, карточки Золотова, азбуки г-жи Дараган, и все имели своих сторонников. Встретившись с этими вопросами и не найдя на них никакого ответа в русской литературе, я обратился к европейской. Прочтя то, чтò было написано об этом предмете, познакомившись лично с так называемыми лучшими представителями педагогической науки в Европе, я нигде не только не нашел какого-нибудь ответа на занимавший меня вопрос, но убедился, что вопроса этого для педагогии, как науки, даже и не существует, что каждый педагог известной школы твердо верит, что те приемы, которые он употребляет, суть наилучшие, потому что они основаны на абсолютной истине, и что относиться к ним критически было бы бесполезно. Между прочим, потому ли, что, как я сказал, я взялся за дело народного образования без всяких предвзятых теорий, или потому, что я взялся за это дело, не издалека предписывая законы, как надо учить, а сам стал школьным учителем в глухой деревенской народной школе, — я не мог отказаться от мысли, что необходимо должен существовать критериум, по которому решается вопрос, чему и как лучше учить. Учить ли наизусть псалтырь или классификацию организмов? учить ли по звуковой, переведенной с немецкого азбуке, или по часовнику? В решении этих вопросов мне помогли некоторый педагогический такт, которым я одарен, и в особенности то близкое и страстное отношение, в которое я стал к делу. Вступив103 104 сразу в самые близкие, непосредственные отношения с теми 40 маленькими мужичками, которые составляли мою школу (я их называю маленькими мужичками потому, что я нашел в них те самые черты сметливости, огромного запаса сведений из практической жизни, шутливости, простоты, отвращения от всего фальшивого, которыми вообще отличается русский мужик), увидав эту восприимчивость, открытость к приобретению тех знаний, в которых они нуждались, я тотчас же почувствовал, что старинный церковный способ обучения уже отжил свой век и не годится для них. И я стал испытывать другие предлагаемые приемы обучения; но так как принуждение при обучении, и по убеждению моему, и по характеру мне противно, я не принуждал, и как скоро замечал, что что-нибудь неохотно принимается, я не насиловал и отыскивал другое. Из этих опытов оказалось для меня и для тех учителей, которые вместе со мною в Ясной поляне и других школах, на тех же основаниях свободы, занимались преподаванием, что почти всё то, что пишется в педагогическом мире для школ, отделяется неизмеримой пучиной от действительности, и что из предлагаемых методов многие приемы, как напр., наглядное обучение, естественные науки, звуковые приемы и другие, вызывают отвращение и насмешку, и не принимаются учениками. Мы стали отыскивать то содержание и те приемы, которые охотно воспринимались учениками, и напали на то, чтò составляет мой метод обучения. Но этот метод становился на ряду со всеми другими методами, и вопрос о том, почему он лучше других, оставался точно так же нерешенным. Следовательно, вопрос о том, в чем состоит критериум того, чему и как должно учить, получал для меня еще большее значение; только решив его, я мог быть уверен, что то, чему и как я учил, не было ни вредно, ни бесполезно. Вопрос этот как тогда, так и теперь представляется мне краеугольным камнем всей педагогии, и разрешению этого вопроса я посвятил издание педагогического журнала «Ясная Поляна». В нескольких статьях (мне очень приятно было слышать цитаты из них именно потому, что я не отрекаюсь теперь от высказанного тогда) я старался поставить этот вопрос во всей его значительности и, сколько умел, старался разрешить его. В то время я не нашел в педагогической литературе не только сочувствия, не нашел даже и противоречий, но совершеннейшее равнодушие к поставленному мною вопросу. Были нападки на некоторые104 105 подробности, мелочи, но самый вопрос, очевидно, никого не интересовал. Я тогда был молод, и это равнодушие огорчало меня. Я не понимал, что я с своим вопросом: почем вы знаете, чему и как учить? — был подобен тому человеку, который бы, положим, хоть в собрании турецких пашей, обсуждающих вопрос о том, как бы побольше с народа собрать податей, предложил бы им следующее: «Гг., чтобы знать, с кого сколько податей, надо разобрать вопрос: на чем основано наше право взимания?» Очевидно, все паши продолжали бы свое обсуждение о мерах взыскания и только молчанием отозвались бы на неуместный вопрос. Но обойти вопрос нельзя. 15 лет тому назад на него не обратили внимания, и педагоги каждой школы, уверенные, что все остальные врут, а они правы, преспокойно предписывали свои законы, основывая свои положения на философии весьма сомнительного свойства, которую они подкладывали под свои теорийки.
А между прочим вопрос этот совсем не так труден, если мы только совершенно отрешимся от предвзятых теорий. Я пытался разъяснить и разрешить этот вопрос и, не повторяя тех доводов, которые желающий может прочесть в статье, которую приводил г. Рохманинов, я выскажу результаты, к которым я был приведен. «Единственный критериум педагогии есть свобода, единственный метод есть опыт». И я после 15-ти лет ни на волос не изменил своего мнения, но считаю нужным с бóльшею определенностью изложить то, чтò я разумею под этими словами относительно не только вообще образования, но и частного вопроса народного образования в первоначальной школе. Лет 100 тому назад ни в Европе, ни у нас вопрос о том, чему и как учить, не мог иметь места. Образование было неразрывно связано с религией. Учиться грамоте значило учиться священному писанию. В магометанских населениях до сих пор существует еще во всей силе эта связь между грамотой и религией. Учиться — значит учить Коран и потому арабский язык. Но как скоро критериумом того, чему нужно учить, перестала быть религия, и школа стала независима от нее, вопрос этот должен был явиться. Но он не явился потому, что школа не вдруг, а незаметными шагами освобождалась от зависимости от религии. Теперь всеми признано, и совершенно справедливо, по моему мнению, что религия не может служить ни содержанием, ни указанием метода образования, но что образование105 106 имеет своим основанием другие требования. В чем же состоят эти требования, — на чем они основаны? Для того, чтобы эти основания были несомненны, необходимо: или чтобы они философски несомненно были доказаны, или чтобы, по крайней мере, все образованные люди были в них согласны. Так ли это? В том, что в философии не найдены те основы, на которых может строиться определение того, чему нужно учить, не может быть никакого сомнения, тем более что самое дело это не есть отвлеченное, а практическое, зависящее от бесчисленных жизненных условий. Еще менее можно найти эти основы в общем согласии всех людей, занимающихся этим делом, в согласии, которое бы мы могли принять за практическое основание, как выражение здравого смысла всех. Не только в деле народного, но и в деле высшего образования мы видим полнейшее разногласие между лучшими представителями образования, как, например, в вопросе о классицизме и реализме. И, несмотря на отсутствие основ, мы видим однако, что образование идет своим путем и в общей массе руководствуется только одним принципом, именно свободой. Рядом существуют классическая и реальная школа, из которых каждая готова считать себя единственною настоящею школою, и обе удовлетворяют потребности, так как родители отдают своих детей и в ту, и в другую.
В народной школе точно так же право это определять то, чему надо учиться, с какой бы стороны мы ни рассматривали этот вопрос, принадлежит народу, т. е. или самим ученикам, или родителям, посылающим детей в школу, и потому ответ на вопрос, чему учить детей в народной школе, мы можем получить только от народа. Но мы скажем, может быть, что нам, высокообразованным людям, не следует покоряться требованиям грубого народа, нам надо учить народ, чего ему желать. Так думают многие, но на это могу сказать только одно: дайте твердое, несомненное основание, почему то или другое избрано вами; покажите мне такое общество, в котором бы не было двух диаметрально противуположных воззрений на образование между высоко образованными, где бы не повторялось постоянно, что если попало образование в руки духовенства — народ образовывают в одном духе, если образование в руках прогрессистов — народ образовывают в другом духе; покажите мне такое общество, в котором бы этого не было, — и я соглашусь с вами. До тех же пор, — пока этого нет, нет другого критериума,106 107 как свобода учащегося, причем на место учащихся детей в деле народной школы становятся их родители, т. е. требования народа. Требования эти не только определенны, совершенно ясны, везде по всей России одинаковы, но они так разумны и так широки, что включают в себе все самые разнородные требования людей, спорящих о том, чему нужно учить народ. Требования эти следующие: знание русской и славянской грамоты и счет. Народ везде одинаково и несомненно и исключительно определяет для своего образования эту программу и всегда и везде ею удовлетворяется, — всякие же естественные истории, географии и истории (кроме священной), всякое наглядное обучение, народ везде и всегда считает бесполезными пустяками. Программа замечательна не одним единомыслием и твердой определенностью, но, по моему мнению, широтою своих требований и верностью взгляда. Народ допускает две области знания, самые точные и не подверженные колебаниям от различных взглядов, — языки и математику, а всё остальное считает пустяками. Я думаю, что народ совершенно прав. Во-первых, потому, что в этих знаниях не может быть полузнания, фальши, которых он терпеть не может. Во-вторых, потому, что область обоих этих знаний огромна. Русская и славянская грамота и счет, т. е. знание одного мертвого и своего живого языка с их этимологическими и синтаксическими формами и литературой, и арифметика, т. е. основание всей математики, составляют программу знаний, которыми, к несчастию, обладают очень редкие люди из образованного сословия. В-третьих, народ прав потому, что по этой его программе он будет обучаться в первоначальной школе только тому, чтò откроет ему все дальнейшие пути знания; ибо очевидно, что основательное знание двух языков и их форм, и сверх того знание арифметики — открывает вполне пути к самостоятельному приобретению всех других знаний. Народ, как будто чувствуя тот ложный прием, с которым к нему относятся, когда ему предлагают неправильные, несвязные отрывки винигрета разных знаний, отталкивает от себя эту ложь и говорит: «мне одно нужно знать, церковный и свой язык и законы чисел, а те знания, если они понадобятся мне, я сам возьму». Итак, если допустить критериумом того, чему учить, свободу, то программа народных училищ до тех пор, пока народ не заявил новых требований, ясно и твердо определяется. Славянский, русский язык и арифметика, до107 108 высшей возможной степени, и ничего, кроме этого. Это есть определение пределов программы народной школы, при котором однако же никак нельзя сказать, чтобы требовалось ведение этих трех предметов равномерно. При такой программе, конечно, желательно бы было достижение и равномерных успехов по всем трем предметам; но нельзя сказать, чтобы преобладание одного предмета над другим было бы вредно. Задача состоит только в том, чтобы не выходить из пределов программы. Может случиться, что по требованиям родителей, и в особенности по знаниям учителя, выдастся особенно один предмет: у церковнослужителя — славянский язык, у учителя из уездного училища — или русский язык, или арифметика; во всех этих случаях требования народа будут удовлетворены, и преподавание не отступит от своего основного критериума.
Вторая сторона вопроса как учить, т. е. как узнать, какой метод наилучший, точно так же осталась и остается нерешенною.
Как в первой стороне вопроса: чему учить? — предположение, что на основании рассуждений можно основывать программу учения, приводит к противоречащим одна другой школам, — точно то же можно видеть и в вопросе: как учить? Возьмем самую первую ступень обучения грамоте. Один утверждает, что легче всего по карточкам; другой — по бъ въ; третий — по Корфу; четвертый — по бе, ве, ге и т. под. На последнем заседании кто-то из гг. членов говорил, что келейницы-девушки выучивают читать по буки-аз — ба в шесть недель. И каждый учитель, убежденный в превосходстве своего способа, доказывает это превосходство или тем, что он скорее других выучивает, или рассуждениями в роде тех, которые приводят г. Бунаков и немецкие педагоги. В настоящее время, когда есть сотни приемов, надо же точно знать, чем руководствоваться при выборе. Ни теория, ни рассуждения, ни даже самые результаты учения не могут вполне показать этого.
Образование, учение рассматриваются обыкновенно отвлеченно, т. е. рассматривается вопрос о том, как наилучшим и наилегчайщим способом произвести над известным субъектом (один ли это ребенок, или масса детей) известное действие обучения. Взгляд этот совершенно ложен. Всякое образование и учение не может быть рассматриваемо иначе, как известное отношение двух лиц или двух совокупностей лиц, имеющих108 109 целью образование или обучение. Это определение, более общее, чем другие определения, в особенности относится к народному образованию, в котором дело идет об образовании огромного количества лиц и при котором не может быть речи об идеальном образовании. Вообще при народном образовании нельзя ставить вопрос так: как дать наилучшее образование? — всё равно, как нельзя при вопросе о питании народа ставить вопрос: как испечь самый питательный и лучший хлеб? А надо ставить вопрос: как при данных людях, желающих учиться и желающих учить, устроить наилучшее отношение, — или: как из данной решетной муки сделать наилучший хлеб? Следовательно, вопрос: как учить? какой наилучший метод? — есть вопрос о том, какое отношение между учащим и учащимся будет наилучшее?
Никто, вероятно, не станет спорить, что наилучшее отношение между учителем и учениками есть отношение естественности; что противуположное естественному отношению есть отношение принудительности. Если это так, то мерило всех методов состоит в большей или меньшей естественности отношений и потому в меньшем или большем принуждении при учении. Чем с меньшим принуждением учатся дети, тем метод лучше; чем с большим, тем хуже. Я очень рад, что мне не приходится доказывать этой очевидной истины. Все согласны, что так же как при гигиене не может быть полезно употребление каких-нибудь кушаний, лекарств, упражнений, возбуждающих отвращение или боль, так и при учении не может быть необходимости принуждать детей заучивать что-нибудь им скучное и противное, и что если необходимость заставляет принуждать детей, то это доказывает только несовершенство метода. Всякий учивший детей вероятно замечал, что чем хуже сам учитель знает предмет, которому он учит, чем меньше он его любит, тем ему нужнее строгость и принуждение; напротив, чем больше учитель знает и любит предмет, тем естественнее и свободнее его преподавание. В той мысли, что для успешного обучения нужно не принуждение, а возбуждение интереса ученика, согласны все педагоги противной мне школы. Разница между нами только та, что это положение о том, что учение должно возбуждать интерес ребенка, у них затеряно в числе других, противоречащих этому положений о развитии, в котором они уверены и к которому принуждают; тогда как я возбуждение интереса в109 110 ученике, наивозможнейшее облегчение и потому непринужденность и естественность учения считаю основным и единственным мерилом хорошего и дурного учения.
Всякое движение вперед педагогики, если мы внимательно рассмотрим историю этого дела, состоит только в бòльшем и бòльшем приближении к естественности отношений между учителем и учениками, в меньшей принудительности и в бòльшей облегченности учения.
Мне делали в старину, и теперь, знаю, сделают возражение, состоящее в том, как найти эту границу свободы, которая должна быть допускаема в школе? На это отвечу, что граница этой свободы сама собой определяется учителем, его знанием, его способностью руководить школой; что свобода эта не может быть предписываема; мера этой свободы есть только результат большего или меньшего знания и таланта учителя. Свобода эта не есть правило, но она служит поверкой при сравнении школ между собой и поверкой при сравнении новых приемов, вводимых в школьное обучение. Та школа, в которой меньше принуждения, лучше той, в которой больше принуждения. Тот прием, который при своем введении в школу не требует усиления дисциплины, хорош; тот же, который требует бòльшей строгости, наверное дурен. Возьмите, например, более или менее свободную школу, такую, каковы мои школы, и попробуйте начать в ней беседы о столе и потолке, или переставлять кубики, — посмотрите, какая каша сделается в школе и как почувствуется необходимость строгостью привести учеников в порядок; попробуйте рассказывать им занимательно историю или задавать задачи, или заставьте одного писать на доске, а других поправлять за ним ошибки, и спустите всех с лавок, — увидите, что все будут заняты, шалостей не будет, и не нужно будет усиливать строгость, и смело можно сказать, что прием хорош.
В своих педагогических статьях я изложил теоретические причины, по которым я нахожу, что только свобода выбора со стороны учащихся того, чему и как учить, может быть основой всякого обучения; на практике же сначала в довольно больших, потом в довольно тесных размерах, я постоянно прилагал эти правила к ведомым мною школам, и результаты всегда были очень хороши, как для учителей, для учеников, так и для выработки новых приемов, — чтò я смело говорю, так как сотни110 111 посетителей перебывали в Ясно-Полянской школе и видели и знали ее (признаюсь, мне было смешно слышать, как г. Протопопов хотел заподозрить г. Морозова (и меня, вероятно) в том, что мы, чтобы спасти свой способ от поражения, подделали обученного мальчика).
Для учителей последствия такого отношения к ученикам были те, что учителя не считали наилучшею ту методу, которую знали, а старались узнать другие методы, старались сближаться с другими учителями, чтобы узнавать их приемы, испытывали новые приемы и, главное, постоянно учились сами. Учитель никогда не позволял себе думать, что в неуспехе виноваты ученики — их леность, шаловливость, тупоумие, глухота, косноязычие, — а твердо знал, что в неуспехе виноват только он, и на каждый недостаток ученика или учеников учитель старался отыскать средство. Для учеников последствия были те, что они охотно учились, всегда просили учителей о зимних вечерних классах и были совершенно свободны в классе — чтò, по моему убеждению и опыту, есть главное условие успешного хода учения. Между учителями и учениками всегда устанавливались дружеские, естественные отношения, при которых только и возможно учителю узнать вполне своих учеников. Если бы определять по внешнему, первому впечатлению школы различие между церковной, немецкой и моей, то главное различие будет такое: в церковной школе слышно особенное, неестественно-однообразное кричание всех учеников и изредка строгие крики учителя; в немецкой слышен один голос учителя и изредка робкие голоса учеников; в моей — слышны громкие голоса учителей и учеников, почти вместе.
Для приемов обучения последствия были те, что ни один прием обучения не принимался и не откидывался потому, что он нравился или не нравился, а только потому, усвоивался или не усвоивался он учениками без принуждения. Но кроме тех хороших результатов, которые всегда безошибочно получались от приложения моего способа мною самим и всеми (более 20) учителями, которые учили по моему способу (безошибочно я говорю в том смысле, что ни разу у нас не было ни одного ученика, которому бы не далась грамота, как у г. Протопопова), кроме этих результатов, приложение тех начал, о которых я говорил, делало то, что за все эти 15 лет все различные видоизменения, которым подчинялся мой прием обучения, не только111 112 не отдалили его от требований народа, но только более и более сближали с ним. Народ, по крайней мере у нас, знает самый способ и судит о нем, и предпочитает его церковному, чего я не могу сказать о звуковом.
Ученики, как это было в школе г. Протопопова, и как это постоянно повторяется в школах, выучиваются ему сами, вне школы. Я имею два примера матерей, которые сами выучили по этому способу детей. Учителя, переходившие в мои школы из тех, в которых требовалось обучение по звуковому способу, или где обучение шло по церковному, сейчас, испытав мой способ, по собственному произволу бросали прежний, хотя я никогда этого не требовал и не требую. Учителя, не знающие никакого способа, и даже полуграмотные люди — выучиваются моему способу в день или два пребывания в школе. Приемы обучения так просты и естественны для учителей, что для изучения их не требуется особенного подготовления, и что из неокончивших курс семинаристов у меня выходили прекрасные учителя, как сам г. Морозов, учившийся в Москве и поступивший ко мне неокончившим курс в семинарии, плохо грамотным молодым человеком. В школах, веденных по моему методу, учитель не может оставаться неподвижным в знаниях, каким он бывает и должен быть в звуковой школе. Учитель по новой немецкой манере, если он хочет идти вперед и совершенствоваться, должен следить за педагогической литературой, т. е. читать все новые выдумки о разговорах про суслика и о перестановке кубиков. Не думаю, чтобы это подвинуло его в личном образовании. Напротив того, в моей школе, так как предметы преподавания, язык и математика, требуют положительного знания, всякий учитель, подвигая учеников вперед, чувствует потребность самому учиться, чтò постоянно и повторялось со всеми бывшими у меня учителями.
Кроме того, и самые приемы обучения, так как они не раз на всегда закреплены, а стремятся к достижению наилегчайших и наипростейших приемов, видоизменяются и улучшаются по указаниям, которые учитель отыскивает в отношениях учащихся к его преподаванию.
Совсем противоположное этому я вижу в том, чтò, к несчастию, творится в школах немецкой манеры, которые искусственно вводятся у нас в последнее время. Непризнание того, что, прежде чем решить, чему и как учить, надо решить вопрос:112 113 почему мы можем это узнать, — привело педагогов в совершеннейший разлад с действительностью, и та пучина, которая чувствовалась 15 лет тому назад между теорией и практикой, теперь дошла до последних пределов. Теперь, когда народ со всех сторон просит образования, а педагогика еще дальше ушла в личные фантазии, раздвоение это дошло до поражающего безобразия.
Этот разлад между требованиями педагогики и действительности обнаруживается особенно резко в последнее время, не только в самом деле обучения, но и в другой очень важной стороне школьного дела, именно в деле администрации школ. Для того, чтобы показать, в каком положении находилось, находится и могло бы находиться это дело, я буду говорить о Крапивенском уезде Тульской губернии, в котором живу, который знаю и который по своему положению составляет тип большинства уездов средней России.
В 1862 году в участке в 10.000 душ, когда я был посредником, было открыто 14 школ, кроме того, существовало школ 10 в том же участке у причетников и в дворах между дворниками. В других трех участках уезда, сколько мне известно, существовало 15 больших и 30 мелких у причетников и дворников. Не говоря ни о количестве учащихся, которых было, я полагаю, в общем не менее того, которое числится теперь, ни о самом учении, которое было частию плохо, частию хорошо, но в общем не хуже теперешнего, я скажу о том, как и на чем тогда было основано это дело. Школы все тогда, за самым малым исключением, были основаны на свободном договоре учителя или с родителями учеников, платившими помесячно за учение, или на уговоре учителя со всем обществом крестьян, плативших огульно за всех. Такое отношение между родителями или обществами и учителями встречается и теперь еще в некоторых, очень редких местах нашего уезда и вообще губернии. Всякий согласится, что, оставив в стороне вопрос о качестве учения, такое отношение учителя к родителям и крестьянам есть самое справедливое, натуральное и желательное. Но со введением положения 1864 года это отношение уничтожилось и всё более и более уничтожается. И всякий, знающий это дело в действительности, заметит, что с уничтожением этого отношения народ всё менее и менее принимает участие в деле своего образования, — чтò и весьма естественно. В некоторых земствах даже сбор крестьян113 114 на школы обращен в земский сбор, и жалованье, назначение учителей, размещение школ, всё это делается совершенно независимо от тех, для кого это делается (в теории крестьяне, без сомнения, суть члены земства, но в практике этим посредственным путем они не имеют уже никакого влияния на свои школы). Чтобы это было справедливо, — вероятно никто не станет утверждать; но скажут: безграмотные крестьяне не могут судить, чтò хорошо, чтò дурно, и мы должны устроить для них, как мы знаем. Но почем мы знаем? Твердо ли мы знаем, все ли мы одного мнения, как устроить? И не выходит ли иногда очень дурно, — так как мы устроивали иногда гораздо хуже, чем как они сами устроивали? Так что по отношению к административной стороне школьного дела мне приходится опять поставить, на том же основании свободы, 3-й вопрос: почему мы знаем, как лучше устраивать школы, распределять их? На этот вопрос немецкая педагогия дает совершенно последовательный для своей системы ответ. Она знает, какая наилучшая школа, она составила себе ясный, определенный идеал до малейших подробностей, до здания, лавок, часов учения и т. д., и дает ответ: школа должна быть такая-то, по этому образцу, — она одна хорошая, и все другие вредны. Я знаю, что, хотя желание Генриха IV дать суп с курицей каждому французу было неосуществимо, нельзя было сказать, что желание это ложно. Но совсем в другое положение становится дело, когда этот суп еще очень сомнительного свойства и не есть суп с курицей, но непитательная болтушка. А между тем так называемая наука педагогика в этом деле неразрывно связана с властью; и в Германии, и у нас предписываются такие-то идеальные одноклассные, двух-классные и т. д. училища; и педагогическая, и административная власть знать не хочет того, как народ желал бы сам устроить свое образование. Посмотрим же, как в действительности отразился на школьном деле такой взгляд на народное образование.
Начиная с 1862 года в народе у нас всё больше и больше стала укрепляться мысль о том, что нужна грамота (образование); с разных сторон, у церковно-служителей, у наемных учителей, при обществах учреждались школы. Дурные или хорошие школы, — но они были самородные и вырастали прямо из потребности народа; со введением положения 1864 года настроение это еще усилилось, и в 1870-м году в Крапивенском114 115 уезде по отчетам было до 60 школ. С тех пор как в заведывание школьного дела стали влипать более и более чиновники министерства и члены земств, в Крапивенском уезде закрыто 40 школ и запрещено открывать новые школы низшего разбора. Я знаю, что те, которые закрыли школы, утверждают, что школы эти существовали только номинально и были очень дурны; но я не могу верить этому потому, что из трех деревень: Тросны, Ламинцова и Ясной поляны, мне известны хорошо обученные грамоте ученики, а школы эти закрыты. Я знаю тоже, что многим покажется непонятным, чтò такое значит: воспрещено открывать школы. Это значит то, что на основании циркуляра министерства просвещения о том, чтобы не допускать учителей ненадежных (чтò, вероятно, относилось к нигилистам), училищный совет наложил запрещение на мелкие школы, у дьячков, солдат и т. п., которые крестьяне сами открывали и которые, вероятно, не подходят под мысль циркуляра. Но существуют за то 20 школ с учителями, которые предполагаются хорошими, потому что получают по 200 рублей сер. жалованья; и земством разосланы книги Ушинского, и школы эти называются одноклассными, в них учат по программе и учат круглый год, т. е. и летом, за исключением июля и августа.
Отрешившись от вопроса о самом качестве прежних школ, посмотрим на административную их сторону и сравним с этой стороной, чтò было, с тем, чтò делается теперь. В административной внешней стороне школьного дела есть 5 главных предметов, так тесно связанных с самим школьным делом, что от хорошего или дурного их устройства зависит в большой степени успех и распространение народного образования. Эти 5 предметов следующие: 1) школьное помещение; 2) распределение времени учения; 3) распределение школ по местностям;
4) выбор учителя и 5) главное — материальные средства — вознаграждение учителей.
По вопросу о помещении — народ, когда он сам для себя устроивает школу, редко затрудняется, и если общество богато и есть какое-нибудь общественное строение, хлебный магазин, опустевший кабак, общество отделывает его; если нет, оно покупает, иногда даже у помещика, иногда и само строит. Если общество небогато и невелико, то оно нанимает помещение у мужика, или даже устанавливает черед, так что учитель переходит из избы в избу. Если общество, как оно большею частию115 116 делает, избирает учителем кого-нибудь из своей среды, дворового, солдата, церковнослужителя, то школа помещается в доме этих лиц, и общество берет на себя только отопление. Во всяком случае мне никогда не приходилось слышать, чтобы вопрос о помещении школы когда-нибудь затруднял общество, и чтобы не только половина всей суммы, назначенной на ученье, тратилась, как это делается училищными советами, на постройки, но даже чтобы тратилась 1/6 или 1/10 часть всей суммы. Так или иначе устраивались крестьянские общества, но вопрос о помещении никогда не считался затруднительным. Только под влиянием высшего начальства встречаются примеры того, что общества строят каменные дома под железо для школ. Крестьяне полагают, что школа не в строении, а в учителе, и что школа не должна быть постоянным учреждением, а как скоро выучатся родители, то следующее поколение и без школы будет грамотное. Земско-министерское же ведомство везде предполагает, — так как для него вся задача состоит в том, чтобы ревизовать и классифицировать, — что главное основание школы есть здание, что школа есть устройство перманентное, и потому, сколько мне известно, тратит теперь около половины денег на постройки, и пустые школы записывает в списки школ 3-го разряда. В Крапивенском земстве из 2. 000 руб. на постройки тратится 700 руб. Земско-министерское ведомство не может признать того, чтобы учитель (тот учитель, образованный педагог, который предполагается для народа) мог унизиться до того, чтобы, как портной, ходить из избы в избу, или учить в курной избе. Но народ ничего не предполагает, а знает только то, что на свои денежки он может нанимать кого хочет, и если хозяева-наниматели живут в курных избах, то и наемнику-учителю не пристало этим брезгать.
По второму вопросу, о распределении школьного времени, народ всегда и везде неизменно заявляет одно требование: это то, чтобы учение шло только зимою.
Везде одинаково родители с весны перестают посылать своих детей, и дети, остающиеся в школе, около 1/4 или 1/5 части, — мелкота или дети богатых родителей, — ходят неохотно. Когда народ сам нанимает учителя, он всегда нанимает его помесячно на зимние месяцы. Земско-министерское ведомство предполагает, что, как в учебных заведениях заведено 2 месяца вакации, то так же должно быть и в одноклассном сельском училище.116 117 С точки зрения земско-министерской это совершенно резонно: дети не забудут ученья, учитель обеспечен на весь год, и ревизорам удобно летом ездить по школам; но народ этого ничего не знает, а здравый смысл его говорит ему, что зимой дети спят по 10 часов, поэтому головы их свежи, что зимою забав и работ для детей нет, и если зимой учить подольше, захватывая вечера, на что нужно в зиму в 11/2 руб. лампу и на столько же керосина, то учения будет довольно. Не говоря уже о том, что летом всякий мальчик мужику нужен, и что летом идет ему жизненное учение, которое важнее школьного. Народ говорит, что за год платить нам учителю не за что, лучше мы прибавим ему за зимние месяцы, ему будет лестнее. И мы скорее найдем учителя за 25 руб. в месяц на семь месяцев, чем за 12 руб. в месяц на весь год. А на лето учитель наймется в другое место.
По третьему вопросу, о распределении школ по местностям, распоряжения народа в особенности отличаются от распоряжения училищного совета. Во-первых, распределение школ, т. е. больше или меньше их распространено в известной местности, всегда (когда народ сам распоряжается) зависит от всего характера населения. Где народ больше занимается промыслом, ходит на заработки, где ближе к городам, где ему нужнее грамота, там и больше школ; где местность более глухая, земледельческая, там их меньше. Во-вторых, когда народ сам распоряжается, он распределяет школы так, чтобы каждый родитель имел возможность пользоваться школою за свои деньги, т. е. посылать в нее своих детей. Крестьяне маленьких, не отдаленных деревень, в 40—30 душ, каких наберется бòльшая половина всего населения, предпочитают иметь дешевенького учителя у себя в деревне, чем дорогого в центре волости, куда их дети не могут ходить и ездить. От этого распределения школ самые школы, устраиваемые крестьянами, правда, отдаляются от требуемого образца школы, но за то получают самые разнообразные формы, подделывающиеся повсюду к местным условиям. Тут церковнослужитель учит из соседней деревни 8 мальчиков в своей квартире по 50 коп. в месяц. Тут маленькая деревня наняла солдата за 8 рублей в зиму, и он ходит по дворам. Здесь богатый дворник нанял к своим детям учителя за 5 руб. и харчи, и соседние крестьяне пристроились к ним, приплачивая учителю по 2 руб. за мальчика. Там большая деревня, или тесно сидящая волость собрала по 15 коп. с души и с 1.200 душ117 118 наняла учителя за 180 руб. в зиму. Там священник учит, получая в вознаграждение иногда деньги, иногда помощь работой, иногда и то и другое. Главное различие в этом отношении взгляда крестьян от взгляда земства состоит в том, что крестьяне, по местным условиям, более или менее им выгодным, устраивают лучшего или худшего качества школы, но так, что нет ни одной местности, которая бы так или иначе не могла устроить у себя учение, тогда как при земском устройстве бòльшая половина населения остается вне всякой возможности в каком бы то ни было дальнем будущем воспользоваться образованием. В отношении мелких деревень, составляющих везде половину населения, земско-министерское ведомство действует весьма решительно. Оно говорит: мы учреждаем школу там, где есть помещение и где крестьяне с волости собрали столько денег, чтобы держать учителя в 200 руб. Мы добавляем от земства сколько недостает, и школа вносится в списки, а деревни, которые отдалены от школы, могут возить своих детей, если хотят. Разумеется, крестьяне не возят, потому что далеко, а платят. Так, в Ясенецкой волости все платят за 3 школы, но пользуются школами 3 деревни в 450 душ, а всех душ 3.000, так что пользуется школами одна седьмая населения, а платят все. В Чермошенской волости 900 душ, и есть школа, но в школе учатся только до 30 учеников, так как все деревни волости разбросаны. На 900 душ должно быть около 400 учащихся. А между прочим и в Ясенецкой, и в Чермошенской волости дело распределения школ уже считается удовлетворительно поконченным.
По отношению к выбору учителя народ тоже руководствуется совершенно другими взглядами, чем земство. Народ, избирая учителя, по-своему смотрит и ценит его достоинства, как учителя. Если учитель побывал в околодке, и народ знает, какие были результаты его учения, — он ценит его по этим результатам, как хорошего или дурного учителя; но, помимо учительских качеств, народ смотрит на то, чтобы учитель был человек близкий к мужику, умеющий понимать его жизнь и говорить русским языком, и потому всегда предпочтет сельского городскому учителю. Но при этом народ не имеет никаких пристрастий или антипатий к какому бы то ни было классу: дворянин, чиновник, мещанин, солдат, дьячок, священник — всё равно, только бы был человек простой и русский. Поэтому крестьяне118 119 и не имеют никакого повода исключать церковнослужителей из учителей, как это делают земства. Земства выбирают учителей из чужих людей, выписывают из городов, народ же приискивает их в своей среде. Главное же различие в этом отношении между взглядом обществ и земства состоит в том, что у земства есть один тип, — учитель, слушавший педагогические курсы, кончивший курс семинарии или училища, в 200 руб. У народа, который не исключает и этого учителя и ценит его, если он хорош, есть градации всех возможных учителей. Кроме того, у бóльшей части училищных советов есть определенные любимые типы учителей, и большею частию типы, чуждые народу и чуждые народа, и есть нелюбимые типы. Так, очевидно, любимый тип многих уездов Тульской губернии есть учительницы. Нелюбимый же тип есть церковнослужители, и во всем Тульском уезде и Крапивенском нет ни одной школы с учителем из духовных лиц, чтò в административном отношении очень замечательно. В Крапивенском уезде 50 приходов. Церковнослужители суть самые дешевые учителя, так как имеют оседлость и большею частию могут учить в своем доме с помощью жены, дочерей, — и они-то, как нарочно, все обойдены, как будто они самые вредные люди.
По отношению к вознаграждению учителей отличие взгляда народа от взгляда земства уже почти всё высказано в предыдущем. Оно состоит: 1) в том, что народ берет себе учителя по средствам и признает и знает по опыту, что учителя есть на все цены: от двух пудов муки в месяц до 30 руб. в месяц; 2) что учителя надо вознаграждать только за зимние месяцы, те, в которые может быть ученье; 3) что народ как в устройстве помещения, так и при вознаграждении учителя, всегда умеет найти дешевый путь вознаграждения: он дает муку, сено, подводы, яйца и различные мелочи, незаметные для мира, но улучшающие положение учителя; 4) главное то, что учителю платят и прибавляют — или родители учеников помесячно, или всё общество, пользующееся выгодами школы, а не незаинтересованная прямо в этом деле администрация.
Земско-министерское ведомство в этом отношении и не может поступать иначе, как оно поступает. Норма жалованья для образцового учителя дана, следовательно нужно собрать как бы то ни было эти средства. Например, предполагается обществом учредить школу, — волость дает известное количество копеек119 120 с души. Земство соображает, сколько прибавить. Нет требований других школ, — оно дает больше, иногда вдвое того, чтò дало общество; иногда, если все деньги распределены, дает меньше или вовсе отказывает. Так, в Крапивенском уезде есть общество, дающее 90 рублей и земство к ним приплачивает 300 руб. на школу с помощником; и есть другое общество, дающее 250 руб., и земство приплачивает 50 руб., и третье общество, которое предлагает 56 руб., и земство отказывает ему в прибавке и в открытии школы, так как этих денег недостаточно для нормальной школы, а деньги уже распределены. Итак, главные различия в административном отношении взгляда народа и земства следующие: 1) Земство обращает большое внимание на помещение и тратит на него большие деньги; — народ обходит эти затруднения домашними экономическими средствами и смотрит на школы грамотности, как на преходящие, временные учреждения; 2) Земско-министерское ведомство требует ученья круглый год, за исключением июля и августа, и нигде не вводит вечерних классов; — народ требует ученья только зимою и любит вечерние классы; 3) Земско-министерское ведомство имеет определенный тип учителей, ниже которого оно не признает школы, и имеет отвращение к церковникам и вообще местным грамотеям; — народ никакой нормы не признает и избирает учителей преимущественно из жителей местных; 4) Земско-министерское ведомство распределяет школы случайно, т. е. руководствуясь тем только, чтобы могло составиться нормальное училище, и не заботится о той бòльшей половине населения, которая при этом распределении остается вне школьного образования; — народ не признает не только определенной внешней формы школы, а самыми разнообразными путями приобретает себе на всякие средства учителей, устраивает школы худшие и дешевые на маленькие средства, хорошие и дорогие на большие средства и при этом преимущественно обращает внимание на то, чтобы все местности пользовались на свои деньги ученьем;
5) Земско-министерское ведомство определяет одну меру вознаграждения, довольно высокую, и произвольно увеличивает прибавку от земства; — народ требует наивозможнейшей экономии и распределяет вознаграждение так, чтобы оно платилось прямо теми, чьи дети учатся.
Кажется, излишне распространяться о том, в какой мере ясно выражается в этих требованиях здравый смысл народа, в120 121 противуположность тому искусственному устройству, в которое при самом его нарождении уже пытаются заковать дело народного образования. Но кроме этого, чувство справедливости невольно возмущается против такого порядка вещей. Посмотрите, что собственно делается. Народ почувствовал потребность образования и начал действовать к достижению своей цели. Кроме всех налогов, которые он платит, он наложил сам на себя налог для образования, т. е. стал нанимать учителей. Что же мы сделали? «А, ты платишь еще, — сказали мы. — Постой же, ты глуп, груб. Давай деньги, мы тебе устроим это лучше».
Народ отдал деньги (как я говорил, во многих земствах сбор на училища прямо обратили в налог). Взяли деньги и устроили ему образование.
Я не повторяю о том, что устроено образование искусственное, но как устроили самое дело? В Крапивенском уезде 40.000 душ, считая и девочек, по последней ревизии. На 40.000 душ, по таблице Буняковского распределения 10.000 православного населения по возрастам за 1862 г., мужского пола от 6 до 14 лет должно быть 1.834, женского пола — 1.989; итого 3.823 на 10.000. По моим же наблюдениям — более этого, вероятно, от прибыли населения, так что среднее число учащегося населения смело можно положить в 4.000. В школе средним числом бывает в больших центрах 60 учащихся, в малых же центрах от 10 до 25. Для того чтобы все учились, нужны школы в большей половине населения в малых центрах по 10, 15 и 20 учеников, так что норма училища, по моему мнению, не более 30 человек. Сколько же нужно училищ на 16.000? — 16.000 делим на 30 = 530 училищ. Положим, что хотя при открытии школ поступят все ученики от 7 до 15-летнего возраста, но что не все они будут ходить в продолжение всех 8-ми лет; скинем со счетов 1/4 часть, т. е. 130 училищ и, следовательно, 4.200 учащихся. Положим, школ 400. Устроено только 20 училищ. Земство дает 2.000 руб., прибавило 1.000, стало 3.000. С крестьян собирается, с некоторых по 15 к. с души, около 4.000. На постройки училищ идет 700 руб., на педагогические курсы в один год издержано 1.200 руб. Но положим, что земство будет действовать совершенно просто и разумно, не тратя на курсы и другие пустяки; положим, что со всех крестьян будет собирать по 15 к. нового училищного налога; какая же будущность этого121 122 дела? С крестьян 6.000, с земства 3.000, итого 9.000. Положим, что прибавится еще 10 школ. 9.000 только в обрез достанет на поддержание этих школ, и то только в том случае, если училищный совет будет действовать в высшей степени разумно и экономно. Следовательно при земской администрации 30 школ на 40.000 душ есть высший предел того, до чего может достигнуть распространение школьного дела в уезде. И этого предела может достигнуть школьное дело только в том случае, если все крестьяне наложат на себя налог в 15 к. с души, чтò весьма сомнительно, если распоряжение этими деньгами будет в руках не крестьян, а земства. Я не говорю о возможной со стороны земства прибавке к 3.000, потому что и эта прибавка в 3.000 рублей частью лежит на тех же крестьянах, с другой стороны, ничем не обеспечена и составляет совершенно случайное средство. Итак, чтобы привести дело народного образования в то положение, в котором оно должно быть, т. е. чтобы на 40.000 душ было 400 училищ, и чтобы школы не были игрушкой, а отвечали на действительную потребность народа, нет другого выхода, как наложить на крестьян не 15 к., а 3 р. с души, с тем чтобы составилась та необходимая сумма в 300 руб. на училище. Да и тогда я не вижу причины, почему устроилось бы столько школ, сколько нужно. Разве мы не видим, что теперь, когда самое простое арифметическое вычисление показывает, что одно средство для преуспевания школ есть упрощение приемов, простота, дешевизна устройства школы, педагоги, как будто на пари, выдумывают, как бы потруднее, посложнее, подороже (и не могу не прибавить — похуже) придумать обучение? У гг.. Бунакова и Евтушевского я насчитал на 300 руб. учебных пособий, по их понятию, совершенно необходимых для устройства первоначальной школы. А в педагогических кружках только и речи, чтобы готовить в семинариях учителей, таких усовершенствованных, что его и за 400 руб. не наймешь в деревню. На том пути усовершенствований, на каком стоит педагогия, для меня совершенно очевидно, что если бы собрали с уезда 120.000 руб., педагоги нашли бы им место и в 20 училищах, с подвинчивающимися столами, семинариями для учителей и т. п. Разве мы не видели, что в Крапивенском уезде закрыли 40 школ, и те, которые закрыли, вполне уверены, что они подвинули этим школьное дело, так как у них теперь 20 школ хороших? И замечательнее всего, что те, кто заявляет эти требования,122 123 нимало не заботятся ни о том, нужно ли это тому народу, для которого они всё это готовят, ни еще менее, кто за это будет платить? Но земства так затуманены всеми этими требованиями, что не видят простого расчета и простой справедливости. Точно человек попросил бы меня купить для него в городе 2 пуда муки на месяц, а я бы на этот рубль купил ему коробку вонючих конфект и еще упрекал бы его в невежестве за то, что он недоволен.
Следуя своему правилу, что критика должна указывать на то, каким должно быть то, чтò нехорошо, постараюсь указать на то, как должно бы быть устроено школьное дело, для того чтобы оно не было игрушкой и имело будущность. Ответ — тот же, как и на первые два вопроса, — свобода. Нужно предоставить народу свободу устраивать свои школы, как он хочет, и вмешиваться в самое дело устройства школ как можно меньше. Только при таком взгляде на дело уничтожатся тотчас главные препятствия к распространению школ, которые казались непреодолимыми. Главные препятствия — недостаточность средств и невозможность увеличить их. На первое народ отвечает тем, что он употребляет всевозможные меры, чтобы школы обходились дешево; на второе народ отвечает, что средства всегда найдутся, был бы он сам хозяин, а только на заведение того, чего ему не нужно, прибавлять средств он не согласен. Существенное различие взгляда народа и взгляда земско-министерского ведомства состоит в следующем: 1) По мнению народа, нет никакой одной определенной нормы и формы школы, вне и ниже которой школа уже непризнаваема, как это предполагает земско-министерское ведомство; школа может быть всякая: и самая лучшая, дорогая, и самая плохенькая, дешевая; но и в самой плохенькой можно научиться грамоте и пользоваться ею, и как на богатый приход назначают получше попа и церковь строят побогаче, так и на богатое село можно получше устроить школу, а на бедное похуже; но как молиться можно одинаково и в богатом и в бедном приходе, так точно и учиться. 2) Народ считает для своего образования первым необходимым условием равномерное, по всем одинаковое разлитие образования, хотя в самой низшей степени, а потом уже предполагает дальнейшее, опять же равномерное поднятие образования. Земско-же-министерское ведомство как будто считает нужным дать некоторым счастливцам избранным, 1/20 всех, образование,123 124 как образчик того, как оно хорошо. 3) Различие то, что земско-министерское ведомство, или не умея, или нарочно не желая считать, подняло всё школьное дело на такую высокую, дорогую, совсем чуждую народу ступень, что при той высокой цене, в которую обходится образование, не предвидится никакого выхода из этого положения, и число учащихся никогда не может увеличиться; народ же, умея считать и заинтересованный в этом счете, вероятно, уже давно сделал тот расчет, про который я говорил, и ясно как день видит, что эти дорогие школы, обходящиеся рублей по 400 на каждую, хотя, может быть, и хороши, но не те, какие ему нужны, и всеми средствами старается уменьшить расходы своих школ.
Как же поступить, что же делать земствам теперь для того, чтобы дело это не было игрушкой и забавой, а имело будущность? — Сообразоваться с требованиями народа и сколь возможно более удешевлять, освобождать формы школы и предоставлять обществам наибольшую власть в устройстве школ.
Для этого нужно, чтобы земства отказались совершенно от распределения сборов на училища и распределения училищ по местностям, а предоставили бы это распределение самим крестьянам. Определение платы учителю, наем, покупка или постройка дома, выбор места и самого учителя — всё это должно быть вполне предоставлено крестьянам. Земство, т. е. училищный совет должен только просить общества сообщить ему о том, где и на каких основаниях устроены училища, и не с тем, чтобы, узнавши, запрещать эти школы, как это делается теперь, но с тем, чтобы, узнавши про условия существования училища, прибавлять (если условия эти согласны с требованиями совета) от земства в пособие основавшемуся училищу известную, раз определенную долю того, сколько училище стоит обществу: половину, треть, четверть, смотря по количеству училищ и средствам и желанию земства. Так, напр., одна деревня в 20 душ нанимает прохожего на зиму за два рубля в месяц учить ребят. Училищный совет, т. е. доверенное от него лицо, о котором скажу после, получив о том сведение, выписывает прохожего к себе, расспрашивает его, чтò он знает, как учит, и если только прохожий хоть немного грамотен и ничего зловредного не представляет, назначает ему в прибавку ту долю, которая определена земством: половину, или треть или четверть. Точно так же училищный совет поступает и в отношении124 125 священно-церковно-служителя, нанятого обществом за 5 рублей в месяц, или учителя, нанятого за 15 руб. в месяц. Само собою разумеется, что так поступает училищный совет в отношении тех учителей, которых общества нанимают сами; но если общества обращаются к училищному совету, то он рекомендует им учителей на тех же условиях. Но при этом земство не должно забывать, что учителя не должны быть, как теперь, только в 200 руб.; училищный совет должен быть адресной конторой для учителя всякого рода и всяких цен, от одного рубля до 30 рублей в месяц. На постройки училищный совет ничего не тратит и ничего не прибавляет, так как это один из самых непроизводительных расходов. Но земство не должно брезгать, как это делается теперь, дешевыми учителями в 2, 3, 4, 5 рублей в месяц и помещениями в курных избах или переходными помещениями по дворам. Земство должно помнить, что первообраз училища, тот идеал, к которому должно стремиться, не есть каменный дом, железом крытый, с досками и партами, какие мы видим в образцовых училищах, а та самая изба, в которой мужик живет, с теми лавками и столами, на которых он обедает, — и не учитель в сюртуке и учительница в шиньоне, а учитель в кафтане и рубахе, или понёве и платке на голове, и не с сотней учеников, а с 5, 6 до 10. Земство не должно иметь пристрастий или антипатий к известным типам учителей, как это делается теперь. Теперь, например, в Тульском земстве есть пристрастие к типу учительниц из гимназий и духовных училищ, и бòльшая часть училищ в Тульском уезде заведуются ими. В Крапивенском уезде есть странная антипатия к учителям из духовенства, так что на уезд, в котором до 50 приходов, нет ни одного учителя из церковно-служителей. Земство при предложении учителей должно руководствоваться двумя главными соображениями: во-первых, чтобы учитель был как можно дешевле; во-вторых, чтобы он по своему воспитанию как можно ближе стоял к народу. Только благодаря противуположному взгляду на дело можно объяснить себе то, напр., непонятное явление, что в Крапивенском уезде (почти то же во всей губернии и в большинстве губерний) есть 50 приходов и 20 школ, и на все 20 школ нет ни одного учителя священно- или церковно-служителя, тогда как нет прихода, в котором бы не нашлись священник или дьякон, дьячок, их дочери, жены, которые не взяли бы на себя охотно учительское занятие за вчетверо меньшую125 126 плату, чем могут взять учителя или учительницы, из города приезжающие в деревню. Но мне скажут: каковы же будут эти школы с богомольцами, богомолками, пьяными солдатами, выгнанными писарями и дьячками? и какой возможен контроль над такими бесформенными школами? На это отвечу, во-первых, что учителя эти: богомолки, солдаты и дьячки — совсем не так совершенно дурны, как это вообще думают. В моей школьной практике я имел дело часто с учениками этих школ, и некоторые из них знали читать бегло и писать красиво и очень скоро бросали дурные привычки, вынесенные из этих школ. Мы все знаем грамотных мужиков, выученных в таких школах, и нельзя сказать, чтобы грамота эта была бесполезна или вредна. Во-вторых, отвечу, что учителя этого разбора бывают особенно дурны потому, что они совершенно заброшены в глуши и учат без всякой помощи и наставлений, и что теперь нет ни одного человека из старых учителей, который бы не сказал вам с сожалением, что он не знает новых приемов и учился сам на медные деньги, и что весьма многие из них, в особенности церковно-служители из молодых, весьма охотно готовы учиться новым приемам. Эти учителя не должны прямо быть отвергаемы, как абсолютно негодные. Между ними есть и худшие, и лучшие (и я видел из них очень способных). Их нужно сравнивать, выбирать лучших, поощрять, сводить их с другими, лучшими учителями и учить их, — чтò очень возможно и в чем именно должно состоять дело училищного совета.
Но как же контролировать их, следить за ними, учить их, если их расплодятся сотни по уезду? По моему мнению, дело земства и училищного совета должно состоять только в том, чтобы следить за педагогической стороной дела, и это весьма возможно, если будут приняты следующие меры: в каждом земстве, если оно взяло на себя обязанность распространения или содействия народному образованию, должно быть одно лицо, — будет ли то бесплатный член училищного совета, или человек на жалованьи не менее 1.000 руб., нанятый земством, — одно лицо, заведывающее педагогической стороной дела в уезде. Лицо это должно иметь общее свежее образование в пределах гимназического курса, т. е. основательно знать русский и отчасти славянский язык, основательно знать арифметику и алгебру и быть учителем, т. е. знать практику педагогического дела. Лицо это должно быть свеже-образованное, потому что я замечал, что126 127 очень часто сведения человека, давно кончившего курс даже в университете, не освежавшего свое образование, бывают недостаточны не только для руководства учителей, но даже и для экзамена в сельской школе. Лицо это непременно должно быть учителем в той же самой местности, — для того чтобы в требованиях своих и наставлениях оно постоянно имело в виду тот педагогический материал, с которым имеют дело другие учителя, и поддерживало в себе то живое отношение к действительности, которое есть главное средство против заблуждений и ошибок. Если какое земство не имеет такого человека и не хочет нанять такого, то, по моим понятиям, такому земству делать решительно нечего относительно народного образования, — кроме как давать деньги, потому что всякое вмешательство в административную часть дела (что делается теперь) только вредно.
