Лев Николаевич Толстой
Стыдно
(1895 г.)
Государственное издательство
художественной литературы
Москва — 1954
Электронное издание осуществлено
в рамках краудсорсингового проекта
Организаторы проекта:
Государственный музей Л. Н. Толстого
Подготовлено на основе электронной копии 31-го тома
Полного собрания сочинений Л. Н. Толстого, предоставленной Российской государственной библиотекой
Электронное издание
90-томного собрания сочинений Л. Н. Толстого
доступно на портале
Предисловие и редакционные пояснения к 31-му тому
Полного собрания сочинений Л. Н. Толстого можно прочитать
в настоящем издании
Предисловие к электронному изданию
Настоящее издание представляет собой электронную версию 90-томного собрания сочинений Льва Николаевича Толстого, вышедшего в свет в 1928—1958 гг. Это уникальное академическое издание, самое полное собрание наследия Л. Н. Толстого, давно стало библиографической редкостью. В 2006 году музей-усадьба «Ясная Поляна» в сотрудничестве с Российской государственной библиотекой и при поддержке фонда Э. Меллона и
В издании сохраняется орфография и пунктуация печатной версии 90-томного собрания сочинений Л. Н. Толстого.
«ТОЛСТОЙ BEРХОМ»
СТЫДНО
В 1820-х годах семеновские офицеры, цвет тогдашней молодежи, большей частью масоны и впоследствии декабристы, решили не употреблять в своем полку телесного наказания, и, несмотря на тогдашние строгие требования фронтовой службы, полк и без употребления телесного наказания продолжал быть образцовым.
Один из ротных командиров Семеновского же полка, встретясь раз с Сергеем Ивановичем Муравьевым, одним из лучших людей своего, да и всякого, времени, рассказал ему про одного из своих солдат, вора и пьяницу, говоря, что такого солдата ничем нельзя укротить, кроме розог. Сергей Муравьев не сошелся с ним и предложил взять этого солдата в свою роту.
Перевод состоялся, и переведенный солдат в первые же дни украл у товарища сапоги, пропил их и набуянил. Сергей Иванович собрал роту и, вызвав перед фронт солдата, сказал ему: «Ты знаешь, что у меня в роте не бьют и не секут, и тебя я не буду наказывать. За сапоги, украденные тобой, я заплачу свои деньги, но прошу тебя, не для себя, а для тебя самого, подумать о своей жизни и изменить ее». И, сделав дружеское наставление солдату, Сергей Иванович отпустил его.
Солдат опять напился и подрался. И опять не наказали его, но только уговаривали: «Еще больше повредишь себе; если же ты исправишься, то тебе самому станет лучше. Поэтому прошу тебя больше не делать таких вещей».
Солдат был так поражен этим новым для него обращением, что совершенно изменился и стал образцовым солдатом.
Рассказывавший мне это брат Сергея Ивановича, Матвей Иванович, считавший, так же как и его брат и все лучшие люди его времени, телесное наказание постыдным остатком варварства, позорным не столько для наказываемых, сколько для наказывающих, никогда не мог удержаться от слез умиления и восторга, когда говорил про это. И, слушая его, трудно было удержаться от того же.
Так смотрели на телесное наказание образованные русские люди 75 лет тому назад. И вот прошло 75 лет, и в наше время внуки этих людей заседают в качестве земских начальников в присутствиях и спокойно обсуждают вопросы о том, должно ли или не должно, и сколько ударов розгами должно дать такому и такому-то взрослому человеку, часто отцу семейства, иногда деду. Самые же передовые из этих внуков в комитетах и земских собраниях составляют заявления, адресы и прошения о том, чтобы ввиду гигиенических и педагогических целей сечь не всех мужиков, людей крестьянского сословия, а только тех, которые не кончили курса в народных училищах.
Очевидно, перемена в среде так называемого высшего образованного сословия произошла огромная. Люди 20-х годов, считая телесное наказание позорным действием для себя, сумели уничтожить его в военной службе, где оно считалось необходимым; люди нашего времени спокойно применяют его не над солдатами, а над всеми людьми одного из сословий русского народа и осторожно, политично, в комитетах и собраниях, со всякими оговорками и обходами, подают правительству адресы и прошения о том, что наказание розгами не соответствует требованиям гигиены и потому должно бы было быть ограничено, или что желательно бы было, чтобы секли только тех крестьян, которые не кончили курса грамоты, или чтобы были уволены от сечения те крестьяне, которые подходят под манифест по случаю бракосочетания императора.
Очевидно, совершилась страшная перемена в среде так называемого высшего русского общества; и что удивительнее всего, — что эта перемена совершилась именно тогда, когда в том самом одном сословии, которое считается необходимым подвергать отвратительному, грубому и глупому истязанию сечения, в этом самом сословии совершилась за эти 75 лет, а в особенности за последние 35 лет со времени освобождения, такая же огромная перемена, но только в обратном направлении.
В то время как высшие правящие классы так огрубели и нравственно понизились, что ввели в закон сечение и спокойно рассуждают о нем, в крестьянском сословии произошло такое повышение умственного и нравственного уровня, что употребление для этого сословия телесного наказания представляется людям из этого сословия не только физической, но и нравственной пыткой.
Я слышал и читал про случаи самоубийства крестьян, приговоренных к розгам. И не могу не верить этому, потому что сам видел, как самый обыкновенный молодой крестьянин при одном упоминании на волостном суде о возможности совершения над ним телесного наказания побледнел как полотно и лишился голоса; видел также, как другой крестьянин, 40 лет, приговоренный к телесному наказанию, заплакал, когда на вопрос мой о том, исполнено ли решение суда, должен был ответить, что оно уже исполнено.
Знаю я тоже, как знакомый мне почтенный, пожилой крестьянин, приговоренный к розгам за то, что он, как обыкновенно, поругался с старостой, не обратив внимания на то, что староста был при знаке, был приведен в волостное правление и оттуда в сарай, в котором приводятся в исполнение наказания. Пришел сторож с розгами; крестьянину велено было раздеться.
— Пармен Ермилыч, ведь у меня сын женатый, — дрожа всем телом, сказал крестьянин, обращаясь к старшине. — Разве нельзя без этого? Ведь грех это.
— Начальство, Петрович... я бы рад, что делать? — отвечал смущенный старшина.
Петрович разделся и лег.
— Христос терпел и нам велел, — сказал он.
Как рассказывал мне присутствовавший писарь, у всех тряслись руки, и все не смели смотреть в глаза друг другу, чувствуя, что они делают что-то ужасное. И вот этих-то людей считают необходимым и, вероятно, полезным для кого-то, как животных, — да и животных запрещают истязать, — сечь розгами.
Для блага нашего христианского и просвещенного государства необходимо подвергать нелепейшему, неприличнейшему и оскорбительнейшему наказанию не всех членов этого христианского просвещенного государства, а только одно из его сословий, самое трудолюбивое, полезное, нравственное и многочисленное.
Высшее правительство огромного христианского государства, 19 веков после Христа, ничего не могло придумать более полезного, умного и нравственного для противодействия нарушениям законов, как то, чтобы людей, нарушавших законы, взрослых и иногда старых людей, оголять, валить на пол и бить прутьями по заднице1.
И люди нашего времени, считающие себя самыми передовыми, внуки тех людей, которые 75 лет тому назад уничтожили телесное наказание, теперь почтительнейше и совершенно серьезно просят господина министра и еще кого-то о том, чтобы поменьше сечь взрослых людей русского народа, потому что доктора находят, что это нездорово, не сечь тех, которые кончили курс, и избавить от сечения тех, которых должны сечь вскоре после бракосочетания императора. Мудрое же правительство глубокомысленно молчит на такие легкомысленные заявления или даже воспрещает их.
Но разве можно об этом просить? Разве может быть об этом вопрос? Ведь есть поступки, совершаются ли они частными людьми, или правительствами, про которые нельзя рассуждать хладнокровно, осуждая совершение этих поступков только при известных условиях. И сечение взрослых людей одного из сословий русского народа в наше время и среди нашего кроткого и христиански-просвещенного народа принадлежит к такого рода поступкам. Нельзя для прекращения такого преступления всех законов божеских и человеческих политично подъезжать к правительству со стороны гигиены, школьного образования или манифеста. Про такие дела можно или совсем не говорить, или говорить по существу дела и всегда с отвращением и ужасом. Ведь просить о том, чтобы не стегать по оголенным ягодицам только тех из людей крестьянского сословия, которые выучились грамоте, всё равно, что если бы, — где существовало наказание прелюбодейной жене, состоящее в том, чтобы, оголив эту женщину, водить ее по улицам, — просить о том, чтобы наказание это применять только к тем женщинам, которые не умеют вязать чулки или что-нибудь подобное.
Про такие дела нельзя «почтительнейше просить» и «повергать к стопам» и т. п., такие дела можно и должно только обличать. Обличать же такие дела должно потому, что дела эти, когда им придан вид законности, позорят всех нас, живущих в том государстве, в котором дела эти совершаются. Ведь если сечение крестьян — закон, то закон этот сделан и для меня, для обеспечения моего спокойствия и блага. А этого нельзя допустить. Не хочу и не могу я признавать того закона, который нарушает все законы божеские и человеческие, и не могу себя представить солидарным с теми, которые пишут и утверждают такие преступления под видом закона.
Если уже говорить про это безобразие, то можно говорить только одно: то, что закона такого не может быть, что никакие указы, зерцала, печати и высочайшие повеления не сделают закона из преступления, а что, напротив, облечение в законную форму такого преступления (как то, что взрослые люди одного, только одного, лучшего сословия могут по воле другого, худшего сословия — дворянского и чиновничьего — подвергаться неприличному, дикому, отвратительному наказанию) доказывает лучше всего, что там, где такое мнимое узаконение преступления возможно, не существует никаких законов, а только дикий произвол грубой власти.
Если уже говорить про телесное наказание, совершаемое только над одним крестьянским сословием, то надо не отстаивать прав земского собрания или жаловаться на губернатора, опротестовавшего ходатайство о несечении грамотных, министру, а на министра сенату, а на сенат еще кому-то, как это предлагает тамбовское земство, а надо не переставая кричать, вопить о том, что такое применение дикого, переставшего уже употребляться для детей наказания к одному лучшему сословию русских людей есть позор для всех тех, кто, прямо или косвенно, участвуют в нем.
Петрович, который лег под розги, перекрестившись и сказав: «Христос терпел и нам велел», простил своих мучителей и после розог остался тем, чем был. Одно, что произвело в нем совершенное над ним истязание, это — презрение к той власти, которая может предписывать такие наказания. Но на многих молодых людей не только самое наказание, но часто одно признание того, что оно возможно, действует, понижая их нравственное чувство и возбуждая иногда отчаянность, иногда зверство. Но не тут еще главный вред этого безобразия. Главный вред в душевном состоянии тех людей, которые устанавливают, разрешают, предписывают это беззаконие, тех, которые пользуются им, как угрозой, и всех тех, которые живут в убеждении, что такое нарушение всякой справедливости и человечности необходимо для хорошей, правильной жизни. Какое страшное нравственное искалечение должно происходить в умах и сердцах таких людей, часто молодых, которые, я сам слыхал, с видом глубокомысленной практической мудрости говорят, что мужика нельзя не сечь и что для мужика это лучше.
Вот этих-то людей больше всего жалко за то озверение, в которое они впали и в котором коснеют.
И потому освобождение русского народа от развращающего влияния узаконенного преступления — со всех сторон дело огромной важности. И освобождение это произойдет не тогда, когда будут изъяты от телесного наказания кончившие курс, или еще какие-нибудь из крестьян, или даже все крестьяне, за исключением хотя бы одного, а только тогда, когда правящие классы признают свой грех и смиренно покаются в нем.
14 декабря 1895.
ПЛАНЫ И ВАРИАНТЫ
СТЫДНО
* № 1 (рук. № 1).
2Семеновский полк еще при Александре I считался образцовым полком по дисциплине. Люди доводились до требовавшего[ся] тогда машинообразного совершенства, и достигалось это тогда, 75 лет тому назад, без побоев, без телесного наказания.
В Семеновском полку тогда служил по истинному, утонченно-нравственно-христианскому образованию цвет тогдашнего общества. Это были всё люди тогдашнего европейского образования, в котором звучали еще основные принципы большой французской революции и религиозного возбуждения, последовавшего за Наполеоновскими войнами. Большинство этих людей были масоны, верившие в будущность масонства и в обязательность для людей христианских истин.
Матвей Иванович Муравьев-Апостол со слезами в голосе рассказывал мне случай, бывший с его братом Сергеем, одним из лучших людей не только своего, но и всякого, времени (повешенным Николаем I), во время его командования ротой Семеновского полка. Ротный командир, товарищ Муравьева, не разделявший убеждений Сергея Ивановича о том, что можно достигнуть всего, что только требуется от солдата, без побоев и розги, встретив С. Муравьева, жаловался ему на одного из своих солдат, б[удто] б[ы] вора, пьяницу и буяна, говоря, что такого солдата ничем нельзя укротить, кроме розги. С. Муравьев предложил для опыта взять этого солдата в свою роту, утверждая, что он надеется укротить его без побой. Перевод состоялся, и переведенный солдат в первые же дни украл у товарища его сапоги и пропил. Сергей Иванович собрал роту и, вызвав вора-солдата, сказал ему: «Ты знаешь, что у меня в роте не секут и не бьют палками, и тебя я не стану наказывать, за сапоги украденные я заплачу из своих денег, но я прошу тебя, не срами больше нашей роты, своих товарищей <и меня воровством и пьянством>. Если ты еще раз сделаешь то же, я опять не буду наказывать тебя, но только опять буду при всей роте усовещивать тебя и просить о том, чтобы ты не делал этого. — Солдат этот, по рассказу Матвея Ивановича, был так поражен этим обращением, что совершенно изменился и стал образцовым солдатом. Рассказывая это, Матвей Иванович никогда не мог удерживаться от слез умиления.
Так смотрели на телесные наказания лучшие русские люди 75 лет тому назад.
Помню я, как раз после смерти отца, во время опеки, мы детьми, возвращаясь с прогулки в деревне, встретили Кузьму кучера, который с печальным лицом шел на гумно позади Андрея Иль[ина] прикащика. Когда кто-то из нас спросил, куда они идут, и прикащик отвечал, что он ведет Кузьму в ригу, чтобы там сечь его. Я помню тот ужас остолбенения, который охватил нас. Когда же в этот день вечером мы рассказали это воспитывавшей нас тетушке, она пришла не в меньший нашего ужас и жестоко упрекала нас за то, что мы не остановили этого и не сказали ей об этом.
Так в нашем доме смотрели на телесное наказание <как на что-то дикое, ужасное, несвойственное не только нравственным, но образованным людям>.