Этот член земства или нанятый земством образованный человек должен иметь лучшую в уезде образцовую школу с помощником. Кроме ведения этой школы и применения в ней всех новых приемов учения, главный учитель этот должен следить за остальными школами. Школа эта не должна быть образцовою в том смысле, чтобы он вводил в ней всякие кубики и картины, и всякую глупость, которую выдумают немцы, но в том смысле, что в этой школе он над теми же самыми крестьянскими детьми, из которых состоят другие школы, делает опыты наипростейших приемов, таких, которые бы могли быть усвоены большей частью учителей — дьячков, солдат, составляющих большинство в школах. Так как при том устройстве, которое я предлагаю, несомненно образуются в больших центрах большие достаточные школы (как я думаю, в отношении 1 к 20 всех других школ) и в этих больших школах будут учителя на степени образования кончивших курс духовных семинаристов, то главный учитель объезжает все эти большие школы, собирает к себе этих учителей по воскресеньям, указывает им недостатки, предлагает новые приемы, дает советы и книги для их собственного образования и приглашает их по воскресеньям в свою школу. Библиотека главного учителя должна состоять из нескольких экземпляров библии, славянской и русской грамматики, арифметики и алгебры. Главный учитель, насколько у него есть времени, объезжает и мелкие школы и приглашает к себе их учителей; но обязанность следить за мелкими учителями127 128 возлагается на старших учителей, которые точно так же объезжают, каждый в своем округе, эти школы и приглашают учителей к себе в воскресенья и в будни. Земство или платит учителям на разъезды, или при своей приплате к тому, чтò дают общества, выговаривает от общества подводы для разъездов. Съезды учителей и посещение учителями школ равных и лучших есть одно из главных условий для успешного хода дела, и потому на организацию этих съездов земство должно обратить особенное внимание и не жалеть расходов. Кроме того, в больших школах, где будет более 50-ти учеников, вместо помощников, которые теперь есть в школах, должны из учеников и учениц выбираться более способные к учительской должности и быть помощниками по 2, по 3. Этим помощникам назначается жалованье от 50 к. до 1 руб. в месяц, и учитель отдельно занимается с ними по вечерам, с тем чтобы они не отставали от других. Эти помощники, выбранные из лучших, должны составлять будущих учителей для замены низших в мелких школах. Само собой разумеется, что организация этих съездов учителей мелких и больших школ, и объезды старшего учителя, и образование учителей из помощников-учеников — могут сложиться самыми разнообразными способами; но дело в том, что наблюдение над каким бы то ни было большим количеством школ (хотя бы оно дошло до нормы одной школы на 100 душ) таким образом возможно. При таком устройстве учителя как больших, так и малых школ будут постоянно чувствовать, что труды их оцениваются, что они не зарылись в глушь деревни без выхода, что у них есть товарищи, руководители, и что как в деле обучения, так и в личном своем дальнейшем образовании и улучшении своего положения у них есть пути и выходы. При таком устройстве богомолец или дьячок, который способен учиться, сам будет учиться; тот же, который не способен или не хочет учиться, будет заменен другим. Время учения должно быть, как того желают все мужики, 7 месяцев зимы, и потому жалованье должно определяться помесячно. При таком устройстве, не говоря о быстроте и равномерности распространения образования, выгоды будут состоять в том, что школы оснуются по тем центрам, где необходимость в них чувствуется народом, где они самородно и потому прочно основываются. Там, где характер народа требует образования, — там оно будет прочно. Посмотрите: в городах, между дворниками,128 129 зажиточными крестьянами, так или иначе, но дети выучатся грамоте и никогда не забудут; а в глухой местности, как мы часто видим, помещик оснует школу, дети выучатся прекрасно, но через 10 лет всё забыто, и население такое же безграмотное, как и было прежде. Поэтому-то особенно дороги те центры, большие или малые, где самородно зарождаются школы. Там, где такая школа зародилась, как бы плоха она ни была, она пустит корни, и раньше или позже население будет грамотно. И поэтому надо дорожить этими ростками, а не делать, как сплошь да рядом, — не запрещать потому, что школа не по нашему вкусу, то есть не убивать росток и не втыкать искусственно в другом месте ветку, которая не пойдет. Только при таком устройстве, без учреждения дорогих и искусственных семинарий, выбранные — лучшие из среды учеников и учениц, и образованные в самых школах — составят тот контингент народных дешевых учителей, которые заменят солдат и дьячков и будут вполне удовлетворять всем требованиям народа и образованного сословия. Главная выгода такого устройства та, что только такое устройство даст будущность развитию народного образования, то есть выведет нас из того тупого переулка, в который зашли земства, благодаря дорогим школам и отсутствию новых источников для увеличения их числа. Только когда народ сам будет избирать центры для школ, сам выбирать учителей, определять размер вознаграждения и непосредственно пользоваться выгодой школы, только тогда он и прибавит средств на школу, если это понадобится. Я знаю общества, которые платили по 50 коп. с души на школу в своей деревне. Но платить на школу с волости по 15 коп. уже трудно заставить крестьянина, когда не все пользуются школой. На весь уезд, на земство крестьяне не прибавят и копейки, потому что чувствуют, что не будут пользоваться выгодами за свои деньги. Только при таком устройстве очень скоро найдутся те средства для хорошего содержания и всех школ, по 1-й на 100 душ, которые, кажется, так невозможно найти при теперешнем устройстве. Кроме того, при том устройстве, которое я предлагаю, интересы крестьянских обществ и земства, как представителя интеллигенции местности, будут неразрывно связаны. Земство дает, положим, третью часть того, чтò дают крестьяне. Давая эти деньги, оно, очевидно, тем или другим путем будет заботиться о том, чтобы деньги не пошли тунью, и следовательно,129 130 следить и за теми деньгами, 2/3 которых даны крестьянским обществом. Земство, выдавая деньги, знает также, что общество действительно хочет школы, так как оно дало деньги. Крестьянское общество видит, что земство дает свою часть, и потому верит и признает право земства следить за ходом ученья. И вместе с тем наглядно видит то различие, которое существует между школой, содержащейся на дешевые и содержащейся на более дорогие средства, и избирает ту, какая ему нужна или возможна по его средствам.
Возьму опять известный мне Крапивенский уезд, для того чтобы показать, какое различие от существующего может дать предлагаемое устройство. Что при разрешении народу открывать школы, где и какие он хочет, явится тотчас же вновь очень много школ, для меня не может быть никакого сомнения. Я убежден, что в Крапивенском уезде, в котором находится 50 приходов, в каждом приходе всегда будет школа, так как приходы всегда центры населений, и так как из всех церковно-служителей всегда найдется один, который способен учить, имеет к этому и охоту и найдет выгоду. Кроме церковно-служительских, вероятно, откроются те 40 школ, которые были закрыты (или вернее 30, так как в числе закрытых были церковно-служительские), и вновь откроется школ весьма много, так что с существующими 20-ю школами не в долгом времени явится количество, недалекое от 400.
Поверят или не поверят мне в этом, я предположу, что в Крапивенском уезде при передаче этого дела в руки народа вновь открылось 380 школ, итого будет 400 школ, и постараюсь определить, возможно ли существование этих 400 школ, то есть почти в 20 раз больше того, что есть, — при тех же условиях, которые я предполагал при рассмотрении существующего порядка.
Предполагая, что все крестьяне платят по 15 коп. с души и земство дает 3.000 руб., собирается 9.000 руб., которых только достает на 30 школ при прежнем устройстве. При новом же устройстве:
Полагаю, что остались из старых нераздельными 10 школ; полагаю учителю в этих больших школах по 20 руб. в месяц, на семь зимних месяцев 1.400 руб.
Полагаю, что при каждом приходе основалась школа с платою по 5 руб. в месяц, на 50 школ — 1.750 руб.130
131 Полагаю, что остальных 340 — дешевых, по 2 руб. в месяц; по 15 руб. на школу, на 340 школ — 5.100 руб. Итого на 400 школ выйдет жалованья 8.250 руб. На училищные пособия и разъезды остается 750 руб.
Цыфры жалованья учителям поставлены мною не произвольно; но дорогим учителям — дороже, чем они получают теперь помесячно круглый год. Точно так же и церковно-служителям столько, сколько в большинстве случаев берут они за обучение. Школы же дешевые, по два рубли в месяц, положены мною гораздо дороже, чем нанимают крестьяне в действительности, так что этот расчет может быть смело принят. При этом расчете составляется и то ядро старших учителей из 10 дорогих и 10 или более церковно-служителей. Очевидно, что только при этом расчете школьное дело становится на степень серьезного и возможного дела и имеет ясную и определенную будущность.
Вижу, что желая сначала только восстановить сказанное мною в заседании комитета грамотности, я не написал многого того, чтò говорил, и написал еще больше того, чтò не говорил. Но дело не в том, чтò я сказал именно в то-то время и в том-то месте, а в том, чтò я имею высказать. Я рад случаю высказать почти всю мою педагогическую исповедь, именно потому, что занятия мои не позволяют мне тратить времени на одну из самых праздных людских деятельностей, на полемику.
Если высказанное мною теперь не убедит никого, значит, я не умел выразить то, чтò хотел, и переспоривать никого не желаю. Я знаю, что нет безнадежнее глухих, как те, которые не хотят слышать. Я знаю, кàк это бывает с хозяевами. Новая молотилка куплена дорого, поставлена, пустили молотить. Молотит дурно, как ни подвинчивай доску, нечисто молотит, и зерно идет в солому. Но хоть и убыток, хоть и ясный расчет бросить молотилку и молотить иначе, но деньги потрачены, молотилка налажена, — «пускай молотит», говорит хозяин. То же будет и с этим делом. Я знаю, еще долго будут процветать наглядные обучения, и кубики, и пуговки вместо арифметики, и шипение, и сикание для обучения букв, и 20 школ немецких дорогих — вместо нужных 400 дешевых народных. Но я тоже твердо знаю, что здравый смысл русского народа не позволит ему принять эту навязываемую ему ложную и искусственную систему обучения.131
132 Народ, главное заинтересованное лицо и судья, и ухом не ведет теперь, слушая наши более или менее остроумные предположения о том, какими манерами лучше приготовить для него духовное кушанье образования; ему всё равно, потому что он твердо знает, что в великом деле своего умственного развития он не сделает ложного шага и не примет того, чтò дурно, — и как к стене горох будут попытки по-немецки образовывать, направлять и учить его.
Граф Лев Толстой.
...... и я потерялъ сознаніе. Когда я очнулся, я былъ уже не на пескѣ, не въ пустынѣ, а[26] на постелѣ между[27] живыми существами. — Два[28] такія существа сидѣли на скамьѣ подлѣ меня — одно било масло въ бутыли, другое плело[29] какое то торпище (?).[30] Третье существо сидѣло у стола и что то дѣлало.[31] Увидавъ, что я очнулся, они переговорили что-то на неизвѣстномъ мнѣ языкѣ и дружелюбными знаками показали мнѣ, что я не долженъ ихъ бояться. Въ тотъ же день я всталъ и могъ[32] ходить,[33] на другой день я[34] почувствовалъ еще болѣе силы и скоро совсѣмъ поправился. Я два года прожилъ въ этомъ городѣ неизвѣстной середины Африки, называемомъ городомъ Дюлей,[35] и успѣлъ[36] узнать ихъ[37] языкъ, характеръ, образъ правленія и жизни и ихъ занятія. — Первое, что поразило меня въ жизни Дюлей, было необыкновенная плачевность и быстротечность ихъ жизни. Всѣ люди, которыхъ я видѣлъ, носили на себѣ очевиднѣйшіе зародыши смерти, и всѣ на моихъ глазахъ съ каждымъ днемъ, съ каждымъ часомъ, съ каждой минутой[38] таяли или, если по правдѣ сказать, гнили. Каждый день я замѣчалъ, какъ они морщились, калянѣли, вывѣтривались, изъ нихъ выпадали зубы, волоса, и они мерли, другіе[39] еще не вывѣтривались и не сгнивали, подрѣзывались иногда въ зародышѣ какой то невидимой рукой и мерли. Но всѣ Дюли несмотря на это очевидно135 136 были лишены способности видѣть тотъ законъ смерти, подъ которымъ они были рождены, и наблюдали очень тонко многое постороннее, но не видѣли того, что они не живутъ, а только разными[40] путями умираютъ. Когда я выучился ихъ языку, я нѣсколько разъ хотѣлъ обратить на это ихъ вниманіе, но на языкѣ ихъ не было для того настоящихъ словъ.[41] Я прожилъ 18 лѣтъ среди этаго народа и сообразно съ предположеніями этно- и географовъ нашелъ этотъ народъ дикимъ, но въ противность общему поверхностному мнѣнію о дикости, я не нашелъ ихъ просто дикими, т. е. съ отсутствіемъ сложности жизни; но я нашелъ въ нихъ жизнь весьма сложную, возникшую изъ вѣковыхъ историческихъ условій. Дикими же я ихъ считаю потому, что несмотря на то, что нѣкоторыя матерьяльныя стороны жизни ихъ были весьма и весьма усложнены, у нихъ были только начатки понятій о наукѣ, о философіи, о религіи,[42] и начатки столь запутанные, кривотолковыя, что только съ большимъ трудомъ послѣ 10 лѣтъ жизни и изученія ихъ языка и нравовъ я сталъ понемногу понимать ихъ, и въ настоящемъ сочиненіи попытаюсь изложить ихъ, какъ они мнѣ открывались. —
1) Браки и семьи, 2) собственность, 3) суды, 4) администрация, 5) торговля и богатство, 6) обученіе, 7) наука, 8) религія. Дюли подраздѣляютъ себя на много различныхъ подраздѣленій, кастъ и сословій, имѣющія каждое свой отличительный знакъ.[43] Отличіе это состоитъ въ цвѣтѣ и количествѣ пуговицъ, которыя они носятъ на колпачкахъ. Но подраздѣленія эти не существенны. Одно настоящее подраздѣленіе есть слѣдующее: Дюли работающіе, т. е. производящіе что нибудь новое, посредствомъ труда, и дюли[44] разрушающіе, уничтожающіе. — Первые преимущественно живутъ въ деревняхъ,[45] вторые въ городахъ.[46] Въ противность того, что можно бы ожидать, производ[ители] пользуются презрѣніемъ, a уничтожающіе — почетомъ и тѣмъ большимъ почетомъ, чѣмъ больше они уничтожаютъ. Отсюда стремленіе производи[телей] перейти въ разрядъ уничтожающихъ, вслѣдствіи того уменьшеніе производ[ителей].[47] Въ бесѣдѣ нашей я спросилъ, для чего такъ. Мнѣ отвѣчали: для того, чтобы потребителямъ лучше жить. Но которые скорѣе гніютъ? Потребители.
————
(1874—1875 гг.)
Юстинъ мученикъ родился въ странѣ Сирской Палестинской, въ округѣ Самаріи, въ городѣ по старому прозванію Сихемъ, по новому Неаполисъ Флависскiй. Родитель его былъ рода хорошаго и славнаго и по вѣрѣ Эллинъ и самъ онъ, прежде чѣмъ ему просвѣтиться вѣрою, былъ идолопоклонникъ. — Онъ смолоду былъ отданъ въ книжное ученіе[48] и, будучи остръ разумомъ, скоро понялъ элинскую <пре>мудрость. Навыкнувъ краснорѣчію, возжелалъ онъ философіи и сперва отдался въ ученіе[49] философу изъ стоиковъ, чтобъ узнать ихъ мудрованіе. Но какъ было въ немъ большое желаніе познать Бога, то пожимши у стоическ[аго] фил[ософа] немного времени и о Богѣ ничего не узнавши (для того что стоикъ Бога не зналъ и[50] знаніе за ненужное почиталъ), перешелъ онъ къ другому учителю, тоже изъ философовъ, по прозванію перипатетиковъ, къ человѣку по своему премудрому.
Учитель на первыхъ же дняхъ сталъ съ Юстиномъ уговариваться объ цѣнѣ, чтобъ не даромъ учить. Увидѣвши его жадность, Юстинъ презрѣлъ его, какъ лихоимца, не стоющаго и званія философа, и отсталъ отъ стоиковъ и перип[атетиковъ]; но крѣпко желая прямаго любомудрія, чтобъ черезъ него познать Бога, обратился онъ къ иному славному учителю изъ Пифагоровыхъ мудрецовъ. Тотъ велѣлъ Юстину учиться первымъ дѣломъ Звѣздочетству, Ариѳм[етикѣ], Землем[ѣрію], Музыкѣ и инымъ ученіямъ, потому что де эти ученія самыя надобныя въ жизни. Но Юстинъ увидалъ, что въ ученіяхъ тѣхъ много лѣтъ провести надо, a душѣ отъ нихъ пользы не будетъ, для того, что ничего онъ такого отъ учителя не слыхалъ, чтобы удоволило[?] его сердечное желаніе, a желаніе его любовью къ Богу со дня на день больше распалялось, и потомъ онъ оставилъ137 138 и того учителя и поступилъ къ одному изъ Платониковъ, объ коихъ тогда великая шла слава и большой имъ былъ почетъ, поступилъ для того, что Платоническій философъ обѣщалъ показать ему безтѣлесныя вещи съ подобія тѣлесныхъ и небесныя по образу земныхъ и[51] научить его знаніе Бога по разумѣнію идей. Платоническая философія къ тому и вела, чтобы отъ идей восходить до познанія Бога. Юстинъ избралъ этаго, надѣючись постигнуть Божест[венную] мудрость, чтобъ знать Бога и исполниться его благодати. — И пробылъ онъ у этаго учителя довольное время и вскорѣ выучился платон[ическимъ] правиламъ и сдѣлался въ Грекахъ фил[ософомъ] совершен[нымъ] и славнымъ.
Но не могъ достигнуть праваго Богопознанія, потому что греч[еская] фил[ософія] Бога не какъ Бога славила, a измѣняла славу нетлѣннаго Бога въ подобіе тлѣннаго человѣка, и птицъ, и четвероногихъ, и гадовъ. Однако Ю[стинъ] утѣшался духомъ, упражняючись въ Богомысліи, поучаясь въ Боговѣдѣніи, на сколько могъ <того> достигать его непросвѣщенный умъ.
Однова прохаживаясь одинъ <одиношенекъ> въ отдаленномъ мѣстѣ <за городомъ>, у моря, разсуждая философскія мудрованія, увидалъ онъ незнамаго, почтеннаго и сѣдинами украшеннаго стараго человѣка. И это[тъ] старецъ, замѣтивъ, что онъ пристально глядитъ на н[его] сказалъ: «Или ты меня знаешь, что такъ пристально глядишь?» Юстинъ отвѣчалъ: «Знать не знаю, а дивлюсь, что вижу тебя на этомъ пустомъ мѣстѣ, гдѣ никого не чаялъ видѣть».
Старецъ сказалъ: «Родные мои отошли въ ту сторону, жду ихъ назадъ и вышелъ навстрѣчу, чтобы издали увидать ихъ. А ты чего здѣсь дѣлаешь?» Юстинъ отвѣчалъ: «Люблю прохаживаться въ уединеніи, чтобъ безъ помѣшки поучаться умомъ философіи». Старецъ спросилъ: «Какая тебѣ польза отъ философіи?» Юстинъ отвѣчалъ: «Что же больше философіи на пользу?»
————
(1875—1876 гг.)
4 Іюня. Ник[олай] Николаевичъ былъ позванъ къ сосѣду. Очевидно, сосѣдъ Ив. П. Б., считая Н[иколая] Н[иколаевича] за умнаго и ученаго человѣка, особенно дорожилъ въ этотъ разъ посѣщеніемъ моего принципала, п[отому] ч[то] хотѣлъ свести его съ пріѣзжимъ професс[оромъ] Исторіи изъ Москвы. Онъ умолялъ не отказать. Какъ люди <глупые,> ничтожные, И. П. находилъ наслажденіе слушать, плохо понимая бесѣду умныхъ людей. Мы поѣхали. Профессоръ съ бородой за обѣдомъ б[ылъ] посаженъ съ Николаемъ Николаевичемъ рядомъ и хозяева, очевидно, ихъ сводили. Николай Николаевичъ по своему добродушію, хотя и лучше всякаго другаго видѣлъ смешную сторону этаго турнира передъ галлерее[й], какъ онъ это называетъ, чтобы не[52] обмануть ожиданія хозяевъ, готовъ былъ вступить въ споръ и задиралъ[53] Профессора, тѣмъ болѣе, что около обѣда онъ всегда споритъ, но Професс[оръ] отмалчивался, какъ мнѣ казалось, съ презрѣніемъ. Профессоръ былъ одинъ изъ тѣхъ молодыхъ ученыхъ, которые говорятъ охотно: ничего не подѣлаешь, развитой баринъ, мнѣ живется, честно и т. д. Но лицо умное, твердое и спокойное. Видно, чувствуетъ себя ferré à glace,[54] особенно — по своему предмету. Послѣ обѣда начался споръ объ Исторіи, о законѣ прогресса.
Николай Николаевичъ говорилъ, что законъ прогресса, к[отор]ый есть единственная руководительная нить исторіи, никѣмъ не доказанъ и болѣе чѣмъ сомнителенъ.
— Какже, — повторилъ онъ нѣсколько разъ, — законъ прогресса для всемірной исторіи, a 9/10 рода человѣческаго: Китай, Азія, Африка, идутъ по обратному закону. —
Профессоръ отвѣчалъ, что законъ прогресса видится во всѣхъ народахъ историческихъ, и что наука до неисторическихъ народовъ не имѣетъ дѣла.139
140 Николай Николаевичъ замялся и сконфузился. —
— Такъ вы и знать не хотите про нихъ?
Пр[офессоръ]: — Они не входятъ въ область науки. —
Николай Николаевичъ замолчалъ. —
Мы ѣхали домой и тутъ, дорогой, esprit de l’escalier Николая Николаевича, (какъ онъ называетъ свои сужденія о впечатлѣніяхъ дня), особенно разыгрался. И я запомнилъ и за[пи]сывалъ этотъ «умъ лѣстницы», потому чт[о] выраженія его мнѣ кажутся замечательны[ми]).[55]
— Не принадлежитъ наукѣ, не въ области на[уки],[56] — повторилъ онъ мнѣ слова Профессора. — В[ы][57] слышали нашъ споръ?
— Да, отчасти. —
— Замѣтьте,[58] что забавно, — сказалъ онъ мнѣ, съ с[воей][59]кроткой умной улыбкой. — Забавно то, что въ исторіи только и интересна философская мысль исторіи. Т. е. законъ, по которому [она] живетъ, который они нашли въ исторіи. Чтò мнѣ за дѣло, кого завоевалъ Аннибалъ[60] или какія у Людовика XIV были любовницы. Мнѣ интересенъ законъ, т. е., что изъ этаго выходитъ. А онъ говорить: законъ прогресса. И когда я хочу провѣрять этотъ законъ, онъ говорить: провѣряй его только по нашей наукѣ, к[отор]ая и основана на этомъ законѣ. Т. е., я спорю, что въ этой десятинѣ нѣтъ 40 саж[енъ], онъ говоритъ: смѣряй не своимъ, а моимъ саженемъ — ровно 40 саж[енъ]. Я самъ мѣрялъ. Они говорятъ, прежде чѣмъ спрашивать, годна ли наука, они говорятъ: повѣрь наукѣ, изучай ея; точно также какъ религіозные миссіонеры. Изучи, работай надъ ней, посвяти ей годиковъ 10, пусть у тебя волоса за ней повылѣзутъ, тогда не усумнишься. И правда, не усумнишься, потому что жалко тебѣ будетъ потраченныхъ на нее трудовъ и годовъ. Онъ ужъ не можетъ со мной согласиться. Ему надо отречься отъ 10 лѣтъ трудовъ. Избави его Богъ. —
Но главное то, что этотъ пріемъ — не возраженія, а устраненія спора, недавно выдуманъ во всѣхъ наукахъ и очень ловокъ. Главный интересъ состоитъ именно въ ея философскомъ значеніи, т. е., мнѣ хочется знать, какія истины доказываетъ исторія, что же выходитъ изъ того, что были Пуническія и такiя то войны, и такіе то законы. Мнѣ хочется знать, чтòжъ выходитъ изъ того, — что нервъ возвратно дѣйствуетъ, и сахаръ вырабатывается въ печени, и теоріи уголовнаго права такія и такія то.
Я спрашиваю: чтòже, совершенствуется или нѣтъ человѣчество,140 141 безсмертна ли душа, справедлива ли смертная казнь и т. п. Мнѣ говорятъ: vous êtes hors la question, cela n’est pas du domaine de la science.[61] Точно какъ на публичномъ засѣданіи общества, на к[отор]омъ разговариваютъ о томъ, когда дать обѣдъ, и неосторожный членъ неловко спрашиваетъ о томъ, что сдѣлало общество. «Вы внѣ вопроса, вы внѣ науки». — Прежде каждая наука не отстраняла отъ себя философскихъ вопросовъ, связанныхъ съ нею; теперь Исторія прямо говоритъ, что вопросы о назначенiи человѣчества, о законахъ его развитія — внѣ науки. Физіологія говоритъ, что она знаетъ ходъ дѣятельности нервовъ, но вопросы о свободѣ или несвободѣ человѣка — внѣ ея области. Законовѣдѣніе[62] говоритъ, что оно знаетъ исторію происхожденія такихъ и такихъ то постановленій, но что вопросъ о томъ, въ какой мѣрѣ эти постановленія отвѣчаютъ нашему идеалу справедливости, находится внѣ ея области, и т. д. Еще хуже — медицина говоритъ: эта ваша болѣзнь внѣ науки. Такъ на чорта ли мнѣ ваши науки? Я лучше буду въ шахматы играть. Единственная законность ихъ только въ томъ и состоитъ, что онѣ должны отвѣчать мнѣ на мои вопросы. А вы всѣ учитесь для того, что весело учиться; хотя знае[шь], что ничему не выучишься. —
— Такъ какже быть? — спросилъ я.
— Да такъ-же. Въ этомъ никто не виноватъ. Это безсиліе знанія, — это запрещеніе человеку вкушенія плода отъ древа познанія добра и зла есть неизмѣнное свойство человѣчества. Только такъ и говорить надо. Гордиться не надо. Чѣмъ мнѣ гордиться, что я буду знать до малѣйшей подробности значеніе каждаго гіероглифа,[63] а все таки не въ силахъ буду понять значеніе гіероглифической надписи. —
— Они надѣются понять ее, — сказалъ я.
— Надѣются. Пора понять, что эта надежда живетъ 3000 историческихъ лѣтъ, и мы на одинъ волосъ не подвинулись въ знаніи [того,] чтò справедливость, чтò свобода, что за смыслъ человѣческой жизни? А въ шахматы играть пріятное занятіе; но гордиться незачѣмъ, и еще меньше — презирать тѣхъ людей, которые не умѣютъ играть въ шахматы.
————
(1875—1876 гг.)
Два[64] человѣка съ котомками на плечахъ шли по пыльной шоссейной дорогѣ, ведущей изъ Москвы въ Тулу. Одинъ, молодой человѣкъ, былъ одѣтъ въ короткой зипунъ и плисовыя шаровары. На глазахъ, подъ мужицкой новой шляпою, у него были надѣты очки. Другой былъ человѣкъ лѣтъ 50, замѣчательной красоты, съ длинной сѣдѣющей бородой, въ монашеской рясѣ подпоясанной[65] ремнемъ и въ кругломъ, высокомъ, черномъ колпакѣ, которые носятъ служки въ монастыряхъ, надѣтомъ на сѣдѣющіе длинные волоса.
Молодой человѣкъ былъ желтъ, блѣденъ, грязно пыленъ, и, казалось, едва волочилъ ноги; старый человѣкъ шелъ бодро, выпячивая грудь и размахивая руками. Къ красивому лицу его, казалось, не смѣла приставать пыль и тѣло его не смѣло знать усталости.
Молодой человѣкъ б[ылъ] магистръ Московскаго университета Сергѣй Васильичъ Борзинъ.
Старый человѣкъ, отставной подпоручикъ Александр[овскихъ] временъ пѣхотнаго полка, бывшій монахъ и за неприличное поведеніе выгнанный изъ монастыря, но удержавшій монашеское одѣяніе. Его звали Николай Петровичъ Серповъ.
Вотъ какъ сошлись эти два человѣка: Василій Сергѣичъ,[66] окончивъ диссертацію и написавъ нѣсколько статей въ Московскихъ журналахъ, уѣхалъ въ деревню, какъ онъ говорилъ, окунуться въ рѣку народной жизни и освѣжиться въ струяхъ бытового потока. Пробывъ мѣсяцъ въ деревнѣ, въ совершенномъ одиночествѣ, онъ написалъ слѣдующее письмо къ своему литературному другу и редактору журнала:
«Государь мой и другъ Иванъ Финогеичъ, мы не должны и не можемъ предвидѣть и предрѣшать развязку вопроса, разрѣшающагося въ тайникахъ бытовой жизни строя русскаго народа.142 143 Необходимо глубокое изученіе многоразличныхъ сторонъ русскаго духа и его проявленій. Оторванность жизни... Петровский переворотъ... и т. д.»
[67]Смыслъ и значеніе письма было то, что Василій Сергѣичъ, проникнувшись строемъ бытовой жизни народа, убѣдился, что[68] задача опредѣленія назначения р[усскаго] н[арода] глубже и труднѣе, чѣмъ онъ предполагал, и потому, для разрѣшенія этой задачи, онъ считалъ необходимымъ предпринять путешествіе пѣшкомъ по Россіи и просилъ своего друга подождать уясненіемъ вопроса до окончанія своего путешествія, обѣщая рядомъ длинныхъ статей тогда выяснить все, что онъ узнаетъ.
Написавъ это письмо, Василій Сергѣичъ занялся матерьяльной стороной приготовленія къ путешествію. И какъ ни тяжело это было ему, онъ углубил[ся] даже въ подробности наряда, досталъ зипунъ, сапоги съ гвоздями, шляпу и, запершись отъ слугъ, долго глядѣлся[69] въ зеркало. Очки онъ не могъ снять — онъ б[ылъ] слишкомъ близорукъ. Другая часть приготовленій состояла въ взятіи денегъ по крайней мѣрѣ 300 р. на дорогу. Денегъ въ конторѣ не было. Василій Сергѣичъ позвалъ старосту и конторщика и, найдя въ реестрѣ 180 четвертей овса, велѣлъ продать ихъ; но староста замѣтилъ, что овесъ оставленъ на сѣмена: тогда Василій Сергѣичъ, просмотрѣвъ графу ржи и найдя тамъ 160 четвертей ржи, спросилъ, достаточно ли будетъ этой ржи на сѣмена? На что староста отвѣтилъ вопросомъ: не прикажутъ ли они сѣять старой. Разговоръ кончился тѣмъ, что Ст[ароста] понялъ, что Василій Сергѣичъ[70] меньше малаго дитяти знаетъ въ хозяйствѣ, а В. С. понялъ, что рожь уже посѣяна и сѣется обыкковенно изъ новаго урожая и что потому 160 чет., исключая на мѣся[чину] 10 ч[етвертей] можно продать.
[71]Деньги были получены и В[асилій] С[ергѣичъ] собрался идти на другой день, когда вечеромъ онъ заслышалъ голосъ незнакомый въ лакейской и къ нему вошелъ старый отцовскій слуга Степанъ.
— Николай Петровичъ Серповъ, — сказалъ Степанъ.
— Кто такой Николай Петровичъ?
— А какже, Николай Петровичъ, что къ папашѣ еще ѣзди[ли], монахи. —
— Не помню. — Чтожъ онъ?
— Васъ желаютъ видѣть, кажется, не въ своемъ видѣ. —
Въ комнату вошелъ Николай Петровичъ, расшаркался, топнулъ ногой «Вояжеръ Серповъ...» Пожалъ руку.143
144 — Все невежество. Нѣтъ образованія, сколько я не учу Россію.[72] Россія дура. Мужикъ трудолюбецъ, a Россія дура. Такъ ли, Василій Сергѣичъ? Я вашего батюшку зналъ. Мы, бывало, съ нимъ сидимъ, онъ и говоритъ: этотъ пойдеть. — Вы зачѣмъ въ костюмѣ? Я люблю, — по суворовски. Зачѣмъ?
— Я иду путешествовать.
— Я самъ путешествую. Я вояжи[рую], я былъ въ Греціи, на Аѳонѣ; но лучше и праведнѣе мужика не видалъ. —
Николай Петровичъ сѣлъ, попросилъ водки и легъ спать. Василій Сергѣичъ остался въ недоумѣніи. На другой день Николай Петровичъ слушалъ, а такъ [какъ] Василій Сергѣичъ любилъ говорить, [то] Николай Петровичъ услыхалъ всю теорію Василія Сергѣича и цѣль его путешествія. Николай Петровичъ одобрилъ всё и предложилъ свое товарищество. Василій Сергѣичъ принялъ, отчасти потому что не могъ отдѣлать[ся], отчасти потому, что Николай Петровичъ, несмотря на свое полусумашествіе, умѣлъ льстить, отчасти, и главное, потому что В[асилій] С[ергѣичъ] видѣлъ въ монахѣ проявленіе замѣчательной, хотя и спутавшейся ширины русской жизни. —
Они пошли. И въ то время, какъ мы застали ихъ на большой дорогѣ, они подходили къ первому по маршруту ночлегу, пройдя первыя 22 версты своего путешествія. —
[73]Николай Петровичъ выпилъ рюмочку въ кабакѣ. Онъ б[ылъ] веселъ.
————
I.
[74]Я давно зналъ, что на святой недѣлѣ въ Москвѣ собирается въ Кремль народъ и что тамъ на площади около вечеренъ между соборами бываютъ разговоры о вѣрѣ. Случившись на Святой въ Москвѣ, я рѣшился никакъ не пропустить этаго случая и посмотрѣть и послушать это любопытное сборище. Пріѣхавъ въ Москву, я остановился у своего товарища по Московскому Университету и сотоварища по професорству. Хотя мы были съ нимъ професорами совершенно разныхъ факультетовъ, я — русской словесности, онъ — физіологіи и хотя мы съ нимъ видались рѣдко, мы поддерживали дружескія сношенія письмами, и онъ просилъ меня, въ мой пріѣздъ въ Москву, остановиться у него.
Какъ и всегда бываетъ между[75] близкими людьми, которые долго не видались, мы почувствовали, при[76] свиданіи послѣ 4-хъ лѣтъ разлуки, что[77] то различіе взглядовъ, которое и всегда было между нами, за это время очень усилилось,[78] что мы далеко разошлись по расходящимся линіямъ отъ точки пересѣченія, на которой мы встрѣтились въ университетѣ. Почти каждый разговоръ, выходящій изъ области практической, тотчасъ же обнаруживалъ наше разобщеніе и приводилъ насъ къ несогласію и спорамъ. Картавцевъ всегда былъ матерьялистомъ и сталъ имъ еще болѣе; я же, подчинившись во время моего студенчества и въ особенности во время поѣздки за границу общимъ тогда матерьялистическимъ взглядамъ, все болѣе и болѣе отъ нихъ освобождался и даже начиналъ испытывать озлобленіе противъ[79] того, что такъ глубоко обмануло[80] меня.145 146 Я не былъ матерьялистомъ, но и не могъ бы сказать, чѣмъ я собственно былъ. Я не успѣлъ составить себѣ никакихъ опредѣленныхъ убѣжденій. Одно, чѣмъ я былъ очевидно въ это время, это — врагомъ[81] тѣхъ убѣжденій, въ которыхъ прошла моя молодость, и отрицателемъ ихъ.
Разница нашихъ съ Картавцевымъ убѣжденій и частые споры не мѣшали хорошимъ отношеніямъ.[82]
Картавцевъ зналъ, что я очень интересуюсь Кремлевскими преніями, и хотя считалъ это самымъ пустымъ, ничего незначущимъ явленіемъ — вымирающимъ остаткомъ грубѣйшихъ предразсудковъ, самъ мнѣ напомнилъ о Кремлевскихъ сборищахъ и предложилъ вмѣстѣ, вмѣсто послѣ обѣденной прогулки пойти въ Кремль. Святая была въ этомъ году поздняя — нигдѣ не было слѣдовъ снѣга, деревья уже были одѣты, и было такъ тепло, что намъ было жарко даже въ лѣтнихъ пальто. —
— Вотъ какъ разъ мы хорошо попали, — сказалъ мнѣ Картавцевъ, когда мы, пройдя Соборы, вышли на площадь, — нынче довольно народа. И вотъ онъ, Пафнутій — бывшій раскольничимъ архиреемъ, теперь обращающій раскольниковъ. Вотъ и Хомяковъ. Для васъ представленіе нынче въ полномъ сборѣ.
Издалека видна была толпа человѣкъ въ сорокъ въ чуйкахъ, сибиркахъ и пальто, тѣснившаяся около крыльца и лѣстницы Архангельскаго собора. На лѣстницѣ, на верху каменныхъ ступеней стоялъ худощавый бѣлокурый худой монахъ и, лежа почти на каменныхъ перилахъ, горячо[83] говорилъ что-то, обращая свою речь внизъ. Это былъ отецъ Пафнутій. Рядомъ съ нимъ и позади, какъ бы привелегированные[84] лица, стояли три человека господъ; одинъ изъ нихъ въ цилиндрѣ съ замечательно строгимъ и значительнымъ лицомъ. —
— Это Хомяковъ? — спросилъ я, указывая на него.
— Нѣтъ, это камергеръ Бунинъ, дуракъ большой, — отвѣчалъ Картавцевъ. — Хомяковъ внизу. Вонъ онъ.
И я увидалъ маленькаго человѣчка въ поддевкѣ съ золотой, выпущенной цѣпочкой, чернаго съ сѣдиной, съ низкимъ лбомъ, тонкими чертами плоскаго лица и общимъ выраженіемъ умной лягавой собаки, сверхъ котораго было еще выраженіе чего-то особенно яснаго, веселаго, тонкаго и вмѣстѣ съ тѣмъ твердаго. — Онъ стоялъ поодаль и прислушивался, очевидно легко нетолько понимая, но обсуживая все, что говорилось. Подлѣ него стоялъ Москвичъ, господинъ очевидно гордившійся близостью своей съ Хомяковымъ и только благодаря кротости Хомякова переносимый имъ.
Спорилъ съ О. Пафнутьемъ человѣкъ въ синей сибиркѣ, бѣлокурый,146 147 мрачный,[85] широкій, прямой, не гибкій. И лицо, и платье его, и рѣчь его были необыкновенно тверды[86] и чисты. Рѣчь шла, какъ я понялъ, о старовѣрчествѣ. —
Я засталъ еще половину послѣдняго возраженія раскольника въ сибиркѣ.
.... — Потому что по тѣмъ книгамъ служили святые отцы. А безъ Святыхъ отцовъ перемѣны дѣлать въ вѣрѣ не положено. Отчего же собору не созвали? — сказалъ онъ и отвернулся.
О. Пафнутій. Соборъ созывали.
Расколъникъ. Мѣстный, да и то не весь. И слушать не захотѣли.
О. Пафнутій. Да какая же важность въ этихъ книгахъ? Если бы были опечатки. Вѣдь самъ ты понимаешь типографское дѣло, какъ печатаютъ книги.
Расколъникъ. Мы очень хорошо понимаемъ.
О. Пафнутій. Ну, такъ для каждой коректуры надо соборъ собирать?
Расколъникъ. Тутъ не опечатки, а все дѣло измѣнили. Что жъ, коли такъ. Ваши книги Никоновцы теперь возьмутъ перемѣнятъ всѣ. Развѣ хорошо будетъ?
Другой расколъникъ. Да что жъ, ихніи книги уже мѣнять нечего. Они переводы подѣлали. Церкви прикрыли.
О. Пафнутій. Въ сторону не бросай. Не о церквахъ рѣчь. А о книгахъ. Хорошо, книги. Ну, да развѣ въ книгахъ вся сила? Не въ книгахъ, а [въ] Богослуженіи, въ таинствахъ. А как-же у васъ совершаются таинства?
Расколъникъ. По старому закону, какъ у Святыхъ Отцевъ.
О. Пафнутій. Вотъ то-то и нѣтъ. А я тебѣ скажу, какъ. Я былъ въ Валахіи и въ Австріи. Совершаются тайны обманно. Литургія совершается безъ антиминса. Я былъ самъ. Къ нимъ Дьяконъ бѣглый пришелъ, принесъ антиминсъ. А потомъ сознался на духу, что тряпочка съ щепками, а не антиминсъ. —
Расколъникъ. Да, тебѣ говорить хорошо, когда ты къ этому приставленъ.
Раскольникъ нахмурился, отвернулся, запахнулъ халатъ и, оглянувшись, но избѣгая взглядовъ, пошелъ достойно и медленно изъ толпы. Другой, черный купецъ, занялъ его мѣсто и сталъ отвѣчать О. Пафнутію. Онъ доказывалъ, что это несправедливо, что если есть одна такая церковь, то большинство церквей правильны.
На это О. Пафнутій сталъ доказывать ему, что если и церкви правильны, то неправильно рукоположеніе. Хомяковъ вступилъ здѣсь въ споръ, уже обращаясь къ О. Пафнутію, и блестяще опровергалъ его мнѣніе въ томъ, что церковь зиждется внѣшнимъ устройствомъ. Разговоръ былъ интересенъ, но было не147 148 то, чего я искалъ и ожидалъ — беседы народной. Я прислушивался и искалъ глазами перваго купца раскольника въ сибирке. Въ его рѣчахъ было болѣе всего того народнаго, чего я ждалъ найти. Купецъ этотъ отошелъ къ...[87] собору, и около него собралась кучка народа и шла бесѣда. Я пошелъ къ этой кучкѣ. Какой то маленькой человѣчекъ съ прямыми волосами, уже старый, въ пальто, запустивъ руки въ карманы, говорилъ съ купцомъ. Онъ говорила тихо и робко, какъ бы не уверенный въ своихъ словахъ.
— [88]Известное дело, — говорилъ купецъ, — [89]дары духа святаго — любовь.
Господинъ въ пальто. Такъ я и полагаю, что вопросъ тутъ не въ книгахъ и не въ отступленіи отъ преданій, а въ томъ, что[бы][90] отказаться отъ царствующей церкви, признать ее діавольскимъ порожденiемъ, или признать ее.[91]
Купецъ, съ улыбкой уверенности, что онъ поймалъ его. Да какъ же ее признать, если она отступила?
Господинъ въ пальто. Это будетъ судить Богъ.
Купецъ. Ну, а Лютеране тоже?
Господинъ въ пальто. Тоже. Потому что...
Господинъ въ пальто, все более и более интересовавшій и привлекавшій меня по мере того, какъ онъ говорилъ, не могъ продолжать, его перебилъ высокій офицеръ, недавно подошедший.
— А я думаю, — сказалъ офицеръ съ торжествующей впередъ улыбкой, входя въ самую середину кучки и отъискивая достойнаго собеседника. Онъ взглянулъ на господина въ пальто; но, очевидно, не сочтя его достойнымъ, обратился къ высокому купцу.
— А я думаю, что Богу некогда этими пустяками заниматься. Я считаю, что если человекъ будетъ работать, трудиться да никого не обижать, то онъ хоть ни во что не вѣруй, все будетъ хорошій человекъ....
Купецъ запахнулся и, наморщивъ лобъ, сталъ разсѣянно смотреть за Москву реку на золотившіяся купола церквей.
— Потому, что же мы здесь собираемся? О чемъ толкуемъ? — продолжалъ офицеръ. — Одинъ говоритъ — такъ надо креститься, другой — эдакъ. Одинъ говоритъ — по солнцу. Ведь это одно невежество и предразсудки. Хоть никакъ не крестись.
Купецъ не слушая медленно сталъ выходить изъ толпы; чуть замѣтное сокращеніе губъ показывало презреніе.
— Ведь вотъ онъ думаетъ, что онъ знаетъ, какія книги у начетчиковъ надо читать, онъ и слушать меня не хочетъ, — обратился148 149 офицеръ къ господину въ пальто, — когда я дѣло заговорилъ.
— To-есть, если я такъ понялъ ваши мысли, — робко взглядывая на офицера, сказалъ господинъ въ пальто, — вы полагаете, что разговоры о вѣрѣ ни къ чему не ведутъ и что, если я такъ понялъ ваши мысли, нужны дѣла, а не вѣра.
— Ну, разумѣется, — съ презрѣніемъ сказалъ офицеръ, обращаясь къ Картавцеву, котораго онъ, очевидно, счелъ болѣе достойнымъ бесѣды.[92] — За вѣру старую держутся, а не понимаютъ того, что все это одно невѣжество.
Благодаря представительной фигурѣ офицера и нашему приближенію, толпа чуть стѣснилась около насъ.
— То-есть[93] почему же[94] намъ не судить объ этихъ предметахъ? Если есть предразсудки, ошибки, то изъ разсужденій нашихъ они окажутся.[95]
Офицеръ. Праздное занятіе.
— Извините. Вопросъ, занимающій насъ, самый не праздный. Мы, положимъ, хотимъ молиться Богу. И вотъ одна церковь, положимъ, тутъ православная, а тутъ старовѣрческая — въ какую мнѣ идти?
— Ни въ какую, — громко засмѣявшись, сказалъ офицеръ. — Лучше заняться дѣломъ.
Господинъ въ пальто. To-есть никакой религіи не нужно?
Офицеръ. Пожалуй, что и не нужно.
— Положимъ, намъ съ вами не нужно, а кому нужно, тѣмъ, которые воспитаны такъ, что безъ церкви нельзя, какже быть?
Офицеръ. Надо такъ воспитывать, чтобы искоренять предразсудки, а не вселять ихъ.
Господинъ въ пальто.[96] А можетъ быть это не предразсудки?
Офицеръ. Значить, стриженый — бритый.
Господинъ въ пальто. Я говорю: стриженый — бритый. Я, положимъ, говорю, что религія — дѣло, вы говорите — пустяки. Но я не одинъ говорю, со мной вмѣстѣ всѣ люди говорятъ и говорили.
— А, пустое, одно невѣжество! — сказалъ офицеръ, очевидно не зная, что отвѣчать. И то, что онъ былъ разбить, было замѣчено всѣми. Картавцевъ,[97] хоть и видѣлъ, что офицеръ плохъ, нашелъ нужнымъ, однако, придти на помощь ему.
Картавцевъ. Господинъ офицеръ могъ отвѣтить вамъ, что на вашей сторонѣ грубое человѣчество, а на его сторонѣ наука.
Господинъ въ пальто. Но массы.149
150 Картавцевъ. Массами нельзя считать въ этомъ вопросѣ. Черты рѣзкой нельзя провести между вѣрой и невѣріемъ.
Картавцевъ говорилъ, сначала боясь, что собесѣдникъ не пойметъ его, но по мѣрѣ того, какъ онъ говорилъ, мы видѣли ясно, что Господинъ въ пальто не только понимаетъ, но умѣетъ слушать и понимать. Онъ формулировалъ самъ рѣчь Картавцева, какъ бы резюмируя ее.
— Вы говорите, что[98] въ исторіи человѣчества происходить ходъ отъ вѣры[99] къ безвѣрію, и что ходъ этотъ состоитъ въ уничтоженіи предразсудковъ посредствомъ науки.
————
(1870—1873, 1879 гг.)
Стрѣльцы.
17 Марта 1629 года <отъ Рожества Христова, а по старому счету лѣтъ отъ начала міра индикта 7184 года>, у избраннаго на царство послѣ московской смуты Царя Михаила Ѳедоровича, родился сынъ Алексѣй. 12 Іюля 1645 по смерти отца воцарился Царь Алексѣй Михаиловичъ.[100] Въ 1648 году молодой Царь сочетался бракомъ съ дѣвицею Марьею Ильиничною Милославской; 21 годъ прожилъ Царь Алексѣй Михаиловичъ съ женою, Царицею, въ мирѣ, любви и согласіи. И Богъ благословилъ ихъ дѣтьми. Живыхъ было 10, всѣ были живы и здоровы. Въ 1669 скончалась Царица Марья Ильинична. 4 сына и 6 царевенъ остались послѣ матери. Старшему Царевичу Алексѣю Алексѣевичу было 15 лѣтъ; второму, Ѳедору, 8 лѣтъ, третьему, Симеону, 4 года, меньшому, Іоанну, 3 года. Царевнѣ Марѳѣ[101] 17, Аннѣ 14, Софьѣ 12, Катеринѣ 11, Марьѣ 9, Ѳедосьѣ 7 лѣтъ. Наслѣдникомъ Царства былъ объявленъ Царевичъ Алексѣй и <былъ по отцу понятливъ и остеръ къ наукѣ> ужъ принималъ пословъ и помогалъ отцу. Старшая сестра Марѳа тоже была на возрастѣ. За малолѣтними было кому ухаживать. Были живы три Царевны — Ирина, Анна, Татьяна Михайловны, тетки, любимыя сестры царскія.
<Пускай и плохо дѣткамъ безъ родной матушки, но, казалось, надо бы Царю только Бога благодарить и, впередъ загадываючи, только радоваться на свое семейство. —> Самъ Царь былъ не старъ, хотя и толстъ брюхомъ и, казалось,151 152 ему шутя дожить надо, пока онъ сына женить, къ Царству приготовить и всю семью на ноги поставить.
Но <то самое, на что надежду полагать надо было по человѣческому сужденію — нестарые еще года Царевы, — отъ того самаго не польза и радость отродилась, а пагуба семьѣ Царской,> пословица говоритъ: сѣдина въ бороду, бѣсъ въ ребро.
<Человѣконенавистникъ дьяволъ и добра губит[ель] и зла заводчикъ Дьяволъ соблазнилъ Царя.> Царь былъ не старъ, жилъ въ нѣгѣ и въ соблазнѣ отъ человѣкоугодниковъ и льстецовъ и попалъ въ сѣти врагу.
Не прошло года послѣ смерти жены, какъ онъ сошелся въ любовь съ 18 лѣтней незамужней дѣвкой <Натальей> и черезъ два года, чтобы прикрыть грѣхъ, женился на ней. Женился онъ на ней 22 Января, а въ Маѣ она родила незаконнаго сына. Отъ Царя ли былъ этотъ сынъ или отъ кого другаго, никто не зналъ. Свелъ его съ этой дѣвкой Артамонъ Матвѣевъ, бывшій подьячій сынъ, голова стрѣлецкій.
Дѣвку звали Наталья, а потомъ ужъ по отцу стали называть ее Кириловой, а по прозвищу Нарышкиной, а никто не знаетъ теперь, какого она истинно была роду. Говорили одни, что прозвище ей было Ярыжкина и[102] что была она въ такой нищетѣ, что въ лаптяхъ ходила, что Матвѣевъ, заѣхавъ разъ въ Михайловской уѣздъ въ деревню Киркину, увидалъ въ деревнѣ — дѣвчонка плачетъ. Подозвалъ ее, <пожалѣлъ> и узналъ, что плачетъ она о томъ, что дѣвка у нихъ въ домѣ удавилась. Онъ пожалѣлъ дѣвчонку, посадилъ ее съ собой и привезъ женѣ. Другіе говорили, что она была наложницей Матвѣева самаго и что потомъ уже онъ подманилъ на нее Царя, приворотилъ его къ ней и женилъ на ней. — Потомъ ужъ, какъ вышла она въ Царицы, стали говорить, что она роду Нарышкиныхъ, Кирилы Полуехтыча, стрѣлецкаго полуголовы дочь, <но вѣрно узнать этаго нельзя, потому что и она и сынъ ея потомъ уже свой родъ выправляли и правду закрывали. Но встарину всѣ говорили, что была взята она изъ грязи, ходила въ лаптяхъ и была сирота, жила изъ милости у Матвѣева.> Вѣрнѣе всего то, что была она въ родствѣ съ Нарышкиными и съ Матвѣева женой, а потомъ уже, какъ стала въ славѣ, то принята въ дочери Нарышкину.