Нас детей никогда не секли, и я описал в своем «Детстве» тот испытанный ужас, когда гувернер француз предложил высечь меня.
Так это было во время моего детства. Так же смотрели и во время моей молодости, около 50 лет тому назад, образованные люди на телесное наказание.
В это время, около 40 лет тому назад, было уничтожено телесное наказание в армии. И тут, в это время, во время освобождения крестьян, вследствие борьбы партий и вследствие какого-то затмения, нашедшего на людей, было установлено законом сечение, и сечение не всех людей, но только3 одного сословия крестьян. Тогда мера эта, вероятно, как уступка противной свободе партии, прошла как-то незаметно. «Уж если освобождение от произвола и розги помещика, то пускай дастся право телесного наказания и то только крестьянам самим над собою». Так думали тогда люди человечные, образованные, стоявшие за свободу. Но люди не человечные, дикие, всегда стоящие за насилие, торжествовали и в продолжение 35 лет не только поддерживали, но усиливали, узаконивали эту меру и довели ее до того, до чего она доведена теперь, до какого-то необходимейшего государственного закона, без которого невозможно существование общества.
Государственный закон о том, что из всех граждан русского государства то самое нравственное, полезное и самое многочисленное сословие, которым держится русская земля, которое всегда и до сих пор служило и служит образцом праведной жизни, что это сословие подлежит самому унизительному, позорному, дикому истязанию, которое только мог выдумать озверевший человек. И закон это[т] вошел в такую силу, так свыклись люди высшего, образованного сословия с этим законом и с этим поступком, что недавно, при учреждении земских начальников, молодые люди, считавшие себя гуманными и образованными, без стыда принимали и теперь принимают участие в заседании при зерцале и всех параферналиях суда о том, должно ли или не должно и сколько ударов прутом должно4 дать по оголенной спине поваленного на землю крестьянина, часто отца семейства, отца взрослых детей и деда. Мало того, в высших правительственных учреждениях спокойно рассуждают о том, как, при каких условиях можно и каких нельзя сечь мужиков. Мало того, либеральные земцы и учреждения робко подают прошения, адресы о том, что может быть нездорово стегание по ягодицам или что нельзя [ли] ограничить стегание по ягодицам одним не кончившим курс в начальном училище или освободить подошедших под манифест. Об этом рассуждают и пишут в газетах, почтительнейше просит такое-то земство и такой-то комитет и такие-то врачи. Пусть читатель простит меня за грубое сравнение, но я не могу иначе выразить того, что я испытываю, я думаю и многие, читая такие рассуждения, как сравнив это с тем, чтобы люди рассуждали о том, что употреблявшееся наказание прелюбодейной жене, состоящее в том, чтобы, оголив эту жену, водить ее по улицам, чтобы люди рассуждали о том, что наказание такое следует ограничить, потому что оно нездорово и может вызвать простуду, или чтоб подвергать такому наказанию только женщин, не умеющих хорошо вязать чулки, или что по случаю бракосочетания государя императора следует освободить некоторых женщин от такого наказания. Разве не то же самое и в деле сечения? Но только хуже. Здесь хоть за большое преступление — за прелюбодеяние, а там за всё, за что вздумается судьям и земским начальникам; там хоть все подлежат наказанию, а здесь только те, которые носят как будто позорное звание крестьянина.
Есть поступки, дела, производятся ли они частными людьми или правительством, про которые нельзя рассуждать хладнокровно, нельзя разбирать, как, при каких условиях, можно или нельзя сечь людей. Про сечение людей нам, в наше время и среди нашего кроткого христианского народа, имеющего такое органическое отвращение ко всякому телесному насилию, нельзя говорить хладнокровно и политически, подъезжая со стороны медицины, школьного образования или манифеста, — про такие дела можно говорить только с отвращением и ужасом, со слезами и дрожанием в голосе. Нам, русским людям, теперь, в 1895 году, 1800 лет после проповеди Христа,5 серьезно и спокойно толковать об уменьшении сечения мужиков значит признаться в своем озверении. Одно, что только можно по отношению этого ужаса, это то, чтобы тем, которые призывают к какому-либо участию в таких делах, с ужасом и отвращением отбросить их от себя, с ужасом и отвращением отстраниться от людей, не только проповедующих это сечение, какие завелись теперь, но от всех тех людей, которые принимают какое-нибудь хоть косвенное участие в этом деле. И не почтительнейше просить и повергать к стопам правительства просьбы об ограничении сечения, а смело и откровенно указать правительству <его> заблуждение, в которое оно введено, и требовать от него уничтожения позорящего всех нас зверского учреждения.
Говорят: мужики не относятся к этому наказанию так, как мы. Кто говорит это? Я видел, как при одном упоминании на волостном суде о возможности постыдного наказания, самый рядовой молодой мужик побледнел, как смерть, и лишился голоса, как другой, над которым было6 приговорен7 к этому наказанию. А когда я спросил его, исполнено ли, не мог выговорить, да и заплакал, — человек 40 лет, с бородой. Знаю я, что крестьяне в волости употребляют все средства к тому, чтобы избежать приведение к исполнению этого ужаса.
Года три тому назад в нашем уезде вступил новый председатель, и в волостное правление пришел приказ, — привести в исполнение все постановления правления. Надо было исполнять повеление строгого начальника. Знакомый мне почтенный мужик, приговоренный за обругание старосты 6 лет тому назад (6 лет не приводилось в исполнение постановление), явился в волость и его отвели в сарай. Бледный, с дрожащими мускулами щеки, он обратился к старшине: «Пармен Ермилыч, нельзя ли без этого?» — Нельзя, что делать! — Бледный, с стиснутыми зубами, мужик разделся. «Христос терпел и нам велел», сказал он и лег, и истязание совершилось.
И это, как мне говорят, делается для моего благополучия и обеспечения.
Так нельзя почтительнейше просить о том, чтобы этого не было, можно только кричать на весь мир, вопить о том, что это не может продолжать совершаться, что этого не должно быть и что преступны все те, которые участвуют в этом, и еще более те, которые могут прекратить это и не прекращают.
Л. Толстой.
6 дек. 1895.
* № 2 (рук. № 2).
Самые же либеральные люди нашего времени подают прошения и адресы о том, что может быть нездорово стегание по ягодицам или что нельзя ли ограничить стегание по ягодицам одним не кончившим курс в начальном училище или освободить подошедших под манифест.
Но высшее правительство в своем олимпийском величии и мудрости торжественно молчит и ничем не отвечая на эти запросы, вероятно, признавая их плодом легкомыслия и необдуманности.8
И надругательство над человечеством, попрание всех человеческих чувств и божеских законов продолжает совершаться во всей России.
Образованные передовые люди того времени считали, что можно достигнуть всего, не прибегая к розге, что самый низко павший человек может быть исправлен словом и добрым отношением к нему; образованные передовые люди нашего времени под видом санитарных и педагогических побуждений предлагают несколько ограничить употребление розог, сделать из розги побудительное оружие для грамоты.
Для блага нашего образованного общества необходимо подвергать одно из сословий, самое полезное, нравственное и многочисленное, позорному, поругающему человеческое достоинство наказанию. Передовые люди нашего времени под предлогом санитарных и педагогических целей желают упорядочения и ограничения этого страшного насилия.
Как далеко мы ушли от преданий 20-х годов декабристов и масонов, про которых рассказывал мне Мат. Ив. Мур[авьев]-Апостол....
Нам, русским людям, теперь, в 1895 году, 1800 лет после проповеди Христа и после тех идеалов человечности, заложенных в обществе 75 лет тому назад, серьезно и спокойно толковать о сечении мужиков значит признаться в своем озверении.
Ведь о чем идет речь? О том, следует ли всякого человека из огромного крестьянского сословия за то, что он не исполнит какого-либо закона и будет присужден безграмотным судом виновным, и вина его подтвердится часто корыстным, пристрастным земским начальником, следует ли такого человека, притащив его в сарай, оголить и бить прутом по ягодицам или не следует этого делать? Разве можно нам в 1895 году говорить, писать, рассуждать про это?
* № 3 (рук. № 6).
Очевидно, это дикое наказание выбрано только потому, что люди, взявшиеся быть учителями других людей, по дикости своей сами недавно употребляли это наказание над своими детьми и бывшими рабами. И по этой своей дикости они пожелали употреблять это наказание и над тем сословием русского народа, трудами которого они живут и держится русское государство. И дикое наказание это введено было в закон.
Комментарии Н. В. Горбачева
СТЫДНО
ИСТОРИЯ ПИСАНИЯ И ПЕЧАТАНИЯ
Сельские учителя Каневского уезда Киевской губ. В. Ю. Шимановский, С. Т. Губернарчук и Д. Е. Гунько 22 апреля 1895 г. обратились с письмом к Толстому, в котором выражали свое возмущение по поводу применения телесных наказаний, «к людям крестьянского сословия».
Сообщая о том, что многие крестьяне после перенесенных телесных наказаний бросают село и семью и на многие годы уходят на сторону, где не знают о постигшем их несчастье, учителя просили Толстого сказать «свое могучее печатное слово» против подобного обращения с крестьянами.
Толстой ответил им 12 мая, что порка «уже давно до глубины души возмущает» его и их письмо «поощряет» его написать об этом (т. 68).
Толстой и прежде высказывался о телесных наказаниях («Отрочество», гл. XIV—XVII, т. 2; «Николай Палкин», т. 26, стр. 555—570; «Царство божие внутри вас», гл. XII, т. 28), но письмо учителей, судя по ответу Толстого, побудило его вновь вернуться к этому вопросу.
7 декабря 1895 г. Толстой отметил в Дневнике: «Вчера написал статейку о сечении. Лег спать днем и только забылся, как будто толкнул кто, поднялся и стал думать о сечении и написал» (т. 53, стр. 72). Эта запись свидетельствовала о написании Толстым черновой редакции статьи (см. описание рук. № 1).
Статья «о сечении» в окончательной редакции, судя по датам на рукописях, была написана не ранее 14 декабря, а вероятнее всего во второй половине декабря 1895 г. (см. описание рук. №№ 8 и 9).
В процессе работы статья имела ряд названий. В предпоследнем варианте она называлась «Декабристы и мы». В черновых рукописях, как и в окончательном тексте, Толстой противопоставляет современности героев восстания декабристов с их гуманными традициями и нравственными идеалами. Так, в рук. № 3 Толстой вспоминает, как Матвей Иванович Муравьев-Апостол, «один из последних декабристов», рассказывал ему: «В 20-х годах все они, цвет тогдашней образованной молодежи, служа в Семеновском полку, решили не осквернять себя употреблением телесного наказания и обходиться без него».
В 1895 г. под заглавием «Стыдно» статья впервые появилась в газете «Биржевые ведомости», в номере от 28 декабря (с датой: «14 декабря 1895 года»). По цензурным условиям статья была напечатана с большими пропусками и текстовыми искажениями.
Под тем же заглавием, но с еще большими сокращениями, статья была напечатана 31 декабря 1895 г. газетой «Русские ведомости».
В 1896 г. по тексту «Биржевых ведомостей» статья была перепечатана в «Книжках Недели», № 1, стр. 299—304. В 1903 г. в той же редакции она вошла в Собрание сочинений Толстого (М., изд. 11-е, часть 11-я, стр. 629— 634), а в 1911 г. без всяких изменений была напечатана «Посредником».
Полностью статья была напечатана в Англии, в «Листках Свободного слова» 1899, № 4, стр. 1—5. В той же редакции в 1906 г. статья появилась в печати в издании редакции журнала «Всемирный вестник» («Серия не изданных в России сочинений графа Льва Николаевича Толстого», № 5, СПб.); а в 1911 г. — в Собрании сочинений Толстого (М., изд. 12-е, часть 16-я, стр. 185—191).
В настоящем издании текст статьи «Стыдно» печатается по изданию «Свободного слова» с исправлениями опечаток и ошибок переписчиков по рукописям.
В рук. № 9 (последней) у Толстого до исправления было:
«Один из ротных командиров Семеновского же полка, встретясь раз с Сергеем Ивановичем Муравьевым, одним из лучших людей своего, да и всякого, времени (повешенным Николаем I), рассказал ему».
В этой фразе слова: «повешенным Николаем I» Толстой зачеркнул (черным карандашом), повидимому, по цензурным соображениям. Однако печатаем эту фразу без слов, зачеркнутых Толстым, то есть в редакции, в которой была выражена последняя авторская воля (печ. текст, стр. 72, строка 9).
Принимаем поправки, внесенные в рук. № 9 рукою В. Г. Черткова, устраняющие ошибки переписчиков.
ОПИСАНИЕ РУКОПИСЕЙ
1. Автограф. 6 лл. разного почтового формата и 1 л. развернутого почтового конверта. Черновая редакция статьи. Заглавие «Поругание человеческого достоинства» исправлено на: «Возвращение к звериному образу». На обороте последнего листа авторские подпись и дата: «Л. Толстой. 6 декабря 1895».
Печатается полностью в вариантах под № 1.
2. Машинописная копия с автографа, с поправками и дополнениями Толстого. 5 лл. 4° и 3 отрезка. Заглавие «Озверение русского общества».
Извлекается вариант № 2.
3. Копия предыдущей рукописи рукой С. А. Толстой, с многочисленными авторскими исправлениями. 9 лл. 4° и 4 отрезка. Последовательные заглавия рукописи: «Озверение русского общества», «Странный вопрос», «Одичание».
4. Копия предыдущей рукописи рукою С. А. Толстой с авторскими дополнениями и исправлениями. 12 лл. 4° (1 л. склеенный) и 2 отрезка. Заглавие: «Одичание».
5. Копия предыдущей рукописи рукою М. Л. Толстой с поправками и вставками Толстого. 9 лл. 4°, исписанных, кроме трех, с обеих сторон. Заглавие: «Декабристы и мы».
6. Копия предыдущей рукописи рукою М. Л. Толстой с большими авторскими исправлениями. 15 лл. 4° (1 л. чистый). Заглавие: «Декабристы и мы».
Извлекается вариант № 3.
7. Разрозненная копия соответствующих частей предыдущей рукописи рукою М. В. Сяськовой, с исправлениями Толстого. 3 лл. 4°.
8. Разрозненная копия соответствующих частей рук. №№ 6 и 7 рукою М. В. Сяськовой и М. Л. Толстой. 8 лл. 4°. Авторские исправления значительны. На последнем листе — авторские подпись и дата: «14 декабря 1895».
9. Полная копия статьи рукою М. В. Сяськовой и М. Л. Толстой с поправками автора и В. Г. Черткова. 16 лл. 4°, исписанных с одной стороны. На последнем листе подпись и дата: «Лев Толстой. 14 декабря 1895», перенесенные механически из предыдущей рукописи. Означенная дата не может свидетельствовать о времени работы Толстого над данной рукописью. Заглавие рукописи: «Декабристы и мы» рукою автора черным карандашом исправлено на заглавие: «Стыдно».