Какъ бы ни было, шла она замужъ не честью, и, вмѣстѣ съ мачихой, пошли бѣды за бѣдами на Царскую семью. Какъ только померла Царица Марья Ильинична и связался съ Натальей Царь Алексѣй Михайловичъ, померь у него 4-хъ лѣтній сынокъ, Симеонъ; прошло еще полгода, захворалъ и померъ Алексѣй Алексѣичъ, большій[103] сынъ, наслѣдникъ.152
153 Немного время прошло, и, надежа и Царя и народа, захворали оба наслѣдника, оба Царевича — и Ѳедоръ и Іоаннъ, Стали у нихъ пухнуть десны — языки и глаза гноиться. — <Называли эту болѣзнь цингой и скорбутикой. Какая точно болѣзнь, никто не зналъ. А говорили, что похоже на отраву. И нельзя было не думать. Были 4 сына, всѣ были здоровые. Какъ вошла въ домъ мачиха и принесла своего сына, такъ заболѣли всѣ сыновья отъ прежней матери, двое померли, а двое перевалились, но уже были не настоящіе люди, а слабые и больные. Какъ не подумать, что не безъ грѣха?> То были всѣ дѣти здоровые, а то вдругъ заболѣли всѣ 4, мужеска пола, дѣти наслѣдники Царству, a дѣвицы Царевны всѣ остались здоровы. <Царевны не были помѣхой, а чтобы своего сына произвести на царство, надо было всѣхъ переморить.>
Два Царевича померли, а два остались хворые. Ѳедоръ былъ старше и перемогся, a Іоаннъ <какъ хватилъ яду>, такъ испортился, что языкъ у него не ворочался, полонъ былъ ротъ слюни и глаза вытекли, такъ что онъ глазами [104] плохо видѣлъ.
Не долго пожилъ послѣ того и Царь Алексѣй Михаиловичъ. Черезъ 4 года послѣ женитьбы на молодой женѣ схоронили и его. Было ему 47 лѣтъ отъ роду, былъ мущина сильный, здоровый, такъ что ему бы надо еще 30 лѣтъ жить, а вдругъ свернулся и померъ,[105] и остались Царевны, два больные Царевича и молодая мачиха съ своимъ 4-хъ лѣтнимъ сыномъ.
Какъ только умеръ Царь Алексѣй Михаиловичъ, мачиха съ своимъ благодѣтелемъ Артамономъ утаили отъ бояръ то, что Царь благословилъ Ѳедора на Царство, подкупили стрѣльцовъ и уговаривали[106] бояръ объявить помимо законныхъ Царевичей Ѳедора и Іоанна Царемъ 4 лѣтняго ея мальчика Петра. Бояре не согласились, и на царство вступилъ Ѳеодоръ. Послѣ вступленія на Царство Ѳедора, всѣхъ родныхъ Натальи судили и сослали въ ссылки, а[107] Артамона, ея благодѣтеля, судили въ отравѣ Царя Алексѣя Михаиловича и сослали въ Пустозерскъ, самую же мачиху Ѳедоръ оставилъ при себѣ и съ ея сыномъ.[108]
Недолго процарствовалъ и Ѳедоръ, и не далъ ему Богъ наслѣдниковъ. Родился отъ него Царевичъ, но скоро опять померъ и съ матерью. Царь женился другой разъ на Марѳѣ Матвеевнѣ Апраксиной и черезъ 3 мѣсяца и самъ померъ. —
Остался поперегъ дороги мачихѣ одинъ законный наслѣдникъ Іоаннъ.153
154 Въ то время солдатскихъ наборовъ еще не бывало. Служили дворяне съ помѣстьевъ, казаки, да кромѣ того набирали по городамъ вольныхъ людей, ловкихъ къ стрѣльбѣ, записывали по полкамъ и называли стрѣльцами. Стрѣльцовъ такихъ было въ Москвѣ 22 полка, а въ каждомъ полку по 1000 человѣкъ. Начальниками въ полкахъ стрѣлецкихъ были десятники, пятидесятники, сотники, полуголовы и головы. Головы или полковники. Головъ сажали изъ дворянъ, дьяковъ и изъ нѣмцевъ.
2.
На святой, въ то время, какъ Царь Ѳедоръ Алексѣевичъ умиралъ, и съ часу на часъ ждали его смерти, 23 Февраля на Красную Горку, въ Стрѣлецкой слободѣ за Москвой рѣкой въ Грибоѣдовомъ полку въ приходѣ[109] Казанской Богородицы у Калужскихъ воротъ вѣнчали двѣ сватьбы. Народъ <праздничнымъ дѣломъ> былъ весь на улицѣ, которые родные, сосѣди и ближніе смотрѣли сватьбу въ церкви (Церковь была рубленая, еловая въ два придѣла, <крашена по бревнамъ лазоревой краской> и биткомъ набита была народомъ), [другіе?] толклись у церкви, поджидая сватьбу. <Женской полъ щелкалъ орѣхъ, молодые ходили наряженныя въ опашникахъ [?] кучками по улицѣ, у воротъ[110] дожидались сватьбу, какъ поѣдутъ изъ церкви,> которые постарше сидѣли на приступочкахъ и у воротъ, и, сошедшись по двое и по трое; которые молодые ребята играли за церковью на кладбищѣ. Въ кабакѣ на площади стонъ стоялъ отъ пьянаго народа. У съѣзжей избы съ каланчею на другой сторонѣ площади[111] никаго не было. Только караульный стоялъ на каланчѣ.
7290 года <27 Апрѣля> въ четверкъ на Ѳоминой недѣлѣ померъ послѣдній Русскій Царь, Государь Ѳедоръ Алексѣевичъ. — Ѳедоръ Алексѣевичъ царствовалъ 6 лѣтъ и 3 мѣсяца. Онъ сѣлъ на царство послѣ отца своего Царя Алексѣя Михайловича 15 лѣтъ, а померъ 21 года. Заболѣлъ онъ незадолго передъ смертью родителя и, хоть и выздоровѣлъ послѣ, но всю короткую жизнь свою болѣлъ, изчахъ и померъ въ молодыхъ годахъ.[112] Алексѣй Михайловичъ женился въ молодыхъ годахъ и прожилъ съ Царицей, своей женой, 21 годъ въ любви, мирѣ и согласіи и прижили съ нею 13 человѣкъ дѣтей. 5 сыновей и 8 дочерей.154 155 Прошло 20 с лишкомъ лѣтъ. Стала Царица Марья Ильинишна старѣться, сошелся Царь съ Артамономъ Матвѣевымъ, и рушилось счастье Царской семьи. Въ 7277 [году] отъ начала мipa и въ 1669 умерла Царица, черезъ 3 мѣсяца померъ сынъ Семенъ, черезъ полгода и старшiй сынъ Алексѣй, объявленный наслѣдникъ Царскiй. Черезъ годъ съ небольшимъ вдовый Царь женился на молодой 16 лѣтней дѣвице Натальи[113] Нарышкиной. — Наталья эта была сирота и жила въ доме у Артамона <Матвѣева>. Артамонъ и свелъ ее съ Царемъ и выдалъ за него замужъ. Прошелъ годъ, родился у Царя сынъ отъ второй жены, потомъ дочь, а черезъ 5 лѣтъ померъ скоропостижно и Царь 46 лѣтъ отроду во всей силѣ и здоровьѣ.
Когда и простой человѣкъ помираетъ, то много бываетъ раздора и грѣха промежду родныхъ о томъ, кому достанется наслѣдство послѣ покойника; а послѣ Царей наслѣдство остается большое, — все царство, и грѣха бываетъ еще <больше. Дьяволъ тутъ то радуется и сѣетъ свое зло промежду наслѣдниками и ихъ пособниками;> говорили, что не безъ грѣха было дѣло. Матвѣева судили за отраву и говорили про мачиху. Мачиха Ѳедора Нарышкина съ своими родными прилаживалась посадить на Царство своего сына Петра, 4-хъ лѣтняго, помимо старшаго Ѳедора. И быть бы смутѣ во всемъ Царствѣ, кабы не застоялъ Патреархъ Iоакимъ и Князь Юpiй Алексѣичъ Долгоруковъ. Говорили тогда, что Артамонъ Матвѣевъ, дядя молодой Царицы, утаилъ отъ бояръ про смерть Царя и подговорилъ стрѣльцовъ, и посадилъ на престолъ 4 лѣтняго мальчика Петра, и уговаривалъ <всѣхъ> бояръ присягать ему. Но Патреархъ не польстился на лесть Матвѣева, сказалъ, что Царь благословилъ Ѳедора. И Долгорукiй Юрiй не поддался и прямо сказалъ, что Царь Алексѣй Михайловичъ Ѳедора благословилъ, а его, Долгорукаго, въ опекуновъ поставилъ. Прямое тогда дѣло было, осталось у Царя Алексѣя два сына отъ первой жены: Ѳедоръ, Iоаннъ, и одинъ отъ второй жены, — младенецъ Петръ, и самъ за живо Царь Алексѣй благословилъ по старинному порядку старшаго сына на царство, а и то чуть смуту не сдѣлали. Случилось тогда, что при смерти отца, Ѳедоръ боленъ былъ и Матвѣевъ сталъ говорить, что онъ въ Цари не годится, весь опухъ и что надо меньшаго помимо старшаго посадить на царство — видимое дѣло для того, чтобы изъ за малолѣтняго самому съ Царицей Царствомъ править. Затѣмъ и сказывалъ, что Ѳедоръ опухъ и в Цари не годится. А дѣломъ вышло такъ, что онъ не то, что не годился, а 6 лѣтъ съ мѣсяцами царствовалъ не хуже противу отца и дѣда, и зломъ его никто не поминаетъ, а добромъ и тогда поминали и всегда поминать будутъ. Померъ онъ 21 года и чахъ года три отъ скорби и отъ нея и умеръ, и тѣмъ же скорбѣлъ и другой братъ его, Iоаннъ.155
156 Говорили тогда, что его отравили. И грѣшить на людей страшно, а нельзя не думать, что болѣзнь и его, и брата была не спроста. Первое, что прежде при другихъ Царяхъ слуховъ объ отравѣ не бывало, а тутъ послѣ смерти Алексѣя Михайловича, стали говорить, что и его отравили, и судили за то и Матвѣева, и докторовъ. Тоже говорили и про Ѳедора,[114] когда онъ померъ. Ни съ чего бы не стали говорить. Второе то, что и самъ Царь Алексѣй Михайловичъ и первая жена его Марья[115] Ильинишна Милославская, оба были люди чистые и здоровые, дѣти отъ нихъ, царевны всѣ, тоже были дѣвицы свѣжiя, чистыя, никакой на нихъ скорби не было.
I.
Князь В. В. Голицынъ ужъ 12 лѣтъ былъ первый человѣкъ въ Русскомъ Царствѣ. При царѣ Ѳедорѣ Алексѣичѣ и потомъ при Царевнѣ Софьѣ онъ правилъ, какъ хотѣлъ, Русскимъ Царствомъ, только не назывался Царемъ, а богатства и власти было столько же, сколько у Царя — что хотѣлъ, то и дѣлалъ.[116] Онъ былъ и хитеръ и разуменъ, но пришло время и почуялъ онъ, что конецъ его Царству. — Меньшой царь Петръ Алексѣевичъ[117] подросъ, женился, и стали около него люди поговаривать, что не все одному князю съ Царевной царствовать именемъ старшаго Царя Ивана (Царь Иванъ былъ больной и убогiй), что пора подрѣзать Царевнѣ съ ея Княземъ крылья, пора настоящему Царю въ свою власть вступить.
Василiй Васильичъ ждалъ этаго, но и ждалъ, что Царевна Софья не допуститъ до этаго меньшаго брата. Такъ и случилось. Когда вернулся лѣтомъ изъ Крымскаго похода Кн. Василiй Васильичъ, и меньшому Царю наговорили, что Кн. Василiй Васильичъ въ походѣ понапрасну погубилъ много казны и народа, Царевна заспорила, велѣла раздавать походнымъ людямъ большiя награды, а Кн. Василiй Васильичъ сталъ еще больше подбивать Царевну. Онъ ей говорилъ:
— Хоть бы знать, Государыня, кому служилъ. Тогда бы и знали, за что ждать награды, а за что наказанье. Выходитъ дѣло на то, что мы, <воеводы,> — до послѣдняго ратника, потъ и кровь проливали, животы покладали, думали заслужить ласковое слово, а заслужили — и ласковое слово отъ тебя — на
Первая страница автографа Л. И. Толстого одного из начал романа времен Петра I (третий вариант).
(Размер подлинника)
томъ бьемъ челомъ — и гнѣвъ, откуда не ждали. А васъ съ братомъ, кто же судить будетъ. —
Отъ такихъ словъ въ Царевнѣ разгоралось сердце. Она говорила:
— Мы 7 лѣтъ правимъ царствомъ; мы царство взяли, оно шаталось. Кабы не мы, всѣхъ бы, и братишку то мого съ его матерью и дядями, всѣхъ бы побили, если бы не наша была заступа. И мы царство такъ подняли, что оно въ бòльшей славѣ стало, чѣмъ было при отцѣ нашемъ и дѣдѣ, и за то намъ теперь хотятъ поперечить, нашимъ слугамъ въ наградахъ отказываютъ. Такъ мы же не посмотримъ на брата. Да и что, и развѣ братъ нашъ — онъ знаетъ, что дѣлать. Всѣмъ ворочаетъ мачиха, злая змѣя подколодная, съ братьями, да съ твоимъ братцомъ Борисомъ.
Отвѣчаетъ Голицынъ:
— Государыня Софья Царевна. Не отъ насъ установлено царствовать послѣ родителя сыну. Старшему сыну обычай былъ царствовать послѣ отца. Стало быть точный наслѣдникъ Царя Алексѣя одинъ есть Иванъ Алексѣичъ. Если жъ Иванъ Алексѣичъ по Божьему гнѣву убогiй, надо его отстранять и меньшаго поставить на царство.
А Ивана избрали народомъ, стало быть онъ имъ годился. — Выбрать надо одно: или царство меньшому отдать, а тебѣ и Ивану постричься, или Петру указать, что не Царь онъ, а братъ онъ Царя, такъ, какъ братомъ Царя былъ при Ѳедорѣ братъ его младшiй.
И нахмурила черныя брови Царевна и ударила по столу пухлой ладонью.
— Не бывать ей Царицей мужичкѣ, задушу съ мѣдвежонкомъ медвѣдицу злую. Ты скажи, князь Василiй, — ума въ тебѣ много — какъ намъ дѣло начать. Ты самъ знаешь какое.
Усмѣхнулся проныра старикъ и какъ дѣвица красная очи потупилъ.
— Не гораздъ я, Царевна, на выдумки въ царскихъ палатахъ, какъ испортить невѣсту, Царя извести, это дѣло не наше. Въ ратномъ полѣ служить, съ злымъ Татариномъ биться въ степи обгорѣлой, не доѣсть, не доспать, въ думѣ думать с посла[ми], Богъ мнѣ далъ, и готовъ тѣмъ служить до упаду. А что хитрыя мудрости, крамолы ладить въ царскихъ хоромахъ, у меня нѣтъ ума, и того Богъ мнѣ не далъ. Если думу подумать о Царствѣ, народѣ, о казнѣ государевой, о послахъ, воеводахъ, подъ Азовъ воевать, строить храмы, мосты — я готовъ, а на дѣло въ хоромахъ есть стрѣльцы, есть[118] Леонтiй Романычъ, твой близкiй слуга Шакловитой. Я жъ усталъ, и жену, и дѣтей ужъ давно я не видѣлъ. Поживу своимъ домомъ пока, какъ157 158 въ скиту, а когда что велишь, я готовъ на всякъ часъ. Когда примешь [?]. —
Такъ прожилъ, какъ въ скиту, Князь Василій Голицынъ съ Петрова дни до перваго Спаса. Приходили къ нему отъ Царевны послы, говорили ему неподобныя рѣчи — что хотятъ извести мать Царицу[119] съ Петромъ ея сыномъ, Кн. Василій молчалъ и совѣтовалъ дѣло оставить. Покориться сходнѣе, говорилъ Кн. Василій, чтожъ, сошлютъ въ монастырь, отберутъ награжденьи,[120] земли, дворы, <рухлядь>, золотыя... И безъ нихъ можно жить.
Еще мѣсяцъ прошелъ, по Москвѣ все бурлило. Меньшой Царь испугался, уѣхалъ ко Троицѣ, и приказы пришли, чтобы ко Троицѣ шли бы всѣ ратные люди. —[121]
Князь Василій все ждалъ, не вступался въ смятенье. Ужъ не разъ удавалось ему отсидѣться отъ смуты и къ тому притулиться, чья вверху была сила. Такъ онъ ждалъ и теперь, и не вѣрилъ, чтобъ верхъ взяла матери Царской Нарышкиной сила. А случилося такъ.
Какъ у барки навѣситъ купецъ тереза на подставки и насыпавъ въ кадушку зерно, на латокъ кладетъ гири. Десять гирей [?] положитъ, не тянетъ; одну броситъ мѣрку, вдругъ все зерно поднимаетъ и тяги и силы ужъ нѣту въ кадкѣ, пальцомъ работникъ ей колыхаетъ.
Такъ сдѣлалось съ Княземъ, чего онъ не думалъ. Вѣсы поднялись, и себя онъ почуялъ въ воздухѣ легкимъ. Вмѣсто той тяги, что чуялъ въ себѣ. Чуялъ допрежде того, что съ великой силою никто его тягу поднять не подниметъ, своротить не своротитъ, почуялъ, что онъ, какъ соломка, сбившись съ крыши, качается вѣтромъ.
Слышалъ про то Кн. Василій, что ѣздила къ Троицѣ Царевна, съ братомъ мириться, что къ брату ее не пустили, слышалъ, что Романыча Шакловитаго взяли стрѣльцы, заковали и къ Троицѣ свезли, какъ заводчика вора, слышалъ, что ратные люди и нѣмцы, солдаты къ Троицѣ ушли, что бояре туда, что ни день, отъѣзжаютъ, слышалъ все это Василій Василичъ Голицынъ Князь и зналъ еще многое, хоть и не слышалъ. Зналъ онъ, что кончилась сила его. Зналъ, потому, что послѣдніе дни было пусто въ богатыхъ хоромахъ. Непротолчно бывало стоять дожидаютъ и дьяки, дворяне, бояре въ его.... передней.[122] А теперь никого не бывало, и холопы его — ихъ до тысячи158 159 было, ужъ не тѣ; что то видно на лицахъ и вчера спросилъ конюха, его нѣту, сказали ушелъ и другіе бѣжали. Только видѣлъ въ тѣ дни онъ любима[го] сына, невѣстку брюхатую, да старуху Авдотью, жену распостылую. —
I.
Какъ на терезахъ твердо, — не двинется — сидитъ на землѣ положенная гиря и также сидитъ, пока на другой латокъ въ насыпку зерно сыплятъ работники, и вдругъ отъ горсти зерна поднимается и колышется безъ силы отъ пальца ребенка, такъ точно послѣ шести лѣтъ силы при Царѣ Ѳедорѣ и 6 лѣтъ при Царевнѣ Софіи, когда Князь Василій Васильичъ Голицынъ чувствовалъ себя первымъ человѣкомъ въ Царствѣ, и всѣ просили милости, онъ награждалъ и наказывалъ, и богатству его не было смѣты, такъ послѣ 12 лѣтъ, ничего не сдѣлавъ, вдругъ Кн. Василій Васильичъ почувствовалъ, что нѣтъ больше въ ней силы, что онъ, такъ крѣпко сидѣвшій, что ничто, казалось, не могло поколебать его, что онъ виситъ на воздухѣ и, какъ соломенка, выбившаяся изъ подъ крыши, мотается по вѣтру и вотъ вотъ оторвется и полетитъ незнамо куда и никто объ ней не подумаетъ. И, какъ главное ядовитое зло при житейскомъ горѣ, сильнѣе всего мучала Князя та вѣчная злая мысль: когда же сдѣлалось, когда началось мое горе. И въ чемъ оно, горе. Когда я все тотъ же, все тѣже во мнѣ силы, тѣже года, тоже здоровье, тѣже дѣти, жена, тѣже мысли. Или нѣтъ горя или я сшелъ съ ума, что вижу, чего нѣтъ.[123]
Василій Васильичъ жилъ въ Подмосковномъ селѣ Мѣдведково и ждалъ. Онъ ждалъ, но самъ зналъ, что ждетъ того, что не можетъ случиться. Онъ ждалъ, какъ ждетъ человѣкъ передъ умирающимъ близкимъ. Онъ ждетъ, чтобъ совершилось то, что быть должно, но, чтобъ были силы ждать, утѣшаетъ себя надеждой. Такъ ждалъ Кн. Василій въ с[елѣ] Медвѣдкова конца борьбы между сестрой Царевной и братомъ Петромъ. Онъ называлъ для себя эту борьбу [борьбой] между Царевной и Царемъ, но онъ зналъ, что ни Царевна, ни Царь не боролись, а боролись за Царя бояре — Черк[асскій], Б. Голицынъ, Стрѣшневъ и др. и за Царевну стрѣльцы, Шакловитый, Змѣевъ, Неплюевъ. Что же онъ не вступалъ въ борьбу? Отчего не становился въ ряды съ ними, a уѣхалъ въ Подмосковную и сидѣлъ праздно. Онъ боролся и прежде не разъ; но теперь на другой сторонѣ онъ видѣлъ новую силу, онъ видѣлъ, что невидимая сила спустила вѣсы, и съ его стороны тяжести перекатывались на другую. На той сторонѣ была не правда. Правды нѣтъ никогда въ дѣлахъ правительства. Онъ довольно долго былъ самъ159 160 правителемъ, чтобы знать это. Чтоже, правда была въ выборѣ Годунова, Шуйскаго, Владислава, Дмитрія, Михаила. Правда была развѣ въ выборѣ Петра однаго, Нарышкиныхъ, въ выборѣ Ивана и Петра и Софьи, и какая же правда была теперь въ участіи Петра въ правленіи съ Иваномъ? Или Иванъ Царь, или убогій монахъ, а одинъ Петръ Царь. Не правда была, а судьба. И рука судьбы видна была въ томъ, что творилось. Руку судьбы — это зналъ Кн. Василій, — чтобъ узнать есть вѣрный знакъ: руку судьбы обозначаютъ толпы не думающихъ по своему. Они сыплятся на одну сторону вѣсовъ тысячами, тьмами, а что ихъ посылаетъ? они не знаютъ. Никто не знаетъ. Но сила эта та, которой видоизмѣнятся правительства. Теперь эти недумающія орудія судьбы сыпались на ту, враждебную сторону вѣсовъ. Кн. Василій видѣлъ это и понялъ, что его царство кончилось. Прозоровскій ѣздилъ къ Троицѣ заступить[ся] за Царевну и самъ остался тамъ. Патріархъ тожъ. Сама Царевна ѣздила и тѣ люди, которые на смерть пошли бы за нее, выѣхали къ ней и вернули ее. На той сторонѣ была судьба, не право, Кн. Василій зналъ это. Право больше было на сторонѣ Ивана, старшаго въ родѣ. Петръ былъ младшій братъ только. А при Иванѣ, какъ при Ѳедорѣ, должны были быть бояре — правители, и кому же, какъ не ему, Кн. Василію, быть этимъ правителемъ? Но когда судьба склоняетъ вѣсы на одну сторону, другая сторона, чтобъ удержать вѣсы, употребляетъ средства, губящія право, и тѣмъ еще больше губитъ себя. При началѣ борьбы право было ровное, но теперь слабая сторона погубила свое право и чѣмъ слабѣе она становилась, тѣмъ сильнѣе неправда ея становилась видна. Перекачнись вѣсы на нашу сторону, думалъ Кн. Василій, и ясно бы стало, что Петръ съ злодѣями, съ пьяными конюхами задумали погубить старшаго брата Ивана, благодѣт[ельницу]-правительницу и хотѣли убить спасшую царство отъ смутовъ и главнаго труженика Кн. Василія, и мало было плахи для изверговъ. Теперь перекачнулись вѣсы туда и ясно, какъ день, выступало неправо Софьи, называвшейся Государыней, ея развратн[ыхъ] любовниковъ, которые правили Царствомъ и все подъ видомъ управленія за старшаго брата, безотвѣтнаго дурака и убогаго. Мало того, теперь, что поправить вѣсы: и другое страшное дѣло выступало наружу — <Софья> подговаривала стрѣльцовъ къ бунту, и Шакловитый собирался убить молодаго Царя. —
Кн. Василій зналъ все это, но, хитрый старикъ, онъ не дотрогивался до вѣсовъ, чтобъ уравнять ихъ, никто не видалъ, чтобъ онъ приложилъ къ нимъ руку. Онъ удалился отъ всего, послѣ того какъ Нѣмецъ Гордонъ, тотъ Нѣмецъ, который въ землю кланялся ему, просилъ отпуска, тотъ Нѣмецъ, который, какъ рабъ, служилъ ему 6 лѣтъ, пришелъ спросить, что дѣлать? Изъ Троицы, отъ младшаго Царя пришелъ приказъ идти съ полкомъ къ Троицѣ. Кн. Василій сказалъ не ходить къ160 161 Троицѣ, и на другой день ушелъ къ Троицѣ. Кн. Василій понялъ, что Нѣмецъ и другіе съ нимъ сдѣлали это — Нѣмецъ бережетъ только свою шкуру — не потому, что онъ нашелъ, что то право, а потому, что къ Троицѣ идти было подъ гору, а оставаться — идти было на гору. Кн. Василій понялъ это и съ тѣхъ поръ уѣхалъ въ Мѣдвѣдково и только ждалъ. Каждый день летали его послы въ Москву. Онъ зналъ, что дѣлалось, и видѣлъ, что все больше и больше перевѣшивало и что онъ, какъ соломенка, вьется, и вотъ оторвется, полетитъ по вѣтру. Онъ послалъ сына въ Москву узнать про Царевну и ждалъ одинъ въ своей комнатѣ. Онъ сидѣлъ за столомъ и думалъ. Думалъ уже о томъ, какъ его обвинятъ и какъ онъ оправдается. И чѣмъ больше онъ думалъ, тѣмъ больше онъ обвинялъ ихъ. И ясны были ему всѣ ихъ вины.
Но, какъ это бываетъ съ человѣкомъ въ несчастіи, онъ возвращался къ своему прошедшему и искалъ въ немъ того, въ чемъ упрекнуть себя, и, какъ у всякаго человѣка, особенно правителя — было много дѣлъ, за которыя и Церковь и судъ, и молва могли осудить его — и казнь Самойловича и казни другихъ, и казна присвоенная — онъ не замѣчалъ этихъ дѣлъ. Одно было, что заставляло его вскакивать, старика, ударять жилистой рукой по золотному столу: это было воспоминаніе о толстой, короткой, старой женщинѣ, румяненой, бѣленой, съ черными сурмленными бровями, злымъ и чувствен[нымъ] видомъ и съ волосами на усахъ и бородавкой[124] подъ двойнымъ подбородкомъ. Если бъ этаго не было! Ахъ, если бъ этаго не было! — говорилъ онъ себѣ. —
Онъ всталъ на свои длинные ноги, закинулъ длинныя руки назадъ, отчего спина стала еще сутуловатѣе и вышелъ въ крестовую. Тамъ гудѣлъ голосъ попа домоваго, читавшаго псалт[ырь] [?]
II.
Хуже всего эти послѣдніе дни было для Кн. Василія то, что жизнь его, до сихъ поръ такая полная, необходимая, вдругь стала не нужна никому. За всѣ эти 12 лѣтъ онъ не помнилъ дня, который бы не былъ полонъ необходимыми дѣлами — дѣлами, которыя онъ одинъ могъ исполнить: быть у Царя и Царевны, быть въ посольскомъ приказѣ, подписывать, приказывать, смотрѣть войска, давать, отказывать въ наградахъ и еще много и много. Такъ что часто онъ тяготился этой вѣчной работой161 162 и думалъ: когда это кончится и я буду свободенъ и завидовалъ своему брату и другимъ боярамъ, которые жили въ свое удовольствіе. Теперь онъ былъ[125] свободенъ, въ послѣдніе 6 дней ни одинъ человѣкъ не пріѣхалъ къ нему въ Мѣдведково, — его забыли. Безъ него могли жить люди по старому. Онъ чувствовалъ себя свободнымъ, и эта тишина и свобода мучали, ужасали его. Онъ придумывалъ, чѣмъ бы ему занять свои дни. Пробовалъ читать. Все было такое чуждое, далекое. Пробовалъ говорить съ женой, невѣсткой, съ любимцемъ Засѣкинымъ; всѣ какъ будто жалѣли его и говорили только о томъ, о чемъ онъ не хотѣлъ говорить. Чтобъ наполнить пустоту жизни, онъ цѣлый день ѣлъ, цѣлый день пилъ, то спрашивалъ брусничнаго, то клубничнаго [?] меду, то варенья, то леденца, и животъ болѣлъ ужъ у него. — Послѣ 6 дней сынъ поѣхалъ въ Москву провѣдать, и въ это самое утро, какъ сговорились, одинъ за другимъ пріѣзжали гости къ Кн. Василію. Но гости были невеселые; ни одинъ не привозилъ хорошихъ вѣстей.
Какъ тереза, онъ висѣлъ, но ждалъ. Ждутъ весны и ждутъ вѣтра въ затишье. Онъ ждалъ вѣтра и зналъ, что не будетъ, но когда онъ думалъ, онъ думалъ не какъ стоять, а какъ поплыветь и онъ думалъ, не какъ оправдаетъ, а какъ обвинитъ. А онъ зналъ, что не будетъ вѣтра. Посыпались подъ гору. Онъ былъ одинъ и ему было жутко. Полонъ домъ людей — Карлъ, шуты, но онъ былъ одинъ. Онъ всталъ рано, какъ всегда. Мылся. Карла держалъ мыло, зачесалъ расческой на лобъ, расправилъ, пошелъ къ обѣдни, позавтракалъ сѣлъ въ комнату у окна ждать. Пріѣхалъ Зміевъ — брюхатый, потомъ сынъ о Мазепѣ, о Борисѣ, о взятіи Шакловитаго. Потомъ Сашка Гладкій.[126]
Василій Васильичъ не сдается, но молчитъ — моложавый сухой старикъ. Карликъ сидитъ, молчитъ, ноги болтаются. Сынъ болтунъ, добродѣт[ельный], себя одурманиваетъ. Говоритъ о правѣ. Василій Васильичъ молчитъ, въ душѣ смѣется.
Жена узнаетъ, что дѣлаетъ В. В. Онъ пьетъ, ѣстъ, ласкаетъ дѣвокъ. Она видитъ, что это плохо. — Сонъ ей. «Прости». — Онъ тебя стыдится. Невѣстка — жадная, завистливая, живая. — Проваливается свекровь — бабища твердая, здоровая. Кормитъ грудью обѣихъ. В. В. просыпается. Щетининъ вѣрный другъ и слуга его ворочаютъ.
Какъ твердо — не двинется — сидитъ на землѣ латокъ вѣсовъ, на который положена гиря, когда на другую сторону вѣсовъ сыплятъ зерно въ насыпку и какъ вдругъ отъ одной лишней пригоршни зеренъ, вдругъ дернется гиря и медленно поднимается, покачиваясь и повиснетъ, безсильная, туда и сюда мотаясь, отъ прикосновенія пальца ребенка, такъ точно непоколебима 10 лѣтъ и больше казалась сила Кн. В. Голицына, при Царѣ Ѳедорѣ и при Царевнѣ Софьѣ, правившаго Царствомъ и такъ точно вдругъ послѣ втораго Крымскаго похода дрогнула эта сила и, когда Князь Борись Голицынъ и Нарышкины отвезли меньшаго Царя Петра къ Троицѣ и началась борьба между сестрой и братомъ, повисла эта прежняя сила, колеблясь отъ малѣйшей случайности. Всѣ видѣли и знали это, всѣ бросили ближняго боярина и ни одинъ человѣкъ изъ тѣхъ, которые прежніе годы загромаздживали его крыльцо, дожидаясь милости, ни одинъ не навѣстилъ его съ тѣхъ поръ, какъ онъ, боясь стрѣлецкой смуты, затѣянной Л. Р. Шакловитымъ съ Царевной, уѣхалъ въ свое подмосковное село Медвѣдкова. Онъ оставался одинъ съ своей семьей; съ женой, не простившей его за его сношенія съ Софьей, съ брюхатой, больной, слабой невѣсткой, съ двумя малыми дѣтьми, съ толпой челядинцовъ, которые, что ни день, то бѣжали отъ него и съ любимымъ старшимъ сыномъ, бояриномъ Алексѣй Васильичемъ. Сынъ этотъ, 25 лѣтній, красавецъ, молодецъ, умница, ученый, знавшій по Латыни, Гречески, по Французски, любимецъ отцовскій, былъ и прежде надежда и радость, а теперь горе и страхъ отца. Всѣ знали, что сила Князя Василія кончилась и что онъ, какъ соломенка, выбившаяся изъ крыши, вотъ вотъ упадетъ и занесется вѣтромъ въ погибель; но одинъ, самъ Князь Василій, не зналъ этаго. Онъ не могъ вѣрить тому, что такъ вдругъ отъ ничего, отъ горсти зерна, насыпаннаго на другую сторону вѣсовъ, пропадетъ его сила. Онъ только сердитъ былъ и мраченъ. И то, что сынъ его поѣхалъ въ Москву провѣдать дѣла, тревожило его. —
Онъ сидѣлъ передъ обѣдомъ одинъ въ своей комнатѣ за точенымъ съ аспидной доской столомъ, на точеномъ стулѣ съ пуховой атласной спинкой и, открывъ книгу, смотрѣлъ въ нее и длинными пальцами водилъ ощупывая по вострымъ краямъ переплета. Въ заднемъ углу у холодной изразцовой печи сидѣлъ, свѣсивъ ноженки въ красныхъ сапожкахъ, карликъ Сусликъ, и, поднявъ брови,[127] не спуская глазъ, смотрѣлъ на хмурое, бритое въ подбородкѣ, моложавое лицо стараго Князя. Но Князь взглядывалъ только изрѣдка въ окно и не чувствоваль взгляда карлика, не чувствовалъ и другаго взгляда163 164 большихъ черныхъ, глубокихъ глазъ жены, смотрѣвшихъ изъ за приподнятого ковра въ задней двери. — Въ комнатѣ было тихо, слышалось тиканье часовъ въ головѣ олѣня — подарокъ польскаго посла, — мокрое всхлипываніе дыханія Суслика и шуршанье болтающихся ножекъ по подзору коника, дальше глухое чтенье псалтыри въ крестовой изъ за 2-хъ дверей и изрѣдка прокашливанье Князя. Въ открытыя окна врывались другіе звуки. Всѣ эти [дни] были дожди и съ ночи стала ясная осѣнняя погода съ паутинами. Съ ярко освѣщенныхъ полей слышались скрыпъ возовъ, грохотъ пустыхъ телѣгъ и крики мужиковъ и бабъ, возившихъ снопы.
У тесовыхъ крытыхъ рѣзныхъ воротъ двора послышались колокольцы и, глянувъ въ окно, Князь увидалъ заворачивающихъ выносныхъ съ кучеренкомъ въ самыхъ воротахъ, такъ что виденъ былъ передъ новой крашеной колымаги; пріѣзжіе остановились. Кучеръ и кучеренокъ заспорили, ѣхать въ дворъ или нѣтъ.
Изъ колымаги высунулась голова въ собольей шапкѣ и передовой проѣхалъ къ крыльцу, слѣзши, отдалъ одному держать кони и сталъ, дожидаясь высадить пріѣзжаго изъ колымаги.
Твердо, — не двинется, сидитъ на землѣ гиря на одной сторонѣ[128] вѣсовъ, пока сыплютъ зерно на другую сторону. Насыпятъ полну насыпку и все не двигается гиря; но вотъ подсыпали отъ совка горсть зерна и, покачиваясь, поднимается гиря и виситъ, дрожитъ, и дитя пальцомъ качнетъ, подниметъ и опустить ее.[129]
Такъ твердо сидѣла 12 лѣтъ сила Князя Василія Васильича Голицына и вдругъ, никто не зналъ, какъ и отчего, поднялась эта сила и повисла безпомощная, какъ соломенка, выбившаяся изъ подъ крыши и качающаяся вѣтромъ.
Князь Василій 6[-ой] день уѣхалъ изъ Москвы и жилъ въ Подмосковномъ селѣ своемъ Мѣдведковѣ, гдѣ уже давно жили его жена, дѣти, невѣстка и внучата, и онъ, безъ приказа котораго ничего 12 лѣтъ не дѣлалось въ Москвѣ, теперь ждалъ самъ приказа, что ему дѣ[лать]. Всю ночь Кн. Василій не спалъ, все думалъ, и всталъ поздно. Одѣвшись, отслушавъ обѣдню и позавтракавъ, Кн. Василій сѣлъ въ комнатѣ за столъ и облокотился на руки. Ст[арый] [?] Карла въ красномъ кафтанѣ сидѣлъ на конникѣ, болтая ногами, и смотрѣлъ на хозяина. Хозяинъ то читалъ рукопись, разложенную на столѣ, то смотрѣлъ въ окно на свѣтлый осѣнній день и ждалъ сына, наканунѣ164 165 уѣхавшаго въ Москву. — Въ комнатѣ было тихо, слышно, какъ щелкали часы, и дышалъ хозяинъ и Карла. Карла смотрѣлъ то на свои мохающіяся ножки въ красныхъ сафьяновыхъ сапожкахъ,[130] то поднималъ свое старческое бритое скуластое лицо съ сплюснутымъ носомъ и старался уловить взглядъ хозяина, но блестящій твердый взглядъ хозяина не останавливался на немъ, а переходилъ отъ окна къ столу, къ развернутому свитку, заложенному фигурой изъ мѣди. —
Сухое бритое, моложавое лицо старика Кн. Василія было нахмурено, длинныя ноги вытянуты подъ столомъ и сырыя съ длинными пальцами и синими, какъ червяки, жилами руки потирали края стола, какъ-бы ощупывая вострый край. —
— Кто пріѣхалъ? — вдругъ визгнулъ Князь, такъ что Сусликъ вздрогнулъ и [в]скочилъ на ноги. Но Князь уже узналъ того, кто пріѣхалъ, и, вставь на длинныя ноги, пошелъ къ дверямъ, но, обдумавшись, опять вернулся и сѣлъ на свое мѣсто. На широкій дворъ въѣхала кожей обитая, окованная крашенымъ желѣзомъ, новая колымага на четвернѣ разношерстныхъ, крупныхъ, косматыхъ лошадей. Трое передовые верховыхъ слѣзли съ лошадей у часто ступенчатаго тесоваго крыльца ˂и˃, отдавъ одному мальчику чумбуры своихъ лошадей, дожидались колымаги, чтобъ высадить хозяина.
[131]Всю сентябрскую длинную ночь не спалось Князю Борису Алексѣевичу Голицыну. Всю ночь онъ ворочался, трещалъ тесовой кроватью за перегородкой въ кельи Троицкаго келаря, отца Авраамія. — Только забрезжилась заря, онъ тяжело вздохнулъ, поднялся, перегнувшись, досталъ разшитые шолками чоботы, надѣлъ шелковые на очхурѣ шаровары и, вздѣвъ кафтанъ на широкія плечи, сталъ передъ образомъ спасителя и, сложивъ широкія руки передъ животомъ, нагнулъ большую кудрявую голову.
— Господи Отецъ, научи твое чадо творити волю твою, Господи сынъ Іисусъ Христосъ, научи мя уподобиться тебѣ, Господи, духъ Святый, вселися въ меня и черезъ меня твори волю свою. Пресвятая Богородица, Ангелъ Хранитель, Борисъ и Глѣбъ, угодникъ Сергій заступите за меня, научите, что дѣлать буду... — Такъ онъ сказалъ и вспомнилъ всѣ свои мерзости, пьянство, обжорство, любострастье и ту бѣду, которая теперь одолѣвала его душу. —
13 лѣтъ прожилъ онъ дядькой при царевичѣ Петрѣ Алексѣевичѣ и только думалъ отслужить свою службу и уйти въ165 166 монастырь спасать душу и къ 50 годамъ откачнуться отъ всей суеты житейской. Онъ ждалъ только того, чтобы женился, возмужалъ Царь и сталъ править царствомъ, а вышло не то: стали вздоры межъ Царской семьи: Софья Царевна стала мутить, и нельзя было Кн. Борису уйти въ монастырь.
[132]Все смѣшалось въ Царской семьѣ. Царевна связалась съ братомъ двоюроднымъ Васильемъ Васильевичемъ, настроила Ивана Царя, и Петра Царя забросила и народъ весь былъ въ смущеньи. Не хотѣлъ сперва Кн. Борисъ мѣшаться въ это дѣло, да нельзя было оставить, а другаго никого не было. Слово за словомъ, дѣло за дѣломъ, замѣшался онъ такъ, что совсѣмъ разстроились Царь Петръ съ Царевной, и бросилъ [Петръ] Москву и уѣхалъ къ Троицѣ. И вотъ 4-ю недѣлю жилъ Царь Петръ въ Троицѣ и шла борьба промежъ молодого Царя и Царевны. У молодаго Царя никаго не было и за всякимъ дѣломъ приходили къ Кн. Борису: что написать, что сказать, кого куда послать. И сталъ Кн. Борисъ вмѣсто монаха первымъ человѣкомъ при Царѣ. И во всемъ удача была Кн. Борису. Царевну оставляли понемногу и бояре и стрѣльцы и Нѣмецкіе полки и съ помощью Угодника, чего не чаялъ никто, ни Кн. Борисъ, вся сила сошлась къ Троицѣ и сталъ однимъ Царемъ Петръ Алексѣичъ и однимъ дѣльцомъ Кн. Борисъ Алексѣичъ. Тяжело было Кн. Борису чувствовать на себѣ всю тяжесть власти. Сколько грѣха, сколько соблазна! А пуще всего, на той сторонѣ былъ старшій братъ Василій Васильевичъ и дошло дѣло до того, что не миновать было Василію Васильевичу плахи. И всему зачинъ и коноводъ былъ онъ, Князь Борисъ. — Подумалъ онъ, вспомнилъ все это, нагнулъ еще ниже голову, и лицо и шея его налились кровью и на глаза выступили слезы. — Онъ прочелъ всѣ молитвы, поклонился три раза въ землю и кликнулъ холопа, калмыка, Ѳедьку и велѣлъ подать умываться.
Прошелъ мѣсяцъ съ тѣхъ поръ, какъ молодой Царь Петръ Алексѣевичъ переѣхалъ изъ Москвы въ Троицо-сергіевскую Лавру, и за нимъ переѣхали молодая и старая Царицы — жена и мать Петра Алексѣевича; и по одному, и по нѣскольку стали переѣзжать изъ Москвы въ Лавру бояре, нѣмцы, стрѣлецкіе сотники и головы. Во всемъ народѣ былъ страхъ: не знали, кого слушаться. Въ Москвѣ оставался Царь Иванъ Алексѣичъ и Царевна Софья Алексѣвна. При нихъ ближнимъ бояриномъ былъ Князь Василій Васильичъ Голицынъ. Въ Лаврѣ былъ Царь Петръ Алексѣичъ съ матерью Царицей; при нихъ былъ ближній бояринъ, Князь Борисъ Алексѣичъ Голицынъ.
Во всѣхъ приказахъ въ Москвѣ сидѣли судьи отъ Царевны166 167 Софьи Алексѣвны и судили, приказывали, казнили и награждали по указамъ Царевны Софьи и Князя Василья Васильича.
Отъ Царевны Софьи Алексѣвны и Князя Василья Васильича читались указы стрѣльцамъ, нѣмцамъ, солдатамъ, воеводамъ, дворянамъ, чтобы подъ страхомъ казни не смѣли ослушаться, не смѣли бы слушать указовъ изъ Лавры.
Отъ Царя Петра Алексѣевича читались указы изъ Лавры, чтобъ подъ страхомъ казни не смѣли слушаться Царевны Софьи Алексѣвны, чтобъ стрѣльцы, нѣмцы, солдаты шли къ Троицѣ, чтобъ воеводы высылали запасы туда же.
Уже 7 лѣтъ весь народъ слушался указовъ Царевны Софьи Алексѣвны и Василья Васильича и слушался ихъ въ дѣлахъ не малыхъ: и войны воевали, и пословъ принимали, и грамоты писали, и жаловали бояръ и стрѣльцовъ, и деньгами, и землями, и вотчинами, и въ ссылки ссылали, и пытали, и казнили людей немало. И Патріархъ, и Царь Иванъ Алексѣичъ, и самъ Петръ Алексѣевичъ, меньшой Царь, не спорили съ Царевной.
Царь Петръ Алексѣевичъ никогда народомъ не правилъ и мало входилъ во всѣ дѣла, только слышно было про него, что онъ связался съ нѣмцами, пьетъ, гуляетъ съ ними, постовъ не держитъ и утѣшается ребяческими забавами: въ войну играетъ, кораблики строитъ. Кого было слушаться? Народъ не зналъ и былъ въ страхѣ. Страхъ былъ и отъ угрозы казни —отъ Царевны ли, отъ Царя ли, — но еще больше страхъ былъ отъ стрѣльцовъ. Только 7 лѣтъ тому назадъ били и грабили стрѣльцы всѣхъ, кого хотѣли, и теперь тѣмъ же хвалились.
Какъ устанавливаютъ тepeзà передъ амбаромъ, полнымъ зерна, когда ужъ собрался народъ для того, чтобъ начать работу — грузить хлѣбъ на барку; какъ ждетъ хозяинъ, глядя на стрѣлку, скоро ли она остановится, а она медленно качается, переходя то въ ту, то въ другую сторону, такъ теперь остановились на мгновеніе вѣсы Русскаго народа. Но вотъ терезà установились, чуть, какъ дышетъ, пошевеливается стрѣлка, и покачивается коромысло. Хозяинъ кинулъ гири на одну сторону и на другую посыпалось зерно въ кадушку. Выравниваютъ, сгребаютъ, высыпаютъ въ мѣшки, взваливаютъ на плечи, стучатъ ноги по намостьямъ, встрѣчаются порожніе съ нагруженными; покряхтываетъ, опускаясь, барка, и закипѣла работа. —
Такъ весь августъ 1689 года стояли, уравниваясь, вѣсы правительства Русскаго народа. Сначала были слухи, что Нарышкины и Борисъ Голицынъ мутятъ народъ, хотятъ погубить Царевну Софью, которая законно царствовала 7 лѣтъ; потомъ сталъ слухъ, что Царевна Софья съ Васильемъ Голицынымъ мутитъ народъ. Потомъ пришло время, что никто не царствовалъ. Царевна Софья приказывала и грозила казнью, если не сдѣлаютъ.., то Царь Петръ приказывалъ сдѣлать напротивъ и [тоже] грозилъ.167
168 Въ началѣ Сентября вѣсы выравняло, и вдругъ началась работа, — началось то время, которое называется Царствованіемъ Петра Великаго.
7 Сентября къ вечернѣ ударилъ большой колоколъ соборной Троицкой церкви, и въ ясномъ осеннемъ воздухѣ тихаго вечера звонко раздался благовѣстъ. Но кромѣ звона колокола и словъ молитвы слышались другіе звуки; кромѣ монаховъ, по заведенному порядку въ черныхъ рясахъ и клабукахъ, шедшихъ съ разныхъ сторонъ изъ келій къ церковной[133] службѣ, много было въ монастырѣ другихъ людей, думавшихъ не о молитвѣ.[134] Монастырь былъ полонъ народа! Въ Царскихъ хоромахъ былъ Царь съ Царицами и со всѣми придворными. Въ обѣихъ гостиницахъ было полно народа — бояре, стольники, генералы, полковники, нѣмцы и свои. У игумна и келаря стояли[135] бояре. Всѣ кельи простыхъ монаховъ были заняты. На слободѣ тоже было полно народа. За воротами стрѣльцы и пріѣзжіе стояли обозомъ, какъ въ походѣ. Безпрестанно то проходили офицеры въ невиданномъ еще нѣмецкомъ платьѣ, то пробѣгалъ стольникъ въ красномъ кафтанѣ за какой нибудь царской посылкой, то бояринъ въ собол[ь]ей атласной шубѣ и шапкѣ выходилъ на крыльцо кельи и приказывалъ, что-то кричалъ громкимъ голосомъ.[136] Нѣсколько десятковъ бабъ за воротами выли. Вой и плачъ этотъ, переливаясь на разные голоса, то словами, то пѣньемъ, то плачемъ, не переставалъ ни на минуту.[137] Это выли стрѣльчихи изъ Москвы, — матери, жены, дѣти тѣхъ стрѣльцовъ, которыхъ однихъ привозили изъ Москвы, a другіе сами пришли съ повинною. Стрѣльцовъ этихъ допрашивали все утро, a послѣ полдней привезли стрѣлецкаго приказа окольничаго, Ѳедора Леонтьевича Шакловитаго, — того самаго боярина Ѳедора Леонтьевича, который не разъ бывалъ въ Лаврѣ, пожертвовалъ иконостасъ въ придѣлъ Рожества Богородицы. Его поутру допрашивали безъ пытки, а теперь, въ самыя вечерни, повели на воловій монастырскій дворъ, гдѣ за три дня монастырскіе плотники тесали и устанавливали новую дыбу для пытки. Двое монаховъ, старичокъ съ краснымъ лицомъ и курчавой сѣдой бородкой и толстый опухшій монахъ, пріостановились у входа въ церковныя двери и шептали о томъ, что происходило168 169 на воловьемъ дворѣ. По плытамъ двора послышались быстрые, легкіе шаги тонкихъ сапогъ, и, оглянувшись, они увидали[138] подходящаго келаря, отца Авраамія. Отецъ Авраамій былъ еще не старый человѣкъ, съ сухимъ, длиннымъ и блѣднымъ рябымъ лицомъ и черными, глубоко ушедшими, блестящими глазами. На немъ была длинная изъ чернаго сукна ряса и мантія, волочившаяся до земи. Клобукъ[139] былъ надвинутъ на самыя брови, волоса, запрятанные за уши и рѣдкіе, по рябинамъ разбросанные волоса бороды были неразчесаны. Все въ немъ говорило о строгости монашеской жизни; но движенія его — быстрыя, порывистыя, особенно легкая, быстрая походка и взглядъ быстрый, твердый, внимательный и прожигающій — выказывали силу жизни, несвойственную, какъ будто неприличную, монаху. Когда онъ подошелъ къ церковнымъ дверямъ, оба монаха низко, медленно поклонились ему. Онъ отвѣтилъ такимъ же поклономъ и спросилъ: «Что?» — хотя никто не говорилъ ему ничего. Старичокъ съ краснымъ лицомъ сказалъ: «Отецъ Пафнутій сказывалъ: пытать повели Ѳедора Леонтьевича».
Отецъ Авраамій вздрогнулъ, какъ будто морозъ пробѣжалъ у него по спинѣ, и, поднявъ руку, хотѣлъ перекреститься, но въ это мгновенье съ воловьяго двора послышался страшный, сначала тихій, потомъ усиливающейся стонъ, перешедшій въ ревъ. Отецъ Авраамій поблѣднѣлъ, и рука его остановилась.
— Волы ревутъ, ихъ на дворъ не пускаютъ, — сказалъ толстый монахъ, слегка улыбаясь.
Отецъ Авраамій повернулся лицомъ къ Церкви и быстро сталъ креститься, гибко кланяясь въ поясъ и читая молитву, и потомъ также быстро разогнулся, оглянулся на заходящее за западную башню солнце и скорыми, легкими шагами прошелъ въ храмъ, гдѣ уже зажигали свѣчи и готовились къ службѣ. Онъ прошелъ на клиросъ, досталъ книгу и сталъ читать, крестясь и молясь.