ПРЕДИСЛОВИЕ К ТРИДЦАТЬ ПЕРВОМУ ТОМУ.
В настоящий том входят художественные произведения и статьи Л. Н. Толстого второй половины девяностых годов.
Крупнейшее произведение этого периода — роман «Воскресение» — и относящиеся к нему варианты напечатаны в 32 и 33 томах.
Трактат «Что такое искусство?» (1897—1898 гг.) вместе с другими статьями об искусстве входит в 30 том.
Из произведений, включенных в 31 том, только некоторые были напечатаны при жизни Толстого, и те, в большинстве случаев, с цензурными изъятиями. Другие были опубликованы в издательстве «Свободное слово» за границей (например, «Две войны») или после смерти Толстого — в томах посмертных художественных произведений и в отдельных изданиях; впервые полностью печатается в настоящем томе статья «К итальянцам».
Эти произведения Толстой создавал в конце века, в период промышленного подъема и роста революционного движения в стране. Рабочий класс, эксплуатируемый фабрикантами и заводчиками, уже открыто заявлял о своих правах, о своей революционной решимости. Стихийный протест против угнетения и бесправия назревал и в среде трудового крестьянства, страдавшего от безземелья и разорения. Царское правительство отвечало на растущие волнения народных «низов» репрессиями и террором.
Произведения, Дневники и письма Толстого этих лет показывают, как живо он откликался на общественные и политические события, как остро реагировал на факты религиозного и политического насилия, как неутомимо и вдумчиво размышлял над теми проблемами, которые стояли перед страной.
Во второй половине девяностых годов, по мере обострения противоречий социальной действительности, обострились и противоречия, характерные для мировоззрения и творчества Толстого. Писатель ясно видел, в каком бедственном и тяжелом положении находятся народные массы, сочувствовал их борьбе против царизма, гнета помещиков и капиталистов, отчетливо понимал, что Россия находится на пути к революции. Защищая интересы этих масс, он обрушивался с беспощадной критикой на самодержавие, на полицейско-бюрократический аппарат, на все то, что давило и угнетало трудовой народ. Но, выражая настроения «всей той многомиллионной массы русского народа, которая
Революционный способ уничтожения ненавистного ему социального строя он стремился заменить глубоко реакционной, ошибочной теорией непротивления злу насилием, личного совершенствования, любви и христианского братства.
Великий писатель выступает в эти годы и в роли гневного обличителя социальной несправедливости и в роли проповедника «новой религии», христианского смирения и кротости.
I
Одной из тем художественного творчества писателя в девяностые годы является тема нравственного «воскресения» — пробуждения в человеке нового взгляда на жизнь, критического отношения к окружающему его социальному злу. Воскресение толстовского героя, как правило принадлежащего к привилегированным кругам, сопровождается острым кризисом его мировоззрения, потребностью в изменении всего образа жизни, поисками новых путей.
Повесть «Отец Сергий» принадлежит к тем творениям Л. Толстого, в которых рассказывается мучительная история прозрения и «воскресения» героя и изображаются различные стадии его духовных исканий.
По своему сюжету повесть отдаленно напоминает рассказы из «житий святых». В ней также описывается жизнь человека, уединившегося от общества и борющегося с искушениями и соблазнами. Но действие повести перенесено в реальную обстановку конца XIX века, а по своему содержанию она направлена не на прославление затворничества и церковной святости, а на его разоблачение. Толстой, автор «Отца Сергия», обличает официальную религию, отрицает монастырское отрешение от мира, показывает, что оно не в состоянии принести ни удовлетворения тем, кто ищет нравственного идеала, ни помощи тем нищим и страждущим, которые нуждаются в реальных, земных благах.
Герой повести князь Степан Касатский уходит в монастырь, разочарованный в аристократическом обществе, которое, после пережитой им личной драмы, предстало перед ним в подлинном своем неприглядном виде.
Аристократ Степан Касатский отрекается от всех мирских интересов, уединяется в келье, глубоко убежденный, что, став отцом Сергием, он найдет новую, справедливую жизнь. «Поступая в монахи, он показывал, что презирает всё то, что казалось столь важным другим и ему самому в то время, как он служил, и становился на новую такую высоту, с которой он мог сверху вниз смотреть на тех людей, которым он прежде завидовал».10 Но всем ходом повествования писатель разбивает иллюзии своего героя. Сталкивая его с реальной действительностью, ставя его в типические условия церковного быта, Толстой показывает, что высота эта мнимая. В монастыре Касатский находит ту же суету сует, ложь, фальшь и корысть, от которых он с отвращением бежал. Показная парадность, лицемерие, чисто внешняя обрядность, эгоизм, тщеславие, неискренность пронизывают весь монастырский быт. Писатель критически рисует монашескую среду, типы монахов: глава монастыря, игумен — «светский, ловкий человек, делавший духовную карьеру»; ризничий — льстив, угодлив; монахи преследуют только корыстные цели и повинуются, главным образом, «монашескому честолюбию». Атмосфера чинопочитания и рабского холопства перед сильными мира сего и явного пренебрежения к простому люду, пришедшему на богомолье, ничем, по сути, не отличается от тех отношений социального неравенства, которые составляют основу светского общества.
Драма героя повести в том, что, проведя многие годы в монастыре, в скитском уединении, он вдруг увидел — что его трудный и мучительный подвиг нужен только князьям церкви как «средство привлечения посетителей и жертвователей к монастырю», что его святость ни в какой степени не способствует улучшению жизни людей, а ему самому она не дает внутреннего удовлетворения и покоя. Самый принцип отрешения человека от внешнего мира, отлучения от земных радостей оказывается порочным и гибельным. Борьба отца Сергия с чувственными соблазнами так трудна и мучительна, требует такого огромного внимания к своей собственной личности, что в конце концов она становится препятствием к осуществлению долга перед людьми, мешает простому и непосредственному общению с ними.
Рисуя духовную драму отца Сергия, человека большой воли, незаурядного ума, страстного правдоискателя, гуманист Толстой разоблачает церковные учреждения с их искусственной формой общежития, тираническим насилием над живой человеческой личностью. Но, ниспровергая официальную религию, клерикализм, Толстой не приходит к отрицанию религии вообще. Он пытается утвердить как истинную религию — всепрощение, самопожертвование, непротивление злу насилием. Традиционным церковным формам писатель противопоставляет смиренный подвиг любовного служения людям в обыденной житейской обстановке. Уже в самом раннем упоминании о возникновении у писателя замысла «Отца Сергия» намечено это противопоставление. 3 февраля 1890 года он записывает в Дневнике, что рассказывал «историю жития и музыкальной учительницы» и тут же добавляет: «хорошо бы написать».11 Несколько позднее он вносит в перечень задуманных сюжетов: «Рука сжигается пустынником и учительница музыки».12
В лице Пашеньки, простой учительницы музыки, которая «не могла физически почти переносить недобрые отношения между людьми», отец Сергий находит свой положительный идеал, ответ на мучившие его долгие годы нравственные и религиозные вопросы. Глядя на постаревшую, задавленную бедностью, но добрую и незлобивую женщину, он приходит к убеждению, что «Пашенька именно то, что я должен был быть и чем я не был. Я жил для людей под предлогом бога, она живет для бога, воображая, что она живет для людей. Да, одно доброе дело, чашка воды, поданная без мысли о награде, дороже облагодетельствованных мною для людей».13
Под влиянием этой встречи прославившийся своей святостью отец Сергий превращается в бездомного странника, смиренного проповедника любви и добрых дел. Здесь находит свое отражение одна из наиболее реакционных и вредных тенденций Толстого — возвеличение юродства, реакционная проповедь кротости и смирения перед тем «злом», против которого страстно восставал сам Толстой.
Толстой создал яркий и сильный образ человека, готового на борьбу и страдания во имя истины, ради всеобщего блага, но принявшего, вопреки своей мятежной натуре, толстовскую философию юродства и смирения. Горький, слышавший эту повесть в пересказе самого писателя, восторженно отозвался о ней, но при этом отметил двойственность и противоречивость авторского замысла. «Я слушал рассказ ошеломленный и красотой изложения, и простотой, и идеей, — писал Горький. — И смотрел на старика, как на водопад, как на стихийную творческую силищу. Изумительно велик этот человек, и поражает он живучестью своего духа, так поражает, что думаешь — подобный ему невозможен. Но и жесток он! В одном месте рассказа, где он с холодной яростью бога повалил в грязь своего Сергия, предварительно измучив его, — я чуть не заревел от жалости».14
Горький был потрясен величием толстовского гения, его мастерством в изображении человеческого характера, но в то же время он не смог не почувствовать двойственности Толстого и известную его непоследовательность. Любя своего героя, сочувствуя его исканиям и стремлениям, Толстой, художник сложный и противоречивый, не мог привести его к такой истине, которая избавила бы его от ложных блужданий и падений, возвеличила его, укрепила бы его в борьбе за высокие идеалы.
Отвлеченно-моралистическая, религиозная философия Толстого, проявившаяся и в самой повести и в трактовке главного персонажа, его ложная концепция решения социальных и этических проблем ослабили реализм Толстого и образ отца Сергия.
Смысл повести «Отец Сергий» не только в личной драме князя Касатского. Драма Касатского, в изображении Толстого, порождена уродливым социальным строем, ложью собственнических отношений. За ложью, фальшью и грязью «святой» монастырской жизни стоит ложь, фальшь, грязь и несправедливость общественного строя, разделенного на паразитические господствующие классы и угнетаемые трудовые «низы». И Толстой в этой своей повести выступает обличителем, гневно и остро протестующим против такой общественной системы, которая препятствует гармоническому существованию человеческой индивидуальности.
II
Несравненно острее «Отца Сергия» по социальной направленности драма «И свет во тьме светит», представляющая большой автобиографический интерес. В ней с исключительной полнотой отразились переживания самого Толстого, его сложные семейные отношения, его личные искания и убеждения.
В драме критически обрисованы быт и психология представителей господствующего класса с их паразитическим и праздным образом жизни, с полным равнодушием к вопиющим фактам социального неравенства, убежденностью в разумности и справедливости общественного уклада, который предоставил только им право пользоваться всеми житейскими благами. Толстой создает ряд образов типичных представителей помещичье-дворянской среды: Марья Ивановна — жена Сарынцева, ограниченная женщина, целиком поглощенная интересами семьи, воспринимающая сложившиеся жизненные условия как абсолютно нормальные; без собственности и богатства она не мыслит себе счастья и благополучия своей семьи, своих детей. С ней полностью солидаризируются сестра Александра Ивановна и ее муж.
Поглощенные корыстными заботами о собственном благе, они не задумываются над судьбами нищего и замученного непосильным трудом простого народа. Толстой в своей драме обличает праздную, порочную, пустую жизнь господ, жестокость и ничтожество блюстителей общественного порядка. Им он противопоставляет полную труда, страданий и лишений жизнь крестьян, вынужденных вести тяжелую борьбу за свое существование.
Реалистически-правдиво воспроизведенный писателем быт дворянско-помещичьей семьи делает душевную драму главного героя пьесы Николая Сарынцева, переживающего острый конфликт со своей средой, закономерной и оправданной.
Заглавие драмы «И свет во тьме светит» восходит к евангельскому тексту: «И свет во тьме светит, и тьма не объяла его».15 Дневниковые записи Толстого раскрывают смысл, который он вкладывал в эти слова.
«Средство служить людям одно: быть лучше, — отмечает Толстой в одной из записей. —
Таким образом, в своей пьесе Толстой стремился утвердить силу духовного сознания, противостоящего воздействию окружающей среды, силу примера совершенствующейся личности, стойко и твердо отказывающейся от участия в зле. Однако развитие действия драмы показывает обратное, и в этом ее глубокое общественное значение. Бессильным оказывается Сарынцев в борьбе за новые формы жизни в кругу своих домашних. Бессильным оказывается и его последователь Борис в своем столкновении с властями при отказе от воинской повинности. Его готовность на мученичество в сущности бесплодна, как это и было в действительности с наиболее мужественными последователями Толстого, поступавшими подобно Борису. Военная каста остается как надежная и верная опора самодержавия, а Бориса за его бунт наказывают заключением в дисциплинарный батальон. Среди солдат и жандармов проповедь Бориса естественно не только не встречает отклика, но кажется им наивной и глупой. Молодой священник Василий Никанорович, под влиянием Сарынцева снявший сан, вскоре раскаивается и возвращается к своим пастырским обязанностям. Невеста Бориса Люба, одно время сочувствовавшая ему, в конце концов становится невестой преуспевающего чиновника-карьериста.
С безбоязненной правдивостью, отказываясь от всякого самообмана, Толстой рисует, как простые люди иронически-недоверчиво относятся к исканиям Николая Ивановича. «Что ж, господа, известное дело. Всего хотят доходить», — говорит столяр, обучающий Николая Ивановича столярному ремеслу. Относительно его раздумий о праве владения имением он высказывается резко и прямо: «Стыдно, так раздайте», и в ответ на сбивчивые пояснения Николая Ивановича: «Хотел, да не удалось, жене передал», — добавляет: «Да вам и нельзя. Привыкли».18
Глубокая духовная усталость и подавленность слышатся в словах Николая Ивановича в финале четвертого действия — после неудавшейся попытки ухода из семьи: «Василий Никанорович вернулся, Бориса я погубил, Люба выходит замуж. Неужели я заблуждаюсь, заблуждаюсь в том, что верю тебе? Нет. Отец, помоги мне».19 Здесь нашел отражение тот замысел, о котором Толстой записал в Дневнике: «Думал к драме о жизни: отчаяние человека, увидавшего свет, вносящего этот свет в мрак жизни с надеждой, уверенность освещения этого мрака, и вдруг мрак еще темнее» (5 февраля 1890 г.).20
Но закончить всю пьесу на признании бессилия своего героя Толстой не считал возможным. В сохранившемся конспекте пятого действия драмы намечена мелодраматическая развязка: княгиня, мать Бориса, доведенная до отчаяния заключением сына в дисциплинарный батальон, стреляет в Николая Ивановича, считая его виновником гибели Бориса; Николай Иванович, умирая, прощает ее, говорит, что застрелился нечаянно сам. В целом эта пьеса с ее большим социальным содержанием показывает победу реализма художника над его утопическими и наивными теориями. Всем содержанием своей драмы Толстой вопреки своему замыслу утверждает невозможность путем личного самосовершенствования, добрым примером изменить существующие общественные отношения. И хотя проблема преобразования действительности, истинных «путей жизни» остается в пьесе нерешенной, объективно она утверждает необходимость решительной ломки всей социальной системы дворянско-буржуазного общества.