————
Бояре допрашивали все утро Окольничаго Шакловитаго въ хоромахъ, послѣ обѣда приказали свести его на монастырский воловій дворъ, въ подклѣть монастырскихъ воловщиковъ, гдѣ былъ устроенъ[140] застѣнокъ. Для бояръ справа у двери были поставлены двѣ лавки съ суконными полавочниками и на нихъ сидѣли ближніе бояре[141] — четверо, по два на лавкѣ. На одной сидѣлъ, въ горлатной чернолисьей шапкѣ съ темнозеленымъ169 170 бархатнымъ верхомъ и въ вишневой бархатной собол[ь]ей шубѣ, распахнутой на атласномъ зеленомъ кафтанѣ, маленькій сухой старичокъ, съ краснымъ, какъ будто ошпареннымъ, лицомъ и бѣлой сѣдой бородой, усами, бровями и волосами. Онъ безпрестанно потиралъ свои маленькія красныя ручки и переставлялъ ноги въ своихъ красныхъ сапожкахъ. Глаза стальные, сѣрые быстро перебѣгали на лица тѣхъ, кого допрашивали, и на лица товарищей.
Это былъ почетнѣйшій бояринъ, извѣстный щеголь — Михаилъ Алегуковичъ, князь Черкаскій. Рядомъ съ нимъ сидѣлъ толстый, грузный бояринъ лѣтъ 40, сутуловатый отъ толщины и съ ушедшей небольшой головой въ плечи. Онъ также нарядно былъ одѣтъ, какъ и Черкаскій, но лицо его не выражало той живости и подвижности, которая была въ лицѣ его товарища. Этотъ, напротивъ, оперши руки на колѣна, нахмурившись cмотрѣлъ прямо въ одно мѣсто своими маленькими заплывшими глазами, и цвѣтъ кожи его за ушами и на пульсахъ рукъ былъ того нѣжнаго бѣлаго цвѣта, который бываетъ только у людей неломанныхъ и холенныхъ. Это былъ Князь Ѳедоръ Юрьевичъ Ромодановскій.
На другой лавкѣ сидѣли: Голицынъ, Князь Борисъ Алексѣевичъ, дядька молодаго Царя и Левъ Кирилычъ Нарышкинъ, его дядя. Голицынъ былъ высокій, молодцоватый мущина съ ранней просѣдью въ рыжеватой бородѣ и съ красивыми, но расписанными красными полосами щеками и носомъ и съ большими, открытыми, добрыми глазами. Онъ былъ одѣтъ въ польскій желтый кафтанъ, и на головѣ его была маленькая шапка, которую онъ, почесывая голову, переворачивалъ, то съ той, то съ другой стороны. Жилистая шея его была раскрыта, даже пуговица на рубашкѣ растегнута, и то онъ все распахывалъ, какъ будто ему было жарко. Онъ почесывалъ голову, покачивалъ ею, прищелкивалъ языкомъ и, видимо, волновался. Левъ Кирилычъ былъ[142] высокій, стройный, чернобровый, черноглазый, съ румяными щеками и глазами, красавецъ. Онъ имѣлъ одно изъ тѣхъ неподвижныхъ красивыхъ лицъ, которыя невольно притягиваютъ къ себѣ вниманіе. Онъ и говорилъ больше всѣхъ, и больше всѣхъ спрашивалъ, и къ нему обращались подсудимые, и на него вопросительно взглядывалъ дьякъ, пристроившійся на скамейкѣ у двери и писавшій на своихъ колѣнахъ.
————
Передъ боярами стоялъ бывшій окольничей и начальникъ Стрѣлецкаго приказа Ѳедоръ Леонтьевичъ Шакловитый. Его только сняли съ дыбы, и на голой, мускулистой, длинной бѣлой спинѣ его, перекрещиваясь и сливаясь, лежали багрово синіе рубцы отъ ударовъ кнута, руки его, оттопыренныя локтями назадъ,170 171 съ веревочными, обшитыми войлокомъ, петлями, за которыя держалъ палачъ, имѣли странное положеніе; плечи неестественно были подняты кверху. Все красивое, мужественное тѣло его съежилось и дрожало. — Горбоносое красивое лицо его съ мелко кудрявыми волосами и свалявшейся короткой бородой было блѣдно, зубы стучали другъ объ друга и глаза до половины были закрыты.
— Читай, — сказалъ Левъ Кирилычъ дьяку.
— Совѣтовалъ ли съ Царевной погубить Государя Царя и Великаго Князя Петра Алексѣевича?
Шакловитый только вчера былъ взятъ. Вчера еще онъ садился верхомъ у своего двора на сѣраго аргамака; 5 человѣкъ держальниковъ дворянъ окружали его лошадь, держали узду и стремя, и въ рукахъ, ногахъ была сила и гибкость, а въ душѣ чувствовалась сила, которой, казалось, ничто сломить не можетъ, и вотъ тотъ же онъ, съ тоской въ спинѣ, въ вывороченныхъ плечахъ и въ сердцѣ, которое ныло больнѣе вывихнутаго лѣваго плеча, стоялъ передъ всѣми ненавистными [?] людьми, — тѣми, которые, онъ зналъ, мѣсяцъ тому боялись его, подлащивались къ нему, и у него что то спрашивали, а онъ не могъ говорить, потому что стоны только стояли въ его душѣ. Какъ бы онъ открылъ ротъ, онъ бы застоналъ, какъ баба.
Онъ опустился, охая, гдѣ стоялъ, на землю.
— Дайте поѣсть, ради Бога. Я 2-й день...
— Совѣтовалъ ли? —повторилъ дьякъ.
— Совѣтовалъ, ничего не утаю, все скажу, ѣсть дайте...
Бояре заспорили. Одни хотели еще пытать его — Нарышкинъ и Ромодановскій, —другіе настаивали на томъ, чтобъ дать ему ѣсть и привести стрѣльцовъ для очной ставки. Они громко кричали, особенно Голицынъ и Нарышкинъ.
— Ты дѣло говори, — кричалъ Голицынъ на Нарышкина. — Я твоихъ наговоровъ не боюсь; чего же его пытать еще? Все сказалъ.
Шакловитый смотрѣлъ съ завистью на крич[ащихъ] бояръ. Голицынъ пересил[илъ].
— Приведите Стрѣльцовъ, — сказалъ старшій бояринъ, Кн. Черкаскій.
Въ дверяхъ зазвѣнѣли кандалы, и между стрѣльцами впереди и сзади взошли закованные 2 человѣка. Это были Семенъ Черный и Обросимъ Петровъ.
[143]Семенъ Черный былъ коренастый человѣкъ съ нависшими бровями и бѣгающими, ярко черными глазами въ синихъ бѣлкахъ, Цыганъ съ виду.
Обросимъ Петровъ былъ тотъ самый Стрѣлецкій урядникъ, который былъ главный зачинщикъ въ стрѣльцахъ, какъ говорили, и который сперва одинъ отбился саблей отъ 15 стрѣльцовъ,171 172 бросившихся на него, чтобы взять его, и который потомъ, когда видно стало всѣмъ, что Царская сторона пересилитъ, самъ отдался въ руки стрѣльцамъ. По молодечеству ли его, потому ли, что онъ самъ отдался, потому ли что такая судьба его была, его, — Оброську Петрова, какъ его теперь звали, и Обросима Никифорача, какъ его прежде звали на стрѣлецкой слободѣ, его знали всѣ въ народѣ, и толпа народа собралась, когда его изъ Москвы, окованнаго, привезли къ воротамъ Лавры. Онъ былъ преступникъ, измѣнникъ — всѣ знали это, но онъ занималъ всѣхъ больше даже самаго Ѳедора Леонтьевича.
— Оброську, Обросима везутъ, — кричали въ народѣ, когда его везли.
— Ишь, орлина какой! Ничего не робѣетъ. Глянька, глянька, тоже на угодника молится. —
Такъ и теперь, когда ввели Обросима Петрова въ кандалахъ, въ одной рубашкѣ распояскою, невольно всѣ, отъ двухъ палачей до бояръ, всѣ смотрѣли на него. Обросимъ, не глядя ни на кого, оглянулъ горницу, увидалъ икону и не торопливо положилъ на себя три раза со лба подъ грудь и на концы обоихъ широкихъ плечъ пристойное крестное знаменіе, гибко поклонился въ поясъ образу, встряхнулъ длинными мягкими волосами, которые сами собою загибаясь вокругъ красиваго лица легли по сторонамъ, также низко поклонился боярамъ, дьяку, палачамъ, потомъ Ѳедору Леонтьевичу и, сложивъ руки передъ животомъ, остановился молча передъ боярами, сложивъ сочныя румяныя губы въ тихое выраженье, похожее на улыбку, не вызывающую, не насмѣшливую, но кроткую и спокойную. — Изогнутый красивый ротъ съ ямочками въ углахъ давалъ ему всегда противъ воли это выраженіе кроткой и спокойной улыбки. —
Дьякъ прочелъ ему вопросы, въ которыхъ онъ долженъ былъ уличать Ѳедора Леонтьевича. Обросимъ внимательно выслушалъ, и когда дьякъ кончилъ, онъ вздохнулъ, и началъ говорить. Еще прежде чѣмъ разобрали и поняли бояре и дьяки, и палачъ, и Ѳедоръ Леонтьевичъ, что онъ говорилъ, всѣ уже вѣрили ему и слушали его такъ, что въ застѣнкѣ слышался только его звучный, извивающійся, пѣвучій и ласковый голосъ.
— Какъ передъ Богомъ батюшкой, — началъ онъ неторопливо и не останавливаясь, — такъ и передъ вами, судьи бояре, не утаю ни единаго слова, ни единаго дѣла. Съ Богомъ спорить нельзя. Онъ правду видитъ. Спрашиваете, что мнѣ сказывалъ Ѳедоръ Леонтьевичъ 8-го числа Августа прошлаго года. Было то дѣло въ Воскресенье; пришли мы къ двору Царевниному, онъ меня позвалъ и говоритъ: «Обросимъ, ты нынче поди, братъ».
И Обросимъ разсказалъ ясно, просто и живо все, что было дѣлано и говорено.
Ясно было, что всегда и во всемъ на службѣ онъ былъ передовымъ человѣкомъ, стараясь наилучше исполнять возлагаемыя172 173 на него порученія, что начальство такъ и смотрѣло на него; что онъ сомнѣвался и представлялъ начальству сомнѣнія въ законности дѣйствій, но потомъ увлекся дѣломъ и, какъ и во всемъ, что онъ дѣлалъ, былъ послѣдователенъ и рѣшителенъ. Точно также, когда онъ узналъ, что Царевна отреклась отъ нихъ, онъ рѣшилъ, что спасенія нѣтъ и отдался.
[144]Когда Ѳедоръ Леонтьевичъ, поѣвши, сталъ противурѣчить, Обросимъ посмотрѣлъ на него долго и сказалъ:
— Ѳедоръ Леонтьевичъ, что же путать. Вѣдь дѣло какъ въ зеркалѣ видно. Развѣ мы себя справимъ, что вилять будемъ. Я говорю, какъ передъ Богомъ, потому знаю, что мой смертный часъ пришелъ.
Послѣ того, какъ онъ все разсказалъ и Шакловитый сознался во всемъ и повторилъ свое увѣреніе написать завтра, когда онъ опамятуется, все что онъ говорилъ и дѣлалъ, бояре для подтвержденія рѣчей Обросима велѣли пытать его.
У Обросима дрогнуло лицо, когда онъ услыхалъ приказъ, и онъ поблѣднѣлъ, но не сказалъ ни слова. Онъ только перекрестился. Онъ зналъ впередъ, что ему не избѣжать пытки, но онъ обдумалъ уже то, что пытка будетъ легче, если онъ скажетъ всю истину, и на дыбѣ и подъ кнутомъ ему придется повторять только то, что онъ все уже сказалъ. Вся длинная рѣчь, такая простая и послѣдовательная, была имъ загодя внимательно обдумана и приготовлена. —
Когда палачъ сталъ надѣвать ему на руки петли, Обросимъ нагнулся къ его уху и проговорилъ:
— Дядя Филатъ! Всѣ помирать будемъ, пожалѣй.
И оттого ли, что онъ это сказалъ, отъ того ли, что онъ былъ силенъ на боль, онъ не издалъ ни однаго звука, стона во время пытки и только повторялъ то, что все уже имъ сказано. Когда его сняли, съ рубцами на спинѣ и выломанной одной рукой, лицо его было тожъ. Также расходились мягкіе волной волоса по обѣимъ сторонамъ лба, тоже, какъ бы кроткая, спокойная улыбка была на губахъ, только лицо было сѣро-блѣдное и глаза блестѣли болѣе прежняго. —
Въ то время, какъ повели Чернаго на дыбу, къ дверямъ застѣнка подошелъ молодой человѣкъ въ стольничьемъ дорожномъ платьѣ и сталъ что-то на ухо шептать Голицыну. Голицынъ вскочилъ и вмѣстѣ съ молодымъ человѣкомъ поспѣшно вышелъ изъ застѣнка.
————
Молодой человѣкъ былъ Царицы Марфы Матвѣевны братъ, Андрей Апраксинъ, ближній стольникъ Царя Петра Алексѣевича. — Онъ только что пріѣхалъ изъ опаснаго въ то время порученія Князя Бориса Алексѣича къ двоюродному брату Василію Васильичу. — Василій Васильичъ Голицынъ, главный173 174 заводчикъ смуты, какъ всѣ говорили, не ѣхалъ къ Троицы и сидѣлъ въ своемъ селѣ Медведкахъ подъ Москвой. Князь Борисъ Алексѣичъ давно разошелся съ братомъ. Они ненавидѣли другъ друга, но дѣло доходило уже до того, что Голицыну, Василію Васильичу, какъ говорили Лопухины и Нарышкины, не миновать пытки и казни, и Борисъ Алексѣичъ хотѣлъ спасти родъ свой отъ сраму, и; хоть не любилъ брата, хотѣлъ спасти его. Но спасти его было трудно. Было опасно послать кого-нибудь съ вѣстью къ Василію Васильичу Голицыну. Послать письмо, — могли перехватить и замѣшать самаго Бориса Алексѣича въ дѣло враги его — Нарышкины, Лопухины, Долгорукіе. Враговъ было много у Бориса Алексѣича, потому что онъ былъ дядька Царя, и до сихъ поръ Царь Петръ Алексѣевичъ дѣлалъ все только по его совѣту. — Послать вѣрнаго человѣка, умнаго, который бы на словахъ все передалъ, было некого. Всѣ боялись ѣхать. — На счастье юноша честный, добрый, Андрей Апраксинъ, котораго особенно любилъ, ласкалъ и училъ Князь Борисъ Алексѣичъ, самъ вызвался поѣхать. Андрей Апраксинъ зналъ, что это было опасно, но онъ былъ обязанъ Князю Василію Васильичу, и мысль, что онъ дѣлаетъ опасное дѣло только потому, что онъ не такъ, какъ другіе въ опасности бросаетъ друга, радовала[145] его, какъ вообще радуетъ молодыхъ людей мысль о томъ, что они дѣлаютъ хорошее и трудное дѣло, которое не всякій бы сдѣлалъ. Онъ былъ у Василія Васильича въ Мѣдведкахъ и передалъ ему слова Бориса Алексѣича, что одно средство спастись это пріѣхать самому и скорѣе, покуда не велятъ взять силой, въ Лавру. И, несмотря на то, что Князь Василій Васильичъ не соглашался, Андрею Апраксину удалось уговорить его, и теперь Апраксинъ только что пріѣхалъ въ Лавру, вмѣстѣ съ Княземъ Васильемъ Васильичемъ и прибѣжалъ сказать Борису Алексѣичу, что Князь Василій Васильичъ уже подъѣзжаетъ къ воротамъ Лавры.
————
— Вотъ, довелъ таки,[146] — думалъ Борисъ Алексѣевичъ про своего родню Василья Васильича, — довелъ до того, что и не выпростаешь его. Вѣдь посылалъ я ему 3 раза, чтобъ ѣхалъ. Тогда бы пріѣхалъ, остался бы первымъ человѣкомъ, а теперь съ какими глазами я скажу Царю, что онъ не виноватъ, когда Ѳедька (послѣ пытки Борисъ Алексѣичъ въ первый разъ самъ для себя назвалъ Шакловитаго уже не Ѳедоромъ Леонтьевичемъ, a Ѳедькою), когда Ѳедька прямо сказалъ, что онъ зналъ про все и говорилъ стрѣльцамъ: «чтожъ не уходили Царицу». — Ахъ, народъ! — проговорилъ Борисъ Aлексѣевичъ, крякнувъ, и остановился, задумавшись. Онъ вспомнилъ живо братца174 175 своего Василья Васильича, вспомнилъ, какъ передавали ему люди, что Василій Васильичъ называлъ его не иначе, какъ пьяницей, вспомнилъ, какъ съ молодыхъ ногтей они съ нимъ равнялись въ жизни и какъ во всемъ въ жизни Василій Васильичъ былъ счастливѣе его: и на службѣ и въ милости Царей, и въ женитьбѣ — красавицу жену его, Авдотью Ивановну, онъ вспомнилъ, — и въ дѣтяхъ. У Василья Васильича была жена, дѣти. Онъ еще при Царѣ Ѳедорѣ Алексѣичѣ былъ первымъ человѣкомъ, а теперь 7 лѣтъ прямо царствовалъ, съ тѣхъ поръ, какъ связался съ Царевной. А у него, Бориса Алексѣевича, ничего не было: жена померла, дѣтей не было, и во всей службѣ своей, чтожъ онъ выслужилъ? Кравчаго, да двѣ вотчины въ 400 дворовъ, да и тѣхъ ему не нужно было. Въ немъ проснулось чувство той сопернической злобы, которая бываетъ только между родными. —
— Такъ нѣтъ же, вотъ онъ погубить меня хотѣлъ, а я спасу его, — сказалъ себѣ Борисъ Алексѣевичъ, и быстрыми шагами, не видя никого и ничего, пошелъ, куда надо было.
[147]Какъ это бываетъ въ минуты волненія, ноги сами вели его туда, куда надо было, въ Царскіе хоромы.[148]Борисъ Алексѣичъ, уже цѣлый мѣсяцъ былъ въ томъ натянутомъ положеніи, въ какомъ находится лошадь, когда тяжелой возъ, въ который она запряжена, разогнался подъ крутую гору. Только поспѣвай, убирай ноги. И старая лѣнивая лошадь летитъ, поджавъ уши и поднявъ хвостъ, точно молодой и горячій конь. Тоже было съ Борисомъ Алексѣевичемъ. Царица больше всѣхъ, больше, чѣмъ брату родному, вѣрила ему, Царь Петръ Алексѣевичъ слушался его во всемъ.[149] И такъ съ перваго шага 7 Августа изъ Преображенскаго, когда уѣхали всѣ въ Троицу, все дѣлалось приказами Бориса Алексѣевича. И что дальше шло время, то труднѣе, сложнѣе представлялись вопросы и, чего самъ за собой не зналъ Борисъ Алексѣевичъ (какъ и никогда ни одинъ человѣкъ не знаетъ, на что онъ способенъ и не способенъ), <онъ легко и свободно велъ все дѣло,> ни одна трудность не останавливала его, и, къ удивленію и радости, и ужасу своему, въ началѣ Сентября онъ чувствовалъ, что въ немъ[150] сосредоточивалась вся сила той борьбы, которая велась между Троицей и Москвою.
[151]Трудъ не тяготилъ его: его поддерживала любовь къ своему воспитаннику Петру, на котораго онъ любовался и любилъ, не какъ отецъ сына, но какъ нянька любитъ воспитанника, и дружба съ Царицей Натальей Кириловной, которая любила Бориса Алексѣевича и покорялась ему во всемъ и любовь175 176 которой, слишкомъ простая и откровенная, стѣсняла иногда Бориса Алексѣевича. — Одно стѣсняло Бориса Алексѣевича, это то, что ему надо было пить меньше, чѣмъ обыкновенно. Хотя онъ и былъ одинъ изъ тѣхъ питуховъ, которые никогда не валятся съ вина и про которыхъ сложена поговорка: пьянъ, да уменъ — два угодья въ немъ — онъ зналъ ту степень трезвости, когда онъ былъ вялъ и нерѣшителенъ, и зналъ ту степень пьянства, когда онъ становился слишкомъ добръ, а этаго нельзя было, и онъ старался пить все это время меньше, чѣмъ сколько ему хотѣлось.
[152]Теперь, во все[153] время этаго своего управленія всѣмъ дѣломъ, онъ былъ смущенъ и затруднял[ся] именно потому, что дѣло теперь — защита Василья Васильича — было личное его. Не доходя до <пріемной> Царя, онъ въ сѣняхъ встрѣтивъ Карлу, послалъ его за виномъ, и истопникъ принесъ ему бутылку ренскаго вина и кубокъ. Онъ только что вылилъ всю бутылку и выпилъ, когда дверь отворилась и высокій, длинный бѣлокурый юноша въ темнозеленомъ кафтанѣ быстро, ловко и тихо вышелъ изъ двери съ двумя стамесками въ рукахъ и, увидавъ Князя Бориса Алексѣевича, низко поклонился и хотѣлъ бѣжать дальше.
— Куда, Алексашка? — сказалъ Борисъ Алексѣевичъ.
— Въ мастерскую, приказалъ наточить, да такую круглую спросить, выбирать пазы, — отвѣчалъ Алексашка,[154] показывая стамески и звѣня по ней крѣпкимъ ногтемъ пальца.
— Что дѣлаетъ?
— Столярничаетъ.
— Съ кѣмъ?
— Францъ Иванычъ, да Ѳедоръ Матвѣичъ.
Борисъ Алексѣевичъ уже хотѣлъ входить, когда въ другую дверь вышла старушка, мамка Царицына, поклонилась низко Борису Алексѣевичу и сказала:
— Царица къ себѣ зоветъ. Ужъ она сама не въ себѣ, золото мое, серебряный. Приди, отецъ, скажи ей слово.
Борисъ Алексѣевичъ понялъ, что изъ окна ужъ видѣли его, и Царица Наталья Кириловна, находившаяся все время въ ужасѣ, звала къ себѣ. Нечего дѣлать. Онъ пошелъ.
Въ Царицыной горницѣ стояли двѣ верховныя боярыни М. В. и А. И. и она, Царица, въ собол[ь]ей шапочкѣ съ бѣлымъ и въ тѣлогрѣѣ черной, между ними. Бѣлое пухлое лицо было заплакано, глаза, кроткіе, тихіе, смотрѣли умоляюще, маленькія пухлыя ручки сжаты были, какъ когда молятся; несмотря на толщину ея живота, заставлявшую ее всегда ходить выгнувшись назадъ и высоко носить голову, она нагибалась впередъ.
[155]Не успѣлъ Борисъ Алексѣевичъ поклониться иконамъ и ей, какъ она уже начала говорить. Лица двухъ боярынь имѣли тоже выраженье.
— Чтожъ ты, Князь, не пришелъ сказать. Вѣдь измучалъ. Что злодѣи наши, что мое дитя милое, я вдова безсчастн[ая]. — Всю ты мнѣ правду скажи, на кого жъ и надѣяться, что не на тебя, другъ ты нашъ вѣрный, слуга неизмѣнный; одинъ ты остался. Что сказалъ злодѣй?
— Не печалься, была печаль, теперь миновала, все разсказалъ; всѣ злодѣи побраты, все змѣя подколодная, Софья Царевна, подговаривала.
— Ну, слава Богу. Да ты чтожъ пришелъ, не дождамшись, одинъ?
— Князь Василій Васильичъ пріѣхалъ.
Лицо Царицы, доброе, вдругъ измѣнилось.
— Чего онъ? Онъ обманетъ. Ты ужъ защити.
— То-то, я пришелъ спросить Царя, принять ли его и когда?
— Батюшка, ты обдумай, наше дѣло женское. Вѣдь онъ колдунъ. Поди къ нему и я приду.
————
Когда Князь Борисъ вышелъ, Наталья Кириловна пошла къ невѣсткѣ, шившей кошелекъ, и стала цѣловать ее. Евдокія была весела, счастлива. Она бы желала такихъ смутъ каждый день. Мужъ былъ съ ней, спалъ съ ней каждую ночь. И нынче — радость: навѣрно узнала, что она брюхата: ребенокъ затрепыхался, и она сказала свекрови. Наталья Кириловна[156] пришла къ ней поцѣловать ее и порадоваться. Она отъ нея забирала радость. — И отъ дочери, красавицы Наташиньки. Нат[ашинька] низала бисеръ, вышивала воздухи.
————
Борисъ Алексѣевичъ вошелъ къ Царю. Царь — огромное длинное тѣло, согнутое въ три погибели, держалъ между ногъ чурку и строгалъ; голова рвалась, дергалась вмѣстѣ съ губами налѣво.
— Ну, чтожъ, такъ теперь, — сказалъ онъ, показывая выстроганное высокому Нѣмцу.
— Ничаво, латно, — сказалъ Нѣмецъ.
Царь посмотрѣлъ на Бориса Алексѣевича и, видимо, не видалъ его, а слушалъ Нѣмца.
— Ну, а у тебя, — онъ обратился къ Ѳедору Матвѣичу.
Тотъ только кончилъ строгать и владилъ конецъ въ пазъ.
— Экой чортъ ловкій, лучше моего.
Ѳедоръ Матвѣичъ — полузакрытые глаза, тонкія, ловкія руки и кротость.177
178 — Ну что? Отпытали? — спросилъ Царь. — Что говорять?
— Много говорятъ, все скажу завтра. Теперь вотъ что. Князь Василій Васильичъ пріѣхалъ. Надо принять его.
Лицо Царя затряслось больше.
<— Куда, въ застѣнокъ> Онъ помнилъ только, что Василій Васильичъ не далъ ему пушекъ и за то не любилъ его.
— Чтожъ мнѣ съ нимъ говорить?
— Да пустить къ рукѣ, потому...
Въ это время отворилась дверь и дядя Царя, Нарышкинъ, вбѣжалъ въ горницу блѣдный и съ трясущейся нижней челюстью. —
— Вишь ловокъ! Къ рукѣ пустить. Знаю, что убѣжалъ изъ замѣтки [?] чтобъ здѣсь намутить. Какже, твои хитрости. Не къ рукѣ его, а туда же, гдѣ братья мои отъ стрѣльцовъ, благо въ рукахъ.
— [157]Да ты чего жъ. Погоди еще, когда Царь велитъ. Намъ съ тобой спорить непригоже.
— Пьяная твоя морда. —
Вошла Царица.
— Хоть ты скажи сыну. Если его пустятъ. Онъ погубить — всѣхъ.[158]
— Какъ Борисъ Алексѣевичъ скажетъ, такъ и быть.
— Да ужъ ты никогда мою руку не потянешь, тебѣ чужой ближе брата, онъ своихъ то, небось, жалѣетъ, измѣнщика не выдастъ.
— Погоди обзывать измѣнщикомъ то.
— А, правнукъ измѣнничій.
— Будетъ, говорю, — вдругъ крикнулъ Борисъ Алексѣевичъ, наступая на него и сжалъ кулаки. — Убью, сукина сына. — И къ Царю, — велишь уйти, такъ уйду, ссылай. —
Царь смотрѣлъ то на того, то на другаго, голова его тряслась больше прежняго; вдругъ движенье Бориса Алексѣевича быстро сообщилось ему.
— Молчать — крикнулъ онъ на дядю. — Кому велю говорить, тотъ говори.
Нарышкинъ умолкъ.
— Ну, матушка, приказывай, что дѣлать.
Наталья Кириловна посмотрѣла на Бориса Алексѣевича умильно.
— Все бы сдѣлалъ Борисъ Алексѣевичъ, да его, да ее не могу къ своему дѣтищу пустить. Пущай его станетъ на посадъ, а тамъ бояръ позовемъ, обсудимъ.
— Такъ и быть, — сказалъ Царь.
— А онъ уйдетъ. Стрѣльцамъ прикажи.
— Такъ и сдѣлаю.178
179 Борисъ Алексѣевичъ поклонился и пошелъ къ воротамъ у которыхъ ждалъ Василій Васильичъ. —
Только что ударили въ большой колоколъ къ вечерни; наканунѣ праздника Рожества Богородицы къ воротамъ Троицо Сергіевскаго монастыря, звѣня уздовыми цепями конныхъ и громыхая колесами колымагъ и телѣгъ, подъѣхалъ длинный поѣздъ — изъ Москвы. Въ передней каретѣ, окруженной конными людьми въ богатыхъ уборахъ, сидѣлъ главный бояринъ и печати оберегатель Василій Васильевичъ, Князь Голицынъ, съ молодымъ сыномъ. Навстрѣчу отъ воротъ монастырскихъ вышелъ урядникъ стрѣлецкій и узнавъ, кто пріѣхалъ, побѣжалъ въ калитку, вывелъ съ собой сотника и вмѣстѣ съ нимъ вышелъ въ калитку.
Въ каретѣ стукнуло, дернулось слюденое оконце и опустилось. Худая бѣлая рука съ длинными пальцами легла на окно и вслѣдъ за рукой высунулось и знакомое сотнику бритое, продолговатое, моложавое съ усиками лицо — Главнаго Боярина и оперлось подбородкомъ, подъ которымъ оставалась невыбритая борода, на бѣлую, худую съ синими жилами руку. Сотникъ подошелъ къ окну и, снявъ съ лис[ь]ей опушкой суконную шапку, въ поясъ поклонился.
— Что-жъ ворота не отпираешь, — сказалъ тонкимъ женскимъ голосомъ Князь Василій Васильевичъ.
— Ворота приказаны Полковнику, сейчасъ къ нему побѣжали.
— Развѣ ты не знаешь меня?
— Когда же Князь Василья Васильеча не знать, — отвѣчалъ сотникъ улыбаясь и вглядываясь въ лицо боярина и въ лицо его сына въ глубинѣ кареты. Лицо боярина было такое же, какъ всегда, тихое, тонкое и задумчивое, только оно сѣро показалось сотнику отъ пыли ли, залегшей съ лѣва вдоль по[159] прямому длинному носу или отъ чего другаго и открытые большие глаза казались блестящѣе обыкновеннаго и быстро перебѣгали съ лица сотника на лицо стрѣльцовъ и толпы дворянъ, стрѣльцовъ, солдатъ, монаховъ, собиравшейся все больше и больше у воротъ. Раза два онъ втягивалъ въ себя духъ, какъ будто хотѣлъ сказать что то, но не говорилъ. По лицу сына сразу видно было, что онъ былъ не въ себѣ. Лицо его было похоже на лицо отца, но было много красивѣе, не столько потому, что оно было моложе, сколько потому, что это было почти то-же лицо, но безъ того выдающаго[ся] впередъ подбородка и рта, надъ которымъ лежалъ длинный звѣриный лисій носъ. Это было тоже лицо, но какъ будто выпрямленное и отъ того <болѣе> привлекательное. Молодой Князь видимо старался не смотрѣть179 180 и не показывать волненія; но онъ не могъ мгновенья усидѣть смирно; то онъ облакачивался назадъ на подушки за спиной, то вытягивался прямо, оборачивался то къ тому, то къ другому окну, то застегивалъ, то разстегивалъ пуговицу на кафтанѣ у шеѣ. Лицо его было красно, брови нахмурены и дыханіе, слышно, давило его.
— А что Ѳедоръ.... здѣся? — спросилъ Василій Васильевичъ, не глядя на сотника.
— Нынче на разусвѣтѣ привезли, — отвѣчалъ сотникъ.
— Повели пытать, — прибавилъ стрѣлецъ стоявшій близко.
Василій Васильевичъ будто не слыхалъ словъ стрѣльца, принялъ руку и, подозвавъ своего человѣка, сталъ приказывать что-то. Но въ это время калитка отворилась, народъ разступился, и вышелъ полковникъ стрѣлецкій и дьякъ. Дьякъ подошелъ къ окну, поклонился, снялъ шапку и проговорилъ:
— Государь и Великій Князь, самодержецъ... Петръ Алексѣевичъ не приказалъ тебѣ, Боярину Василію Васильевичу, Князь Голицыну, быть въ монастырѣ, а приказалъ тебѣ ѣхать и стать на посадѣ и ждать Его Царскаго указа, а оттуда никуда не отбывать.
Голицынъ, приподнявъ шапку, поклонился и приказалъ своему человѣку везть на посадъ къ Посадскому человѣку, гдѣ онъ знаетъ дворъ получше.
Люди хотѣли трогаться, когда къ окну подошелъ Полковникъ и, низко кланяясь, сказалъ: Князь Борисъ Алексѣевичъ приказывалъ подождать — самъ къ тебѣ выдти хотѣлъ.
Лицо Василья Васильевича вспыхнуло огнемъ при словахъ Полковника.
— Пошолъ, — крикнулъ онъ. — Мнѣ его видѣть не зачѣмъ, я не къ нему... — видно съ трудомъ онъ подавилъ ругательство, просившееся въ прибавку къ упоминанію о врагѣ, — а къ Царю пріѣхалъ, пошелъ.
Человѣкъ, сидѣвшій на козлахъ, замахалъ кнутомъ передов[ому[?]], зачмокалъ. Карета тронулась, закачалась, повернулась и покатилась къ посаду. За каретой пошли стрѣльцы.
Подъ Каширой городомъ жилъ опальный Ерлоковъ бояринъ. Былъ онъ въ славѣ, когда царствомъ правила Софья царевна. А когда сослали Князь Голицына, Василья Васильевича, когда отрубили голову Шакловитому и всю ихъ шайку разогнали и <Ерлокова сослали въ свои вотчины>. И сталъ править Царствомъ Петръ Царь съ братомъ Иванъ Алексѣичемъ (Иванъ Алексѣичъ только что славился Царемъ. Онъ былъ слѣпой и убогій), съ180 181 тѣхъ поръ и Ерлокова сослали съ Москвы и отняли домъ въ Москвѣ, и стали они жить въ своихъ вотчииахъ. —
Вотчины были не большія, а Ерлоковы ужъ набаловались въ Москвѣ, къ богатой жизни привыкли и житье ихъ было скучное. —
У старика Ерлокова было два сына. Старшій
1.
Въ 203 году (1694) посланы отъ Царей грамоты въ 22 города, чтобъ собирались ратные люди въ Москву къ 18 Сентября, для ратнаго ученья. Въ Каширской разборной книгѣ записано было: Князь Иванъ, Княжь Луки сынъ Щетининъ служитъ съ 176 года 27 лѣтъ, былъ на службахъ и раненъ, — крестьянъ за нимъ 28 дворовъ. На Государевой службѣ будетъ на Аргамакѣ съ саблей, пара пистолей, да 2 лошади простыхъ. Съ огневымъ боемъ, съ пищалями 7 человѣкъ, да въ кошу 7 человѣкъ. Да рядомъ былъ записанъ Стольникъ Князь Иванъ княжь Ивановъ сынъ Хованскій, служитъ съ 181 года 22 года и былъ на 4-хъ службахъ, крестьянъ за нимъ 257 дворовъ, на государевой службѣ будетъ на конѣ съ саблей въ саадакѣ, 2 лошади простыхъ, люди съ боемъ 9 человѣкъ, 2 конюхъ, въ кошу 10 человѣкъ съ винтованными пищалями.
Оба Князя были сосѣди и жили въ деревняхъ и хотѣли ѣхать вмѣстѣ, да не дождался Хованскаго [Щетининъ], и ушелъ прежде. Щетининъ Князь противъ росписи привелъ съ собой еще лишняго сына Илью на Бахматѣ съ саблей и пистолями и пріѣхалъ въ Москву въ срокъ. A Хованскій Князь пріѣхалъ уже послѣ къ Покрову, когда всѣ войска вышли на потѣшную войну за Симоновъ монастырь на Москву-рѣку, противъ деревни Кожуховой. —
Хованскій Князь записался въ Москвѣ въ разрядѣ у боярина Стрешнева, отговорился, что не могъ поспѣть раньше; прошелъ къ сборному мѣсту и сталъ рядомъ съ сосѣдомъ Князь Иванъ Лукичемъ.
Все войско (его было тысячъ 15) раздѣлено было на двѣ части. Одна часть называлась поляки. Начальникомъ былъ Бутурлинъ Иванъ Иванычъ. А другая часть называлась Русскіе наши. Начальникомъ былъ Ромодановской Князь Ѳедоръ Юрьевичъ. Поляки сидѣли въ крѣпости, a Русскіе выбивали ихъ. Щетининъ и Хованскій попали въ Русскихъ. Палили изъ пушекъ, изъ ружей холостыми зарядами, бились тупыми копьями,[160] лошадьми топтались и подкапывались подъ крѣпость.
Воевали 2-ю недѣлю. Въ середу на 2-й недѣли дали отдыхъ. По нашей арміи только выслали рабочихъ людей: десятаго съ каждаго полка, a стрѣльцамъ и солдатамъ отъ Лефорта[161] <по181 182 Царскому приказу привезена была водка и всѣ гуляли. — Въ одномъ нашемъ войскѣ было 7000 человѣкъ, и мѣсто войско занимало не малое. Отъ самыхъ подкоповъ нашихъ противъ крѣпости до деревни Кожуховой на версту мѣста, стояли войска, гдѣ въ балаганчикахъ, a гдѣ и просто. Время стояло теплое — бабье лѣто. Въ Кожуховѣ стоялъ Ромодановскій Князь — начальникъ и Царь и всѣ придворные. Бабы съ ребетенками ужъ кое-гдѣ по овинчикамъ жались. А въ деревнѣ по избамъ, по клѣтямъ, по амбарамъ, вездѣ стояли бояре, нѣмцы генералы, офицеры и преображенскіе потѣшные. Впереди деревни стояли стрѣльцы. За деревней къ лѣсу по ручью, по сю сторону болота, стояла конница: Рейтары и драгуны, двѣ роты изъ холопей боярскихъ. Полки звались: одинъ — Налеты, а другой — Нахалы. —
У самаго края лѣса стояли стольники и дворяне.
День былъ красный, веселый. Наканунѣ шелъ дождь, съ утра былъ туманъ, а какъ разошелся туманъ, откуда ни взялась паутина разлетѣлась по всему полю и тепло стало, какъ лѣтомъ, a свѣтло такъ, что глаза рѣзало. —
По всему стану слышно были пѣсни, а изъ Кожухова[162] самаго то и дѣло палили изъ пушекъ. Выпалятъ разъ-разъ толсто изъ пушки, изъ другой, и разсыпятъ дробью изъ ружей. Какой солдатъ опоздаетъ или не выйдетъ у него ружье, слышно послѣ стукнетъ и закричатъ что-то далеко въ много голосовъ. Сизый дымъ отъ пороху такъ и стоялъ надъ деревней. Въ Кожуховѣ въ этотъ день Лефортъ, Нѣмецъ Генералъ, праздновалъ по своему имянины свои и угощивалъ и Ромодановскаго и вельможъ всѣхъ и Царя.
Хрущевъ, Аникита Пафнутьичъ, сидѣлъ на краю лѣса передъ своимъ шатромъ и обѣдалъ съ Хованскимъ, Князь Иванъ Иванычемъ, съ сыномъ Прохоромъ и знакомцами. Хоть онъ былъ и не изъ самыхъ богачей и никогда въ случаѣ не былъ. А знали его за его ласковый обычай, за то, что никого отъ себя не отпуститъ, не угостивши и не напоивши до <пьяна>. Послѣ Царя Алексѣя Михаиловича Хрущевъ попалъ по наговорамъ въ немилость и уѣхалъ въ Каширскія вотчины. Потомъ и немилость прошла и недруговъ его не стало, да ужъ полюбилось ему вольное деревенское житье и не захотѣлъ ужъ онъ самъ въ Москву. Въ нынѣшній годъ, какъ только объявили ему грамоту Царскую, онъ первый пріѣхалъ въ Преображенское съ сыномъ женатымъ, среднимъ. Всѣхъ сыновей у него было 4. Ромодановскій, Князь Ѳедоръ Юрьевичъ, ему былъ знакомъ по охотѣ по соколиной и Аникита Пафнутьичъ привезъ ему однаго въ гостинецъ. Ромодановскій зачислилъ его въ конницу съ сыномъ и велѣлъ быть урядникомъ Налетовъ и Нахаловъ. —
Теперь на роздыхъ собралось къ Аникитѣ Пафнутьичу много182 183 народа, знакомцевъ, и они, сидя на коврахъ передъ шатромъ, гуляли. —
Столъ былъ доска, привезенная изъ дома и лежа[щая] на стульяхъ, сидѣлъ Аникита Пафнутьичъ <съ> Хованскимъ на боченкахъ, а сынъ и знакомцы на толстой березовой плахѣ.
— Ты поди жъ ты, — говорилъ Хрущевъ, Тараруй по прозвищу, — развѣ порохомъ берутъ города. Не порохомъ, поди жъ ты, а народомъ. — Да народомъ то еще не всякимъ. Народъ надо чтобъ былъ — вотъ что. — Онъ махнулъ рукой, зацѣпилъ за ковшъ и пролилъ медъ. — Лизутка, эй, что спишь. Подлизывай. — Такъ поди жъ ты. Мы съ Нѣмцемъ тогда подъ Чигириномъ, что дѣлали. Мы не кормили народъ, чтобъ онъ злѣй былъ. —>
[Конспект и перечень действующих лиц.]
Мужикъ Микула въ Черни. У Микулы сынъ монахъ, вотчинникъ Головина. Алексѣй Алексѣичъ учился съ внукомъ и друженъ. — А. А. влюбленъ въ Щетинину, ему не позволяютъ брать, выдаютъ Щетинину за Левашова. Левашовы отдали сестру за Щепотева въ Переславлѣ.
Щепотевой-Левашовой спаситель мужикъ Щепотевской Тарасъ. Его дѣти раскольничали. — Бывшій другъ Щепотева. — Разбойникъ.
Тарасовы дѣти въ связи съ стрѣльцами и Посошковымъ.
А. А. въ связи съ Меншиковымъ и женится на его сестрѣ.
1) |
М[ужикъ] Микула. |
1) Щетинина дѣвка. |
2) |
с[ынъ] его монахъ. |
2) Левашова за Щепотевымъ. |
3) |
А. Головинъ. |
3) Стрѣльчиха раскольница. |
4) |
Ѳ. Головинъ. |
4) Головина мать. |
5) |
Левашовъ. |
5) внукова жена. |
6) |
Левашовъ. |
6) Меншикова. |
7) |
Тарасъ. |
7) <Мона>. |
8) |
Стра[с]тн. раскол. его сынъ. |
|
9) |
Разбойникъ дьячій сынъ, другъ Щепотева. |
|
10) |
Стрѣлецъ раскольникъ. |
|
11) |
Стр. бунтовщ. |
|
12) |
Посошковъ. |
|
13) |
Менш[иковъ] [?] |
|
14) |
сынъ Тараса солдатъ. |
Въ Сентябрѣ 1694 года подъ Москву было собрано <потѣшное> войско. Войско состояло изъ стрѣльцовъ Московскихъ, солдатскихъ, рейтарскихъ, драгунскихъ полковъ, изъ новаго Царскаго потѣшнаго войска, собраннаго въ Преображенскомъ селѣ и въ Семеновскомъ и обученнаго[163] нѣмецкому строю, и еще183 184 изъ [164] служилыхъ помѣщиковъ, собранныхъ по 22-мъ городамъ. — Помѣщикамъ были посланы строгіе приказы, и большая половина явилась къ сроку. —
Подъ Москвой, за Симоновымъ монастыремъ, была на Москвѣ рѣкѣ, противъ деревни Кожуховой, построена земляная крѣпость, и, когда Царь Петръ вернулся изъ Архангельска, войска одна половина вышла изъ Семеновскаго села, заняла крѣпость и назвалась Поляки, а другая половина вышла изъ Преображенскаго и назвалась Русскіе, и началась потѣшная война. Русскіе — съ ними былъ Царь, а воеводой былъ Ѳедоръ Юрьевичъ Ромодановскій, нападали, а Поляки, — у нихъ воевода былъ Бутурлинъ бояринъ Иванъ Ивановичъ — отбивались. Конный полкъ служилыхъ людей помѣщиковъ былъ съ Русскими.
Дворянскій полкъ служилыхъ людей былъ собранъ по старому. Какъ и въ старину по запискѣ въ разрядной книгѣ выѣхали, кто съ какой сбруей, съ какими людьми и на сколькихъ коняхъ былъ назначенъ. —
<Походовъ не было съ Крымскихъ походовъ 3 года.> Дворяне знали, что вызываютъ не на настоящую службу, а на потѣшную войну, и не въ Крымъ, а въ Москву, и потому съѣхалось много и съѣхались въ щегольской сбруѣ. —
Любовался народъ и на новые царскіе полки и на затѣи новыя, на разубранныхъ рыцарей и коней и на Шута съ полкомъ и на Карловъ и на золотую карету, когда войска проходили Москву, но больше всѣхъ любовался народъ на помѣщичій полкъ, когда на сѣрыхъ Аргамакахъ, залитыхъ серебромъ съ позвонками на поводьяхъ и залитыхъ чеканнымъ серебромъ уздахъ, проходили старики и молодые стольники дворяне съ саблями, пистолетами, а кто и съ саадакомъ и колчанами, въ собольихъ и лисьихъ шапкахъ и цвѣтныхъ атласныхъ кафтанахъ и зипунахъ. —
Дворянскій полкъ стоялъ на краю лѣса, верстахъ въ двухъ отъ Кожухова. Въ Кожуховѣ стоялъ Царь, придворные бояре и потѣшные Преображенцы, кругомъ стояли рейтары, драгуны, стрѣльцы. Дворянскій полкъ стоялъ на краю. Кошевой обозъ стоялъ въ лѣсу, а передъ лѣсомъ на лугу рядкомъ стояли таборомъ палатки дворянскіе. У каждой палатки были плетеныя и вырытыя кухни. У кухонь хлопотали холопи. Въ палаткахъ гуляли дворяне. Потѣшная война уже шла 3-ю недѣлю, бились тупыми копьями, палили холостыми зарядами изъ ружей и пушекъ, палили и бомбами, только нечинеными, подкапывались подъ крѣпость и закатывали бочки съ порохомъ, выѣзжали въ чистое поле и топтались лошадьми. Было и побито и ранено человѣкъ съ десятокъ; a потѣшная война все не кончалась,184 185 и говорили, что до зимы Царь продержитъ войска и будутъ биться.
5 Октября данъ былъ роздыхъ всему войску. Любимецъ Царскій Лефортъ Нѣмецъ счелся именинникомъ и въ Кожуховѣ угощалъ Царя и приближенныхъ. Съ утра началась пальба изъ пушекъ и ружей въ Кожуховѣ у двора того дома, гдѣ гулялъ Царь. —
Погода была ясная, тихая, паутина нитками и клубками летала по полю и въ полдни тепло стало, какъ лѣтомъ. —
У дворянъ по полку шло свое гулянье. Собирались другъ къ дружкѣ въ таборы.[165] 3-ья палатка съ края у самаго лѣсочка была палатка Кн. Щетинина, Ивана Лукича. Въ Серпуховской разрядной книгѣ было записано про Ивана Лукича: «Кн. Иванъ, Князь Луки сынъ Щетининъ служитъ съ 176 года 27 лѣтъ, былъ на службахъ и раненъ. Крестьянъ за нимъ 127 дворовъ. На Государевой службѣ будетъ на Аргамакѣ съ саблей, да пара пистолей, 10 лошадей простыхъ, съ огневымъ боемъ, съ пищалями 20 человѣкъ, да въ кошу 7 человѣкъ». A выѣхалъ Кн. Щетининъ не одинъ, а самъ другъ съ сыномъ Аникитой на Аргамакѣ, да не съ 10 челядинцами, а съ 20. — Кн. Лука Ивановичъ былъ старый воинъ и охотникъ. И когда другіе дарили воеводъ, да отлынивали отъ службы, онъ первый пріѣзжалъ и привозилъ лишнее противъ списка. — Кн. Лука Ивановичъ любилъ и повоевать, и погулять, и похвастать, а пуще всего любилъ угостить. — <Холопи его забѣгались въ это утро, угощая гостей. Въ таборѣ Луки Ивановича перебывало человѣкъ 20 и всѣ уходили пьяные и теперь (ужъ время шло къ обѣду) еще сидѣли гости, пили медъ старый. Лука Ивановичъ хвалился своими медами.> Гости сидѣли на коврахъ, передъ ними стояла на двухъ чуркахъ лавка. А на лавкѣ лежали сиги копченые, сельди и стояли чашки деревянныя. А въ чашки, то и дѣло, ковшомъ подливали медъ изъ ведра самъ хозяинъ, его сынъ и Ѳедотка холопъ, любимецъ [?] Княжеской.
Гостей было 5. Почетнымъ гостемъ старикъ стольникъ Кн. Хованскій Иванъ Ивановичъ, тяжелой, рябой старикъ <съ большущей волосатой русой головой и съ рыжеватой бородищей до пояса.> Онъ сидѣлъ на подушкѣ, поджавъ одну ногу и поддерживалъ рукой колѣнку другой. Кафтанъ синей былъ растегнутъ въ воротѣ и рубашка тоже, и то его толстую красную шею точно давило <что-то>, онъ все поднималъ бороду и отворачивалъ воротъ. Выпуклые глаза его, налитые кровью, перебѣгали съ того, который кончилъ говорить, на того, который начиналъ говорить, и онъ хмурился, если тотъ, кто говорилъ, хмурился, и улыбался, если тотъ, кто говорилъ, смѣялся. Когда же два вмѣстѣ или больше начинали говорить, онъ смѣялся, моталъ головой и махалъ рукой. Послушать было чего.185 186 Гости выпили и заспорили. Главными спорщиками былъ хозяинъ и молодой солдатъ изъ новыхъ потѣшныхъ. Онъ былъ[166] дьячій сынъ — Щепотевъ и былъ сватъ молодому хозяйскому сыну. Женаты были на родныхъ сестрахъ. Щепотева руку держалъ Ерлоковъ, старикъ подъячій. А съ хозяиномъ за одно были Левашовы два брата, одинъ — дворянинъ, а другой — стольникъ. —
Молодой Щетининъ только слушалъ, а не говорилъ. Ему нельзя было говорить при отцѣ, а видно было, что хотѣлось. Споръ зашелъ о лошадяхъ.
Князь Лука Ивановичъ хвасталъ Аргамакомъ, а Щепотевъ не вѣрилъ и Ерлоковъ поддакивалъ, говорилъ, что отъ конницы въ бою проку мало. —
Князь Лукѣ Ивановичу было лѣтъ 60, но какъ и смолоду, такъ и теперь, онъ былъ огневый; и всегда то онъ говорилъ такъ скоро, что безъ привычки трудно понять его, и всегда онъ и руками махалъ, и вскакивалъ и въ лицахъ показывалъ, что разсказываетъ, а, когда выпьетъ, да еще раздразнятъ его, такъ онъ пыхалъ, какъ порохъ.
— Что въ конницѣ, — закричалъ онъ, схвативъ своей жилистой съ синими узловатыми жилками маленькой вогнутой рукой за длинный [?] рукавъ дьякова кафтана. Онъ нахмурилъ свои черныя тонкія брови, и соколиный загнутый носъ еще круче загнулся надъ выставленной нижней челюстью. — Въ прахъ те расшибу; вотъ какой толкъ. Выводи на меня четырехъ съ ружьями, и всѣхъ собью и на арканѣ любаго увезу. Эхъ вы, горюны. —
Щепотевъ помоталъ своей широкой головой и посмѣялся. —
— Съ однимъ попробуй, Князь. —
— Съ однимъ? Выходи.