В этом томе публикуется переведенная Толстым с английского языка индийская сказка «Карма», привлекшая внимание писателя тем, что в ней хорошо разъясняется та истина, «что избавление от зла и приобретение блага добывается только своим усилием».21 Но в сущности эта наивная, несколько примитивная история опровергает проповедываемую сказкой идеологию покорности и примирения. Она хорошо показывает мнимость и иллюзорность принципа, что «тот, кто делает больно другому, делает зло себе. Тот, кто помогает другому, помогает себе», — исправление жизни с помощью добрых дел. Ибо на практике эта философия оставляет нетронутой всю систему общественных и человеческих отношений, отношения господ и рабов. Следование идеям кармы не избавило земледельца от бедности и унижения, раба Магадуту — от задавленного и бесправного существования, а только помогло богатому и властному ювелиру умножить свои богатства. Таким образом, сама сказка убедительно говорит о том, что одни «добрые дела» не спасают человечество от «зла».
Изложению своих философских и религиозных взглядов, опровержению доводов противников посвящены аллегорические притчи Толстого. Однако и эти притчи, и в особенности первая и последняя, своей абстрактностью, чисто умозрительным характером доказательств, не только не утверждают справедливости толстовских положений, но скорее, наоборот, свидетельствуют о глубоких внутренних противоречиях мировоззрения писателя.
III
Ленин указывал, что в произведениях Толстого поставлены «
Демократические позиции Толстого особенно явно выступают в статье «Стыдно» (1895), направленной против применения к крестьянам телесных наказаний.
Толстой расценивает систему телесных наказаний для крестьян как пережиток, сохранившийся от времен крепостного права.
В статье «Стыдно» остро вскрывается чудовищность социального неравенства, при котором надругательство над человеческим достоинством крестьянина рассматривается как нормальное явление. Обличительный пафос статьи усиливается рядом включенных в нее эпизодов, изображающих с присущим Толстому мастерством избиение и истязание мужиков.
Статья проникнута величайшим уважением и сочувствием к крестьянству, которое Толстой характеризует как «лучшее сословие», величайшим негодованием против его узаконенного бесправия. С горьким сарказмом Толстой клеймит ложь и лицемерие либеральных попыток смягчить установленную систему жалкими ограничениями и компромиссами. В одном из вариантов статьи он со страстной убежденностью заявляет: «Нельзя почтительнейше просить о том, чтобы этого не было, можно только кричать на весь мир, вопить о том, что это не может продолжать совершаться, что этого не должно быть и что преступны все те, которые участвуют в этом, и еще более те, которые могут прекратить это и не прекращают».23
Знаменательно, что все редакции статьи начинаются воспоминаниями о декабристах, которые в свое время отказались от применения телесных наказаний в подчиненных им воинских частях. Знаменательно, — как выражение того неизменного интереса и сочувствия Толстого к деятельности декабристов, которые проявились не только в троекратном возвращении к замыслу романа «Декабристы», но и в целом ряде упоминаний о декабристах в устных высказываниях, Дневниках и художественных произведениях. В своей статье Толстой характеризует декабристов как «цвет» тогдашней молодежи, причем в одном из вариантов подчеркивает связь их идей с идеями французской революции: «Это были всё люди тогдашнего европейского образования, в котором звучали еще основные принципы большой французской революции и религиозного возбуждения, последовавшего за наполеоновскими войнами».24
Не случайна проставленная Толстым в одной из редакций статьи «Стыдно» дата: 14 декабря 1895 г. (день семидесятилетия со дня восстания). В одном из последних вариантов статья даже была озаглавлена «Декабристы и мы». Гуманному отношению дворянских революционеров к народу Толстой противопоставляет чудовищные и бесчеловечные деяния современных ему крепостников.
Гневным протестом против всего общественно-политического режима царской России звучит также статья «Бессмысленные мечтания», явившаяся откликом Толстого на позорную, открыто защищавшую самодержавие от малейшей попытки его ограничения речь только что вступившего на престол Николая II перед земскими деятелями, в самых почтительных выражениях заикнувшимися о праве «доводить до сведения царя» нужды народа. Сурово критикуя поведение царя, ответившего на это заявление грубым окриком, Толстой ставит вопрос о нелепости самого принципа наследственности и неограниченности царской власти, выступает непримиримым врагом самодержавия.
Решительно отрицая божественное происхождение царской власти, Толстой убежденно говорит о невозможности править людьми, «не зная, как живут люди и в чем их нужды».
Давая убийственную характеристику всего самодержавно-бюрократического аппарата, Толстой показывает, что самодержавная власть приводит к тому, что страной правит «стая жадных, пронырливых, безнравственных чиновников», чуждая, далекая и глубоко враждебная народу.
Особенно резко звучит в одном из вариантов характеристика царствований Александра II и Александра III, их политика репрессий и гонений, их равнодушие к нуждам трудящихся. С нескрываемым сочувствием говорит Толстой о революционерах, которые, по его словам, хотели только больше свободы и нисколько не были «звероподобными людьми, ищущими убийств для убийств, и злодеями, которых надо беречься и которых надо истреблять»,25 какими их изображает реакционная правительственная пресса.
Это не свидетельствует, конечно, о признании Толстым правоты революционеров и их методов борьбы. Непротивленческие тенденции явно обнаруживаются в том, как он изображает столкновение старого рабочего с зазнавшимся барчуком: рабочему удается поставить барчука на место полным достоинства, спокойным, сдержанным словом.
В одном из писем этого периода (24 ноября 1894 г.) Толстой писал: «Если бы новый царь спросил у меня, что бы я ему посоветовал сделать, я бы сказал ему: употребите свою неограниченную власть на уничтожение земельной собственности в России и введите систему единого налога [Генри Джорджа], а затем откажитесь от власти и дайте народу свободу управления».26 В каких утопических, отвлеченных формах представлял себе Толстой эту «свободу управления», можно судить по многочисленным высказываниям, а также по незаконченному произведению этого периода, включенному в настоящий том, — «Сон молодого царя».
Статья «Бессмысленные мечтания» осталась неоконченной. При резкости ее тона вряд ли можно было рассчитывать на возможность напечатания и распространения в царской России. К попыткам организованного общественного выступления по поводу речи царя Толстой отнесся несочувственно. Причиной этого являлось, с одной стороны, вполне основательное недоверие Толстого к бесплодной либеральной шумихе, с другой — характерное для него отрицание организованной общественной борьбы.
Неоконченной осталась и другая статья, «О студенческом движении» (1899), направленная против всей внутренней политики царского правительства. Но в сохранившемся наброске с большой силой звучит негодующий протест против правительственных репрессий, его сочувствие оппозиционной молодежи, не соглашавшейся пополнить собой ряды правительственных чиновников и бюрократии.
IV
Статьи Толстого «К итальянцам» (1895) и «Две войны» (1898), первая из которых связана с поражением итальянцев в войне с Абиссинией, вторая — с событиями американо-испанской войны за остров Кубу, содержат резкое выступление против милитаризма и колониального порабощения. Война Италии с Абиссинией и Америки с Испанией за обладание Кубой знаменовали собой начало новой кровавой эры, борьбы империалистов за передел мира. Толстой с присущей ему проницательностью разгадал грабительский характер разыгравшихся на далеких от него материках событий. Он со всей страстностью обрушился на зачинщиков этих кровопролитных сражений, разоблачая их глубоко враждебный интересам и потребностям народа характер. Своими выступлениями Толстой срывал маску с современных ему буржуазно-демократических государств, показывал, что за либеральной болтовней о мире скрывается лихорадочная подготовка новых сражений, новых бойнь.