— Ладно. —
— Никитка, — крикнулъ Князь Иванъ Лукичъ сыну, — вели весть Аргамака, — нѣтъ, самъ веди. Сейчасъ стопчу.
Молодой Князь былъ похожъ на отца, только былъ много красивѣй его. Тѣже были огненные глаза, тотъ же носъ, но прямѣе, только съ малой горбинкой, и ротъ такой, что, когда онъ улыбался промежду усовъ и бороды, которая росла у него черная, не сплошная, а оставляя просвѣтъ подъ концами губъ, нельзя было не улыбаться и весело стало смотрѣть. Онъ былъ и выше ростомъ и статнѣе отца.
Онъ взглянулъ на Щепотева, похмурился — видно не нравилось ему, что Щепотевъ дразнилъ отца, взглянулъ на отца и вышелъ изъ палатки. —
Левашовы два брата сидѣли молча. Они были крупные, крупные, толстокостные ребята. Старшему было лѣтъ 40, и онъ186 187 былъ по толше; и руки, и носы, и зубы у нихъ длинные, угловатые и крѣпкіе.
Старшій обтеръ рукавомъ рѣдкіе усы и сказалъ, опустивъ зрачки:
— Попытать надо.
————
Когда привели лошадь, Кн. Иванъ Лукичъ ужъ забылъ про нее, онъ разсказывалъ, какъ подъ Чигириномъ онъ сбилъ двухъ лошадей. —
Дѣло стало за споромъ. Кн. Лука Иванычъ былъ выпивши.[167]—
<Осенью 1694 года кромѣ потѣшныхъ воиновъ, собранныхъ въ Семеновскомъ и Преображенскомъ, собраны были и стрѣльцы и пушкари Московскіе и рейтары и драгуны и еще собраны съ 22 городовъ дворяне помѣщики съ ратными людьми. Все войско, тысячъ 8 — раздѣлили на двѣ части, построили крѣпость у Москвы рѣки, и была примѣрная война: бились тупыми копьями, топтались лошадьми, палили изъ ружей холостыми зарядами и изъ пушекъ холостыми бомбами. Потѣшная война шла ужъ 3-ю недѣлю, и все городокъ держался и Русскіе не могли взять его. —
Въ первое воскресенье[168] послѣ Покрова всему войску данъ былъ роздыхъ. —187
188 Въ это воскресенье у Щетинина князь Луки Ивановича случилось несчастье. —
Лука Ивановичъ былъ стольникомъ въ молодыхъ годахъ при Царѣ Алексѣи Михаиловичѣ; но ужъ лѣтъ 30 жилъ въ своей Ефремовской вотчинѣ и выѣзжалъ только въ походы, когда высылали ратныхъ людей.
A выѣхалъ теперь въ Москву Кн. Лука Ивановичъ не одинъ, а самъ другъ съ сыномъ среднимъ, Никитой (у него было 3 сына: Петръ, Никита и Левъ) и не съ 10-ю, а 20-ю человѣками. —>
Въ это утро къ Князь Лукѣ Ивановичу пришелъ обозъ изъ вотчины, четыре подводы привезли овса, крупъ и три боченка меду стоялаго и поклонъ отъ Княгини старухи и отъ сыновей. Дворяне разставились въ 2-хъ верстахъ отъ Кожуховой деревни на полѣ у лѣса [?], <кто въ ша>лашахъ плетеныхъ, кто въ шатрахъ полотняныхъ, кто промежду повозокъ <подъ подвязанными оглоблями>. Князь Иванъ Лукичъ ночевалъ съ сыномъ на кошмахъ промежъ двухъ повозокъ. Оглобли были подвязаны кверху и накрыты кожами, а сзади завѣшены по шестамъ рогожами для затишья. —
Ивану Лукичу было далеко за 60 лѣтъ, въ курчавой русой бородкѣ его бѣлѣла сѣдинка на скулахъ, русые волоса его были рѣдки на вискахъ, но вились все еще мелкими кудряшками. Маковка у него была выстрижена, да ужъ и мало заростала, но онъ былъ румянъ, голубоглазъ и быстръ въ движеніяхъ.
Но старый Князь не бросалъ своей ухватки, какъ онъ самъ про себя говаривалъ. Огневый былъ человѣкъ. Маленькой, сухой, поворотливой, смѣлый, за что онъ ни брался, всякое дѣло кипѣло у него въ рукахъ. А ужъ разсказать, похвастать, обласкать, повеселить гостей, не было противъ него человѣка. Поглядѣть на него, подумалъ бы, что только у него[169] и было заботы, что повеселиться да погулять, a вмѣсто того, хотя не видать было, когда онъ успѣвалъ дѣла дѣлать, и на воеводствѣ (лѣтъ 30 назадъ онъ былъ воеводой въ Каширѣ), и у себя въ вотчинахъ, и на службѣ на походахъ у Князя Ивана Лукича всякое дѣло спорилось, и подвластные и любили, и боялись его.
На зорькѣ Иванъ Лукичъ вскочилъ съ войлоку, надѣлъ старые стоптанные желтые сапоги на босу ногу, накинулъ шубу лисью на рубашку, на красную шитую золотомъ тафью надѣлъ шапочку лисью, кликнулъ Ѳедотку, старика[170] холопа, и пошелъ мыться къ кухнѣ. Тамъ онъ скинулъ шубу, засучилъ рукава на сухихъ съ буграми черныхъ мясовъ рукахъ и зачалъ полоскаться, мыться, фыркать. Всю голову себѣ облилъ и раскурчавилъ волоса и бороду; накинулъ шубу, перекрестился и пошелъ къ обозу. Тамъ онъ сѣлъ на телѣгу, одной ногой упершись188 189 въ ступицу, другой заплетя за грядку и сталъ выспрашивать крестьянъ, привезшихъ обозъ. Спрашивалъ онъ и про послѣднюю рожь — копны, свезли ли, и про прудокъ въ огородѣ, — начали ли копать, и про Княгиню, — ѣздила ли къ обѣдни, и про корма для скотины и про Семку Дранаго бѣглаго, есть ли слухи. Мужики <безъ шапокъ> стояли передъ нимъ, разсказывали, что знали.
Поговоривъ съ мужиками, Лука Ивановичъ обошелъ лошадей, стоявшихъ у хрептуговъ, ощупалъ овесъ, пожалъ въ горсти, сыръ ли, понюхалъ, на зубъ пощелкалъ зернушки и <пошелъ опять покалякать съ мужиками>. Потомъ осмотрѣлъ, куда постав[или] медъ въ яму, отвѣдалъ ковшемъ, отпустилъ на водопой лошадей, погладилъ Аргамака. Встрѣтилъ[171] чужаго холопа. Это былъ холопъ сосѣда по табору Кн. Хованскаго, онъ подозвалъ къ себѣ.
— Скажи куму Князю Ивану Ивановичу, чтобъ[172] шелъ пить ко мнѣ, медъ привезли. —
Когда онъ вернулся къ повозкамъ, сынъ Аникита Ивановичъ тоже всталъ и шелъ къ повозкамъ, узнавъ, что пріѣхали люди изъ двора. —
— Что Никишъ! —такъ звалъ отецъ сокращенно Никишка. — Княгиня твоя, сказываютъ <съ попомъ ушла>, велѣла не пріѣзжать, — безъ тебя, молъ, веселѣй, — пошутилъ отецъ.
— Чтожъ пущай. Я и здѣсь поживу. — Сынъ былъ похожъ на отца и лицомъ, и сложеньемъ, — только онъ былъ черный и больше отца. На сколько онъ былъ больше, на столько онъ былъ тише. Какъ будто огня было ровно столько же на большое тѣло и на малое. Тѣже были глаза, мягкіе, сладкіе, только у отца голубые, у сына кари, тажъ улыбка веселая, тѣже движенья складныя, достойныя. Тѣжъ волоса, только черные и покрупнѣе кудри у сына. Только отецъ не могъ быть и съ молоду такъ хорошъ, какъ сынъ. Сынъ былъ красавецъ и по росту и по лицу.
Отъ лѣса и до Кожухова и за Кожухово и на право къ самой рѣкѣ сплошь стояли войска. Съ вечера былъ туманъ, поутру туманъ сѣлъ на землю, и, откуда ни взялись, паутины понеслись по воздуху, садились, ложились, заплетались на жневье, на кусты, на полынь, на шапки, кафтаны, носы людей, на спины лошадей, на козлы ружей. Золотыя маковки на Симоновомъ монастырѣ, на соборахъ въ Кремлѣ горѣли огнемъ, рѣка на загибѣ у Кожухова точно серебромъ политая стояла, не шелохнулась. Голоса пѣсни слышны были издалека со всѣхъ сторонъ, а въ Кожуховѣ самомъ гремѣли пушки. Палили разъ за разомъ189 190 изъ толстыхъ пушекъ и раскатами пускали дробь, изъ ружей. Разсыпятъ дробь и, разъ, разъ, хлопнетъ какой отсталый солдатъ. И закричатъ много голосовъ и дымъ синій клубится, стелется надъ дерев[ней] и перевертывается, не зная, куда убраться и собраться.
Въ Кожуховѣ слышно было, гулялъ любимецъ Царскій Лeфортъ Францъ Ивановичъ и угощалъ на имянинахъ Царя и всѣхъ придворныхъ; — и по всему войску на этотъ день не было службы.
II.
Обозъ Московскаго полку стоялъ на полубугрѣ у лѣсочка и въ лѣсочкѣ, верстахъ въ двухъ отъ Кожухова.
У края лѣса на чистомъ [мѣстѣ] рядкомъ стояли шатры боярскіе, у кого изъ хвороста плетеные, натрушенные сѣномъ, у кого полотняные, у кого войлочныя кибитки. Побочь шатра у каждаго была кухня въ землѣ и шалашики для дворни, спереди на лужку <стояли варки съ конями или ходили спутанныя лошади>. Позади въ лѣсочкѣ стояли телѣги, воза съ повозками крытами и крытые коврами, кожами, циновками; другія телѣги — съ креслами и хребтугами. У этихъ телѣгъ стояли кони. Другія лошади спутанныя или по волѣ ходили по лѣсу. Тутъ же были вырыты[173] ямы, и въ ямахъ стояли бочки, боченки съ квасомъ, пивомъ, медами. —
Князь Иванъ Лукичъ Щетининъ стоялъ на лучшемъ мѣстѣ, противъ колодца. Шатеръ у него былъ войлочный, онъ самъ привезъ его себѣ изъ похода. Кухня была плетеная и повозокъ за нимъ стояло шестеро.
Дворовъ было немного за Княземъ Иваномъ Лукичемъ, а и въ деревнѣ у него и на Москвѣ онъ живалъ, какъ отъ 300 дворовъ. Всего было много и гостямъ онъ всегда радъ былъ, и голодныхъ и трезвыхъ не отпускалъ отъ себя.[174] —
Въ походахъ встрѣчались знакомые друзья, тѣ, которые въ вѣкъ не увидались бы.
Къ Василію Лукичу собрались въ этотъ [день] сосѣдъ Хованскій Князь, Левашовы двое и сватъ Курбатовъ — дьякъ съ сыномъ, Преображенскимъ солдатомъ. —
Пообѣдали и стали пить. Иванъ Лукичъ спорилъ съ Курбатовымъ Василіемъ Ефимовичемъ. Василій Ефимычъ говорилъ, что нѣмецкій строй лучше Русскаго, Иванъ Лукичъ спорилъ.
— Ты, братецъ, ты [?] съ перомъ знаешь какъ управл[яться], я тебѣ указывать не буду, а въ ратное дѣло ты не суйся, дружокъ.
Василій Ефимовичъ говорилъ:
— Почему жъ имянно дѣло это управ[лять] я не могу. Имянно. Дѣло ума. Нѣмецъ ученѣе тебя, онъ и придумалъ. Ктоже зелье выдумалъ, нашъ что ли. Кто пищаль приладилъ, нашъ что-ли? нѣтъ. —
— Того дня, именно, видалъ, анамесь, разлетѣлись, разбѣглись наши конные, какъ исдѣлали залпу изъ ружья нѣмецкаго, всѣ и осѣли. — Такъ что ли, Князь, — обратился Курбатовъ къ Хованскому Князю.
Хованскій Князь сидѣлъ прямо, смотрѣлъ на Курбатова. Изъ себя былъ человѣкъ особистый, грузный.
— Твое здоровье, — сказалъ онъ.
— Такъ что ли? — повторилъ Курбатовъ. —
— Я тебѣ вотъ что скажу. Какъ проявились Нѣмцы, стали имъ пропускъ давать, не стало строенья на землѣ, и все къ матери. — И Князь Хованскій сморщился, махнулъ рукой. — Потому въ книгахъ писано, тебѣ я чай извѣстно. Отъ чуждаго чуждое поядите.
Курбатовъ поджалъ губы и опять распустилъ ихъ, чтобъ выпить меду. Выпивъ, сказалъ: — Безъ ума жить нельзя. Теперь все по планту разнесутъ и видна.
— Да чего по планту, — сказалъ Щетининъ.
— А того, что не твого ума дѣло.
— Моего, не моего. (Межъ нихъ была враждебность, обыкновенная между сватами.) Ты пузо то отростилъ небось не на Нѣмца, а на Русскаго.
— Нѣтъ слова, а когда Царь умнѣе насъ съ тобой. —
Щетининъ вспыхнулъ, красное лицо въ бѣлой бородѣ.
— Царь! — сказалъ онъ. — Быть ему здорову, — и выпилъ.
— Царь младъ! — Хованскій махнулъ отчаянно рукой. —
— А и младъ, не младъ, намъ его не судить, намъ за него Богу молить, что онъ насъ кормитъ, насъ учитъ, дураковъ. Ты сына отдалъ и думаешь бяда. Да скажи мнѣ Царь батю[шка]:191 192 отдай сына. Возьми. Сейчасъ двоихъ отдамъ. Любаго, а то всѣхъ бери. Я ни живота, ни дѣтей[175] не пожалѣю, да не къ тому рѣчь. Ты говоришь, — тебѣ нѣмцы наболтали, а ты и брешешь, что въ Московскомъ полку силы нѣтъ. Ну выходи, кто, — ей Демка, давай Аргамака.
Демка побѣжалъ къ повозкѣ. Аргамакъ ѣлъ овесъ, куснулъ Демку и, когда понялъ, повернулся, взмылъ хвостомъ и заигралъ съ визгомъ.
— Накладывай сѣдло.
— Да съ кѣмъ же ты биться будешь? — сказалъ Курбатовъ, подсмѣиваясь.
— Выходи, кто хочетъ. Да пей же. Кушай, Князь, Гришка, подноси. (сыну.) Сынъ поднесъ.
Старое и новое.
1.
Въ концѣ 1693 года, (3) Ефремовскій помѣщикъ Князь Иванъ Лукичъ Щетининъ получилъ приказъ государевъ, явиться на службу подъ Москву къ новому году, 1-му Сентября съ тѣми людьми, лошадьми и съ тѣмъ оружіемъ, съ какимъ онъ записанъ былъ въ разрядномъ Ефремовскомъ спискѣ.
Въ Ефремовскомъ разрядномъ спискѣ Иванъ Лукичъ былъ записанъ такъ: «Князь Иванъ, Княжъ Луки сынъ Щетининъ, служитъ съ 176 года, 27 лѣтъ, былъ на службахъ и раненъ, крестьянъ за нимъ 132 двора. На Государевой службѣ будетъ на Аргамакѣ въ саадакѣ, (2) съ саблей да пара пистолей. Съ нимъ будетъ 8 лошадей простыхъ; да съ огневымъ боемъ, съ пищалями 10 человѣкъ, да въ кошу (1) 7 человѣкъ».
Былъ слухъ, что собираютъ войско опять въ Крымъ на Татаръ, и много помѣщиковъ отписывались больными и отплачивались деньгами, чтобъ не идти въ походъ. Но Князь Иванъ Лукичъ, хоть и много было дѣла въ деревнѣ, хоть и копны не всѣ еще свезены были, какъ получилъ приказъ, такъ сталъ собираться, приказалъ свое имѣнье старшему сыну съ Княгиней и день въ день, въ срокъ пришелъ къ Москвѣ со своими лошадьми, людьми и обозомъ. И привелъ съ собой Кн. Иванъ Лукичъ, мало того, вполнѣ всѣхъ людей и лошадей по списку, но лишнимъ привелъ своего середняго любимаго сына Никиту на Аргамакѣ съ саблей, ружьемъ и пистолетами. Молодой Князь Никишка, какъ его звалъ отецъ, за то и былъ любимцомъ отца, что такой же былъ удалый, какъ и отецъ, и, хоть только весною женатъ,192 193 упросилъ отца взять его въ походъ съ собою. Въ Москвѣ старый и молодой Князь явились на смотръ въ Преображенское село къ Ромодановскому Князю.
И Ромодановскій хотѣлъ записать Щетининыхъ въ роту къ Нѣмцу Либерту, но Кн. Иванъ Лукичъ черезъ холопа Князя Ѳедоръ Юрьича Ромодановскаго упросилъ не записывать къ Нѣмцу, а записать къ боярину Кн. Борисъ Алексѣевичу Голицыну и послалъ черезъ холопа въ гостинецъ Кн. Ѳедору Юрьевичу выношеннаго бѣлаго сокола.
Въ Москвѣ Князь Иванъ Лукичъ простоялъ 3 недѣли у свата Кн. Ивана Ивановича Хованскаго и съ сыномъ ходилъ къ роднымъ и знакомымъ на площадь и на Красное Крыльцо и видѣлъ патріарха и Царя Ивана Алексѣевича и потомъ видѣлъ, какъ Царь Петръ Алексѣичъ возвращался изъ Архангельска. 23 Сентября въ воскресенье они ходили смотрѣть, какъ солдатскіе полки, подъячіе и стольники конные прошли черезъ Москву въ полномъ уборѣ съ знаменами и пушками, съ своимъ воеводой боярин[омъ] И. И. Бутурлинымъ Черезъ три <дни>, слышно было, что Иванъ Ивановичъ Бутурлинъ будетъ называться Польской Король, и все его войско — Поляки и что съ нимъ то будетъ война; воевать будетъ Ромодановскій Ѳедоръ Юрьевичъ съ потѣшными войсками и съ дворянскими ротами, съ тѣми, въ которыя записаны были Щетинины, отецъ съ сыномъ. 26-го въ праздникъ Іоанна Богослова велѣно было собраться всѣмъ въ Преображенское село подъ Москвою.
Оттуда пошли всѣ въ походъ, тоже черезъ Москву, <по Мясницкой улицѣ>. Щетининымъ съ людьми пришлось ѣхать за ротой Тихона Никитича Стрешнева, а позади ихъ ѣхала рота Князя Лыкова. Ратныхъ людей было такъ много, что, когда шли по серединѣ Мясницкой улицы,[176] то впередъ поглядишь, до самаго Китая города все конные во всю улицу, и назадъ поглядишь, — конца не видно. Старый Князь, хоть и 23 года не былъ въ Москвѣ — съ тѣхъ поръ какъ его сослали въ вотчины при Царѣ Алексѣѣ Михайловичѣ, все, что онъ видѣлъ въ Москвѣ и теперь въ войскѣ, было ему не въ диковину. Хоть и было новаго много теперь, чего онъ не видывалъ прежде, онъ уже прожилъ 6 десятковъ и видалъ всячину. Старому умному человѣку ничто не удивительно. Старый умный человѣкъ видалъ на своемъ вѣку много разъ, какъ изъ стараго передѣлываютъ новое, и какъ то, что было новое, опять сдѣлается старое, потому въ новомъ видитъ не столько то, почему оно лучше стараго, не ждетъ, какъ молодые, что это будетъ лучше, а видитъ то, что перемѣна нужна человѣку. Но для Никишки Щетинина[177] все, что онъ193 194 видѣлъ въ Москвѣ, было удивительно, и Клекотокъ, село отцовское, гдѣ онъ родился и выросъ и былъ первымъ человѣкомъ, казалось, все сѣрѣе и меньше и хуже, чѣмъ дольше онъ былъ въ Москвѣ. Теперь у него глаза разбѣгались. Ихъ было въ ротѣ 120 дворянъ, а ротъ такихъ дворянскихъ въ ихъ войскѣ было 20 и, куда онъ ни смотрѣлъ, — впередъ ли, назадъ ли, вокругъ себя, — рѣдкіе были хуже убраны, чѣмъ онъ съ отцомъ, половина была имъ ровня, а большая половина были много лучше ихъ. Они съ отцомъ ѣхали въ серединѣ перваго ряда. Подъ отцомъ былъ приземистый, толстоногій, короткошеей чубарый Бахматъ. Бахматъ этотъ былъ первая лошадь по Ефремову. Никишка по первозимью прошлаго года забилъ съ него двухъ волковъ, не было ему устали, и скакалъ онъ хоть и не такъ прытко съ мѣста, какъ тотъ Аргамакъ, который былъ подъ нимъ, но скакалъ ровно, не сдавая на 40 верстъ. Но Бахматъ хорошъ былъ въ Клекоткѣ, а тутъ подъ отцомъ не было въ немъ виду. Даже самъ отецъ — хоть молодцоватѣе его и не было старика, мелокъ казался наравнѣ съ Хованскимъ Княземъ, который ѣхалъ рядомъ на тяжеломъ сѣромъ, въ яблокахъ, польскомъ конѣ, въ тяжелой уздѣ съ серебреной наузой, съ махрами и гремячими чепями въ поводьяхъ.
Аргамакъ бѣлесо буланый, на которомъ ѣхалъ самъ Никишка, казался мельче, глядя кругомъ. Особенно впередъ себя на Бориса Алексѣевича Голицына, который ѣхалъ впереди лошади на двѣ на бѣломъ фарѣ въ тигровомъ чепракѣ и съ золотыми махрами. Самъ Борисъ Алексѣевичъ былъ въ собольей шубѣ, крытой си[нимъ] бархатомъ, и золотая сабля гремѣла у ногъ. Но не столько Кн. Борисъ Алексѣевичъ, сколько одинъ изъ его держальниковъ. Ихъ было 12-ть, сколько на этаго держаль[ника], было завидно Никишкѣ. На короткихъ стременахъ, на буромъ ногайскомъ конѣ, съ карабиномъ золоченымъ, удалъ былъ. —
Когда вышли за Симоновъ монастырь, увидали поле и мостъ на рѣкѣ. У моста стояли пушки и палили на ту сторону; съ той стороны палили тоже. Закричали что-то, потомъ въ дыму велѣли скакать и Борисъ Алексѣевичъ отвернулъ въ сторону, и всѣ поскакали, смяли стрѣльцовъ и перескочили за мостъ.
Тогда закричали назадъ, и видно было, какъ стрѣльцы пошли въ крѣпость. Послѣ поля стали таборомъ у Кожухова.[178] Подъѣхалъ обозъ, и Щетинины стали въ повозкахъ у лѣска рядомъ съ пов[озками] Хованскаго Князя. На другой день опять была война. И такъ шла эта война 3 недѣли. 6 Октября воскресенье дали войскамъ роздыхъ.
[179]‹Было дѣло въ самый разгаръ страднаго времени.
Старымъ людямъ мало спится, много думается.[180] Анна Тихоновна Княгиня ужъ давно не спала.
Уборка запоздала отъ дождей, и все подошло разомъ. Не успѣли убраться съ рожью, ужъ подошелъ овесъ, подсохъ въ 3 дня и бѣжалъ такъ, что только по зарямъ надо было убирать его. А тутъ ржаные снопы надо было довозить, разставлять, молотить, убирать землю подъ посѣвъ и сѣять. А тутъ и луга подкошенные дожидались уборки. Все подошло разомъ и народъ работалъ дни и ночи.
Только занялась заря и потухла золотая утренняя звѣздочка, задымило, забагровѣло на востокѣ, освѣтилась земля и подулъ заревой вѣтерокъ, и старики и старухи стали подниматься.
Въ 1668 году Астраханскій воевода[181] Апраксинъ, М[атвѣй] В[асильевичъ] возвращался въ Москву. Изъ Саратова Воевода поѣхалъ сухимъ путемъ. Недалеко отъ Пензы на него напали Башкирцы, разогнали и перебили его людей и его убили. — Тѣло подняли, сложили куски въ гробъ и привезли въ Москву къ молодой вдовѣ. Остались 4 дѣтей — сиротъ: 4 мальчика, Андрей, Никита, Ѳедоръ и Петръ да 5-ымъ вдова[182] осталась беременна и въ ту же зиму родила дѣвочку Марфу.
Крестилъ дѣвочку Матвѣевъ, Артамонъ Сергѣевичъ и Лопухина боярыня. Вдова выростила дѣтей, только одинъ Никита умеръ, и дожила радости въ 1682 году. Когда овдовѣлъ Царь Ѳедоръ, на смотръ невѣстъ къ Царю повезли и ея дочь, 15 лѣтнюю ˂красавицу˃ Марфу. Никто не думалъ, чтобы Царь выбралъ Марфу: она была дробна и мелка; но Царь полюбилъ ее и женился на ней. — Женился онъ на ней въ Февралѣ, а въ Апрѣлѣ умеръ. И осталась[183] молодая царица ни дѣвка, ни баба, ни195 196 матерая вдова, такъ что и мать за сыновей радовалась, что они черезъ сестру попали въ силу, а дочь жалѣла больше, чѣмъ прежде. —
Изъ сыновей старшій Андрей былъ виднѣе всѣхъ, и умнѣе, и добрѣе, и былъ любимецъ матери. За годъ до выдачи дочери за Царя, мать женила его на дѣвицѣ хорошей, изъ роду Щетининыхъ, и у сына пошли дѣти. Но недолго мать радовалась на сына. Сперва онъ вдался въ книги и чуть-чуть не зашолся: ужъ сталъ заговариваться.
Мать возила его къ старцу въ монастырь и его отчитали, но потомъ, когда сестра стала Царицей, Андрей сдѣланъ былъ ближнимъ комнатнымъ стольникомъ къ Царю Ивану Алексѣевичу и съ тѣхъ поръ сталъ пить, такъ что рѣдко когда бывалъ трезвымъ. Мать все также, еще больше, любила его; но сокрушалась о немъ. —
Второй сынъ, Ѳедоръ, былъ весь въ мать, живой, быстрый и умильный. Не[184] сердился, не[185] обижалъ людей и видѣть не могъ, когда люди злобятся другъ на друга или казнятъ одинъ другаго. Онъ всегда всѣхъ мирилъ и сердца въ немъ совсѣмъ не было. Хоть онъ и почтительнѣе былъ къ матери и добрѣе всѣмъ Андрея, и съ женой жилъ хорошо, только что дѣтей не было, мать не могла совладать съ своимъ сердцемъ и больше его любила Андрея.
Третій сынъ, Петръ, былъ тоже хорошъ; но нравомъ былъ въ дѣда, материнаго отца — упрямый и грубый. Онъ тоже былъ женатъ и съ женой жилъ хорошо, и были дѣти.
Всѣхъ дѣтей любила мать; но жалчѣе всѣхъ была матери дочь — царица. Не могла она безъ слезъ смотрѣть на нее, какъ загубила она свой золотой вѣкъ, и не радовали[186] ее ни честь, ни богатство дочери. Отъ того она рѣдко бывала у дочери и, когда пріѣзжала по ея зову, то все плакала, на нее глядючи, и отпрашивалась или къ себѣ въ вотчину подъ[187] Ростовомъ къ монастырю, гдѣ жилъ монахъ старецъ, ея отецъ духовный, либо къ сыну Андрею. И у тѣхъ сыновей были жены хорошія и невѣстки почтительныя, но тѣ жили хорошо и безъ нея, а въ дому у Андрея, старушка знала, что она нужна. И невѣстку свою Евланью, Андрееву жену, она съ каждымъ годомъ больше любила. Прежде, какъ и всѣ матери, не могла она не ревновать сына къ женѣ его; но что больше узнавала она Евланью, то больше любила ее. —
Давно ужъ не бывала старушка въ Москвѣ; но лѣтомъ 1695 года пріѣхала погостить къ сыну и посмотрѣть на свою дочь Царицу.
[188]5 Ноября 1695 года въ Москвѣ было благодарственное молебствіе о благополучномъ возвращеніи втораго Царя Петра Алексѣевича изъ Азовскаго похода. —
Царь въ ночь пріѣхалъ съ передовыми и остановился въ Коломенскомъ дворцѣ <и оттуда, какъ слышно было, намеревался со всѣми войсками съ торжествомъ вступить въ Москву, когда соберутся всѣ войска изъ подъ Азова>. —
Старикъ боярскій сынъ Иванъ Хованскій ужъ 3-ю недѣлю съ старухой женой жилъ въ Москвѣ, дожидался пріѣзда Царя. Онъ пріѣхалъ изъ Тульскихъ[189] вотчинъ просить за сына, за любимаго сына Князя Ивана, взятаго стрѣльцами подъ Каширою и привезеннаго въ Москву, чтобъ судить за воровство и грабежъ.
Хованскій не поѣхалъ бы. Ужъ онъ 10-й годъ, съ тѣхъ поръ какъ попалъ въ опалу, жилъ въ вотчинѣ и обжился; но жена уговорила его ѣхать просить за любимаго сына. Княгиня была изъ родовитаго дома <Голицыныхъ> и она надѣялась на заступу.
У ней рука была у Царицы Натальи Кириловны, у Лопухиныхъ и у Царя Ивана по Апраксинымъ. Но, побившись недѣли 2 въ Москвѣ, и мужъ и жена увидѣли, что у Ивана Царя, у Лопухиныхъ нѣтъ силы, а вся сила въ Царѣ Петрѣ. Старуха и тутъ нашла дорогу черезъ мамку Царя Петра, Голицыну, она дошла до Бориса Алексѣевича и послала къ нему мужа. Борисъ Алексѣевичъ принялъ старика и обѣщалъ попросить Кн. Ѳедора Юрьевича (Ромодановскаго) подождать пытать молодаго Кн. Ивана до пріѣзда Царя.
Теперь Царь пріѣхалъ. Старики стояли во дворѣ у Головина, Ѳедора Алексѣевича. Онъ былъ свой. Утромъ рано пошли къ обѣдни.
I.
Весь великой постъ 1696-го года Царь Петръ Алексѣичъ прожилъ въ Воронежѣ на корабельной верфи. — Народа согнано было много тысячъ. И лѣсу свезено было зимнимъ путемъ много тысячъ деревьевъ. На луговой сторонѣ Вороны рѣки были настроены балаганы для народа; и тутъ съ ранней зари до поздняго вечера стучали топоры, сипѣли пилы, визжали подпилки, оттачивавшіе снасти, звѣнѣли обухи по желѣзнымъ гвоздямъ и скобамъ, съ утра до вечера стоялъ ровнымъ гуломъ говоръ рабочего народа; изрѣдка кое гдѣ поднимался крикъ на лошадей, подвозившихъ лѣсъ, слышались запѣвы мужиковъ,197 198 поднимавшпхъ бревно или бабу. И въ обѣдъ и ужинъ слышали топотъ и говоръ народа. <Во все мѣсто, сколько глазомъ окинуть, земля по снѣгу была устлана опилками, стружками.> Со всѣхъ сторонъ дымились печи кухонъ и на стружкахъ въ котлахъ кипѣла смола. —
Весна была въ этомъ году не дружная. Начало таять съ масляницы, согнало весь снѣгъ, а потомъ подулъ сивѣръ, и холода держались долго, и ледъ не трогался. На Дарьи только взломало ледъ на Дону и завесенѣло. На Алексѣя Божья человѣка въ полдни было тепло, какъ лѣтомъ. По Воронѣ шла икра, поля были черныя, около жилья зелѣнѣлась крапива, грачи и жаворонки прилетѣли, солнце ходило высоко и пекло въ упоръ, какъ лѣтомъ. Снѣгъ оставался только по правому берегу рѣки подъ кручью и промежду балагановъ подъ лѣсомъ, досками и опилками. Вода бѣжала ручьями, грязь была липкая и густая. —
Царскій посланецъ на самаго Алексѣя Божія Человѣка пріѣхалъ изъ Архангельска, дворянинъ Алексѣй Алексѣичъ Головинъ, и привезъ съ собой оттуда корабельныхъ мастеровъ 43 человѣка: 7 нѣмцовъ и 36 русскихъ. Алексѣй Алексѣичъ только пріѣхалъ ночью въ Воронежъ на воеводскій дворъ, только дождался лошадей и пріѣхалъ на верфь, захвативъ съ собой нѣмца Флита, корабельнаго мастера и Евсея Мартемьянаго десятскаго. Алексѣя Алексѣича ямщикъ прямо провезъ къ Царской избѣ, но въ избѣ деньщикъ Александръ сказалъ, что Царь на верфи.
[190]— Изъ Москвы, что ль, — спросилъ Александръ, выходя изъ избы.
Старое и новое.[191]
«То Царей мало что одинъ, три — съ Царевной было, а теперь ни однаго у насъ,[192] сиротъ на Москвѣ не осталось. — Закатилася наша, солнушко, забубенная головушка. <Въ пятницу провожали. Подали возокъ Царскій. Посадилъ тута шута, деньщиковъ, самъ ввалился въ деньщиковы сани, пошолъ!> Теперь, я чаю, ужъ въ Воронежѣ буровитъ. Охъ, подумаю, Аникитѣ Михайлычу нащему воеводство на Воронежѣ не полюбится. Разозжетъ его тамъ наше-Питеръ-дитятко».
Такъ говорилъ Головинъ Ѳедоръ Алексѣевичъ, у себя въ дому угощая гостей — Лефорта, Франца Яковлича, Рѣпнина старика, Князь Иванъ Борисыча и Голицыныхъ двухъ: Князь Борисъ Алексѣича и Князь Михаила Михайлыча.198
199 Домъ Головина былъ большой, деревянный, новый — на Яузѣ. Головинъ зачаль строить его послѣ похода въ Китай. И въ Москвѣ не было лучше дома и по простору и угодьямъ и по внутреннему убранству. Ѳедоръ Алексѣевичъ много изъ Китая привезъ штофовъ, дорогихъ ковровъ, посуды и разубралъ всѣмъ домъ. А Аграфена Дмитревна, мать Ѳедора Алексѣевича, — она была изъ роду Апраксина, — собрала домъ запасами изъ Ярославской да изъ Казанскихъ вотчинъ. Подвалы полны были запасами и медами, и къ каждому разговѣнью пригоняли скотину и живность изъ вотчинъ.
Гости сидѣли въ большой горницѣ, обитой по стѣнамъ коврами. Дверь тоже завѣшана была ковромъ. Въ переднемъ углу на полстѣны въ обѣ стороны прибиты были иконы въ золоченыхъ окладахъ, и въ самомъ углу висѣла рѣзная серебряная лампада. Два ставца съ посудой стояли у стѣны. У ставцовъ стояли 4 молодца, прислуга. За однимъ столомъ, крытымъ камчатной скатертью сидѣли гости за чаемъ Китайскимъ въ китайской посудѣ, съ ромомъ, — на другомъ столѣ стояли закуски, меды, пиво и вина. Выпита была 2-я бутылка рому.
Гости были шумны и веселы. Князь Репнинъ, старшій гость, невысокій старичокъ, <съ сѣдой окладистой бородой,> сидѣлъ въ красномъ углу подъ иконами. Красное лицо его лоснилось отъ поту, блестящіе глазки мигали и смѣялись и всетаки безпокойно озирались, соколій носокъ посапывалъ надъ бѣлыми подстриженными усами, и онъ то и дѣло отпивалъ изъ китайской чашки чай съ ромомъ и сухой маленькой ручкой ласкалъ свою бѣлую бороду. Онъ былъ шибко пьянъ, но пьянство у него было тихое и веселое. <Онъ слушалъ, посмѣивался.> Рядомъ съ нимъ, половина на столѣ, облокотивъ взъерошенную голову съ краснымъ, налитымъ виномъ, лицомъ на пухлую руку, половина на лавкѣ, лежала туша Бориса Алексѣича Голицына, дядьки Царя. — Онъ громко засмѣялся, открывъ бѣлые сплошные зубы, и лицо его еще по[ба]гровѣло отъ смѣха, и бѣлки глазъ налились кровью.
— Да ужъ разожжетъ! — закричалъ онъ, повторяя слова хозяина. — Нащъ Питеръ-дитятко, охъ — и орелъ-же..
И Борисъ Алексѣичъ опрокинулъ въ ротъ свою чашку и подалъ ее хозяину и, распахнувъ соболій кафтанъ отъ толстой красной шеи, какъ будто его душило, отогнулся на лавку и уперъ руки въ колѣна. —
Другой Голицынъ, Михаилъ Михайлычъ, худощавый черноватый мущина съ длиннымъ красивымъ лицомъ, помоложе другихъ, сидѣлъ нахмуренный и сердито подергивалъ себя за усъ. — Онъ пилъ наравнѣ съ другими, но видно было, что хмѣль не бралъ его, и онъ былъ чѣмъ-то озабоченъ. Онъ взглянулъ на двоюроднаго брата Бориса Алексѣича и опять нахмурился. Веселѣе и разговорчивѣе и трезвѣе всѣхъ былъ Францъ Яковлевичъ и хозяинъ. — Францъ Яковличъ не по одному куцему199 200 мундиру, обтянутымъ лосинамъ и ботфортамъ[193] на ногахъ п бритому лицу и парику въ завиткахъ отличался отъ другихъ людей. И цвѣтъ лица его, бѣлый съ свѣжимъ румянцемъ на щекахъ, и звукъ его голоса, не громкій, но явственный, и говоръ его русскій, не совсѣмъ чистый, и обращенье къ нему хозяина и другихъ гостей, снисходительное и вмѣстѣ робкое, и въ особенности его отношеніе ко всѣмъ этимъ людямъ, сдержанное и нераспущенное, отличали его отъ другихъ. Онъ былъ высокъ, строенъ, худощавѣе[194] всѣхъ другихъ. Рука его была съ кольцомъ и очень бѣла. Онъ пріятно улыбнулся при словахъ хозяина, но, взглянувъ на Голицына, когда тотъ вскрикнулъ, тотчасъ же отвернулся презрительно. —
Хозяинъ, средняго роста, статный красавецъ лѣтъ сорока, безъ однаго сѣдаго волоса, съ высоко поднятой головой и выставленной грудью (Ему неловко было сгорбиться) и съ пріятной свободой и спокойствіемъ въ движеньяхъ и свѣтомъ и ясностью на округломъ лицѣ, соблюдалъ всѣхъ гостей, но особенно и чаще обращалъ свою всегда складную, неторопливую рѣчь звучнымъ волнистымъ голосомъ къ Францу Яковличу.
1.
Изъ Воронежа, къ Черкаску на корабляхъ, на стругахъ, на бударахъ, внизъ по Дону бѣжало царское войско. Войско съ запасами хлѣбными и боевыми шло въ походъ подъ Азовъ. <На страстной начали въ Воронежѣ грузить на суда пушки, ядра, бомбы, порохъ, свинецъ, кули съ овсомъ, мукой, крупой, рыбу, соль, водку, сбитень, а послѣ Святой стали подходить войска. Садились на суда и плыли внизъ по Дону.>[195]
Всѣхъ струговъ съ войсками и запасами было 1300. Если бъ всѣ струги шли въ нитку одинъ за другимъ, они бы вытянулись на 50 верстъ; а такъ какъ они шли въ 3 части и далеко другъ отъ друга, то передніе ужъ близко подходили къ Черкаску, а задніе недалеко отошли отъ Воронежа. Впереди всѣхъ шли солдатскіе полки на 111 стругахъ; за ними плыли потѣшные два полка[196] съ Головинымъ Генераломъ, въ третьихъ плылъ Шейнъ бояринъ, надъ всѣми воевода, со всѣми войсковыми запасами.
Позади всѣхъ, на недѣлю впередъ пустивъ войска на стругахъ, плылъ самъ Царь въ 30 вновь построенныхъ корабляхъ съ приказами, казною и начальными людьми.
Въ Николинъ день, 9-го Мая, на половинѣ пути у Хопра,200 201 Царь догналъ и обогналъ середній караванъ, — тотъ самый, въ которомъ плыли его два любимые потѣшные полка, Преображенскій и Семеновскій. Въ караванѣ этомъ было 77 струговъ. Впереди всѣхъ шли 7 струговъ съ стрѣлецкимъ Сухарева полкомъ по 130 человѣкъ въ каждомъ, позади — Дементьева, Озерова, Головцына, Мокшеева, Батурина стрѣлецкіе полки на 29 стругахъ; за ними шелъ Семеновскій полкъ на 8 стругахъ, а за ними съ казною 2 струга, 2 судейскихъ, 1 дьячій, 1 духовницкій, 2 бомбардирскихъ, 1 дохтурскій, 3 Нѣмца Тимермана съ разрывными запасами, за ними — съ больными 9 струговъ, за ними генеральскіе 2 струга и, позади всѣхъ, 13 струговъ Ѳамендина полка, и на нихъ по 100 человѣкъ Преображенскаго полка, всѣхъ 1200.
Въ Преображенскомъ полку большая половина была новобранцы. — Собрали ихъ на святкахъ въ Москвѣ изъ всякихъ людей, <и женъ и дѣтей ихъ поселили въ Преображенскомъ, а самихъ,> одѣли въ мундиры темнозеленые и обучили солдатскому строю. Новобранцы были больше боярскіе холопы, но были и посадскіе люди и дворяне бѣдные. Прежніе солдаты прозвали новобранцевъ обросимами, и на плыву отпихнули обросимовъ на особые струги. Обросимы плыли позади всѣхъ.[197]
На заднемъ стругѣ плыли прапорщикъ Нѣмецъ, сержантъ Бухвостовъ[198] и 106 человѣкъ солдатъ обросимовъ. Всю ночь они плыли на греблѣ, чуть не утыкаясь носомъ въ корму передоваго струга.
Наканунѣ была первая гроза. Въ полденъ былъ громъ и молнія, и во всю короткую ночь прогромыхивало за горами праваго берега, и молонья освѣщала темную воду и спящихъ солдатъ въ повалку на новаго лѣса палубѣ и гребцовъ, стоя равномѣрно качавшихся и правильно взрывающихъ воду. Въ ночь раза два принимался накрапывать дождь, теплый, прямой и рѣдкій. Къ утру на небѣ стояли прозрачныя тучи, и на лѣвой сторонѣ, на востокѣ, каймою отдѣлялось чистое небо, и на этой каймѣ поднялось красное солнце, взошло выше, за рѣдкія тучи, но скоро разсыпало эти тучи, сначала сѣрыми клубами, какъ дымъ, а потомъ бѣлыми курчавыми облаками разогнало201 202 эти тучи по широкому небу[199]и свѣтлое, не горячее, ослѣпляющее, пошло все выше и выше по чистому голубому небу.
Дѣло было къ завтраку. Съ разсвѣта гребла все таже вторая смѣна 16 паръ по 8 веселъ со стороны. И ужъ намахались солдатскія руки и спины, наболѣли груди, налегая на веслы. Пора было смѣнить, и ужъ не разъ покрикивали гребцы лоцману. Лоцманъ былъ выборный изъ нихъ же, Обросимовъ, широкоплечій, приземистый солдатъ Алексѣй Щепотевъ.
— Пора смѣну, Алексѣй, что стоишь.
Но Алексѣй въ одной рубахѣ и порткахъ, въ шляпѣ, поглядывал, щуря на золотое солнце свои небольшіе глаза, казавшіеся еще меньше отъ оспенныхъ шрамовъ, опять впередъ, на загибъ Дона, на струги, бѣжавшіе впереди; и только всѣмъ задомъ чуть поворачивалъ руль, и не отвѣчалъ.
— Вишь чортъ, у его не бось жопа не заболитъ поворачивать то, — говорили солдаты, раскачиваясь, занося весла.
Изъ рубленной каюты на кормѣ <вышелъ> Нѣмецъ капитанъ въ чулкахъ, башмакахъ, и зеленомъ [?] разстегнутомъ кафтанѣ. Оглядѣлся.
— Алексе, — сказалъ онъ, — которы смѣнъ.
— Вторая, Ульянъ Иванычъ.
— Надо смѣнить. А парусъ не можно? — спросилъ Нѣмецъ.
— Не возьметъ, Ульянъ Иванычъ, вонъ видишь — на Черноковымъ стругѣ пытались, да спустили опять, — сказалъ Щепотевъ, указывая впередъ на дальніе струги, загибавшіе опять впередъ по Дону.
— Ну смѣняй.
— Позавтракали чтоль? — спросилъ Алексѣй.
— А то нѣтъ, — отвѣчали съ носу, прожовавши хлѣбъ.
— Смѣна! — крикнулъ Алексѣй негромко, и сразу подняли веслы гребцы, и зашевелились на сырой палубѣ, потягиваясь, поднимаясь, застучали ноги, и 16 человѣкъ гребцовъ подошли на смѣну, и одинъ старшой подошелъ на смѣну лоцмана.
— Ну, разомъ, ребята! берись!
Стукнули глухо о дерево борта ясеновыя, ужъ стертыя, весла, ударили по водѣ, но заплескали не ровно.
— Но черти! заспались, разомъ!
Тихій голосъ запѣлъ: «Вы далече, вы далече... во чистомъ полѣ», — весла поднялись, остановились и разомъ стукнули по дереву борта, плеснули по водѣ, и дернулся впередъ стругъ, такъ что качнулся Ульянъ Иванычъ, закуривавшій трубку у выхода изъ каюты, и Алексѣй Щепотевъ, переходившій въ это время къ носу, скорѣе сдѣлалъ шагъ впередъ, чтобъ не свихнуться. Алексѣй съ смѣной, снявшейся съ гребли, прошелъ къ носу. И всѣ стали разуваться и мыться, доставая ведромъ на веревкѣ изъ подъ носа журчавшую воду.202
203 Позавтракавъ, сидя кругомъ котла съ кашей, каждый съ своей ложкой, люди помолились на востокъ, и разсѣлись, разлеглись по угламь на кафтанахъ, кто работая иглой, чиня портища, кто шиломъ за башмаками, кто повал[ясь] на брюхѣ на скрещенныя руки, кто сдвинувшись кучкой, разговаривая и поглядывая на берега, на деревню, мимо которой шли и гдѣ, видно, народъ шелъ къ обѣдни, кто въ отбивку отъ другихъ сидя и думая, какъ думается на водѣ. Алексѣй Щепотевъ[200] легъ на своемъ мѣстечкѣ у самаго носа на брюхо и глядѣлъ, то внизъ на смоленый носъ, какъ онъ перъ по водѣ и какъ вода, струясь, разбѣгалась подъ нимъ, то впередъ, на лодку и правило передняго струга, какъ они шаговъ за 100 впереди струили воду.[201] Кругомъ его шумѣлъ народъ, смѣялись, храпѣли, ругались, весело покрикивали гребцы, еще свѣжіе на работѣ и еще только разогрѣвшіе[ся] и развеселившіеся отъ работы. На берегу, близко, слышенъ былъ звонъ, и солдаты перекрикивались съ народомъ изъ села. Онъ не смотрѣлъ, не слушалъ и не думалъ, и не вспоминалъ, а молился Богу. И не объ чемъ нибудь, онъ молился Богу. Онъ и не зналъ, что онъ молится Богу, а онъ удивлялся[202] на себя. Ему жутко было. Кто онъ такой? Зачѣмъ онъ, куда онъ плыветъ? Куда равномерное поталкива[ніе] веселъ съ этимъ звукомъ, куда несетъ его? И зачѣмъ и кто куда плывутъ? И что бы ему сдѣлать съ собой. Куда бы дѣвать эту силу, какую онъ чуетъ въ себѣ? Съ нимъ бывала эта тоска прежде и проходила только отъ водки. Онъ перевернулся.
— Мельниковъ! — крикнулъ онъ, — чтожъ помолить имянинника-то, — сказалъ онъ солдату Николаю Мельникову. <Мельниковъ какъ разъ несъ вино въ чашкѣ.>
— Вотъ дай пристанемъ, — отвѣчалъ Мельниковъ.
Алексѣй всталъ и сѣлъ на корточки, оглядываясь. Два нѣмца офицера сидѣли у входа въ каюту на лавкѣ[203] и пили пиво, разговаривая и смѣясь. Кучка сидѣла около разскащика-солдата.
Алексѣй подошелъ къ нимъ, послушалъ. Одинъ разсказывалъ, какъ два Татарскіе князя, отецъ съ сыномъ, поссорились за жену. Алексѣй опять легъ.
— Быть бѣдѣ со мной, — подумалъ онъ, — это бѣсъ меня мучаетъ. —
Вдругъ позади, далеко, послышалась пальба. Бумъ, бумъ, — прогудѣли двѣ пушки. Остановили и бумъ, прогудѣла еще203 204 пушка, и еще три съ разу. Всѣ поднялись и столпились къ кормѣ. Но видѣть ничего нельзя было. Недавно только загнули колѣно, и въ 1/2 верстѣ плесо упиралось въ ту самую деревню, какую прошли, и загибалось на лѣво. Солдаты судили, кто палитъ: одни говорили — Князь какой празднуетъ, другіе смѣялись — Турки. Нѣмцы тоже подошли, говорили по своему. У старшаго нѣмца была трубка, онъ смотрѣлъ въ нее. —
— Одѣвайтесь! — крикнулъ Ульянъ Иванычъ. — Это Величество Царь!
Солдаты побѣжали одѣваться. Офицеры тоже. Когда Щепотевъ въ чулкахъ, башмакахъ, въ суконномъ зеленомъ камзолѣ вышелъ на палубу, сзади, ужъ пройдя деревню, видно было судно съ 3 парусами. На переднемъ стругѣ тоже засуетились. Нѣмцы съ передняго подошли къ кормѣ, съ задняго къ носу, и переговаривались. Солдаты одѣвали, чистили, подметали стругъ. Отъ Генерала пришло приказанье одѣть солдатъ и приготовить ружья къ пальбѣ холостыми зарядами. На водѣ, впереди, показалась лодка; въ ней сидѣли гребцы и гребли вверхъ. Въ лодкѣ сидѣлъ маленькій Генералъ въ шляпѣ нѣмѣцкой и камзолѣ и съ нимъ еще два офицера. Ихъ приняли на стругъ, это былъ Головинъ Автономъ Михайлычъ. Онъ пріѣхалъ встрѣчать Царя. Когда увидали, что корабли шли парусомъ, попробовали выставить свой, но вѣтерокъ былъ съ боку, и парусъ заплескивался. Солдаты встали [?] въ строй въ три шеренги, Ротный кома[ндиръ] сталъ сбоку, Генералъ съ стряпчимъ впереди. Гребцы налегали на весла и искашивались, смотрѣли изъ за спинъ на приближавшійся корабль. За кораблемъ первымъ видѣнъ былъ 2-й и 3-й. Корабль первый догналъ на выстрѣлъ, и весь былъ виднешенекъ на широкомъ плесѣ съ своими 3-мя парусами, съ рубленой горенкой на палубѣ и съ пестрымъ народомъ. Корабль былъ крутобокій, черный, высокій. Съ боковъ подъ палубой высовывались пушки. Корабль догонялъ скоро, но на новомъ поворотѣ, видно было, стали заполаскиваться паруса. Видно сало: зашевелился народъ, стали убирать паруса, упалъ передній малый парусъ, потомъ большой свалился на бокъ, и его стащили. Видно, высунулись длинныя весла, и опять корабль сталъ нагонять струги. Все виднѣе и виднѣе становилось. <Народъ можно было различать. Одинъ Генералъ уже показалъ на народъ на палубѣ и сказалъ: вонъ Царь.> Уже стругъ сталъ забирать влѣво, чтобъ дать дорогу кораблю справа, но корабль все шелъ прямо за нимъ; уже видны были веревки на мачтахъ, видна была фигура на кораблѣ: половина человѣчья, съ руками надъ головой, какъ будто держитъ загибъ носа, и[204] съ рыбьимъ хвостомъ, прилипшимъ къ[205] смоленой[206] спайкѣ, ужъ видно было, какъ вода разбѣгалась204 205 подъ истопомъ[?]. Уже слышно стало, кромѣ своихъ ударовъ веселъ, какъ тамъ, на томъ кораблѣ, налегали, ломили въ разъ по 16 веселъ. Шагахъ въ 50 подъ кораблемъ забурчала вода, и носъ круто поворотилъ на право, и сталъ <ясно> виденъ народъ на палубѣ. Много стояло народа.
— Тотъ Царь, этотъ Царь?
Только стали признавать Царя со струга, какъ вдругъ опять выпалили изъ пушекъ, такъ что оглушило на стругѣ, и закачалась подъ нимъ вода,[207] и дымомъ застлало видъ. —
— Пали, — закричалъ Генералъ, и со струга стали вверхъ палить солдаты; отозвались на другомъ, переднемъ, и далеко впереди пошла стрѣльба. Когда дымъ разошелся, корабль сравнялся до половины струга. На носу, высоко надъ стругомъ, стояли три человѣка, два высокихъ, одинъ низкой. Одинъ изъ высокихъ, въ желтомъ польскомъ кафтанѣ, въ чулкахъ и башмакахъ, стоялъ ближе всѣхъ къ борту, поставивъ одну ногу на откосъ и, упершись на нее лѣвой рукой, снялъ, правой[208] шляпу съ черноволосой головы, замахалъ ею и закричалъ:
— Здорово, ребята.
Это былъ Царь. Кто и никогда не видалъ его, какъ Щепотевъ, всѣ сейчасъ узнали его. Солдаты закричали.
— Здорово.
Царь <подпрыгнулъ вдругъ,> бросилъ шляпу, и она упала въ воду. Онъ засмѣялся и вскочилъ, повернулся и что то сталъ говорить своимъ.
Щепотевъ не видалъ ничего больше, онъ бросилъ ружье на палубу и, быстро перекрестившись, шарахнулся головой внизъ въ воду въ то мѣсто, гдѣ упала шляпа, когда онъ вынырнулъ,[209] на кораблѣ и на стругѣ перестали грести. Онъ отряхнулъ волоса, оглянулся, увидалъ шляпу и, взявъ въ зубы за самый край поля, въ размашку поплылъ къ кораблю. У веревочной лѣстницы внизу ужъ стоялъ <Александръ>, молодой красавецъ, Деныцикъ Царскій, чтобъ принять шляпу. Щепотевъ ухватилъ рукой за лѣстницу, другой перехватилъ шляпу и, какъ будто не видя Александра, махалъ шляпой по направленію къ Царю, который, перегнувшись черезъ бортъ, смѣялся, глядя на мокраго толсторожаго солдата. Вдругъ лицо Царя передернулось; онъ сощурилъ одинъ глазъ и потянулся всей головой и шеей въ одну сторону[210] и совсѣмъ другимъ голосомъ закричалъ на деньщика:
— Куда полѣзъ! Алексашка! Пусти его.
Алексашка подхватилъ подъ руку Щепотева и, давая ему дорогу,[211] какъ кошка живо влѣзъ на верхъ.205
206 — И то посмотрѣть водолазную собаку, — сказалъ онъ Царю.
Лицо Царя все еще было сердито, онъ еще дергалъ шеей, видно, раздосадованный тѣмъ, что его заставили ждать; но лицо красавца-Алексашки не изменилось, онъ какъ будто не видѣлъ, что Царь сердится. Когда Щепотевъ вылѣзъ, Царь осмотрѣлъ его. ІІІирокія плечи, толстыя кости, красная шея и умная, смѣлая рожа Щепотева видно понравились Царю. Онъ потрепалъ его по головѣ.
— Молодецъ, дать ему рубль и водки.
Щепотевъ почувствовалъ сильный запахъ вина отъ Царя, и вдругъ на него нашла смѣлость. Онъ фыркнулъ, какъ собака, и сказалъ:
— А какже я отъ своего струга отстану.
Царь опять посмотрѣлъ на него.
— Ты изъ какихъ?
— Изъ дворянъ, Государь, только дворовъ то у меня только свой одинъ былъ, и тотъ развалился.
Въ это время на корабль лѣзъ Генералъ Головинъ, и Царь пошелъ къ нему, обнялъ его, показалъ на однаго изъ своихъ: — «Иванъ тутъ!» Братья поцѣловались. Царь ушелъ въ рубку, и корабль тронулся мимо струга. —
Щепотеву дали водки. Щепотевъ покричалъ своимъ и сѣлъ на палубѣ, выжимая платье. У Царя шло гулянье. Черезъ часъ Щепотева позвали въ рубку. Всѣ были пьяны. Головинъ лежалъ подъ столомъ. На ногахъ были Царь и З[отовъ].
— Ну разсказывай, — сказалъ Царь.
Щепотевъ началъ:[212]
II.
Когда Алексѣй ударился головой объ воду и зашумѣло у него въ ушахъ и засаднѣло въ носу, онъ не забывалъ, гдѣ корабль и гдѣ стругъ, чтобы не попасть ни подъ тотъ, ни другой; и подъ водой повернулся влѣво и, не доставъ до дна, опять услыхалъ, какъ забулькала [вода] у него въ ушахъ, и сталъ подниматься до тѣхъ поръ, пока свѣжо стало головѣ. Онъ поднялся и оглянулся. Вправо отъ него выгнутой смоляной стѣной съ шляпками гвоздей бѣжалъ задъ корабля, влѣво буровили воду струговыя весла, шляпа чуть пошевеливалась и черпала однимъ краемъ прозрачную воду. — Алексѣй отряхнулъ волоса, втянулъ и выплюнулъ воду и по собачьи подплылъ къ шляпѣ, чуть за край поля закусилъ ее бѣлыми сплошными зубами. Кто то что-то закричалъ съ корабля. Алексѣй набралъ воздуху въ свою толстую бычачью грудь, выпросталъ плечи изъ206 207 воды и, оскаливъ стиснутые на полѣ шляпы зубы, въ размашку, да еще пощелкивая ладонью по водѣ, поплылъ за кораблемъ. Промахавъ сажень 10, Алексѣй оглянулся и увидалъ, что онъ не отставалъ, но и ничего не наверстывалъ. Тѣже шляпки гвоздей были подлѣ него и веслы впереди. Тогда онъ вдругъ перевернулся впередъ плечемъ и наддалъ, такъ что сравнялся съ веслами. На кораблѣ закричали опять, подняли весла и скинули веревочную лѣстницу.
Не выпуская изъ зубъ шляпу и обливая лѣстницу и бокъ корабля водою съ платья, Алексѣй влѣзъ, какъ кошка,[213] по продольнымъ веревкамъ, не ступая на поперечныя, и прыжкомъ перекинувшись черезъ бортъ, обмялъ еще на себѣ штаны, выдавливая воду, отряхнулся, какъ собака изъ воды, и, переложивъ шляпу на ладони обѣихъ рукъ, остановился, оскаливаясь и отъискивая глазами Царя. <Хоть и мелькомъ онъ видѣлъ Царя на носу, хоть и много стояло теперь передъ нимъ господъ, бояръ и генераловъ, Алексѣй сразу увидалъ, что Царя не было.> Высокій ловкій щеголь въ темнозеленомъ съ красной подбивкой мундирѣ, съ веселымъ лицомъ и длинной шеей, подошелъ, точно плылъ, такой тихой, легкой поступью <и хотѣлъ взять шляпу>.
— Ну молодецъ! —сказалъ щеголь слово ласково, весело, какъ рублемъ подарилъ. Но Алексѣй перехватилъ шляпу въ одну руку и отвелъ ее прочь, не давая.
— Ты бы самъ досталъ, а я самъ Царю подамъ, — сказалъ Щепотевъ. —
Господа засмѣялись. Одинъ изъ нихъ, особистѣе всѣхъ, съ большой головой и болыпимъ горбатымъ носомъ, съ окладистой бородой, въ атласномъ синемъ кафтанѣ, окликнулъ щеголя:
— Александръ, — сказалъ онъ, — оставь, — не замай, самъ отдастъ, Государь пожалуетъ.
— Не замай, отдастъ, Ѳедоръ Алексѣичъ.
— Государь то съ Артамонъ Михайлычемъ занятъ, —отвѣчалъ щеголь Александръ, улыбаясь и тихимъ пріятнымъ голосомъ и неслышными легкими шагами отошелъ къ кормѣ и кликнулъ двухъ корабелыциковъ, чтобъ затерли воду, какую налилъ Алексѣй.
— А ты Царя знаешь чтоли? — спросилъ бояринъ.
Алексѣю жутко становилось. И, какъ всегда съ нимъ бывало, на него находила отчаянность, когда бывало жутко. Онъ сказалъ:
— А солнце ты знаешь?
Бояринъ покачалъ головой, засмѣялся, и другіе засмѣялись. —
— Вотъ онъ, Царь! —сказалъ Алексѣй, узнавъ его тотчасъ же.207
208 Царь какъ будто насилу удерживался, чтобъ не бѣжать, такими быстрыми шагами шелъ изъ подъ палатки по палубѣ, прямо къ нимъ. За Царемъ пошли было, но отсталъ Генералъ Головинъ, Автономъ Михайлычъ съ братомъ[?]. —
Алексѣй прежде съ струга видѣлъ Царя и призналъ его, но теперь, въ тѣ нѣсколько мгновеній, пока Царь своимъ иноходнымъ бѣгомъ прошелъ тѣ 10 шаговъ, которые были до него, онъ разсмотрѣлъ его совсѣмъ иначе. Алексѣй былъ теперь въ томъ раздраженномъ состояніи души, когда человѣкъ чувствуетъ, что совершается въ одинъ мигъ вся его жизнь, и когда обдумаетъ человѣкъ въ одну секунду больше, чѣмъ другой разъ годами. —
Пока шелъ Царь, онъ оглядѣлъ его всего и запомнилъ такъ, что, покажи ему потомъ одну ногу царскую, онъ бы узналъ ее. Замѣтилъ онъ въ лицѣ скулы широкія и выставленныя, лобъ крутой и изогнутый, глаза черные, не блестящіе, но свѣтлые и чỳдные,[214] замѣтилъ ротъ безпокойный, всегда подвижный, жилистую шею, бѣлизну за ушами большими и неправильными, замѣтилъ черноту волосъ, бровей и усовъ, подстриженныхъ, хотя и малыхъ, и <мягкость, не курчавость, этихъ волосъ>,[215] и выставленный широкій, съ ямкой, подбородокъ, замѣтилъ сутоловатость и нескладность, костлявость всего стана, огромныхъ голеней, огромныхъ рукъ, и нескладность походки, ворочащей всѣмъ тазомъ и волочащей одну ногу, замѣтилъ больше всего быстроту, неровность движеній и больше всего такую же неровность голоса, когда онъ началъ говорить. То онъ басилъ, то срывался на визгливые звуки. Но когда Царь засмѣялся и не стало смѣшно, а страшно, Алексѣй понялъ и затвердилъ Царя на всегда. —
Въ то время, какъ Царь шелъ къ нему, Алексѣй смотрѣлъ на него всего, и кромѣ того думалъ о томъ, какъ и что сказать ему. Одно онъ понялъ, увидавъ Царя, что ему нужно сказать что нибудь почуднѣе и такое, что бы поманило Царю, такое, чтобы сказать о себѣ, что онъ изъ солдатъ отличенъ. Царь засмѣялся тѣмъ смѣхомъ, отъ котораго страшно стало Алексѣю, когда бояринъ Ѳедоръ Алексѣичъ сказалъ ему, что солдатъ не отдалъ шляпу деныцику и сказалъ: ты самъ слазяй.
Царь подошелъ, взялъ, рванулъ шляпу, тряхнулъ съ нее воду и мокрую надѣлъ на голову.
— Спасибо, малый, — сказалъ онъ, ударивъ Алексѣя ладонью по мокрой головѣ, она мнѣ дорога — дареная. Чтожъ Алексашкѣ не отдалъ? Алексашка! —крикнулъ Царь.
Александра не было видно, но не успѣлъ Царь сказать: Алексашка, какъ онъ уже былъ тутъ, подойдя неслышными шагами и, улыбаясь, подтвердилъ слова Ѳедора Алексѣича.
— Ну чѣмъ тебѣ жаловать за шляпу? — сказалъ Царь.208
209 [Щепотевъ] въ ту же минуту <сказалъ:>
— Намъ не [въ] привычку нырять, намъ и спасибо царское — жалованье большое.
Въ то время, какъ Алексѣй говорилъ это, онъ почувствовалъ запахъ вина изъ желудка Царя и, оскаливъ зубы, прибавилъ:
— Если хочешь жаловать, вели водки дать. —
Царь не засмѣялся, а нахмурился и пристальнѣй посмотрѣлъ на широкую, здоровенную, умную и веселую рожу солдата, на его красную бычачью шею и на весь станъ, короткій и сбитый. Ему понравился солдатъ, и задумался о немъ, отъ того и нахмурился.
— Ты изъ какихъ?
— Изъ поповъ, — проговорилъ Алексѣй и засмѣялся, но не смѣлъ и захрипѣлъ.
Всѣ засмѣялись.
— A гдѣ жъ ты, попъ, нырять выучился?
Всѣ засмѣялись громче.
— На Муромѣ свой дворишко былъ.
— A грамотѣ учился?
— Знаю.
— Зачѣмъ же ты въ солдаты попалъ?
— Отъ жены, Государь.
— А что отъ жены?
Алексѣй переставилъ ноги половчѣй, приподнялъ плечи и руки, какъ будто хотѣлъ засунуть большіе пальцы за кушакъ, но кушака не было, опустилъ ихъ назадъ; но все таки сталъ такъ, что, видно онъ сбирался, не торопясь, по порядку разсказывать.
— Женили меня родители, да попалась блядь, я ее грозить [?], а она хуже, я ее ласкать, а она еще пуще, я ее учить, а она еще того злѣе; я ее бросилъ, а она того и хотѣла.
Отъ волненія ли, отъ холоду ли[216] сохнувшаго на немъ платья, Алексѣй началъ дрожать и скулами и колѣнками, говоря эти слова. Лицо его стало сизое. Царь захохоталъ и оглянулся. То самое, что онъ [хотѣлъ] приказать, было готово: Александръ принесъ ведро водки и, зачерпнувъ ковшемъ, держалъ его. Царь мигнулъ ему. Александръ поднесъ Алексѣю. Алексѣй перекрестился, поклонился Царю, выпилъ, крякнулъ и продолжалъ:
— Съ тоски загулялъ, пришелъ въ Москву и записался въ Обросимы.
— А жена же гдѣ?
— Жена на Москвѣ въ Преображенскомъ. Начальные люди ужъ вовсе отбили. Пропадай она совсѣмъ. Нѣтъ хуже жены. Потому....209
210 Царь[217], какъ будто его дернуло что то, повернулся и, ударивъ по плечу Головина, Автонома Михайлыча, сталъ говорить ему, что солдатъ этотъ малый хорошъ, что онъ его себѣ возьметъ. Автономъ Михайлычъ отвѣчалъ, что онъ пошлетъ спросить про него у Капитана и тогда пришлетъ Царю. Царь дернулся, какъ будто выпрастывая шею изъ давившаго галстука. Александръ былъ ужъ тутъ.
— А то прикажи, Государь, я его тутъ оставлю, a тебѣ, Автономъ Михайлычъ, вѣсть про него пришлетъ.
Алексѣя провелъ къ кормѣ Александръ и сдалъ его другимъ деныцикамъ.
— Царь его при себѣ оставляетъ, — сказалъ онъ, — дайте ему перемѣниться, ребята. А тамъ его рухлядишку пришлютъ.[218]
Очнувшись на другое утро отъ вина, котораго поднесли ему, Алексѣя одѣли въ новый кафтанъ и портки и башмаки и послали его къ Царю. —
7205 года, февраля 13 день въ субботу на сырной недѣлѣ у Краснаго села на прудѣ сдѣланъ былъ городъ Азовъ, башни и ворота и каланчи нарядные и потѣхи[219] были изрядныя, а Государь Петръ Алексѣевичъ изволилъ тѣшиться.[220]
Рано утромъ <въ> воскресенье зазвонили во всѣхъ Московскихъ соборахъ, церквахъ и монастыряхъ къ ранней обѣдни, a потѣха на Красномъ Прудѣ еще не отошла, все еще тамъ палили изъ пушекъ и ружей.
Въ Тверскую[221] заставу на неболыпихъ на дужкахъ санкахъ, на чаломъ сытомъ меринѣ въѣхали два мужика изъ села Покровскаго. Мужики эти были два брата Посошковы, Раманъ и Иванъ. Они ѣхали въ Москву къ хлѣбоѣдцу и знакомцу давному, отцу Авраамію, строителю Андреевскаго монастыря.
Посошковы работали на монастырь столярную работу и ѣхали свести счеты и получить деньги.[222] Караульные на заставѣ были210 211 стрѣльцы.... полка. Десятской зналъ Посошковыхъ и поздоровкался съ братьями.
— Здорово живете, Елистратъ. Да вотъ дѣльцо есть до Отца игумна Андреевскаго. —
— Какъ дѣловъ не быть.
— Да на денекъ нынче...[223]
— А это чтожъ <палятъ>? — спросилъ Иванъ, прислушиваясь къ раскатамъ пальбы.
— У Царя гулянье. Азовъ празднуютъ.
— Такъ, — сказалъ Иванъ и посмотрѣлъ на брата.
Меньшой Иванъ былъ мужикъ невысокій, <кремнястой,> сухой, рыжеватый, съ маленькой бородкой и <весь> конопатый. Старшій Романъ былъ повыше, съ длиннымъ носомъ и длинной бородой. Романъ, какъ глядѣлъ на ворота, такъ и не спустилъ глазъ и ничего не сказалъ. —
— Такъ, такъ, — гуляетъ. А нынче дни прощеные. Приведетъ ли Богъ вернуться. Прости Христа ради, дядя Елистратъ.
— Богъ проститъ. Простите и насъ грѣшныхъ.
Романъ медленно приподнялъ высокую шапку, поклонился Елистрату, потомъ перекрестился, надѣлъ [шапку] и тронулъ лошадь по раскисшей отъ оттепели въ проѣздѣ дорогѣ.
Въ 1708-мъ году <Святая> Пасха приходилась [4] Апрѣля. Весна была ранняя и дружная. <Въ недѣлю прошли рѣки и бугры> и на Страстной еще начали пахать, Ржи вскрылись изъ подъ снѣга зеленыя и ровныя безъ вымочекъ. Зазеленѣлась осенняя травкa, стала пробивать новая, скотину уже выпустили на выгоны, и мужики поѣхали пахать и свою и господскую и радовались на мягкую и разсыпчатую раздѣлку земли подъ овсяный посѣвъ. Бабы и дѣвки и на мужицкихъ и на барскихъ дворахъ, — развѣшивали по плетнямъ платье и мыли въ несбѣжавшей еще снѣговой водѣ порты, холсты, кадушки, столы и лавки, готовясь къ празднику. Было тепло, свѣтло, весело. Птица еще не разобралась по мѣстамъ и все еще летѣла надъ полями, лѣсами и болотами. На выгонѣ кричали ягнята, въ полѣ ржали жеребята, отъискивая <запряженныхъ въ сохи> матокъ; чижи, жаворонки, щеглята, пѣночки со свистомъ и пѣснями перелетали съ мѣста на мѣсто. Бабочки желтыя и красныя порхали надъ зеленѣющими травками, пчела шла на ракиту и носила уже поноску. Молодой народъ работалъ и веселился, старые люди и тѣ выползли на солнышко и тоже, поминая211 212 старину, хлопотали по силѣ мочи. Если и было, <какъ всегда бываетъ> у людей, горе, болѣзни, немощь и смерть, ихъ не видно было, и въ поляхъ и въ деревнѣ всѣ были радостны и веселы.
Въ <самый> чистый четвергъ ввечеру вернулся домой въ Ясную Поляну молодой мужикъ Василій, Меньшовской барщины, изъ Воздремы[224] подъ засѣкой. Онъ былъ тамъ въ работникахъ въ бондаряхъ и тамъ услыхалъ о пріѣздѣ Крапивенскаго воеводы съ наборщикомъ. Воевода съ наборщикомъ ѣхали забирать рекрутъ старыхъ наборовъ:
Василій видѣлъ, какъ на барской дворъ въѣхали на 6 тройкахъ съ солдатами, и <послали собирать народъ>. Дядя Савелій ходилъ на барской дворъ и узналъ, зачѣмъ пріѣхали. Онъ былъ сватъ Васильеву отцу Анисиму, велѣлъ Василью бѣжать домой и дать слухъ. Василій, какъ былъ босикомъ, въ обѣдъ бросился бѣжать, да не дорогой, чтобъ не остановили, а пробѣжалъ задворками на пчельникъ, съ пчельника въ засѣку, да засѣкой чертой къ Ясной Полянѣ. Прибѣжалъ онъ въ полдни. Дома никого не было, кромѣ бабъ. Мужики пахали. Онъ побѣжалъ въ поле, нашелъ своихъ у Чернаго верха. Отецъ его Анисимъ и братъ Семенъ пахали. Увидавъ Василья, всѣ мужики, пахавшіе вблизи, побросали сохи и окружили Василья. Василій разсказалъ, что видѣлъ и слышалъ. Василій былъ[225] 21 года, года два женатый. <Дѣтей у него еще не было.> Онъ былъ 2-й сынъ Анисима и любимый. Начальство и всегда было страшно мужикамъ, но теперь было особенно страшно. Съ 1705 по 1708 [годъ] было 5 наборовъ солдатъ и рабочихъ, и съ 5 наборовъ должно было сойти съ 23 дворовъ Ясной Поляны 6 человѣкъ, а изъ ихъ деревни поставили только 2-ихъ. Однаго двороваго поставила Бабоѣдиха, да однаго Василій Лукичъ Карцовъ, а 4 были въ недоимкѣ. Въ прошломъ году наѣзжалъ комисаръ, да Бабоѣдиха отдарила его и не поставила, съ Карцова не слѣдовало, съ Абремовой взять было нечего, а съ Дурновской и Меньшовской тогда взяли двухъ, Сергѣя Лизунова, да Никифора, но одинъ Сергѣй ушелъ, и теперь были въ деревнѣ; поэтому теперь и Меньшовскимъ и Дурновскимъ должно было придтись плохо. Расчитывали мужики, что бѣглыхъ возьмутъ, да за укрывательство передерутъ всѣхъ, да еще остальныхъ 4-хъ не изъ кого, какъ изъ нихъ возьмутъ.
Земля тогда вся была черезполосная и мужики разныхъ барщинъ пахали вмѣстѣ. Въ Чертовомъ верху, куда прибѣжалъ Василій, пахали Меньшовскихъ 4-е, Дурновскихъ — двое и Бабаѣдихиныхъ 8 сохъ. Мужики уткнули сохи, завернули лошадей, которые и борозды не дошли, и собрались всѣ около Анисима.[226]
1.
[227]Деревня Ясная Поляна Тульской губерніи Крапивенскаго уѣзда, которая теперь, [въ] 1879 году, принадлежитъ мнѣ и 290 душамъ временно обязанныхъ крестьянъ, 170 лѣтъ тому назадъ, т. е. въ 1709 году, въ самое бурное время царствованія Петра 1-го, мало въ чемъ была похожа на теперешнюю Ясную Поляну. Только бугры, лощины остались на старыхъ мѣстахъ, а то все перемѣнилось. Даже и двѣ рѣчки — Ясенка и Воронка, которыя протекаютъ по землѣ Ясной Поляны, и тѣ перемѣнились — гдѣ перемѣнили теченье, гдѣ обмелѣли, а гдѣ выбили бучилы, гдѣ было мелко, и вездѣ обѣднѣли водой. Гдѣ были лѣса, стали поля, гдѣ было не пахано, все теперь разодрано, давно выпахано и опять заброшено. Заповѣдная казенная засѣка, которая на полкруга окружаетъ землю Ясной Поляны, теперь вся порублена. Осталось мелколѣсье тамъ, гдѣ были нетронутые засѣчные лѣса, только заруба вилась по краямъ, чтобы не давать ходу Татарамъ. Гдѣ теперь три дороги перерѣзаютъ землю Ясной Поляны, одна старая, обрѣзанная на 30 саженъ и усаженная ветлами по плану Аракчеева, другая — Каменная, построенная прямѣе на моей памяти, 3-я — желѣзная, Московско-Курская, отъ которой не переставая почти доносятся до меня свистки, шумъ колесъ и вонючій дымъ каменнаго угля, — тамъ прежде, за 170 лѣтъ, была только одна Кіевская дорога и та не дѣланная, a проѣзжанная и, смотря по времени года, перемѣнявшаяся, особенно по засѣкѣ, которая не была еще прорублена, по которой прокладывали дорогу, то въ одномъ, то въ другомъ мѣстѣ. — Народъ переменился еще больше, чѣмъ произрастенія земли, воды и дороги. Теперь я одинъ помѣщикъ, у меня каменные дома, пруды, сады; деревня, въ которой считается 290 душъ мужчинъ и женщинъ, вся вытянута въ одну слободу по большой, <старой> Кіевской дорогѣ. Тогда въ той же деревнѣ было 137 душъ,[228] 5-ть помѣщиковъ, и у двухъ помѣщиковъ свои дворы были <не лучше теперешняго хорошаго мужицкаго> и стояли дворы эти въ серединѣ своихъ мужиковъ, и деревня была не на томъ мѣстѣ, гдѣ теперь, <барскій дворъ былъ пустырь, а гдѣ теперь деревня, было поле> a крестьянскіе и помѣщичьи дворы какъ разселились, кто гдѣ сѣлъ, такъ и сидѣли на томъ мѣстѣ надъ прудомъ <подъ лѣсомъ, гдѣ стоятъ старые двѣ сосны>, которое теперь называется селищами и на которомъ, съ тѣхъ поръ, какъ я себя помню, 40 лѣтъ сѣютъ безъ навоза и гдѣ на моей памяти находили въ землѣ кубышки съ мелкими серебрянными деньгами. Теперь у213 214 мужиковъ каменныя и деревянныя, въ двѣ связи, избы, есть крытыя въ зачесъ и всѣ почти бѣлыя, и живутъ мужики малыми семьями, тогда избы были маленькія 6, 7 аршинъ съ сѣнцами и клѣтью, всѣ топились по черному, а семьи были большія по 20 и больше душъ въ одномъ дворѣ. Племянники жили съ дядями, братья двоюродные не дѣлились. Помѣщики не позволяли дѣлиться, а сгоняли въ одинъ дворъ какъ можно больше народа. Старые помѣщики и ихъ прикащики и старосты говаривали, что мужиковъ надо какъ пчелиные рои сажать по крупнѣе. Пускай ссорятся и дерутся промежъ себя, а все какъ большая семья, что большой рой, всегда противъ малой семьи заберетъ силу и есть съ чего потянуть, да и для роя посуда одна. Кромѣ того и подати тогда и солдатчину, которую только стали отбывать, раскладывали еще не по душамъ, a по дворамъ. Теперь мужики ходятъ въ сапогахъ, картузахъ, и бабы въ ситцахъ и плисахъ, тогда кромѣ самодѣльныхъ рубахъ, кафтановъ и шубъ другихъ не знали. Мужики носили лѣтомъ только шляпы черепениками,[229] а зимой треухи и малахаи. Шубы шили безъ сборокъ, а съ двумя костышками на спинѣ. <Лыко свое не переводилось,> онучи были черные, лапти липовые. Бабы носили кики деревянныя съ назатыльниками и съ бисерными подвѣсками. Вмѣсто серегъ носили пушки гусиные, занавѣски и рубахи шитые шерстями на плечахъ. —
Заработки теперь у мужиковъ вездѣ, и на дорогахъ, и въ Тулѣ, и у помѣщиковъ; и у всякаго бѣднаго мужика въ году перейдетъ черезъ руки рублей 50 серебромъ, а у богатаго 200 и 300; тогда заработковъ за деньги нигдѣ никакихъ не было. Всѣ занимались землею, лѣсомъ въ засѣкѣ, и только и деньги бывали, когда продастъ мужикъ на базарѣ въ Тулѣ овцу, корову, лошадь, хлѣба или меду, у кого были пчелы. И у кого деньги были рублей 50, тотъ считался богачомъ и зарывалъ деньги въ землю. Теперь въ Казенной засѣкѣ раздѣлены лѣса по участкамъ, просѣки подѣланы и караулъ строгій, такъ что не только лѣсомъ, но и за орѣхи и за грыбы бабъ ловятъ и штрафы съ нихъ берутъ, а прежде подзасѣчные и помѣщики и мужики въ Казенный лѣсъ какъ въ свой ѣздили за лѣсомъ. Караулъ былъ малый и за штофъ водки любыхъ деревъ нарубить можно было. Теперь хлѣбъ не родится и по навозу, а для скотины корму въ поляхъ ужъ мало стало, и скотину стали переводить, много полей побросали и народъ сталъ расходиться по городамъ въ извощики и мастеровые, а тогда, гдѣ ни брось, безъ навоза роживался хлѣбъ, особенно по расчищеннымъ изъ подъ лѣсу мѣстамъ, и у мужиковъ и у помѣщиковъ хлѣба много было. Кормовъ для скотины было столько, что, хоть и по многу и мужики и помѣщики держали скотины, кормовъ никогда не выбивали. —214
215 <Мужики всѣ были господскіе.> Въ то время во всей Россіи вольныхъ не было, только нечто гдѣ на сѣвѣрѣ въ Олонецкой, Архангельской, Пермской, Вятской губерніяхъ, да и въ Сибири, да въ Черкасахъ, какъ тогда называли Малоросію, а въ средней Россіи всѣ были либо помѣщичьи, либо дворцовые, тѣ же помѣщичьи, только помѣщикъ ихъ былъ Царь или Царица, или Царевна, либо монастырскіе. Однодворцы тогда еще назывались крестьянами. Они были дворяне, — такіе, которые жили однимъ дворомъ. — Въ то время вольнымъ людямъ житье было хуже помѣщичьихъ. Вольные люди часто записывались за помѣщиковъ по своей волѣ. И въ Ясной Полянѣ мужики всѣ были господскіе. Помѣщиковъ въ Ясной Полянѣ тогда, [въ] 1708 году, было 5, <но только одинъ изъ нихъ, Ѳедоръ Лукичъ Карцовъ, жилъ въ деревнѣ.> — Самый значительный былъ Капитанъ Михаилъ Игнатьичъ Бабоѣдовъ. У него было дворовыхъ людей 32 души, да крестьянъ 105 душъ въ 11 дворахъ. Дворъ у него былъ большой на горѣ съ краю подъ двумя соснами. И домъ на двухъ срубахъ въ двѣ связи липовыя съ высокимъ крыльцомъ. — Самъ онъ не жилъ дома, а былъ на службѣ въ полку, а дома жила его жена Анна Федоровна съ дѣтьми, а хозяйствовалъ всѣмъ староста <ея>, Филипъ Іюдиновъ Хлопковъ. 11 дворовъ его сидѣли по сю сторону оврага одной слободой, задомъ къ пруду, противъ барскаго двора.
2-й помѣщикъ былъ Ѳедоръ Лукичъ Карцовъ. У этаго <тоже> было дворовыхъ 10 душъ и мужиковъ 60 <въ> 6 дворахъ. Дворы сидѣли за оврагомъ къ лѣсу въ другой большой слободѣ улицей, и въ ряду и перемѣжку съ ними сидѣли еще 7 дворовъ мелкопомѣстныхъ: Меньшаго, Михаила Трофимовича 4 двора (помѣщикъ не жилъ), два двора вдовы Дурновой и одинъ дворъ Абремовой вдовы. И вдова и крестьяне жили въ одномъ дворѣ.
(1877—1879 гг.)
Карней Захаркинъ и братъ его Савелій.
Въ 1723 году жилъ въ Мценскомъ уѣздѣ въ деревнѣ Сидоровой въ Брадинскомъ приходѣ одинокій мужикъ Карней Захаркинъ. Есть пословица — одинъ сынъ не сынъ, два сына — полсына, три сына — сынъ. Такъ и было съ старикомъ Захаромъ, отцомъ Карнея и Савелья. Было у него три сына — Михайло, Карней и Савелій, а подъ старость его остался у него одинъ средній Карней: Михайлу убило деревомъ, Савелья отдали въ солдаты и солдатка сбѣжала и остался старикъ съ однимъ сыномъ. Но когда старикъ померъ, Карней остался въ домѣ совсѣмъ одинъ съ женой, 3-мя дѣвченками и старухой матерью. —
Домъ при старикѣ Захарѣ былъ богатый, были пчелы, 7 лошадей, 20[230] овецъ, 2 коровы и телка.
Но послѣ старика домъ сталъ опускаться. Какъ ни бился Карней, — онъ не могъ поддержать дома. Годъ за годомъ изъ 7 продалъ 4 лошадей, оставилъ 3, коровы выпали, продалъ половину овецъ, чтобы купить корову, пчелы перевелись. Помѣщикъ ихъ былъ[231] Нестеровъ. Онъ жилъ въ новомъ городѣ Петерб[урхѣ] при Царѣ въ большой чести, помѣстій у него было много, и со всѣхъ у него былъ положенъ оброкъ: Сидоровскіе платили кромѣ хлѣба, ржи, овса, подводъ, барановъ, куръ, яицъ, по 10 рублей съ тягла. Кромѣ 10 рублей помѣщичьихъ сходило казенныхъ съ тягла до 2-хъ рублей, кромѣ того раззоряли мужиковъ подводы и солдатской постой. Такъ что одинокому мужику было трудно тянуть и, какъ ни бился Карней, онъ опустилъ отцовской домъ и еле еле[232] вытягивалъ противъ людей. <Онъ былъ не любимый сынъ у отца. Отецъ не любилъ его за то, что былъ угрюмый и грубый мужикъ.> Работа все таже216 217 была, какъ и при отцѣ, съ утра до поздней ночи, когда не было ночнаго или карауловъ, а когда бывали караулы, ночное или подводы, то приходилось и день и ночь работать. — Работа была все одна, больше работать нельзя было, но и работой онъ не скучалъ, но тяжело было то, что и работать и обдумывать и собирать всякую вещь надо было ему же. Бывало соберетъ и обдумаетъ старикъ, а теперь все одинъ и одинъ. Тяжело ему было то, что не могъ поддержать отцовскаго дома. Съ тѣхъ поръ, какъ опустился его домъ, и перевелъ онъ пчелъ и лишнюю скотину, — онъ уже лѣтъ 7 жилъ все въ одной порѣ, не[233] прибавлялось у него достатку [и] не убавлялось. Былъ онъ съ домашними сытъ, одѣтъ, обутъ, была крыша надъ головой и тепло въ избѣ, но подняться никакъ не могъ. Но онъ не ропталъ и за то благодарилъ Бога. Грѣшилъ онъ только тѣмъ, что скучалъ о томъ, что не давалъ Богъ ему ребятъ. Жена носила уже 7-е брюхо, и не помнилъ онъ рабочей поры, чтобы она была безъ люльки, и все были дѣвочки. Четверыхъ Богъ прибралъ, и три были живы. Хоть и избывала ихъ жена его, онъ не обижался на нихъ, но скучалъ тѣмъ, что нечего приждать было. Состарѣешься, дома некому передать, кромѣ какъ зятя въ домъ принять, — думалъ онъ, — и хоть и зналъ, что грѣхъ загадывать, часто думалъ объ этомъ и всякій разъ, какъ жена родитъ, спрашивалъ у бабки, что родила, и плевалъ, и махалъ рукой, когда узнавалъ, что опять дѣвка.
Мужицкая работа самая тяжелая бываетъ отъ Ильина дни и до Успенья. <Въ эту пору трудно бывало Карнею, особенно какъ случится, что въ эту пору жена не проста. Такъ случилось и въ этомъ году. Все надо было обдумать и повсюду поспѣть.> Еще покосы не докошены и не довожены, поспѣваетъ рожь. Только возьмутся за рожь, ужъ овесъ сыпется, а паръ надо передвоить, сѣмена намолотить, и сѣять и гречиху убирать. Случилось въ этомъ году — еще ненастье постояло недѣлю, отбило отъ работъ и еще круче свалилось все въ одно время. Корней все не отставалъ отъ людей. Рожь у него была свожена и разставлена для молотьбы, паръ передвоенъ, овса нежатаго оставалось полосьминника на дальнемъ полѣ. Торопился онъ свозить послѣдній овесъ съ ближняго поля, куда хотѣли скотину пускать. Возилъ онъ весь день съ Марѳой и прихватилъ ночи. Ночь была мѣсячная, видная, и онъ довозилъ бы весь, кабы на второй послѣ ужина поѣздкѣ жена не отказалась. Она въ полѣ, подавая снопы изъ копны, начала мучать[ся]. Корней самъ наклалъ, увязалъ одинъ возъ, а на другую, пустую телѣгу посадилъ ее и свезъ ее домой. Дома послалъ мать за бабкой, а самъ отпрегъ и поѣхалъ въ ночное. <Ему въ этотъ день былъ чередъ стеречь ночное съ сосѣдомъ Евстигнѣемъ. И съ вечера заходилъ повѣщать Выборной. —>217
218 Спутавъ своихъ двухъ замученныхъ лошадей и пустивъ ихъ, Карней <пересчиталъ съ Евстигнеемъ всѣхъ лошадей,> помолился Богу и подошелъ къ мужикамъ, лежавшимъ подъ шубами и кафтанами надъ лощиной у пашни, и сѣлъ у огонька, который развели мужики. Чередные караульщики съ дубинами, покрикивая ходили около лошадей въ лощинѣ, а остальные уже спали. Не спалъ только старикъ и Щербачъ.
<Одинъ изъ мужиковъ, караулившихъ лошадей, лежавшихъ подъ тулупами, поднялся, почесался и подошелъ къ огню и присѣлъ на корточки.> Они говорили про солдатъ. Весь этотъ мѣсяцъ шли [?] солдаты [1 неразобр.]
— Мало ли ихъ пропадаетъ. Топерь сказываютъ, въ Перми что ихъ сгорѣло. Пришли на такое мѣсто, что изъ земли огонь полыхаетъ. Всѣ и погорѣли, — сказалъ этотъ мужикъ.
Мужикъ этотъ былъ сосѣдъ Корнею, звали его[234] Юфанъ Щербачъ. Онъ былъ мужикъ большой, здоровый, рыжій. Два зуба у него были выбиты, отъ того и звали его Щербатымъ.
— Куда ужъ онъ ихъ, сердешныхъ, не водилъ. — <Царь то.> И то сказываютъ, что не заправскій онъ Царь, a подмѣненый. Въ Стекольномъ городу.
— Буде, пустое болтать, чего не знаешь, — сказалъ Евстигней. Вѣрно служивый сказывалъ, вчера стояло у меня въ дому 6 человѣкъ и набольшій — капралъ — называется. У тѣхъ суда зачесаны виски, а у этаго длинные, здѣсь какъ вальки. А человѣкъ ученый. Я его про нашего барина спрашивалъ. Онъ знаетъ, да говоритъ, онъ нынче въ бѣдѣ. Какъ бы, говоритъ, васъ у него не отобрали.
— А намъ чтоже, отберутъ, за другимъ запишутъ, — сказалъ Евстигней. Все одно подати платить. —
— Ну все разница.
— Да мы и не видали этого. Чтожъ, обиды нѣтъ. —
Поговоривъ такъ, Щербатый отошелъ и остался одинъ Карней съ Евстигнеемъ.[235] Дядя Евстигней былъ крестный отецъ Корнея. Онъ былъ мужикъ богатый. У него было 3 сына: два женаты на тяглѣ. Самъ онъ былъ мужиченка маленькій, сѣдинькой, съ длинными волосами и рѣдкой бородкой — мужиченка смирный, разговорчивый и умный. — Онъ зналъ, что Корней доваживалъ овесъ.
— Довозилъ что ли? — спросилъ онъ.
— Осталось 7 крестцовъ, — <махнувъ рукой,> сказалъ Карней.218
219 Онъ хотѣлъ было сказать, отчего, но вспомнилъ, что говорить про это не годится, что радительница хуже мучается, когда люди знаютъ, и сказалъ, что лошади стали.
— Заморилъ совсѣмъ, перемѣны нѣтъ: и возить, и пахать, и скородить; изъ хомута не выходятъ, сердечные. Все одинъ. Такъ вотъ и живешь, крестный. Люди уже отсѣялись, а я еще не зачиналъ, да хлѣбъ въ полѣ. Эхъ, крестный, плохая моя жизнь, — и Корней насупился, глядя на огонь.
Рѣдко ему доходило такъ тошно, какъ нынче. И такъ въ избу не заходилъ бы. Крики, визгъ, дѣвчонки эти, та — убилась, та — хлѣба проситъ, а теперь въ самую нужную пору еще родитъ — гляди опять дѣвчонку, да сляжетъ, какъ съ тѣмъ брюхомъ. Не то, что помога, а обуза. Плохая моя жизнь, — повторилъ онъ. — Головешка одна, сколько ни чади, и та затухнетъ. <А вотъ все не хочется домъ упускать.>
— То то, я чай, жилъ старикъ, убилъ бы его, a нѣтъ, купилъ бы, — сказалъ Евстигней. —
Корней оглянулся на старика.
— Нѣтъ, Крестный, чтожъ, я противъ родителя никогда не грубилъ, — сказалъ онъ. — И при родителѣ трудно бывало, вся бывало работа на мнѣ, да я этимъ не брезгавалъ. Хоть онъ меня и не любилъ противъ Михайлы или Савелья, никогда не версталъ, а я грубить не могъ.
— Пуще всего, милый, родителей поминай. Родительское благословенье во всякомъ дѣлѣ спорину даетъ. А ты не тужи, Богъ труды любитъ. —
— Да не работа, забота сушитъ, дядюшка. Все какъ будто не хочется домъ упустить, а чтоже сдѣлаешь одинъ. Бьешься, какъ рыба объ ледъ, а толку нѣтъ ничего. Все то я распродалъ, пчелъ перевелъ, кобылу продалъ, а и приждать то нечего. Однѣ дѣвки ростутъ. Отъ нихъ помоги не приждешь.
— А ты вотъ что, Корней, ты малый крѣпкій и не дуракъ, ты не грѣши. Такъ то сказывалъ Бсжій человѣкъ лѣтось, у насъ ночевалъ, про святаго отца что ли. Былъ такой-то на навозѣ, говоритъ, 10 годовъ лежалъ, весь въ гною, тѣло все сопрѣло, червь напалъ на него, такъ его Макарка безпятый, нечистый значитъ, смущалъ: — «пожалься, говоритъ, на Бога, тебѣ, говоритъ, легче будетъ терпѣть» — на грѣхъ его смущалъ, такъ онъ, значитъ, не поддался ему, говоритъ: Богъ, говоритъ, далъ, Богъ, говоритъ, и взялъ. А богатый допрежь того былъ. Скота, говоритъ, тысячи чтоли было. Семья тоже была, сыновья, жена — всѣ померли. Онъ говоритъ Макаркѣ безпятому, — ты, говоритъ, меня не наущай на Бога обижаться. Когда, говоритъ, мнѣ Богъ достатки посылалъ, я, говоритъ, не брезгивалъ, прималъ, надо и теперь, говоритъ, примать, чего посылаетъ — терпѣть, говоритъ, надо. Такъ-то сказывалъ хорошо, бабы наши наплакались, слушамши. Такъ то, Корнеюшка, терпѣть надо.
Корней, <начавшій перебуваться и парить на огнѣ219 220 подвертку,> бросилъ перебуваться и, повернувшись къ старику, слушалъ его. Старики мало спятъ и любятъ говорить. Евстигней разговорился, онъ покачалъ головой, задумавшись, и опять началъ.
— Ну, то святые отцы, я тебѣ про себя скажу. Тоже не завсегда и мы хорошо жили. Вотъ теперь ребята подросли, благодарю Бога. — Старикъ перекрестился, повернувшись на воcходъ, — а то тоже нужду видали. Охъ и видали же нужду. Про Андрея Ильича слыхалъ ли? Ну вотъ то-то. Были мы тогда Вяземскаго Князя. Онъ прикащикомъ у него былъ. Грузный, брюхо — во, на тройкѣ не увезешь. Было дѣло еще при томъ Царю, при Лексѣѣ Михалычѣ. Забунтовали на низу. Какой-то Степанъ Тимофеичъ проявился. До насъ только слухи были, что за старую вѣру поднимается народъ. Вотъ и случись, у насъ въ дому заночевали двое незнамо какіе люди. Схватили ихъ ужъ въ Рагожиномъ, во дворахъ, свезли во Мценской, позвалъ меня Андрей Ильичъ. А онъ на меня давно серчалъ, что я у него собаку убилъ. Я былъ годовъ 30, также, какъ ты — одинокій, безъ родителя остался, Егоръ еще и женатъ не былъ. Позвалъ, сказывай, говоритъ, что прохожіе люди съ тобой говорили. А чего говорили. Поужинали, покалякали объ Степанѣ Тимофеичѣ, что онъ городъ взялъ какой-то, больше и рѣчи не было, и легли, на утро проводилъ я ихъ за ворота. Съ Богомъ! Спасибо. Я сказываю. Нѣтъ, говоритъ, что еще говорили, все cказывай, а то раззорю. Ты и такъ, молъ, не работникъ. Возьму въ дворъ и бабу, а брата въ солдаты отдамъ. Говори. Да что говорить? Ничего не знаю. Сказывай, запорю. Все я сказалъ. Утаиваешь! Розогъ! Повели меня въ ригу. Ложись. Легъ. Принялись пороть. Двое держатъ, двое стегаютъ. Наше вамъ, наше вамъ. Только поворачиваешься. Сказывай. Чего сказывать. Ничего больше не знаю. Клади еще, наше вамъ. Такъ то отбузовали, что на кафтанѣ снесли. <Мало того. Не скажешь, говоритъ, домъ твой раззорю.> Да это бы ничто. Побои не на мнѣ — на немъ остались. Нѣтъ, собака, раззорилъ вѣдь. Взялъ во дворъ. Послали жену кирпичъ бить, а меня въ болото канаву копать, домъ разнесли, <чисто сдѣлали,> горно обжигалъ, самъ топилъ. <Такъ то, собака, мучалъ насъ три года.> Чтожъ прошло время, самъ же помиловалъ, отошло у него сердце. Да и тяголъ мало стало. Бѣжало много народа, опять построился, завелся, твой отецъ, кумъ помогнулъ. Вотъ живъ же.
Корней покачалъ головой.
Извѣстно дѣло, дядюшка. Развѣ я ропщу. Такъ ослабнѣшь другой разъ. А то извѣстно, мнѣ грѣхъ жаловаться. Чтожъ, слава Богу, ни холоденъ, ни голоденъ. Жить можно.
— А вотъ ты баилъ, тебя отецъ съ братьями не версталъ. Не[236]220 221 моги родителевъ судить. Грѣхъ. Дороже всего родителей поминать. Тому человѣку всегда счастье.
— Да я, дядюшка, не то, что съ попрекомъ. Я самъ знаю, что мнѣ до Савелья далёко. Тотъ малый былъ и ловкій и обходителенъ и ухватистъ. Родитель покойникъ серчалъ, что я не пошелъ въ службу, а Савелья взяли. Вѣдь это не моя причина. Матушка меня жалѣла, а батюшка его. Я отцовскаго приказа не ослушивался. Пришелъ тогда выборный сказывать, что съ нашего двора ставить однаго, а везти обѣхъ, который годится. Насъ обѣхъ батюшка повезъ. Только пріѣхалъ онъ, пошелъ батюшка въ воеводскую, a Савелій мнѣ и говоритъ: «Ты, говоритъ, Карней, не тужи. Я охотой пойду. Я тутъ не жилецъ. Мнѣ постыла эта жизнь. Я охотой, говоритъ».
Какъ ввели насъ въ Приказъ, только крикнули Захаркиныхъ. Онъ впередъ сунулся. Я, говоритъ, охотой иду. А, чай, помнишь, малый то былъ какой статный, бравый, смѣлый. Воевода и говоритъ: ай молодецъ. Вотъ такъ солдатъ будетъ, такихъ Царю нужно. Мѣть! — Съ той поры батюшка на меня и серчать сталъ. Ты, говоритъ, его съ бабой своей упросилъ. А я ничѣмъ не причиненъ. Онъ самъ захотѣлъ. Пожалѣлъ меня съ малыми дѣтьми. — Ну да и поминаю я его. Кажется, приди онъ вотъ, скажи: Карней, полѣзай въ огонь, для меня нужно. Полѣзу.
— Чтожъ, нѣтъ слуховъ?
— Нѣтъ, то говорили, что онъ бѣжалъ и за женой присылалъ, что она къ нему ушла, а теперь какъ въ воду кануло, 6-й годъ. Либо померъ.
<Въ это время лошади шарахнулись и мужики закричали.>
Старикъ неохотно слушалъ разговоры Ѳеофана; онъ поднялся, оглядѣлъ звѣзды.
— Ужъ не рано, — сказалъ онъ. Воздохнулъ, повернулся къ сторонѣ и помолился, и легъ, укрываясь съ головой тулупомъ. Корней сдѣлалъ тоже.
— Вотъ, — подумалъ онъ, — умный то человѣкъ слово скажетъ — дороже денегъ. Складно какъ разсказалъ крестный про святаго отца, что на навозѣ прѣлъ. Есть что послушать, а это что, зубы чесать.
И онъ потянулся, зѣвнулъ и только сталъ засыпать, какъ услыхалъ, что собака дяди Евстигнѣя не путемъ брешетъ, — бросается къ дорогѣ.
Тому назадъ 150[237] лѣтъ при Царѣ Петрѣ въ деревнѣ Сидоровой Мценскаго уѣзда, жилъ одинокій мужикъ Карней Іонычъ Захаркинъ. До 1-й ревизіи 1713 [года] ихъ было у отца три сына женатыхъ: Липатъ, Карней и Савелій; но по пословицѣ221 222 — одинъ сынъ — не сынъ, два сына — полсына, три сына — сынъ. Прошло 6 лѣтъ, и остался у отца одинъ средній сынъ Карней. Меньшаго Савелья въ первый наборъ 17... [года] при царѣ Петрѣ сдали въ солдаты. Старшаго убило въ лѣсу деревомъ, сноху выдали замужъ за вдовца въ орловскую вотчину. Прошло еще 4 года, самъ старикъ Iона захворалъ и умеръ; и остался одинъ Карней со старухою-матерью, съ женою и тремя дѣвчонками: самъ шёстъ кормиться, а самъ другъ съ женою работать. При старикѣ дворъ Захаркиныхъ былъ богатый: было семь лошадей, три коровы, больше двухъ десятковъ овецъ, были и пчелы. Кромѣ своей жеребьевой земли каждый годъ старикъ бралъ у помѣщиковъ своего села землю. Въ селѣ было 5 помѣщиковъ, и вся земля была черезполосная: на гумнѣ у старика Іоны всегда хлѣбъ за хлѣбъ заходилъ и были у старика зарыты деньги. Но померъ старикъ, остался Карней на одномъ жеребью и лошадей, коровъ осталось у него: двѣ лошади, корова и пять овецъ.
Работалъ онъ не покладая рукъ, но, какъ ни хлопоталъ онъ, дворъ все опускался и опускался, и только только онъ кормился и справлялъ мирскія, государевы и помѣщичьи подати и кормился съ семьею. Такъ случилось въ 1723-мъ году въ самую уборку. Съ недѣлю времени шли дожди и отбили отъ работы, такъ что къ Заговенамъ вся работа свалилась въ одно время; какъ только разведрилось, мужики всѣ дружно взялись за свозку съ поля оставшихся сноповъ. Возили день и ночь. Урожай яроваго въ этомъ году былъ хорошъ. Карней на пяти осьминникахъ нажалъ девяносто шесть крестцовъ. Наканунѣ Спаса мужики свозили ужъ послѣдній овесъ и на завтра хотѣли запускать скотину въ яровое поле, но у Корнея еще оставались не свожены два осминника. Скотину уже выгнали. Мужики поужинали и поѣхали въ ночное, а Корней все еще возилъ. Стали уже приставать лошади — кобыла съ жеребенкомъ, но Корней все еще возилъ. Хотѣлось ему довозить послѣднее, чтобы не разбила копны скотина, но еще и не поздно было, какъ отказалась не лошадь, a Марѳа брюхатая, на сносѣ, жена его, подававшая ему на возъ снопы изъ крестовъ. Снопы ссохлись послѣ дождя, свясла закалянѣли и разрывались; Марѳѣ, что ни снопъ, надо было перевязывать, а то всѣ разрывались на вилкахъ. Сначала шло дѣло споро, она и перевязывала, и подавала, и Корней только успѣвалъ укладывать снопы, которыми заваливала его ловкая къ работѣ Марѳа. Но возъ ужъ былъ до половины наложенъ, какъ вдругъ Марѳа остановилась, оперлась на вилки и застонала.
— Силъ моихъ нѣту, Карнеюшка, видно нынче я тебѣ не работница.
— Э! Дуй тебѣ горой! — проговорилъ Корней. И сообразивъ, что баба родить собирается, онъ плюнулъ, соскочилъ съ воза, самъ увязалъ его, молча подсобилъ присѣвшей у колеса222 223 и стонавшей бабѣ влѣзть на пустую телѣгу и свезъ накладенный возъ и бабу домой.
Вдвинувъ телѣги въ дворъ, онъ кликнулъ мать, высадилъ бабу, и сталъ выпрягать лошадей. Старшая дѣвченка Аксютка его 10 лѣтъ, бѣгавшая за бабкой, вышла къ нему на дворъ, когда онъ, ужъ снявъ хомуты съ лошадей, привязывалъ ихъ къ грядкѣ телеги, чтобы вести въ ночное.
— Аксютка! Аксютка. Поди у бабки хлѣба возьми, да шубу вынеси, — сказалъ онъ дѣвчонкѣ. —
— Я тебѣ, батюшка, сюда на крылечко и вынесу ужинать. Бабушка велѣла.
Босоногая шустрая дѣвочка живо вынесла отцу хлѣбъ, чашку и кувшинчикъ съ квасомъ и огурцовъ за пазухой. Поставивъ на крылечко, сбѣгала за столешникомъ, солью и ножикомъ. Какъ большая, собравъ ужинъ, стала у двери. Помолясь Богу, Корней поѣлъ и, вставъ отъ ужина, взялъ у дѣвчонки шубу и погладилъ ее по головѣ и пошелъ къ лоша[дямъ].
— Гляди, опять дѣвку родитъ, — сказалъ онъ себѣ, вслушиваясь къ доносившимся до него изъ избы стонамъ. И, кинувъ шубу на мерина, отвязалъ лошадей и повелъ къ воротамъ. Затворивъ за выведенными на улицу лошадьми скрипучія ворота, онъ взвалился, чуть поднявшись на ципочки своимъ худымъ длиннымъ тѣломъ на чалаго потнаго подъ мѣстомъ сѣделки мерина, и, перекинувъ усталую ногу, усѣлся половчѣй на худомъ, остромъ хребтѣ лошади и, доставъ стоявшую въ углѣ чекушку, погналъ въ ночное.
Ночное сидоровскіе мужики стерегли сообща съ пашутинскими и стерегли строго, потому что въ это лѣто въ округѣ много отбито было разбойниками лошадей у мужиковъ и помѣщиковъ. Выѣзжая за околицу, Корней вспомнилъ о томъ, какъ подъ Ильинъ день слышно было: разбойники ограбили Троицкаго помѣщика и увезли семь подводъ награбленнаго добра. О томъ, какъ на прошлой недѣлѣ въ лѣсу бабы, ходя за малиной, наткнулись на недобрыхъ людей, какъ вчерась Терентій — лѣсникъ встрѣтилъ троихъ съ ружьемъ и на-силу ушелъ, и задумался о томъ, гдѣ ночуютъ нынче мужики; вчера ночевали въ Скородномъ и толковали о томъ, что голодно стало для лошадей и хотѣли назавтра гнать въ Барсуки. Карней пріостановилъ лошадь и сталъ прислушиваться и приглядываться на правую сторону къ Барсукамъ.
Слухомъ ничего разслышать не могъ Корней. Послышалось ему, что ржутъ лошади въ Скородномъ, да разобрать нельзя было изъ за собакъ, которыя, хотя и отстали отъ него, но все, встревоженныя его проѣздомъ, еще лаяли у околицы.
— Да и то, — подумалъ Корней, — можетъ наши лошади ржутъ, а можетъ дорожныя.
Большая дорога изъ Мценска въ Ефремовъ проходила мимо самаго Скороднаго и лѣтней порой проѣзжіе на ней отпрягали223 224 и ночевали. Видѣть тоже нельзя было изъ за пару, который поднимался въ лощинѣ. <Ночь была свѣтлая и на бугрѣ, какъ днемъ, видно было.>
— Все одно, — подумалъ Корней, — прежде заѣду въ Скородный, окликну ребятъ, коли нѣтъ, и до Барсуковъ переѣхать не далече.
И трясясь рысцой на добромъ меринѣ, Корней сталъ спускаться въ лощину въ молочный туманъ къ мосту. — Послѣ ужина вся тяжелая работа цѣлаго дня сказалась Корнею, онъ не чуялъ ни рукъ, ни ногъ: ѣхалъ и спалъ. Спустившись въ лощину, Корней, почувствовавъ, что кобыла дернулась, открылъ глаза и оглянулся: на десять шаговъ передъ собой не видать было, но слышно было, что у моста жеребенокъ, забѣжавъ подъ кручь,[238] потерялъ мать и ржалъ. Корней остановился за мостомъ и сталъ звать жеребенка, да кстати и надѣлъ шубу на остывшее тѣло.
— Псе. Псе. Псе, — долго покрикивалъ, пока наконецъ не услыхалъ топотъ жеребенка по бревнамъ моста. Дожидаясь у моста и надѣвая шубу, Карней услыхалъ крики мужиковъ на право въ Барсукахъ и тамъ же увидалъ огонекъ, краснѣющій сквозь туманъ и тронулъ прямо туда. Но тутъ съ нимъ случилось чудное. Направо онъ[239]вдругъ услыхалъ голосъ, да еще чей то знакомый голосъ, окликавшій его.
— Карней, ты что ль?
Онъ остановилъ лошадей и постоялъ, соображая, почудилось ли ему это или точно это голосъ, и вглядываясь въ туманъ, туда, откуда былъ голосъ; но голосъ затихъ и сквозь туманъ не могъ онъ разобрать, что такое высокое чернѣетъ, человѣкъ ли, или такъ. —
— Должно почудилось, — подумалъ Карней и поѣхалъ дальше и громкимъ, звонкимъ голосомъ окликнулъ мужиковъ.
— Корнюха! — опять послышалось ему сзади, но голосъ былъ знакомый, но не мужицкой.
Корнею жутко стало, и онъ, махая ногами, погналъ мерина по направленію къ голосамъ, откликнувшимся на его крикъ.
— Кто идетъ? — крикнулъ на Корнея грубый веселый голосъ, который онъ узналъ тотчасъ же за Макаркинъ, — говори крещена ли душа?
И одинъ изъ 2-хъ караульныхъ нынѣшней ночи — Макаръ, въ шубѣ и треухѣ съ дубиной подошелъ къ нему.
— Аль не призналъ? — тихо сказалъ Корней, слѣзши съ лошади и снимая оброти.
— Чтожъ не окликаешься, я было убилъ, шалый право. Что поздно?224
225 — Овесъ доваживалъ. Э! Кормъ то, кормъ-то, — сказалъ Корней, путая лошадь и проведя рукой по высокой густой отавѣ и прислушиваясь къ звучному срыву длинной травы.
— А что не видалъ недобрыхъ людей?
— А Богъ е знаетъ, кто то окликнулъ меня у острова.
— Вре?
— Пра.
— A гдѣ мужики то?
— А вонъ ребята баловали, огонь развели. —
Корней, перекинувъ на спину одну ременную, другую пенечную узды, тихими шагами усталыхъ ногъ пошелъ на гору.[240] По обѣимъ сторонамъ огня, укутавшись съ головами шубами и кафтанами, какъ журавли, вытянувшись вдоль межи, лежали мужики. Не спали только и сидѣли у огня Щербачъ и старикъ Евстегнѣй.
— Что поздно? — спросилъ старикъ.
— Овесъ довозить хотѣлось.
— Что же, довозилъ что-ли?
— Нѣ, — лѣниво отвѣчалъ Корней, повернулся на восходъ къ высожарамъ, только выходившимъ изъ тумана и, снявъ шапку, сталъ молиться: Іесусу, Богородицѣ, Николи, Херувими, за родителей и, поклонившись, зѣвая, легъ подъ шубу. —
— Эхъ, народъ нынче, — говорилъ Евстигнѣй подошедшему Макару. — Ночка захватитъ, ужъ и валится. — Приди теперь воръ.
— А я то что? — сказалъ Макаръ. — Я этаго сна, чтобы и знать, — не знаю.
— Толкуй больше, ты, я чай, на возу день пролежалъ, за двумя сыновьями въ старикахъ, а какъ я нони 3 осьмини смахалъ гречи, солнце еще во гдѣ было, да возилъ, такъ руки то не знаю мои ли, чужія ли.
— Эка диво! слабъ ты больно.
— Ослабѣешь. Ты не ослабнешь. Вишь курдюкъ то наѣлъ, съ тебя портки не стащишь, а съ меня ползутъ.
— Да ужъ ты завистливъ больно на работу. Сталъ бы я биться, отдалъ бы землю, али безъ отдачи собралъ повозку, темной[241] ночки дождался, да и съ Богомъ.
— Чтожъ, ступай, ктожъ тебя держитъ. —
— А то и держитъ, что мнѣ слава Богу есть причемъ жить. Ай, ай, держи, — закричалъ Макарка на крикъ товарища и пошелъ подъ гору.
Какихъ бы мы ни были лѣтъ — молодые ли старые, — куда мы ни[242] посмотримъ вокругъ себя ли, или назадъ, на прежде225 226 насъ жившихъ людей, мы увидимъ одно и одно удивительное и страшное <явленіе> — люди родятся, ростутъ, радуются, печалуются, чего то желаютъ, ищутъ, надѣются, получаютъ желаемое и желаютъ новаго или лишаются желаемаго и опять ищутъ, желаютъ, трудятся, и всѣ — и тѣ, и другіе — страдаютъ, умираютъ, зарываются въ землю и изчезаютъ изъ міра и большей частью и изъ памяти живыхъ, — какъ будто ихъ не было и, зная что ихъ неизбѣжно ожидаютъ страданія, смерть и забвеніе, продолжаютъ дѣлать тоже самое.
Зачѣмъ? Къ чему? трудиться, достигать желаемаго, когда все кончится болѣзнью, страданіемъ, смертью и забвеніемъ. Мой удѣлъ страдать, мучаться и умереть. Если уже это неизбѣжно, то не лучше ли скорѣе, чѣмъ обманываться и ждать этаго? И какая разница между 80[243] годами жизни и однимъ часомъ, когда мнѣ предстоитъ вѣчность, безконечность времени, — смерти, безжизненности.
Для того, чтобы продолжать жить, зная неизбѣжность смерти, (а знаетъ эту неизбѣжность и 10 лѣтній ребенокъ) есть только два средства; одно — непереставая такъ сильно желать и стремиться къ достиженію радостей этаго міра, чтобы все время заглушать мысль о смерти, другое — найти въ этой временной жизни, короткой или долгой, такой смыслъ, который не уничтожался бы смертью. — И всѣ люди, которыхъ я зналъ и знаю, я самъ въ разныя времена моей жизни, всѣ люди прошедшаго, жизнь которыхъ я знаю, жили и живутъ или отдаваясь страстямъ, чтобъ заглушить мысль о смерти, или направляя жизнь такъ, чтобы дать ей смыслъ, неуничтожаемый смертью.
Только какъ исключеніе являются тѣ, всегда и всѣмъ ужасающіе, люди, которые не въ силахъ стремленіями страстей заглушить мысль о смерти и не въ силахъ найти смыслъ жизни, <сами> убиваютъ себя.
Желанія, заглушающія мысль о смерти, всегда свойственны человѣку, всегда однѣ и тѣже, особенно ярко они видны у дѣтей, для которыхъ такъ естественно изъ за вѣчно новыхъ, само собою возникающихъ желаній не видѣть предстоящей смерти, что этотъ путь жизни понятенъ всякому.
Другой путь, направляющій стремленія человѣка такъ, чтобы жизнь получала смыслъ, неуничтожаемый смертью — точно также простъ и естествененъ для человѣка, не разрушившаго тѣ вѣрованія, которыя были внушены ему при его воспитаніи и ростѣ. Путь этотъ есть вѣра. Нѣтъ народа изъ тѣхъ, которыхъ мы знаемъ и можемъ знать, въ которыхъ дѣти въ особенности матерями не воспитывались въ извѣстныхъ вѣрованіяхъ.
Вѣрованія же, всякая вѣра есть объясненіе смысла жизни, — такое, при которомъ смерть не нарушаетъ его, и указаніе на226 227 то, какое должно быть направленіе этой жизни, т. е. какъ человѣкъ долженъ направлять свою свободную волю для приданія своей жизни такого внѣвременнаго значенія, не исчезающаго со смертью, — указаніе, что добро и что зло. Усвоеніе извѣстныхъ вѣрованій также естественно, неизбѣжно даже, какъ увлеченіе желаніями и страстями. Точно также, какъ желанія и страсти, не дожидаясь нашего выбора, втягиваютъ и влекутъ за собою, точно также, не дожидаясь нашего выбора, извѣстное объясненіе смысла нашей жизни, — такого, который не разрушается смертью, — передается намъ вмѣстѣ съ нашимъ ростомъ и воспитаніемъ.[244] Объясненіе это называютъ вѣрой, именно по тому, что оно передается отъ однаго поколѣнія къ другому въ дѣтскомъ, юношескомъ возрастѣ — на вѣру. Оно не доказывается, не объясняется, потому что ребенку нельзя доказывать и объяснять, а передается, какъ истина — плодъ несомнѣннаго знанія, имѣющаго[245] сверхъестественное происхожденіе. <И оно не можетъ не быть передаваемо, потому что безъ него нельзя воспитывать ребенка.
(Когда объясненіе это не дается, какъ несомнѣнное знаніе, имѣющее сверхъестественное происхожденіе, то оно доказывается и объясняется, и тогда оно становится наукой — философіей.) Но такъ какъ ребенку и юношѣ нельзя передать философскаго ученія, не насилуя его, ибо по нетвердости своего ума и діалектики онъ, не будучи въ силахъ отрицать, приметъ всякое [ученіе], то философія никогда не могла быть передаваема и не передавалась растущимъ поколѣніямъ, а всегда передавалась вѣра.>
Вездѣ, всегда, сколько я видѣлъ и понималъ въ моей 50-лѣтней жизни, сколько я могъ понять въ изученіи жизни далеко живущихъ отъ меня и прежде жившихъ, я видѣлъ, что люди не могутъ жить и не живутъ внѣ этихъ двухъ путей жизни.
Всегда и вездѣ также неизбѣжны желанія и страсти человѣка, какъ и передача ему извѣстныхъ вѣрованій, объясняющихъ для него <вѣчный> невременный смыслъ жизни.
Одинаково невозможенъ и непонятенъ представляется человѣкъ, не имѣющій страстей и желаній, какъ и человѣкъ, не имѣющій вѣрованій, объясняющихъ для него смыслъ жизни и уничтожающій смерть.
Случай тѣхъ дикихъ, о которыхъ пишутъ путешественники, какъ неимѣющихъ никакихъ вѣрованій и тѣхъ, между нами живущихъ людей, которые, отрицая всякое вѣрованіе, полагаютъ, что воспитываютъ дѣтей внѣ всякаго объясненія смысла жизни, не уничтожаемаго смертью, могутъ казаться намъ исключеніями только по тому, что мы по отношенiю дикихъ, слишкомъ мало зная и языкъ и воззрѣнія дикихъ, не умѣемъ для себя227 228 выразить ихъ вѣрованій, по отношенію же отрицающихъ вѣру въ нашемъ обществѣ изъ за отрицанія внѣшнихъ формъ, не замѣчаемъ тѣхъ вѣрованій, который они кладутъ въ основу своих объясненій смысла жизни. —
Всякій дикій считаетъ или не считаетъ хорошимъ и дурнымъ что нибудь, кромѣ удовлетворенія своихъ страстей. Если нѣтъ, если онъ не знаетъ различія хорошаго и дурнаго, кромѣ въ своихъ тѣлесныхъ вкусахъ, то онъ не человѣкъ; если же онъ считаетъ по мимо и противно своимъ страстямъ одно — хорошимъ, другое — дурнымъ, — хотя бы убійство своего врага онъ считалъ хорошимъ, — у него есть вѣрованія, которыя даютъ вѣчный смыслъ его жизни, и, какъ онъ получилъ ихъ отъ предковъ, такъ и передаетъ своимъ потомкамъ. Если мыслящій человѣкъ, мысленно отвергающій всякія вѣрованія, знаетъ различіе между добромъ и зломъ,[246] <то> знаніе этаго различія есть вѣрованіе.
Пускай онъ думаетъ, что онъ отвергъ всякую вѣру, что одинъ разсудокъ открылъ ему это, <хотя и легко бы убѣдиться, что разумомъ можетъ быть доказано, что причина и что слѣдствіе, но то, что добро и что зло, не можетъ быть доказано разумомъ,> но все таки, полагая, что человѣкъ, жертвуя своими стремленіями и поборая страсти въ пользу общаго блага, дѣлаетъ хорошо, онъ <только> вѣруетъ въ то, что стремленіе къ общему благу есть то, что даетъ его жизни такой смыслъ, который не уничтожается смертью. И принявъ невольно это вѣрованіе отъ другихъ, онъ также невольно передаетъ его своимъ дѣтямъ.
Вездѣ и всегда, куда ни посмотришь, — борьба, несмотря на угрожающую смерть, — [борьба] между слѣпымъ стремленіемъ къ удовлетворенiю страстей, вложенныхъ въ человѣка,[247] между похотью съ требованіемъ закона добра, попирающаго смерть и дающаго смыслъ человѣческой жизни,[248] безконечно различно выражаемаго въ вѣрованіяхъ. Въ этой борьбѣ всегда и вездѣ выражается жизнь и человѣка и народовъ.
<Бываютъ въ жизни отдѣльныхъ людей времена, когда [человѣкъ][249] отдается однимъ страстямъ и забываетъ смерть, бываетъ, что онъ вспоминаетъ ее и не находитъ объясненія жизни, вѣрованій, или находитъ такія, которыя болѣе не удовлетворяютъ его и ищетъ новыя и находитъ ихъ или смиряясь возвращается къ прежнимъ. Бываетъ, что онъ борется всю жизнь, то отдаваясь страстямъ, то вѣрѣ.
Съ безчисленныхъ сторонъ можно разсматривать жизнь человѣка и народовъ, но я не знаю болѣе общаго, широкаго и заключающаго въ себѣ все, чѣмъ живетъ человѣкъ, какъ тотъ228 229 взглядъ на него, при которомъ главный вопросъ составляетъ эта борьба между страстями и вѣрой въ добро.
Въ отдѣльномъ человѣкѣ борьба этихъ двухъ началъ производитъ безчисленныя положенія, въ которыя онъ становится, точно тоже и въ народахъ.
Но въ народахъ въ продолженіе извѣстнаго времени, какъ во всѣхъ явленіяхъ, переносимыхъ отъ частнаго къ общему, различія положеній этихъ, безконечно видоизмѣняющіяся въ отдѣльныхъ лицахъ, упрощаются и получаютъ извѣстную правильность и законченность.
Такъ въ послѣднія два столѣтія жизни русскаго народа при безконечно разнообразныхъ положеніяхъ отдѣльныхъ лицъ къ вопросу о вѣрѣ, во всемъ народѣ за это время ясно выразилось одно продолжительное и опредѣленно ясное движеніе.>
И объ этой борьбѣ между похотью и совѣстью отдѣльныхъ лицъ и всего русскаго народа я хочу написать то, что я знаю.[250]
————
Судить людей я не буду. Я буду описывать только[251] борьбу между похотью и совѣстью какъ частныхъ лицъ, такъ и лицъ государственныхъ, которыхъ мнѣ необходимо описывать для того, чтобы составить болѣе полную картину жизни всего народа, но для того, чтобы описывать ихъ дѣйствія, выражающіяся въ этой борьбѣ, я долженъ устранить сужденія уже готовыя о большинствѣ государственныхъ лицъ. —
И для того, чтобы описаніе этихъ лицъ не представилось ложнымъ, одностороннимъ, мнѣ необходимо устранять[252] <почти> всегда ошибочныя сужденія, составившiяся о государственныхъ лицахъ, которыхъ мнѣ придется описывать. Я не желаю опровергать сужденія, составившагося о нихъ, если оно хорошее, не желаю доказывать противное, но желаю только указать на причины, вызывающія къ составленiю преждевременныхъ необдуманныхъ сужденій о лицахъ государственныхъ, облеченныхъ властью, желаю только, чтобы люди воздержались отъ[253] составленія сужденія о нихъ, желаю, такъ сказать, чтобы та бумага, на которой мнѣ придется писать, была бы бѣлая, чтобы на томъ мѣстѣ, на которомъ мнѣ придется писать портреты историческихъ лицъ, не было бы впередъ уже положено[254] опредѣленныхъ красокъ. Если бы я не попытался устранить этихъ впередъ составленных сужденій, мнѣ бы пришлось, составляя свое описаніе лицъ только по отношенію той борьбы, о которой229 230 я говорилъ, — между похотью и совѣстью, спорить, отрицать или утверждать противное тому, что утверждается описывавшими уже тѣхъ же лицъ;[255] — пришлось бы судить ихъ, на что я считаю себя не имѣющимъ право. Я прошу только моихъ читателей откинуть на время тѣ сужденія, которыя составились у нихъ о лицахъ, и, вмѣстѣ со мной, воздерживаясь отъ сужденія о нихъ, слѣдить за ними въ ихъ борьбѣ между похотью и совѣстью, въ которой они намъ представляются. —
Причины, побуждающія насъ составлять преждевременныя и всегда ложныя сужденія объ историческихъ дѣятеляхъ, троякія, и всѣ ведутъ къ одной и той же цѣли, къ преувеличенному и ложному значенію, придаваемому нами этимъ лицамъ.[256]
1-я причина есть присущее человѣку, въ особенности первобытному, свойство приписывать значеніе и даже достоинство силѣ и власти. Человѣкъ имѣетъ власть. Онъ можетъ жечь, убивать, лишать свободы и имущества, и первобытный человѣкъ естественно дѣлаетъ разсужденіе: если онъ имѣетъ власть, то онъ[257] имѣетъ особенное значеніе, силу, достоинство, чтобы пріобрѣсти эту власть.
Несмотря на очевиднѣйшіе примѣры пріобрѣтенія власти по наслѣдству, по любовнымъ интригамъ, по случайности, разсужденіе такъ естественно, что нетолько первобытный человѣкъ, но и образованный человѣкъ легко впадаетъ въ это заблужденіе, какъ только способъ пріобрѣтенія власти хотя нѣсколько скрытъ отъ глазъ наблюдателя, когда власть пріобрѣтается не однимъ, двумя, тремя очевидно случайными событіями, но когда случайностей этихъ много, и условія болѣе усложняются. —
Въ возвышеніи Мазарини,[258] Потемкина еще видятъ случайность и не приписываютъ его возвышеніе одному достоинству, но успѣхъ Бисмарка,[259] Наполеона III ужъ объясняются достоинствомъ.
Указывая на это, я не хочу сказать, что пріобрѣтеніе власти всегда исключаетъ достоинство, но я только прошу о томъ, чтобы не попадать въ обычную ошибку сужденія. —
— Человѣкъ властвуетъ надъ другими, стало быть онъ имѣетъ что то особенное, давшее ему власть. И это особенное есть его достоинство — сила характера, умъ, геніальность, высота душевная и т. д. Я прошу помнить только то, что власть есть таинственнѣйшее изъ таинственныхъ явленій, о которой сказано, поэтому, что она отъ Бога. И что обладаніе властью есть одно230 231 явленіе, а достоинство — другое и что одно вовсе не вытекаетъ изъ другаго и не имѣетъ даже ничего, связующаго ихъ. Люди съ огромными достоинствами теряютъ власть, люди безъ достоинства пріобрѣтаютъ и удерживаютъ ее, и на оборотъ. Я прошу только о томъ, чтобы наблюдать оба явленія отдѣльно. Человѣкъ имѣетъ власть — хорошо. Теперь, независимо отъ власти, посмотримъ, имѣетъ ли онъ достоинство. Я только прошу помнить, что не все то золото, что блеститъ.
Эта причина — ошибка логическая.
2-я причина — психологическая. Люди, находящіеся около человека, имѣющаго власть, и раздѣляющіе ея выгоды, суть тѣ самые, черезъ которыхъ однихъ переходятъ въ массы и въ потомство свѣденія о владыкѣ. Люди эти должны складывать все черное и выставлять одно бѣлое, вопервыхъ для того, чтобъ оправдать передъ самимъ собой тѣ выгоды, которыми они пользуются, во 2-хъ, для того, чтобы оправдать свое подчиненіе и униженiе. Эти то люди передаютъ свѣденія и пишутъ исторію.
3-я причина — всегда ложнаго и преувеличенно похвальнаго сужденія о владыкахъ состоитъ въ томъ, что сами люди, облеченные властью, въ особенности, если они тщеславны, какъ Людовикъ XIV, Наполеонъ, Петръ, Екатерина, и при продолжительныхъ царствованіяхъ, сами пишутъ свою исторію или подготавливаютъ для нея матерьялы, старательно устраняя все невыгодное и разглашая очень часто ложное въ свою пользу. Чему очевидно содѣйствуютъ, пересаливая въ своемъ усердіи, ихъ льстецы. Какъ ни старается потомъ историческая критика разобрать истину, она не можетъ этаго сдѣлать, ибо очень часто оставшіеся матерьялы для исторіи всѣ прошли черезъ руки владыкъ или ихъ льстецовъ. При Петрѣ не велѣно было давать бумаги и чернилъ монахамъ.
4-ю причину ложнаго восхваляющаго сужденія о достоинствахъ владыкъ я назову причиной діалектической. Пишутъ о владыкахъ люди науки исторической. Мнимая наука эта имѣетъ своимъ предметомъ изслѣдованіе жизни народовъ и государствъ, и потому мѣрило достоинства, прилагаемое историками къ дѣятельности правителей, есть совсѣмъ не то, которое прилагается всѣми людьми ко всѣмъ людямъ, т. е. мѣрило борьбы между похотью и совѣстью, но совсѣмъ другое, мѣрило большаго или меньшаго содѣйствія извѣстнымъ государственнымъ или народнымъ цѣлямъ, которыя предположилъ себѣ историкъ. Не говоря уже о томъ хаосѣ мнѣній, который существуетъ въ сужденіяхъ историковъ о задачахъ исторіи и томъ мѣрилѣ, которое должно прикладываться къ изслѣдованію историческихъ явленій, т. е., что должно считаться дурнымъ, что хорошимъ, несомнѣнно уже то, что мѣрило историческое не можетъ совпадать съ мѣриломъ человѣческимъ, что то, что хорошо <и полезно> для процвѣтанія Германскаго народа, не можетъ быть хорошо для Франц[узовъ] и т. п.231
232 Самое раздѣленіе Вавилонской башней рода человѣческаго на народы и государства уже исключаетъ возможность совпаденія народнаго государственнаго добра съ добромъ общимъ. Между тѣмъ историки, пользуясь уже односторонне подготовленнымъ матерьяломъ, о которомъ говорено, дѣлаютъ тутъ еще[260] иногда невольную, иногда вольную ошибку, желая слить достоинство государственнаго народнаго дѣятеля съ достоинствомъ обще человѣческимъ, и для выраженія этаго незаконнаго сліянія употребляются извѣстныя слова, скрывающія обманъ. Слова эти: гражданская добродѣтель, святая любовь къ отечеству и самое употребительное: величіе.
Какъ въ первомъ случаѣ, ошибки логической, гдѣ дѣлается ложный выводъ о томъ, что, если есть власть, то и есть достоинство, я не отрицаю возможность достоинства при власти, но прошу различать, такъ и въ этихъ послѣдующихъ случаяхъ ошибокъ я ничего не отрицаю, но прошу различать. Я прошу помнить то, что, если для приближенныхъ Наполеона III[261] его правительство было благодѣтельно, и для нихъ онъ представлялся исполненнымъ добра, то это не доказываетъ, чтобы онъ имѣлъ достоинства, но, не признавая и не отрицая его достоинствъ, на этомъ основаніи мы должны смотрѣть на него только съ обще человѣческой точки зрѣнія — борьбы похоти и совѣсти.
Точно также я прошу помнить, что восхваленіе историками не отрицаетъ и не доказываетъ его.
По отношенію же къ историкамъ, сливающимъ въ одно достоинство дѣятеля государственнаго съ человѣкомъ, надо быть тѣмъ болѣе осторожнымъ, что дѣятельность государственная по существу своему большей частью противуположна требованіямъ совѣсти. И по тому, не отрицая заслугъ дѣятеля, какъ государственнаго слуги,[262] надо твердо помнить, что достоинство, какъ человѣка, всегда совершенно независимо отъ него. Я настаиваю на этомъ особенно по тому, что восхваленіе человѣка низкаго, какъ человѣка, и рядомъ ошибокъ мысли и ложной діалектики возставленіе такого лица на мѣсто идеала и обращика добра, не говоря о вредномъ вліяніи на общество, есть самое непростительное святотатство.
И такъ, совершенно отрѣшившись отъ тѣхъ, вслѣдствіе ряда заблужденій, ложныхъ представленiй[263] объ историческихъ дѣятеляхъ, я буду съ помощью Божьею описывать ихъ, когда они будутъ встрѣчаться въ моемъ разсказѣ такъ, какъ будто о нихъ не существуетъ никакого сужденія, только слѣдя въ нихъ за ихъ борьбой между похотью и совѣстью.
Конспектъ.
Предисловіе. —
Страхъ смерти отбиваетъ охоту жизни. Одно спасеніе — или забыть смерть или найти въ жизни смыслъ, не уничтожаемый смертью.
Забыть смерть можно, отдаваясь страстямъ, возбуждая ихъ. Смыслъ жизни, не уничтожаемый смертью — вѣра и подчиненіе ея ученію своей жизни. Въ борьбѣ между этими двумя направленіями воли — весь смыслъ и интересъ какъ всякой частной жизни, такъ и жизни народовъ.
————
Хочу описать эту борьбу за 100[264] лѣтъ жизни русскаго народа. Для этаго буду описывать жизнь многихъ людей разныхъ положеній.
Въ числѣ этихъ лицъ будутъ лица историческіе, правительственные, Цари, управители. Цари и правители представятся иначе, чѣмъ они представляются историками.
Различіе произошло отъ многихъ причинъ. Историки подчиняются обману, подготавливаемому правителями, власть всегда восхволяема, но главная причина: это то, что историки, смыслъ жизни, не уничтожаемый смертью, видятъ въ государственномъ усиленіи, обособленіи.[265] Но это невѣрно для христіанскаго міра. Это остатокъ Римскаго варварства. Обособленіе государственное не дастъ смыслу жизни. Напротивъ.
————
I часть. I Глава.
Въ 1723 году въ концѣ Царствованія Петра I, въ тогдашней огромной Московской губерніи въ 200 верстахъ отъ Москвы, въ 15 верстахъ отъ Мценска въ деревенской глуши у одинокаго мужика Онисима родился сынъ. Онисимъ Марковъ жилъ одинъ съ старухой матерью и еще не старой женой, отъ которой до сихъ поръ у него все рожались дѣвочки.
Онисимъ былъ второй сынъ у отца, a всѣхъ было трое. Старшаго въ первый наборъ отдали въ солдаты. Отецъ умеръ и скоро послѣ смерти отца меньшой братъ бѣжалъ, и Онисимъ остался одинъ съ женой и матерью. Онисимъ былъ мужикъ черный и грубый, и голосъ и обхожденье у него были грубые. Ростомъ онъ былъ большой, широкоплечій, волоса были кудрявые, всегда лохматые, и борода небольшая, такая кудрявая, что ее пальцами разобрать нельзя было. Брови у него всегда бывали нахмурены, и носъ большой, съ горбомъ. Во хмѣлю онъ былъ еще сумрачнѣе и сердитѣе, и пьянаго его всѣ боялись. Говорить онъ много не любилъ и всегда бывалъ за работой. И рѣдко кто233 234 противъ него могъ сработать. Старуха Кириловна, мать Онисимова,[266] еще работала и помогала ему, а жена Марѳа была баба и работящая и умная. Но несмотря на это, какъ разстроился ихъ домъ послѣ смерти отца, такъ и не могъ подняться. Пословица говоритъ про одинокаго: что одна курушка въ полѣ сколько ни[267] чади, не миновать загаснуть, такъ и Онисимовъ домъ только курился. Но Онисимъ не давалъ ему загаснуть. Были они въ то время господскіе, Князя Вяземскаго, и платили на Князя оброкъ по 5 рублей съ дыма, по три осьмины ржи, двѣ четверти овса, двѣ подводы въ Москву, полбарана, 6 куръ, полсотни яицъ, 7 талекъ пряжи льняной и двѣ пасконной. — Уже 8 лѣтъ такъ бился Онисимъ, не давалъ загаснуть своей курушкѣ, но и не могъ разжечь ее. Прокормится съ семьей, одѣнется, отбудетъ подводы господскія и государевы, доставитъ оброкъ и только, только заткнетъ всѣ дыры, а подняться уже не съ чѣмъ — ни изъ коровъ пустить другую на зиму, ни изъ лошадокъ прибавить къ двумъ, которыхъ онъ держалъ. То овинъ поставить на мѣсто сгорѣвшаго, то дворъ покрыть, то лошадь увели, то коровы пали, то хлѣбъ не родился. Только одно дѣло поправитъ, другое разладится, такъ что подняться все и не съ чѣмъ. Все ровно съ одинакимъ достаткомъ.
Жилъ Онисимъ одинъ уже 8 лѣтъ. Была у него одна изба старая, сѣни и клѣть плетневая съ <рундукомъ>,[268] дворишка крытый. Овинъ на задворкахъ, двѣ лошади и стригунъ, коровенка, 5 овченокъ, двѣ телеги, сани, соха, борона, да бабьи пожитки.
Въ прошломъ 22 году рожь вовсе не родилась, и кое какъ прокормились, гдѣ въ займы взялъ 5 осьминъ, гдѣ овсомъ, но скотину не продали. Въ нынѣшнемъ, 23-мъ году урожай былъ хорошъ, и озимое, и яровое, и сѣно родилось, такъ что Онисимъ надѣялся долгъ отдать, прокормиться и пустить на зиму лишнія двѣ головы.
Только уборка въ нынѣшнемъ году задержалась. Спожинками пошли дожди, и хлѣбъ отбился отъ рукъ. Съ Успенья опять стало ведро. Въ то время, какъ родился у него сынъ, Онисимъ доваживалъ послѣдніе снопы съ поля. —
Онисимъ въ этотъ день до зори пріѣхалъ изъ ночнаго. Бабы уже были вставши и издалека еще онъ увидалъ въ туманѣ дымъ изъ своей избы. Изба его была 2-я съ края. Бабы ставили хлѣбы. Марѳа выбѣжала, отворила ворота, и Онисимъ[269] тотчасъ пошелъ съ бабой мазать и запрягать обѣ телеги. Запряжомши, онъ вошелъ въ избу, закусилъ, взялъ кафтанъ и выдвинулъ лошадей234 235 на улицу. Марѳа, ходившая къ сосѣдкѣ за[270] солью, забѣжала въ избу одѣться и приказавъ матушкѣ свекрови дѣвчонокъ и надѣвая на ходу кафтанъ,[271] выбѣжала изъ сѣней, подошла къ телегѣ и вскинула въ ящикъ веревку. Увидавъ ее, Онисимъ тронулъ передовую чалую кобылу. Марѳа, хоть и кругла уже была, но живо ухватившись за грядку и подпрыгивая одной ногой по дорогѣ, пока приладилась другой стать на чеку, вскочила, взвалилась въ новую лубкомъ обтянутую заднюю телѣгу и взялась за вилы. Но, только что отъѣхали, Марѳа закричала:
— Митюха! Постой. Вилы забыли.
— На дворѣ, въ саняхъ! — крикнулъ мужъ.
<Баба> сбѣгала <и> принесла вилы, и они поѣхали рысью. <И они выѣхали за околицу.> Но какъ ни рано они выѣхали — еще солнушко не выходило изъ за Барсуковъ,[272] — а ужъ за околицей на встрѣчу имъ попался дядя Нефедъ съ сыномъ на четверомъ.
— Не сыра? Дядя Нефедъ! — крикнулъ Онисимъ.
— Сверху росно,[273] а суха, не, ладна, — отвѣчалъ Нефедъ, хворостиной отгоняя близко набѣжавшую на него лошадь Марѳы.
Заворотивъ съ дороги на свою пашню, Онисимъ выскочилъ изъ телѣги, завернулъ за оглоблю подласаго мерина и, поддвинувъ чалую къ самымъ крестцамъ, перевернулъ, ощупалъ снопъ и — господи благослови — скидалъ верхніе снопа, которые были сыры, и сталъ укладывать сплющившіеся отъ дождя снопы волотью внутрь, гузомъ наружу, — тяжелые снопы. Марѳа подтаскивала изъ другаго крестца знакомые ей, ею нажатые, ею навязанные снопы. Какъ только ящикъ былъ полонъ, Онисимъ влѣзъ на телѣгу, и Марѳа, доставь <вилы изъ задней телеги>, подтаскивала ловко снопъ за снопомъ, подкидывала ему такъ скоро, что онъ не успѣвалъ съ ними разбираться.
— Будетъ чтоли?
— На ужъ, всю забирай.
И Марѳа, взявъ вилы изъ другой телѣги, всадила ихъ подъ свясла, дала послѣдніе 6 сноповъ, подлезла подъ ось, достала веревку и перекинула. Увязавъ возъ, Онисимъ спрыгнулъ, завернулъ Чалую и подвелъ подласаго къ другой копнѣ.
Другую копну Марѳа также перекидала почти всю, но вдругъ остановилась и оперлась на вилы, вложивъ локоть въ развилину.
— Кидай чтоль? — крикнулъ мужъ. — Аль умираешь.235
236 — Держи, — крикнула баба, вдругъ тряхнувъ головой, чтобы поправить кичку и докидала послѣдніе снопы.
Опять они увязали и другой возъ и вывели лошадей по неровной пашнѣ на прибитую, усыпанную зернами дорогу. Солнце уже взошло и со всѣхъ сторонъ мужики, которые накладывали, которые выѣзжали, которые уже увозили снопы. Выѣхавъ на дорогу, они попали въ[274] обозъ. Впереди ѣхали Макарычева возы, сзади рысью догналъ ихъ Савоска. —
Савоська разсказывалъ двумъ шедшимъ съ нимъ мужикамъ, какъ вчерась пріѣзжалъ на барскій дворъ воеводскій писарь описывать. Дмитрій подошелъ къ нимъ, послушалъ, но, замѣтивъ, что подласый щипетъ изъ воза, онъ большими шагами пошелъ мимо воза, поднялъ выбившіеся колосья, глянулъ искоса на Марѳу изъ подъ черныхъ насупленныхъ бровей. Она была красна и потна, какъ будто въ самую жару и шла неровно.
— Полѣзай на возъ чтоль? — сказалъ Онисимъ.
Марѳа, не отвѣчая, взялась за снопы.
— Эй, Митюха, останови мерина то, бабу посадить.
— Тпруу. — И почти на ходу Онисимъ подсунулъ перебиравшую по веревкѣ руками бабу и, когда она скрылась отъ него вверху, пошелъ къ передней лошади.
— Вишь бабу то жалѣешь, — крикнулъ Митюха.
— Нельзя же.
Когда они своротили съ слободы проулкомъ на гумно и подъѣхали къ одному конченному круглому овсяному, другому ржаному и 3-му начатому одонью, Марѳе отлегло, она встала на возу,[275] развязала и, принявъ вилы, стала скидывать мужу на одонье. Когда она скинула послѣдній снопъ, высоко держа его надъ головой и осыпая свое потное лицо зернами, грѣмѣвшими, какъ дождь, по новому лубку телѣги, <она почувствовала,[276] что мочи ея нѣтъ больше> и упала въ телѣгу, какъ только лошадь двинулась. Дѣвчонка старшая вышла на гумно и вынесла кувшинчикъ квасу. Онисимъ напился и передалъ женѣ. Марѳа смочила свои пересмяклыя губы и[277] напилась и опять взялась за работу. Она отогнала лошадь, дергавшую колосья изъ одонья и закрутила ее и хотѣла взяться за другую, но опять дернулась и охнула.
— Я до двора пойду, Митя.[278] Не можется мнѣ.
— Э! Дуй тебя горой! Поди, да Матушку пошли, — сказалъ <Онисимъ>, — докидать надо.236
237 И Марѳа побрела по тропинкѣ черезъ гумно ко двору.[279]
Проходя мимо току, Марѳа подмела раскиданныя ворошки и загнала куръ. Потомъ зашла въ конопи и подняла яичко. Кириловны не было въ избѣ, она пошла на рѣчку съ бѣльемъ.
— Поди, матушку посылай и Машку[280] возьми, — сказала Марѳа дѣвчонкѣ и сѣла на лавку противъ печки. —
Когда старуха пришла, Марѳе опять полегчило, и она хотѣла опять идти на гумно. — Но свекровь не велѣла ей.
— Ты хоть хлѣбушки вынь, а ужъ видно я съѣзжу. А коли что, ты за Сидоровной Машку пошли.
Во вторую поѣздку Онисимъ взялъ съ собой мать.
Они сѣли въ одну телѣгу съ матерью.
— Самая пора нужная, а она рожать! Такое мое счастье. —
— А ты, Онисимушка, не грѣши, — сказала мать. Все отъ Бога. А ты какъ думаешь? Вѣдь и ей не легко. Значитъ Богу они нужны, коли родятся. —
— На кой ихъ лядъ. Дѣвокъ то.
— A грѣхъ! Развѣ она виновата. Такъ Богъ даетъ. Другой и съ ребятами мучается, а другой <отъ дѣвокъ[?]>. Вотъ Петра зятя принялъ, лучше сына почитаетъ, такъ то. —
— Думали сыра, а она такъ провяла, <что какъ сткло>. Только теперь не упустить, — сказалъ Онисимъ про рожь.
Съ старухой накладывать дѣло шло не такъ споро, какъ съ Марѳой. И они до обѣда провозились съ другой поѣздкой.
Когда они съ матерью вернулись съ возомъ изъ другой поѣздки, Дунька выбѣжала имъ навстрѣчу.
— Бабушка, поди къ мамушки. Она умираетъ. Я за Сидоровной бѣгала, да она въ Пашутина ушла.
Старуха слѣзла на улицѣ и пошла въ избу, а Онисимъ одинъ повелъ воза на гумно.
— Гдѣ жъ бабы то? — крикнулъ ему сосѣдъ, вывершивавшій свое одонье.
— Недосугъ! — отвѣчалъ Дмитрій. — Ему хорошо, какъ самъ шестъ, а одному и одонья не скласть. Небось не придетъ подсобить.
— Эй, Максимъ, поди дядѣ Онисима поскидай воза то, — какъ бы отвѣчая на его мысли, сказалъ сосѣдъ сыну. — Ничего. Обѣдать то еще рано, а мы всю привезли. —
— Ну спаси тебя Богъ, — сказалъ Онисимъ и сталъ развязывать возъ.
— Что кумъ? Али опять крестить?
— Да <должно>, видно, что такъ.
— То то пословица: всѣмъ бы молодецъ, да дѣвичей отецъ. —237
238 Дмитрій нахмурился и не отвѣчая, стоя на возу, заваливалъ снопами Максимку такъ, что онъ не успѣвалъ разбираться.
————
Оставшись одна, Марѳа достала хлѣбы, но вдвинуть назадъ кочаргу не могла. Она даже не могла подойти къ окну, чтобы позвать дѣвочку, она легла и болѣе не вставала, пока у ней не родился ребенокъ. На нее нашелъ было страхъ, но, помолившись на образа, она успокоилась. «Быть живой — буду жива и безъ бабки». — Когда боли отпустили ее, и ребеночекъ закричалъ, она взяла его, осмотрѣла и, увидавъ, что мальчикъ, еще разъ помолилась Богу и хотѣла вставать, но ослабѣла и, застонавъ упала на спину.
— Матушка — свекровушка, жалосливая сударушка, приди, помоги мнѣ горькой. Чтобы не пропало мое дитятко, подъ сердцемъ ношеное, у Бога моленое.
Только что она стала завывать, какъ услыхала[281] шаги, и свекровь, запыхавшись, приговаривая, вошла въ избу. Дѣвчонка хотѣла прошмыгнуть въ отворенную дверь, но бабушка тукнула ее по головѣ и прогнала.
— Дитятко ты мое, болѣзная ты моя касатушка. О-охъ, милая моя. —
Увидавъ, что Богъ простилъ уже ее, старуха взялась за дѣло, повила ребенка, снесла на лавку, послала соломки, вымыла и потомъ убрала дрожавшую всѣмъ тѣломъ невѣстку и свела ее въ клѣть и тамъ положила на полу, подстлавъ ей шубу.
— Ты, матушка, пошли Митрія то за попомъ. Еще нынче окрестить можно, — сказала родильница, — ей хотѣлось окрестить и хотѣлось больше всего, чтобы мужъ узналъ, что мальчикъ. Старуха послушалась ее и, убравъ невѣстку и отдавъ ей спеленутаго ребеночка, пошла на гумно. Дмитрій, вывершивъ одонье, обивалъ его гребломъ.
— Ну, Митюха, молись Богу, — сказала старуха.
— Аль малаго родила?
— Молись Богу, говорю, да ступай за попомъ. Сынишку родила.[282]
— Вре? — сказалъ Дмитрій, но сказавъ это, перекрестился. — Вишь ты! Ну не чаялъ, — сказалъ онъ, улыбаясь. И живо отпрегъ лошадей и повелъ ихъ, чтобы пустить на выгонъ.
— Что жъ, аль плохъ?
— Все лучше, Митюха, окрестить. Да и попъ то, сказывали <бабы>, у Баскачихи. Еще солнышко[283] высоко.238[284]
239 — Ишь ты! Не чаялъ, — все твердилъ про себя Дмитрій, покачивая [головой и] не переставая ухмыляться. Чтожъ, матушка, хорошъ малый то?
— Хорошъ! въ чемъ душа держится, — отвѣчала <умная> старуха. И хорошіе мрутъ и плохіе живутъ. Какъ Богъ дастъ да матушка владычица. Въ христіанскую вѣру привести надо, а тамъ что Богъ дастъ. Ты дѣвокъ то вотъ избываешь, а они живутъ, а малаго то и радъ бы оживить, да какъ Господь Богъ не захочетъ, ничего не сдѣлаешь. То то ты не грѣши, Митюха. Чтоже ты лошадь то выдвинулъ бы къ воротамъ.
— Дай срокъ, матушка, пообѣдать. Тоже намотался, ѣсть хочется.
Хоть и понялъ Дмитрій умныя слова матери, не велѣвшей ему загадывать, но онъ не могъ удержаться отъ радости и все шелъ, ухмылялся. И, остановившись въ сѣняхъ противъ клѣти, откуда онъ слышалъ пискъ ребеночка, онъ окликнулъ жену.
— Марѳа! A Марѳа! Малый что ль? —
— Сыночекъ, Митюха. Сыночка Богъ далъ, — отвѣчалъ ему жалостный, тихій голосъ Марѳы.
— Ишь ты! Не чаялъ. За попомъ ѣду. Дай пообѣдаю только, брюхо подвело, — и онъ прошелъ въ избу.
Мать хлопотала наскоро собрать ему пообѣдать. Въ избѣ было все не прибрано еще.
Мать подала сыну щей свекольныхъ, забѣленныхъ молокомъ. Онъ поѣлъ, подозвалъ Дуньку и, лаская, покормилъ ее. И, вылѣзши изъ за стола и помолившись Богу,[285] переобулся, надѣлъ новый кафтанъ, подпоясался, взялъ новую шляпу и вышелъ собираться. Наложивъ соломки въ ящикъ телѣги и застеливъ веретями, онъ пошелъ на гумно къ дядѣ Нефеду.
— Я къ тебѣ, кумъ. Приведи сына въ Христіанскую вѣру. —
— Когда же крестить?
— Да вотъ къ кумѣ зайду, да и за попомъ. Нынче, коль поѣдетъ.
— Чтожъ; ладно.
— Спаси тебя Христосъ, — отвѣчалъ онъ поклонившись, и пошелъ къ кумѣ. —
Въ то время, какъ родился въ Вяземской <слободѣ> Иванъ Онисимовъ, самое Вяземское и всѣ его обыватели перешли къ другимъ помѣщикамъ. — Въ Вяземскомъ узнали про это уже зимою, а перешли они отъ прежняго помѣщика Вяземскаго къ новымъ еще осенью, немного послѣ того, какъ родился Иванъ Онисимовъ. Одна половина, горная, перешла къ Горчаковой къ239 240 Троицкой Баскачихѣ, а другая, зарѣчинская, къ немцу Брантову, такъ что Иванъ Онисимовъ родился ужъ не Вяземскому, а новому барину Бранту. Рѣшилось это дѣло — кому достаться послѣ Вяземскаго имѣнью въ Петербургѣ въ 1723 году <3-го Сентября въ день мученника Онисима>. Одну половину имѣнья этаго выпросила себѣ у Царя Петра Алексѣевича Княгиня Настасья Ѳедоровна Горчакова, урожденная Баскакова, отъ чего и звали ее Баскачихой. Она чуть не выпросила всего, и Царь ужъ было далъ ей, да Императрица другую половину попросила для своего служителя Монсова. А Монсовъ подарилъ своему повару Бранту.
Баскачиха уже 25 лѣтъ вдовѣла, и были у нея два сына: старшій Романъ и Иванъ меньшой. Мужа ея имѣнье было въ Каширскомъ и въ Московскомъ уѣздѣ, ея же собственное имѣнье было въ Чернскомъ, Новосильскомъ и Мценскомъ уѣздахъ. И жила она съ меньшимъ сыномъ Иваномъ въ Мценскомъ имѣньи селѣ Троицкомъ. Старшаго Романа она съ молоду отдала дядѣ Прову Ѳедоровичу Баскакову; и дядя выучилъ его грамотѣ и ариѳметики и отдалъ въ службу, меньшаго же Иванушку мать не отпускала отъ себя и до 26 лѣтъ, гдѣ откупала, a гдѣ силомъ отбивала отъ службы. Въ прошломъ, 22-мъ году поссорилась она съ Вяземскимъ Мценскимъ воеводой, и Вяземской забралъ ея сына и представилъ въ Москву; а изъ[286] Москвы его свезли съ другими недорослями, отлынивавшими отъ службы, въ Петербургъ и посадили въ тюрьму.
Баскачиха[287] послала письма брату,[288] Апраксину, приходившемуся ей роднымъ, чтобъ выручать сына, да ничего не могла сдѣлать и сама поѣхала къ Царю въ Москву, не застала Царя и поѣхала въ Петербургъ. Но въ хлопотахъ о сынѣ, она не забыла и вымѣстить Вяземскому за его услугу. Съ своимъ любезнымъ поповичемъ, подъячимъ Скрынинымъ, она написала на него доносъ, вывела на свѣтъ такія дѣла Вяземскаго, что запутала его въ дѣлѣ, которое велось тогда объ оберъ-фискалѣ Нестеровѣ, а какъ только Вяземской попалъ <подъ судъ>, то уже ему цѣлымъ нельзя было оттуда выбраться. Какъ въ шестерню подоломъ попалъ. Вяземскаго вызвали въ Петербургъ и посадили въ тюрьму, да не въ крѣпость, гдѣ сидѣлъ Иванъ Горчаковъ, а въ Преображенскій приказъ.240[289]
241 Баскачиха выѣхала изъ дома въ Іюлѣ, пробыла въ Москвѣ недѣлю и 3-го Сентября выѣхала въ Петербургъ. Баскачиха ѣхала сама 12-я на 4 повозкахъ, въ которыхъ были впряжены 14 лошадей. Спереди шолъ[290] рыдванъ крытый въ 6 лошадей. Въ рыдванѣ сидѣла она съ воспитанницей Ольгой (такъ звали ея 20 лѣтнюю дочь, прижитую ею послѣ брака отъ Скрынина), Савишна, ея дѣвка старшая и дѣвки. На запяткахъ стояли Алешка и Митька. Въ повозкѣ сзади ѣхалъ Скрынинъ съ[291] Кириломъ, сзади ѣхали еще три дѣвки тройкой, и на послѣдней парѣ ѣхалъ поваръ съ стряпкой блинницей Агафьей. Кромѣ этихъ людей ѣхалъ <верховой казачекъ для посылокъ>. Съ Краснаго Кабачка Баскачиха послала впередъ Скрынина къ Апраксину сказать, что она ѣдетъ. Скрынинъ вернулся и сказалъ, что велено въѣзжать прямо на дворъ, что Графа дома нѣтъ, но что Графиня велѣла въѣзжать.[292] Выѣхавъ утромъ послѣ завтрака изъ Краснаго Кабачка, въ 11-мъ часу утра весь поѣздъ Баскачинской въѣхалъ въ Ямскую и по указаніямъ Скрынина, поѣхавшаго впередъ, выѣхалъ на новый прошпектъ. Баскачиха[293] въ это утро встала рано и сама вышла на дворъ и при cебѣ велѣла обчистить лошадей, вымыть колеса и всѣмъ людямъ надѣть новое платье. Сама она одѣлась въ новое платье нѣмецкое и на голову повязала шолковый красный платокъ. Рыдванъ хоть и пообтерся дорогой и потрескался, былъ хорошо дѣланный дома, колеса кованныя новыя, лошади, хоть и прошли дорогу большую, были хороши. Вещи уложи[ли], чище все прибрали и въ парадѣ въѣхали въ Петербургъ. Княгиня Баскачиха не хотѣла ударить въ грязь лицомъ и въѣзжала, какъ надо быть Княгинѣ. — Но на самомъ Новомъ прешпектѣ, такъ назвалъ широкую улицу Скрынинъ, случилась бѣда. Верховой солдатъ въ синемъ кафтанѣ и красн..... налетѣлъ на переднюю повозку.
— Сворачивай, не велѣно! — кричалъ онъ.
И [1 неразобр.]
156 лѣтъ тому назадъ въ Царствованіе Петра I у крестьянина села Вяземскаго Чернскаго уѣзда родился ребенокъ — мальчикъ. — Мальчикъ этотъ родился 3-го Сентября послѣ обѣда въ то время, какъ никого не было дома. Хозяинъ и отецъ Онисимъ Петровъ былъ въ полѣ, доваживалъ послѣднюю рожь съ своей матушкой Кириловной, а въ домѣ оставались только двѣ дѣвочки — одна 7, а другая — 3 лѣтъ и брюхатая Марѳа. Она хотѣла ѣхать съ хозяиномъ за снопами, да свекровь не велѣла ей, а приказала выбрать послѣднюю конаплю. —
Набравъ 9 снопочковъ, перевязавъ и сложивъ ихъ, Марѳа хотѣла еще брать, но только хотѣла согнуться, какъ почуяла, что ей нынче ужъ больше не работать. Дѣвчонки ея обѣ были съ нею, старшая тоже помогала, дергала замашки, а маленькая сидѣла на межѣ и забавлялась съ гороховой плетью.
— Дунька! А Дунька! — крикнула мать на старшую дѣвочку, стараясь безъ стона выговорить слово, — возьми Машку на руки, <да> снеси въ избу, а сама бѣги телятъ загони.
Пока Дунька убиралась съ Машкой и ея стручьями, Марфа зашла въ середину конапель, туда, гдѣ она знала была лежка (Скотина еще съ весны тамъ лежала.) и, съ трудомъ, пригнувшись, стала разгребать руками рыхлую, теплую и сырую[294] отъ ночнаго дождя землю. Оправивъ лунку, она стала рожать, съ трудомъ удерживая стоны, чтобъ не слыхали сосѣдки бабы, также бравшія конопли на сосѣднемъ загонѣ. —
Марѳа мучалась недолго. Еще Дунька не прибѣжала назадъ съ улицы, какъ уже въ лункѣ лежалъ ребеночекъ и Марѳа крестилась на востокъ, благодаря Бога за то, что онъ скоро простилъ ее.
— Матушка пресвятая <Пятница,> Батюшка ты мой Господи, Угоднички Божіи, батюшки. Спаси помилуй, спаси помилуй, спаси помилуй! — проговорила она, радуясь за себя и за ребеночка, который копошился въ лункѣ и кричалъ. Присѣвъ надъ ребенкомъ, Марѳа разсмотрѣла его и, увидавъ, что мальчикъ, еще разъ привстала и еще перекрестилась. Потомъ она сѣла тутъ же на землю, засучила узкіе рукава рубашки до локтя, достала рукою конопельку, смяла ее между ногтей, отбила кострику, ссучила, послюнявила ниченку и, какъ она много разъ видала, перевязала пупочекъ[295] разъ и два, затянула и, проговоривъ «господи благослови», откусила его пальца на два повыше и подняла ребеночка, огладивъ со спинки его приставшую черную землю. Она хотѣла ужъ нести его въ избу, но опять заломило[296] спину, она вспомнила о мѣстѣ и, наступивъ на пуповину босой ногой, привставъ, потянулась и вывела242 243 мѣсто. Теперь уже она положила ребенка на занавѣску, поднялась съ нимъ и босыми ногами закопала мѣсто въ лунку.
— Ну Господи благослови! — и она, раздвигая плечомъ зеленую сверху и желтую снизу конопель, тяжело висѣвшую полнымъ зерномъ, выбралась на тропинку и понесла свою прибыль черезъ дворъ въ избу. — Ребеночекъ кричалъ и сосѣдка услыхала его, но теперь Марѳа не боялась того, чтобы узнали люди, она радовалась. Когда она подошла къ двору, она оглянулась на солнце. Оно уже заходило за ракиту.
— Ну теперь свекровь не будетъ корить — мужика родила, — подумала Марѳа, — и Онисимъ мой Ѳедорычъ радъ будетъ.
Проходя сѣнями, Марѳа подхватила одной рукой мальчика, а другой захватила соломки свѣжей молотьбы, которая была принесена для постели, и, отворивъ избу, вошла въ избу. Постеливъ соломки на лавку, Марѳа положила на него сына, достала изъ чугуна воды, стростила ее съ холодной въ ведеркѣ, и вымыла сына, потомъ достала изъ сундучка рубаху чистую и занавѣску, и полотна стараго, завернувъ въ него мальчика съ ногами, сѣла на[297] рундукъ передъ печью и стала кормить его. Покормивъ его, она заснула. Проснувшись, встала, приготовила ужинать и стала поджидать мужа и свекровь съ поля. —
Дунька помогала ей и Дунька же первая разсказала свекрови и мужу о томъ, что мамушка родила Павлушку другаго. —
Онисимъ <Бодровъ> родился въ 1721 году въ вотчинѣ, бывшей до самаго этаго же 21 года Гагаринскою. Въ самый годъ его рожденія права на эту вотчину перешли въ другія руки. Дѣдъ Онисима въ самое это время былъ въ[298] Петербургѣ, куда его завезъ съ собой Прикащикъ Гагаринской, Платонъ Беркутъ.
1.
Съ тѣхъ поръ, какъ онъ сталъ себя помнить, Онисимъ Ивановъ Бодровъ помнилъ себя въ домѣ и во второмъ съ края дворѣ отца своего Ивана Бодрова, <на краю большой деревни, сидѣвшей на большой дорогѣ>. Прежде всего онъ выучился называть себя — просто Аниска, а потомъ выучился называться и всѣмъ полнымъ именемъ.
— Ну ка, Аниска. Чей ты, скажи? — спрашивалъ его, бывало, отецъ, сидя послѣ обѣда на лавкѣ подъ святыми и притягивая его къ себѣ рукою. —
— Скажи, Анисушка. Не робѣй, свѣтикъ, скажи батѣ, какъ тебя звать, — говорила бабушка, выучившая его этому.243
244 И онъ помнилъ, что и отецъ, и бабушка, и мать, сбиравшая со[299] стола и останавливавшаяся при этомъ, смотрѣли на него ласково, одобрительно, и онъ дѣлалъ большія усилія памяти и выговора, и вдругъ изъ него вырывался тонкій голосокъ и, выпрямляя свою маленькую грудку и встряхивая волосами, онъ вскрикивалъ: Анисимъ Иванычъ Бодровъ.
— Ай молодецъ! — говорилъ отецъ, гладя его своей огромной рукой по головѣ. И только что отецъ выпускалъ его, онъ бѣжалъ къ бабушкѣ, и бабушка тоже ласкала его и давала либо лепешки кусокъ, либо корку кашки.
Бабушка же выучила его молиться, прежде еще, чѣмъ онъ зналъ, какъ зовутъ отца и мать и мѣсто, въ которомъ онъ живетъ.
Каждое утро, какъ только его будили, онъ спалъ съ бабушкой, — когда на печкѣ, когда на конникѣ, когда на полу въ холодной, — бабушка разглаживала ему волосы, становила его лицомъ къ[300] Богу и, показывая, какъ складывать крестъ тремя маленькими его пальчиками, она водила его рученкой не ко лбу, а почти къ маковкѣ, къ правому плечу, лѣвому, къ пупку, пригинала низко его голову къ пупку и заставляла повторять молитву «господи, Іисусе Христе, сыне божій, помилуй насъ», а потомъ «Богородице дево, радуйся» и опять пригинала его голову, а потомъ ужъ мыла его лицо, застегивала воротъ, оправляла поясокъ, разбирала, когда былъ досугъ, разческой волосы и обувала и надѣвала шубенку и пускала на улицу. — Бога Аниска зналъ уже такъ давно, что не могъ вспомнить, когда онъ узналъ про него. Всѣ приказанія свои о томъ, что не надо было дѣлать, бабушка подтверждала указаніемъ на Бога. «Смотри, Богъ не велитъ, свѣтикъ». Когда онъ или хотѣлъ молока въ середу, или хотѣлъ побить братишку, — «Богъ накажетъ,[301] паршивецъ», — говаривала она, указывая рукой на передній уголъ и сама всегда съ ужасомъ и благоговѣніемъ глядя на него. Бабушка такъ глядѣла на образа, какъ она ни на кого и ни на что другое не глядѣла и, понимая этотъ взглядъ, Аниска самъ смотрѣлъ на Икону и свѣчку всегда съ тѣмъ же чувствомъ, которое онъ видѣлъ на лицѣ бабушки. Бабушка была самое главное и близкое лицо во время перваго дѣтства Аниски. Отецъ рѣдко бывалъ дома, мать бывала чаще дома, но всегда она хлопотала то у печки, то ткала, то пряла, то съ ребятами и Аниска мало ее помнилъ. Ребята же всѣ были меньше его. И только ужъ когда Аниска подросъ, онъ сталъ играть съ братишкой Прошкой. Аксютку дѣвку и Родьку онъ качалъ и кормилъ иногда, когда приказывала матушка или бабушка.
————
(1877—1878 г.)
Война кончилась. Войска стояли на югѣ Россіи. — Командующимъ войсками былъ назначенъ извѣстный своимъ счастьемъ и успѣхомъ по службѣ князь Ѳедоръ Мещериновъ. Ему было 34 года, а онъ ужъ былъ Генералъ-лейтенантъ, Генералъ Адъютантъ и Командующій войсками, изъ нѣкотораго приличія только передъ старыми полными генералами не названный Главнокомандующимъ. —
Какъ у всякаго человѣка, быстро идущаго впередъ по избранной дорогѣ, [у князя] были враги и были страстные поклонники. Но враги ничего не могли сказать противъ Мещеринова, кромѣ того, что онъ молодъ и, хотя уменъ, но не такъ[302] уменъ и образованъ какъ можно бы желать въ его положеніи; но никогда Мещериновъ не поставилъ себя въ такое положеніе, гдѣ бы замѣтенъ былъ недостатокъ ума или образованія. Для того, что онъ дѣлалъ, было всегда у него достаточно ума и образованія.
Говорили, что онъ ушелъ такъ далеко, благодаря своему искательству въ властныхъ людяхъ; но никто не могъ сказать, чтобы искательство его было не благородно. Онъ любилъ сильныхъ міра сего, и его любили. И онъ не виноватъ былъ, что его дружбы были въ этомъ сильномъ кругу. Въ униженіи себя передъ кѣмъ либо никто не могъ уличить его. Говорили, что онъ любилъ веселье и женщинъ; но онъ самъ первый говорилъ это. Говорили, что онъ умѣлъ показывать лицомъ товаръ своихъ заслугъ, что была театральность въ его дѣйствіяхъ; но онъ самъ говорилъ, что онъ любитъ[303] величіе, и онъ никогда не могъ245 246 быть смѣшенъ <для большой массы>; а если были люди, находившіе смѣшное въ его величіи, то ихъ смѣхъ былъ слишкомъ тонкій, чтобъ сообщаться массамъ и казался смѣхомъ зависти. Страстные поклонники говорили, что онъ былъ великій человѣкъ, очевидно призванный къ великому. Но всѣ — тѣ, которые такъ или иначе думали, должны были соглашаться въ томъ, что человѣкъ этотъ независимо отъ своихъ свойствъ, какъ янтарь независимо отъ своихъ свойствъ, имѣлъ еще какую-то помимочную силу, очевидно сообщавшуюся всѣмъ людямъ, приходившимъ съ нимъ въ сношеніе. —
Войска — вся масса оживлялась, узнавая, что онъ пріѣзжаетъ или назначается начальникомъ, наружность, лицо, голосъ его, звукъ его имени дѣйствовалъ возбудительно. Молодые офицеры, солдаты съ особеннымъ удовольствіемъ дѣлали ему честь, когда онъ съ красивымъ конвоемъ впереди и сзади коляски проѣзжалъ по улицамъ. Когда онъ говорилъ въ толпѣ начальствующихъ, окружающіе прислушивались къ его голосу и приписывали значеніе каждому его слову. Когда его неподвижное красивое лицо вдругъ измѣнялось въ улыбку, улыбка эта сообщалась невольно. Когда офицеры и солдаты, проходя мимо дворца, который онъ занималъ, видѣли съѣздъ каретъ, свѣтъ въ окнахъ и звукъ музыки, они съ удовольствіемъ безъ малѣйшей зависти думали о томъ, что нашъ Князь веселится. Его вездѣ, гдѣ онъ начальствовалъ, называли нашъ Князь.
Утренніе доклады кончились. Два Генерала и адъютантъ съ портфелемъ, излишне раскланиваясь въ дверяхъ, ушли наконецъ. Князь посидѣлъ, облокотивъ лобъ на руку. Въ головѣ его происходила всегда занимавшая нѣсколько времени перемѣна, какъ въ органѣ валовъ. Все утро у Князя не было мысли кромѣ дѣла. Теперь же валъ дѣла работы вынулся и замѣнился другимъ, валомъ удовольствія. Князь всталъ, заложивъ руки назадъ и выглянулъ въ пріемную. Съ Адъютантомъ сидѣлъ Никитинъ. Никитинъ, служащій у Князя же по гражданской части, игрокъ, свѣтскій, умный, бойкій, все знающій, услужливый человѣкъ съ неяснымъ прошедшимъ, но человѣкъ высшаго круга. Его то и нужно было Князю.
— А, Никитинъ! — Онъ подозвалъ его къ себѣ, подалъ два пальца руки. — Ну что дѣла?
Горбоносое, тонкое лицо Никитина, сангвиническое, но худое, съ мелкими жилками, какъ и всегда выражало веселую, энергическую насмѣшку надъ всѣмъ, съ чѣмъ онъ имѣлъ дѣло.
— Дѣла бездѣлья, Князь? — сказалъ онъ, пожимая два пальца также весело и просто, какъ, если бы ему съ поклономъ были протянуты обѣ руки. — Дѣла вотъ какъ. Завтра у васъ репетиція. M-me Синивинъ-Зюлейка и дѣлаетъ костюмъ. Она будетъ прелестна. Ивановъ Арабомъ.246
247 —Ну, Ивановъ по мнѣ хоть Самоѣдомъ. Такъ зовите ихъ завтра обѣдать ко мнѣ. Нынче у меня офиціальный. Если хотите, пріѣзжайте.
— Благодарю, Князь, если позволите, не пріѣду.
— Все карты.
— И карты, и нѣжная страсть...
Князь улыбнулся и попросилъ Адъютанта велѣть подавать коляску.
Онъ ѣхалъ къ начальнику города и къ женщинѣ, которая ему уже надоѣла. Сининская была та женщина, самая блестящая въ городѣ, которую онъ выбралъ, но которая, странно ему казалось, выбрала не его, но однаго женатаго Полковника Ком[андира] <Князя> Семена Щетинина, однаго изъ тѣхъ дюжинныхъ героевъ послѣдней войны, который изъ отставки поступилъ на службу и что то тамъ въ глубинѣ арміи дѣлалъ, хлопоталъ, и добились той маленькой военной репутаціи, которая такъ дорого стоитъ и такъ мало даетъ. —
Князь Мещериновъ не признавался себѣ — это было бы унизительно, — но онъ ненавидѣлъ Щетинина за эту женщину и теперь съ помощью Никитина, знавшаго весь свѣтъ и все умѣющаго, добивался того, чтобы у Сининской занять мѣсто Щетинина. —
Князь зналъ Щетинина, какъ своего подчиненнаго, но никогда не любилъ его. Въ Щетининѣ было что-то неясное и жестокое, для Князя Щетининъ былъ изъ того же круга, какъ и Мещериновъ, былъ также военный и также честолюбивъ; но во всемъ есть оттѣнки: Щетининъ былъ дальше отъ Князя, чѣмъ его Адъютантъ Ефремовъ изъ мелкихъ дворянъ именно потому, что Щетининъ могъ думать, что онъ имѣетъ тѣже честолюбивые помыслы, какъ и Князь и въ особенности потому, что Щетининъ могъ думать, что онъ тогоже круга, какъ и Князь, тутъ и была огромная разница. Можетъ быть, что Щ[етинины] б[ыли] древняя <фамилія>, можетъ быть, они были хорошей породы. Это надо было изслѣдовать, то же, что Мещ[ериновымъ] дала Екат[ерина] 40 тысячъ десятинъ и что съ тѣхъ поръ они друзья двора, это несомнѣнно, и положеніе другое. Князь не позвол[илъ] бы себѣ сказать, что онъ не лю[битъ] Щетинина, это б[ыло] б[ы] низко; но 2 нед[ѣли] т[ому] н[азадъ], онъ подпис[алъ] бумагу, подсун[улъ] назн[аченіе] Щ[етинину] бр[игаднымъ], и былъ радъ этому. Если бы онъ далъ себѣ тр[удъ] поду[мать] чему онъ радъ, онъ нашелъ бы, что онъ р[адъ] т[ому], что Щ[етининъ] заслуж[илъ] др[угаго], но ему да[ли] (зная, что ему пріятно), и онъ подписалъ. —
Онъ одѣлся и вышелъ садиться. Князю доложили о Щетининѣ.
— Зачѣмъ не вовремя? — но благод[аря] этому чувству, чтобы быть благород[нымъ], онъ принялъ.
Князь Ѳедоръ Щетининъ.
1 часть.
I.
Уже прошло 2 года съ тѣхъ поръ, какъ Князь Ѳедоръ Щетининъ оставилъ свой домъ, семью и тихую, занятую жизнь и не для честолюбія, не для выгоды, не для славы, бросилъ все и поступилъ опять въ военную службу тѣмъ же чиномъ подполковника, которымъ онъ вышелъ. Онъ поступилъ тогда на службу только потому, что, прочтя въ газетахъ о томъ, какія оскорбительныя условія были предложены вѣ Россіи, онъ почувствовалъ себя оскорбленнымъ, ничего не могъ дѣлать, думать; и, когда пріѣхалъ въ Москву изъ деревни и увидалъ друзей и знакомыхъ и почувствовалъ, что то чувство оскорбленія было не въ немъ одномъ, а во всей Россіи, онъ понялъ, что ему нельзя жить по прежнему, вернулся домой, объявилъ своей женѣ рѣшеніе поступить въ военную службу, перенесъ слезы, отчаянье, угрозы семьи, подалъ прошеніе и уѣхалъ на войну; прошло два года, война ужъ кончилась. Имя Ѳедора Щетинина знало все войско, знала и Россія, когда читала дневникъ войны и ужъ начинала забывать его. Ѳедоръ Щетининъ былъ Генералъ маіоръ съ золотою саблей и тремя чинами,[304] Владимиромъ съ мечемъ и звѣздой, которымъ онъ не гордился, и георгіемъ за взятіе батареи, которымъ онъ гордился. Война ужъ кончилась 6 мѣсяцевъ, и большинство людей, вступившихъ на службу какъ Щетининъ только для войны, повышли въ отставку, но онъ оставался на службѣ и даже не побывалъ дома. Онъ былъ начальникомъ[305] бригады въ войскахъ, стоявшихъ <въ одномъ изъ южныхъ городовъ> еще на границѣ. Командующій войсками былъ сильный по богатству, знатности, придворнымъ связямъ — Князь Михайла Острожскій. <Штабъ войскъ находился въ прелестномъ южномъ городѣ.>
Острожскій, молодой красавецъ, сильный по связямъ, холостякъ, богачъ, независимый начальникъ края, жилъ Царемъ въ маленькомъ и прелестномъ южномъ городкѣ, окруживъ себя блестящей военной самовластной роскошью, и жизнь для главныхъ лицъ войска, особенно послѣ трудовъ, лишеній и опасностей войны, была <для> молодыхъ военныхъ волшебно обворожительная.
Красивѣйшія женщины края, подъ разными предлогами, столпились въ городкѣ, и жизнь города была рядъ гуляній,248 249 баловъ, музыки,[306] обѣды, все это съ военнымъ блескомъ, военно веселой безпечностью и военной самовластностью.
II.
Было время уборки винограда. Солнце только что ало поднялось изъ за горъ, и застанные ими[307] отрывки не то облакъ, не то тумана тревожно носились въ голубомъ небѣ, не зная куда дѣться: наверхъ ли уйти? лечь ли, прицѣпиться на землю? или бѣжать за одно всѣмъ туда, къ молочной полосѣ[308] залегшей за моремъ на западѣ. А солнце обливало гдѣ блестящимъ лакомъ росу и зелень и чуть крапинами чернѣющія отъ сырости росы дороги, виноградники, гдѣ крыши домовъ и разводило свои блестящiя дорожки по морю, рябившемуся[309] отъ легкаго вѣтра. Городокъ шумѣлъ ужъ городскими звуками. Князь Ѳедоръ Щетининъ въ военномъ сюртукѣ и съ георгіемъ въ петлицѣ, въ военной фуражкѣ, тѣмъ невѣрнымъ[?], но молодецкимъ шагомъ, которымъ ходятъ только военные, [шелъ] мимо рѣшетки сада къ большому дому, въ которомъ была его квартира.[310] Не доходя до дома, онъ остановился, какъ будто движенье ходьбы нарушало тотъ трудный ходъ мысли, которымъ была занята его голова. Онъ постоялъ, поднялъ голову, вздохнулъ, крякнулъ и, поднявъ голову, пошелъ скорѣе и рѣшительнѣе. Когда онъ завернулъ на свой дворъ, и деньщикъ кучеръ, мывшій коляску, и адъютантъ, стоявшій на крыльцѣ, увидали его, лицо Князя Ѳедора приняло то обычное красивое выраженіе твердости и таившейся за ней веселой доброты, которое привыкли его подчиненные видѣть неизмѣннымъ въ траншеяхъ и на парадахъ, только съ той разницей, что[311] подъ огнемъ преобладало выраженіе твердости, а на парадахъ, обѣдахъ и балахъ преобладало выраженіе веселой доброты. — Теперь было больше твердости и даже строгости. Князь Ѳедоръ зналъ, что и кучеръ, и деньщикъ, и адъютантъ особенно, знали, откуда онъ шелъ, знали, что онъ шелъ отъ любовницы, у которой провелъ ночь, и это заставляло его строже смотрѣть на нихъ.
— Здравствуйте, Василій Игнатьичъ. — Онъ сказалъ адъютанту. — Что новаго? Пойдемте.
Онъ провелъ въ кабинетъ.
— Сейчасъ я приду. — Пошелъ въ спальню. Умылся, переодѣлся и вышелъ оттуда свѣжій, какъ утро. —249
250 Адъютантъ подалъ бумаги и замѣтилъ, что та бумага, которая должна была непріятно подѣйствовать, не обратила его вииманія.
— Князь проситъ васъ самихъ пріѣхать, — сказалъ Адъютантъ. (Князь означалъ Князя Острожскаго.) —
— Да я пойду къ нему; ну что наши обозные, — и князь Ѳедоръ перевелъ разговоръ на другое.
Когда Адъютантъ ушелъ, Князь Ѳедоръ сѣлъ за <кофе и взялъ было книгу. Но деньщикъ прннесъ письма. Пробѣжавъ 4 письма, Князь Ѳедоръ открылъ 3-е и сталъ читать. Это было письмо отъ жены. Она писала:
Милый другъ![312]
Я пишу тебѣ послѣдній разъ. Я не могу и не хочу больше этаго выносить.>
Князь покажетъ,[313] чего я могу ждать. И чтоже[314] скажутъ всѣ? Я неспособенъ. Карьера моя погибла, если я приму это. Вы это знаете. Но могла бы[315] быть ошибка, случайность. Я знаю, что это не случайно. Мерзости смотра. Я вижу планъ оскорбленія.
— Вы можете видѣть, что вамъ угодно, я не виноватъ.
— Позвольте, Князь. Я договорю прежде. Я бы молчалъ, но причина не въ службѣ, внѣ ея совсѣмъ видна. <И это низко.>
— Какая причина, вѣроятно ревность къ Г-жѣ Гранди. — Улыбка высоты.
— Да, она. Вы думаете со мной (сила тонкой мысли не выражена вдругъ) дѣйствовать тѣмъ же путемъ. Съ какой то высоты мнимой дѣлать просто ничтожность,[316] давая чувствовать, что что то есть высокое. Я знаю, что ничего нѣтъ. Вся высота есть придворн[ая], и это просто низко.
Собака показала силу энергіи.
— Вонъ сію минуту вонъ, — я говорю.
— Я все сказалъ, прощайте. —
Назначается: Генералъ Маіоръ Князь Ѳедоръ Щетининъ 1-й командиромъ 2-й <пѣхотной> бригады. Полковникъ <и флигель-адъютантъ> Невировскій — начальникомъ штаба при войскахъ 2-й арміи. —
Когда Князь Ѳедоръ Щетининъ прочелъ <въ приказахъ> эти слова, широкое, красивое, блѣдное лицо его[317] вдругъ измѣнилось,250 251 и онъ, схвативъ судорожно костыль, поднялъ, упираясь <на палку> свое большое тѣло и сталъ, хромая, ходить по комнатѣ.[318] —
Онъ <долго> ходилъ, то останавливаясь и опираясь задомъ на костыль съ гладкой слоновой ручкой, надвигая шапкой брови надъ выпуклыми, блестящими, остановившимися глазами и большимъ безименнымъ пальцомъ лѣвой руки загибая въ ротъ курчавый душистый усъ, <и> кусалъ его, то, пожимая широкими сутуловатыми плечами и стараясь нарочно улыбнуться; но привычная твердая улыбка, такъ тепло и мягко освѣщавшая его еще молодое военное лицо, только мелькала, какъ молнія, и лицо выражало горе, злобу и отчаяніе.
И онъ опять начиналъ ходить, хромая и кусая усы. Онъ остановился, подошелъ къ большому письменному столу, на которомъ вокругъ большой, изящно вылитой бронзовой чернильницы съ орломъ, распустившимъ бронзовыя крылья, разставлены, разложены были цѣнныя изящныя принадлежности письма, 3 портрета и двѣ сафьянныя съ золотымъ обрѣзомъ книжечки. Онъ взялъ одну, разстегнулъ застежку и сталъ читать. Костыль его упалъ, загремѣлъ, и онъ вздрогнулъ, какъ нервная женщина. Въ книжкѣ онъ читалъ свои же мысли, записанныя имъ <его> крупнымъ своимъ особеннымъ, но четкимъ почеркомъ. —
Онъ перелистовалъ. Ему попались словa: «если непріятельская цѣпь занимаетъ»......, — не то. Дальше было:[319] «женщина проститъ все, но не равнодушіе, тогда»..., — не то. «Мы думаемъ знать, тогда какъ орудія знанія даны намъ не полныя».. И это было не то, но его заняла самая мысль, написанная имъ и забытая. Онъ читалъ дальше: «Примѣръ кругъ. Мы знаемъ лучше всего, ребенокъ простолюдинъ; а то, что составляетъ его сущность, невыразимо». Да, — сказалъ онъ, вспомнивъ, и ему стало пріятно, и лицо успокоилось. Онъ поднялъ костыль. Перевернулъ дальше и нашелъ то, что искалъ. Было написано: «спокойствіе, — calme»... и дальше: «Помни три вещи: 1) Жизнь есть тотъ день и часъ, который ты живешь. Волненіе погубило этотъ часъ и ты сдѣлалъ невозвратимую величайшую потерю».
— Да чтожъ, если я не могу быть покоенъ. Чтобъ быть покойнымъ, я долженъ высказать ему все.
«2-е, — читалъ онъ дальше. — Посмотри на то, что тебя мучитъ такъ, какъ будто это не съ тобой, а съ другимъ случилось». — Вздоръ. Не могу.251
252 «3-е. Подобное тому, что тебя мучитъ теперь, было съ тобой прежде. Но вспомни теперь о томъ, что въ прошедшемъ такъ мучало тебя и ты»... — Онъ не дочиталъ. Онъ попытался вспомнить худшіе минуты изъ своей жизни: отношенія съ отцомъ, смерть матери, раздоръ, бывшій съ женой. Все это было ничто въ сравненіи съ этимъ. Тутъ есть виновникъ. Одинъ — онъ. Онъ положилъ книгу. Сложилъ свои большія съ сильными, длинными пальцами руки передъ грудью, наклонилъ голову, прочелъ «Отче нашъ» и пожалъ пуговку звонку. Когда вошелъ генеральскій красавецъ деньщикъ, лицо Князя Ѳедора приняло обычное выраженіе твердой[320] мягкости.
— Никита, одѣваться пожалуйста. Мундиръ. И коляску.
Черезъ полчаса онъ ѣхалъ по городу, гремя по мостовой на парѣ рысаковъ къ дому ком[андующаго] д. войсками. Это былъ тотъ онъ, который былъ всему виной.
Молодые офицеры весело дѣлали честь своему любимому герою послѣдней войны. Да и у Князя Ѳедора было одно изъ тѣхъ лицъ, которое весело встрѣтить юношѣ, весело, что эта юная фигура отвѣтитъ имъ поклономъ.
Кучеръ осадилъ, часовые у крыльца заторопились, сдѣлали фрунтъ, откинувъ ружья, и Ѳедоръ Щетининъ, отвѣчая рукой, съ палкой вышелѣ изъ коляски.
— Дома Князь?
— Пожалуйте.
Домъ былъ дворецъ. Пройдя галлереей, Князь Ѳедоръ вошелъ въ кабинетъ; высокій, но ниже его Генералъ въ широкомъ сертукѣ съ георгiемъ на шеѣ, всталъ и, привѣтливо улыбаясь, обратилъ свое красное, въ душистыхъ бакенбардахъ окаймленное лицо къ входившему. Привлекательное, мягкое, благородное и осторожное было въ этомъ лицѣ, которое было бы очень просто, если бы не обстановка роскоши и власти. Что то было напоминающее добрую, учтивую, выхоленную и благородной породы собаку. Лицо и фигура входившего напоминали[321] волка съ его длинными голенями, широкимъ лбомъ и умными на выкатѣ глазами.
Какъ только эти два человѣка увидали другъ друга, во взглядахъ ихъ произошла борьба. Начальникъ очевидно хотѣлъ, чтобы отношенія были тѣ же, какъ всегда, ласковыя, приличныя. Князь Ѳедоръ хотѣлъ рѣшительнаго объясненія и выхода изъ этихъ отношеній. Одну минуту на его лицѣ отразилась улыбка начальника; но вдругъ лицо вытянулось, нахмурилось, нижняя губа дрогнула и стала искать лѣвый усъ.
— Очень радъ васъ видѣть, князь, — сказалъ Начальникъ, медленно опускаясь въ кресло и вытянутой рукой берясь за252 253 край стола, какъ будто для того, чтобы придержаться, садясь, и потомъ подать ее.
— Князь, я прочелъ приказы и пріѣхалъ сказать вамъ...
Князь[322] пальцами какъ бы ощупывалъ кончики бакенбардъ и приподнялъ брови съ спокойнымъ удивленіемъ.
— ...Сказать вамъ, что я не того ожидалъ и, что — губа дрогнула — хотя офиціально я не имѣю никакого права ничего требовать, но что мѣра неофиціальныхъ гадостей, которыя мнѣ дѣлаются, — переполнена и что я считаю своимъ долгомъ высказать это все тому, кто ихъ дѣлаетъ.
— Вы разумѣете меня, Князь, — съ нахмуренными бровями, не сердитымъ, но такимъ, какъ будто онъ говорилъ: «сердиться и оскорбляться я не могу, но долженъ показать, что я не позволяю».
— Васъ! — Волкъ вдругъ оскалился.
— Я знаю, что есть міръ офиціальный, въ которомъ всѣ правы, я про него говорить не хочу, но есть другой міръ частныхъ людей, и я говорю не съ ком[андующимъ] Во[йсками], а съ княземъ П. Б. и я вамъ въ этомѣ качествѣ говорю, что вы поступили со мной не честно.
— Въ качествѣ Начальника вашего я долженъ отдать васъ подъ судъ,[323] но въ качествѣ П. Б. я прошу васъ удалиться и прислать мнѣ извиненіе, — сказалось само собою, онъ не думалъ, но какъ птица-соловей поетъ по соловьиному, такъ онъ нечаянно говорилъ, какъ главнокомандующій.
— Но не прежде, чѣмъ я выскажу все, что я имѣю сказать.
Кн. Б. стоялъ, и рука его стучала нервно по столу, лицо выражало высоту, до которой нельзя достать. —
— Я былъ въ отставкѣ, когда началась война, я поступилъ не для честолюбія, а потому, что долгъ каждаго человѣка былъ жертвовать собой. Какъ я служилъ, знаетъ вся армія и государь, и товарищи, и начальники — не вы, который пріѣх[алъ] послѣ. — Я бы сказалѣ: свидѣтели моей службы — 5 чиновъ, золотая сабля, георгій и 3 раны, если бы не зналъ, что чины и ордена даютъ не по заслугамъ, а раны — случай, и что я только требовалъ по статуту георгія, получилъ его, когда я заслужилъ его 3 раза; но правда это не къ дѣлу (отвѣчая на его движенье). Дѣло въ томъ, что на службѣ въ мирное время теперь, когда все что сидѣло, спрятавши подъ х[востъ] [?] голову [?], — служба возможна только на [войнѣ]. Я отдался весь службѣ. Я призванъ на то. Я все принесу въ жертву. (Еще злобнѣе, дрожитъ губа именно потому, что чувствуетъ это не къ дѣлу.) Я имѣю права на повышеніе. И это первый случай.
Это было послѣ войны. Нервность и радость послѣ страданія. — Могли спорить, что лучше б[ыло], такъ и спор[или] тѣ, у кого рукой и ногой меньше, тѣ знали, что хорошо было. — Восторгъ и блескъ юношей: кабаки [?] и соотвѣтственно имъ жизнь.
Назначается: Генералъ Маіоръ Князь <Федоръ> Щетининъ 1-й командиромъ 3-й бригады, Полковникъ Невировскій — начальникомъ штаба при войскахъ 2-й арміи. —
Слова эти для всѣхъ читающихъ газеты имѣли или интересъ объявленія о продажѣ новой помады, или интересъ новости подобной тому, что Австрійскій министръ проѣхалъ въ Прагу, или для знакомыхъ Щетинина и Невировскаго и прежнихъ и будущихъ ихъ подчиненныхъ самое большее тотъ интересъ, который заставляетъ сказать: «А! вотъ какъ онъ». Но для однаго человѣка изъ десятка тысячъ прочитавшихъ эти слова, для Князя Ѳедора Щетинина, слова эти имѣли то, всегда странное для посторонняго зрителя значеніе нѣсколькихъ словъ, которыя вдругъ въ человѣкѣ здоровомъ, спокойномъ, счастливомъ, занятомъ, зажигаетъ внутренній огонь, неудержимо палящій человѣка и лишающій его и спокойствія и труда и счастья!
Когда Князь Ѳедоръ Щетининъ прочелъ эти слова, онъ былъ не одинъ. У него сидѣли за завтракомъ его пріятель Носковъ, членъ комиссіи, ревизовавш[ей] провіантское ведомство, и адъютантъ, принесшій почту. Адъютантъ зналъ, что его Князь (Щетининъ) ожидалъ назначенія начальника Штаба, зналъ, какъ и знала вся армія, что онъ былъ достоенъ, зналъ, что это извѣстіе огорчитъ, но, несмотря на то, что Щетининъ всѣ силы воли употребилъ, чтобы скрыть свое впечатлѣніе, Адъютантъ не ожидалъ такого дѣйствія. Знакомое Адъютанту твердое красивое лицо вдругъ задрожало внизу, багровая краска покрыла все лицо, до выпуклости <кости> на глазахъ, жила на вискѣ налилась, и раненная рука дернулась. — Онъ поднялъ голову.
— Носковъ — сказалъ онъ поб [?] — прочти, я назначенъ к[омандиромъ] б[аталіона].
<Онъ прочелъ.>
—... А Неверовскій начальникомъ штаба. —
— Я ждалъ этаго, и ты знаешь, отчего? Не дожидаясь. — Она. —
— Ну хорошо. К[акой] адъ. Такъ прикажи раздать[324] въ приказъ, а отчетъ я просмотр[ю], да казначея попроси. — Онъ254 255 отдалъ приказаніе и остался одинъ съ Носковымъ.
Это было послѣ войны. Тогда
————
Женщина съ завитками губъ, растрепанная всегда. И въ томъ блескѣ красоты, въ какомъ бываютъ 1 разъ не долго.
Мужъ ее Сухотинъ, все знаетъ. Камергеръ,[325] Барят[инскій] толстожопый съ малой головой, благороденъ оттого, что никогда не сомнѣвался, что дѣлалъ дурно. И по книжкамъ стремленье благородное.
————
За что онъ сердится. Онъ странный, все объясняетъ. —
————
Щет[ининъ] не хочетъ сердиться.[326]
М. И. Балк. [?] ястребъ. Все понимаетъ, но далеко нейдетъ и наслаждается. Я не думалъ, чтобъ длинные сердились. Ну какъ ты? —
————
<Мальчик> Губы завиваются внутри
Отецъ женился на бабѣ.
Имѣнье разстроилось.
Жена спуталась съ учит[елемъ]. одна дочь
Служебная карьера сѣла.
Юношу забидѣли.
Братъ чудакъ поссорил съ стар[шимъ].
Сестра заброшена (куча дѣтей).[327]
Братъ поэтъ <подъ судомъ> проигралъ[328] сосланъ.
Сашу у сирены.[329]
————
(1863, 1877—1879 гг.)
I.
чтожъ на новыя мѣста. Что Илью жалѣть.
Уборка послѣдней ржи. Ясно, морозъ. Тоска. Воспоминанье дня жены. Понять. Ночное — Умиленіе Руссо. на звѣзды — все знаютъ какъ круглая земля? Меня звали въ конторщики. —
Дождь. Сборы къ барину. Онучи. Баринъ. Внушаетъ не красть. Илья другое въ умиленiи отъ видѣннаго благочинія. Посылаютъ въ другую деревню. Тамъ полякъ или незаконный сынъ. Къ Погодину.
————
Выступаютъ черезъ два года. <Мучаются дорогой>. — Пріѣзжаетъ И. на льду слышетъ мальчика жены. Уходитъ. Мучаются дорогой. Тамъ башкиры легко. То то матушка — на-землю. <?> Ее сахой не возьмешь. Надо хохлацкой плугой. Да къ мужикамъ съѣздить.
II.
Борисовка
1.
Во дворѣ Анисима Бровкина была радость. Анисимъ Бровкинъ, <два года сидѣвшій въ острогѣ, вернулся домой>
Впускали ли бабъ?
Какъ одѣты?
Работали ли?
Какъ выпускали?
24 года февраль, въ Петербургѣ молодой <Хма> <?> Аспоровъ <?> мужикъ возвращается по Невскому домой, принятъ былъ въ высшій кругъ, у дамъ
————
Общее собраніе. Докладъ дѣлалъ Сенаторѣ покровитель, <Карцова> Адуевскаго —
Адуевскій отецъ и сынъ.
————
<Выѣ> Рѣшаетъ подать прошеніе о переселеніи Государю въ Царскомъ.
————
Государь съ больной ногой. Аракчеевъ. Рѣшеніе
————
Выпускаютъ изъ острога.
Весна пахота, корчеванье.
Возвращенье съ новыхъ мѣстъ. —
Свѣтло Христово воскресенье.
Любовь.
<Проѣздъ>
————
Іюнъ проѣздъ Царя
Ланкастерскiя школы.[330]
Мисти[ци]змъ.[331]
Кровь теплая, какъ горячая вода.[332]
Лапти надѣлъ, солдатъ удивляется на себя.[333]
III
1817 весной. Говѣнье — Драка на межѣ, Свѣтлохристово воскресенье, Тат[ьяна] Бабочки. Любовь. Религиозное чувство.
1817 осенью. Москва. Закладка Храма. Тихоновна прошеніе. Любовь и религi[озное] чувство Татьяны забыто. <Умств> Увлеченiе чувственное.
1818. Собраніе союза благодѣнствія. Равнодушіе жениха. Отдача въ рекруты. Уходъ въ Оренбургъ.
1819. Мракобѣсіе. Магницкій. Бунтъ въ Чугуевѣ. <Рылѣевъ> Разрывъ сватьбы съ Татьяной.
Казни. —
1820 Семеновск[ая] исторія. Пестель въ Петерб[ургѣ]
IV.
1825-й годъ Ноябрь. — Митинька хозяйничаетъ, знакомится съ Муравьевымъ. Открывается новый міръ. Совѣтуетъ бѣжать мужику. Мужикъ бѣжитъ — бѣдствія. Митинька ѣдетъ 14-го Декабря въ Петербургъ, по дорогѣ съ поповичемъ.
Деревня — монахи. —
————
Такъ что единственный результатъ, который вынесъ Monsier Шевалье изъ своего длиннаго разговора съ новопріѣзжимъ былъ отнятъ у него Васильемъ. Шевалье фыркнулъ даже и произнесъ sacré matin[334] такимъ тономъ, что теперь казалось онъ уже [край листа с одним словом оторван].
Возвратившись къ своей супругѣ, онъ даже сказалъ, ce vieux Monsieur n’a pas l’air comme il faut. Mais du tout du tout.[335] Зато онъ похвалилъ дочь и сына. Этакихъ здоровяковъ только въ Сибирѣ можно было выкормить по его мнѣнію; ce sont des gaillards.[336] — Шевалье былъ недоволенъ, но, напротивъ, гость только теперь былъ совершенно доволенъ.
«Славный человѣкъ этотъ Шваль», сказалъ онъ. Только ямщики, вошедшіе теперь, привели было его въ такое затрудненіе по случаю недостатка мелкой монеты, что онъ уже хотѣлъ бѣжать мѣнять въ лавочку, какъ вдругъ блеснувшая мысль о томъ, что несправедливо ему одному быть счастливымъ въ этотъ вечеръ, вывела его изъ затрудненія.
«Вотъ вамъ», сказалъ онъ, таинственно всовывая ямщику въ руку всю 5 рублевую бумажку точно такимъ же образомъ, какимъ онъ дѣлалъ этотъ маневръ съ докторомъ. При томъ же въ скоромъ времени мужики повышли изъ комнатъ, нужнѣйшія вещи были разобраны, постели постелены, жена перестала возиться и сѣла возлѣ своего мужа. Не поѣхать ли нынче къ Марьѣ Ивановнѣ? А въ баню? Тебѣ надо отдохнуть, Pierre, сказала она подавая ему трубку, и улыбка сдержанной веселости морщила ея губы. Въ этой улыбкѣ подразумѣвалось и то, какъ онъ спотыкнулся нынче, и то, что теперь все хорошо, и то, что она его любитъ теперь и любила 40 лѣтъ и всегда будетъ любить, и то, что она знаетъ, какъ онъ ее любитъ. «Да», отвѣчалъ мужъ, и такая же улыбка играла на его старческихъ258 259 губахъ. <Она знаетъ, думалъ онъ, глядя въ ея <большіе черные> милые сѣрые глаза, она знаетъ, какъ я люблю баню, и знаетъ, что я не поѣду безъ нея, и хочетъ меня надуть, что ей хочется. Пускай думаетъ, что я вѣрю. Онъ согласился и устроилъ такъ, что съ Сережей поѣхалъ къ Каменному мосту.>
Но та комната для избранной молодежи (хоть не молодежи, потому что тамъ бываютъ люди 45 и 55 лѣтъ), но для избранныхъ веселыхъ мущинъ, имѣющихъ что-то. Въ чемъ состоятъ условія избранія, мнѣ бы было очень трудно сказать, хотя я очень хорошо зналъ избранныхъ. Не богатство, не знатность, не умъ, не веселость, ни французскій языкъ, а что-то такое. Я зналъ очень многихъ мущинъ, горячо желавшихъ утвердиться въ этой комнатѣ и предлагавшихъ шампанское во всякое время и всегда платившихъ за него (что очень рѣдко), но не утвердившихся почему-то; шампанское было не то, которое надо было, и не такъ предложено и не во время — не въ тактъ однимъ словомъ; я зналъ другихъ, сгоравшихъ желаніемъ быть принятыми въ число избранныхъ, отлично выражавшихся на французскомъ языкѣ, представлявшихъ изъ себя развратниковъ, но опять не въ тактъ, и выходило такъ, что то самое, чѣмъ эти люди хотѣли заслужить избраніе, послужило имъ укоромъ, и они удалялись въ большую залу и зимній садъ.
Другіе, напротивъ, не имѣли, казалось, ничего, не имѣли ни ума, ни имени, ни веселости, ни молодости, ни даже денегъ и были самыми коренными жителями «комнаты». Со временемъ придется съ однимъ изъ нашихъ героевъ побывать въ «комнатѣ», и тогда читатель, надѣемся, пойметъ всѣ ея таинства. — Теперь прислушаемся только къ тому, что говорилось въ ней по возвращеньи Г-на <Шевалье> Ложье. — Увѣряю васъ, читатель, что я по французски выражаюсь очень хорошо, а написать могъ бы разговоръ даже и очень, очень недурно, повѣрьте мнѣ; поэтому не буду писать разговоръ этотъ на томъ языкѣ, на которомъ онъ происходилъ, а передамъ его по русски, что и буду дѣлать впродолженіи всей этой исторiи. «А вы любите свѣжихъ женщинъ, М <Шевалье> Ложье, я знаю», — сказалъ одинъ изъ гостей.
<Глава 3.>
Молва о пріѣздѣ Лабазовыхъ произвела другое впечатлѣнiе въ клубѣ. —
«Въ клубѣ». Легко сказать «въ клубѣ», но объяснить читателю вполнѣ значеніе этаго заведенія, значеніе каждой комнаты, отъ швейцарской до разговорной «умной» комнаты и всѣ силы ума и сердца, сосредоточенные и переплетенные въ этомъ259 260 общественномъ заведеніи — дѣло великой трудности, которое мы постараемся совершить опять таки въ свое время, когда мы послѣдуемъ въ это знаменитое заведеніе за однимъ изъ нашихъ героевъ. Для поверхностнаго наблюдателя покажется все очень просто, но почему въ швейцарской одинъ старичекъ, котораго входъ въ заведеніе возвѣщенъ громкими двумя звонками, чешется своимъ гребнемъ и спрашиваетъ швейцара «Шлёпинъ здѣсь ли?» а другой, юноша, краснѣя ходитъ по комнатѣ, ожидая, чтобъ его записали, и швейцаръ напоминаетъ ему, что надо отдать шляпу? почему эти господа съ пріѣзжимъ изъ Петербурга сидятъ на диванѣ въ первой комнатѣ и не играютъ, a другіе садятся во второй комнатѣ и требуютъ картъ, третьи у стеклянныхъ дверей, четвертые въ бильярдной, а пятые въ колонной? Почему у шести или семи столовъ не достаетъ партнеровъ, а партнерамъ въ одно и тоже время недостаетъ партій? Почему этотъ юноша, выйдя изъ инфернальной комнаты, находится въ испаринѣ и ѣстъ уже восьмую грушу, и почему этотъ старецъ оглядываетъ второй разъ груши и всетаки не беретъ ни одной, а проходитъ въ сосѣднюю благовонную дверь, даже не кивая головой въ отвѣтъ на подобострастное здорованье маленькаго сморщеннаго благовоннаго лакея? почему у господъ адъютантовъ, въ бильярдной играющихъ въ табельку, стоитъ налитое шампанское, которое они не пьютъ, а въ колонной въ дверяхъ стоитъ мущина, ковыряющій въ зубахъ и жадно смотрящій на одного изъ игроковъ? почему эти два мущины отлично играютъ въ пирамидку, и никто не смотритъ на нихъ, и почтительная и большая публика молчаливо возсѣдаетъ на высокихъ диванахъ, чтобы созерцать игру старца, едва едва попадающаго кіемъ въ шаръ и, прихватываясь за бортъ, сѣменящаго вокругъ бильярда? почему въ газетной одинъ юноша перебирае