Толстой справедливо утверждает, что войны нужны правительствам и правящим классам, а не мирному трудящемуся народу. Он высказывает глубокое убеждение, что дело мира находится в руках самих народов: «Ведь придет же время, и очень скоро, когда после ужасных бедствий и кровопролитий, изнуренные, искалеченные, измученные народы скажут своим правителям: да убирайтесь вы к дьяволу или к богу, к тому, от кого вы пришли, и сами наряжайтесь в свои дурацкие мундиры, деритесь, взрывайте друг друга, как хотите, и делите на карте Европу и Азию, Африку и Америку, но оставьте нас, тех, которые работали на этой земле и кормили вас, в покое.... Нам важно то, чтобы беспрепятственно пользоваться плодами своих трудов; еще важнее обмениваться плодами этих трудов с дружественными, того же самого желающими, другими народами» («К итальянцам»)27.
Он разоблачает преступления, совершаемые слывущей самой передовой и демократической страной — Америкой. «Ужаснее всего то, — пишет Толстой, — что главные участники в этой войне — это люди той самой молодой передовой нации, которая справедливо гордилась своей разумностью и свободой от кровожадных инстинктов европейских народов. И что же? Никогда ни один народ не доходил, кажется, до такого грубого зверства и до такого одурения, до которого дошла теперь масса американского народа» («Две войны», вариант № 2).28
Однако незнание подлинных путей преобразования социальной действительности приводит Толстого к тому, что системе капиталистического угнетения, империалистических войн, грозной силе пушек и непрестанно развивающейся военной технике он противопоставляет мужество и стойкость осознавшей требования «христианской любви» личности. Поэтому в отказе от военной службы, в пассивном «неучастии в зле», личном самоусовершенствовании он видит единственное средство уничтожения армии, военной клики и постоянно висящей над человечеством угрозы кровопролитных войн. Выступления Толстого против разбойничьих империалистических войн, направленных на укрепление и упрочение основ буржуазного общества, и сегодня близки передовым людям, борющимся за мир.
Идеалистические основы мировоззрения Толстого и связанные с ними противоречия особенно явственно выступают в предисловии к статье Карпентера «Современная наука».
Критикуя буржуазную науку за ее классовую тенденциозность, Толстой справедливо обвиняет эту науку в том, что она занимается, «с одной стороны, оправданием существующего порядка, с другой — игрушками», «разрешением вопросов праздного любопытства». Утверждая, что все завоевания науки и техники в буржуазном обществе «прилагаются только к губительным для народа фабрикам, к орудиям истребления людей, к увеличению роскоши, разврата», ведут к ухудшению положения трудового люда, Толстой абсолютно прав. Для него несомненно, что в результате неправильно устроенного общественного порядка, при котором власть принадлежит небольшой кучке, неизбежно превращение науки в средство угнетения и порабощения народа.
В своей статье Толстой приходит к единственно правильному и логическому выводу, что необходимо прежде всего изменить это «дурное устройство». Но в соответствии со своим утопическим, идеалистическим учением полагает, что все формы жизни могут быть изменены только путем изменения сознания людей.
В своей критике современного состояния наук Толстой исходит из требований «разумного рабочего человека», который «ждет от науки, что она разрешит для него те вопросы, от которых зависит благо его и всех людей», то есть «вопросы» религиозно-морального порядка: «как надо жить, как обходиться с семейными, как с ближними, как с иноплеменниками, как бороться с своими страстями, во что надо, во что не надо верить». Так Толстой с идеалистических позиций ошибочно определяет круг вопросов, от решения которых, по его мнению, зависит благо рабочего человека, порабощенного и эксплуатируемого, задавленного нищетой и непосильным трудом, страдающего от бесправия и неравенства.
Поэтому от науки он требует прежде всего разрешения этических и религиозных проблем: «Наша наука для того, чтобы сделаться наукой и действительно быть полезной.... должна.... вернуться к тому единственному, разумному и плодотворному пониманию науки, по которому предмет ее есть изучение того, как должны жить люди»29.
В отличие от Карпентера Толстой подвергает серьезной критике буржуазную науку за ее оторванность от народа и его нужд, за ее классовый характер. Не видя различия между буржуазной социологией и марксизмом, Толстой, однако, прав, утверждая, что для буржуазной социологии характерно стремление оправдать существование классов и капиталистическую систему. Толстой ошибался, подвергая сомнению полезность и достоверность физики, химии и других точных наук, но глубоко справедлива его критика общества, в котором все достижения науки являются привилегией небольшой кучки людей.
В своих лекциях, прочитанных в 1906 году на Капри, Горький остановился на ошибочных идеалистических взглядах Карпентера и Толстого, выраженных Толстым в предисловии к книге английского философа. Цитируя утверждение Карпентера, что современная наука оставляет «все самые важные вопросы без всякого разрешения», он говорит: «Ничего особенно оригинального в этих словах нет, повторялись они тысячу раз, повторяются и в наши дни, их источник — чувство протеста против тех обязанностей, которые налагает на человека современное развитие знаний.
Каков смысл всей суммы наших знаний? Они говорят нам: главный враг человека — природа, а потому люди, существа разумные, должны соединить всю силу своего разума во единую целостную энергию и противопоставить ее стихиям, в целях победы над ними.
Далее — знание истории учит нас, что при современных общественных отношениях люди не могут объединиться для дружной борьбы с природой, что классовая рознь создает ряд противоречий, что эти противоречия, развиваясь при сознательном нашем вмешательстве в их игру, пожрут, наконец, сами себя, и человек освободится от экономического и политического рабства.
С этой точки зрения все, а равно и рост знаний наших — развитие науки, как орудия нашей самозащиты, — все стоит в зависимости от общественно-экономических отношений, кои и должны быть изменены прежде всего.
Так учит очевидность, так говорит весь нам известный опыт, и, говоря так, он обязывает нас к активному вмешательству во все дела жизни»30.
Но такому активному вмешательству в жизнь глубоко враждебна вся проповедь Толстого.
Неизмеримо высоко оценивая Толстого как писателя-реалиста и обличителя, Горький вслед за Лениным всегда подчеркивал глубокий вред его философских и религиозно-нравственных идей и подвергал уничтожающей критике идеалистические основы миропонимания Толстого.
«Мы не должны останавливаться на выводах Толстого, — писал Горький, — на его грубо-тенденциозной проповеди пассивизма; мы знаем, что эта проповедь в конечных выводах своих глубоко реакционна, знаем, что она была способна причинить вред и причинила даже — все это так! Но — за всем этим остаются широко написанные, живые и яркие картины русской жизни во всех ее слоях, остаются глубоко взятые, изумительно просто и правдиво рассказанные человеческие жизни, душевные переживания. И эта работа имеет цену неоспоримую, она — колоссальна, она есть нечто, чем мы имеем право гордиться, что может научить нас уважать человека, понимать жизнь и безбоязненно думать о всех вопросах»31.
Произведения, публикуемые в этом томе, отчетливо показывают и силу и глубину критики Толстого самодержавной России и ложность и вред его реакционно-утопического учения.
Отвергая его реакционную теорию, его религиозно-нравственное учение, мы с глубоким интересом относимся ко всем произведениям большого художника-гуманиста, в которых он дает глубокую и верную критику собственнического мира, обличает господствующие классы, защищает идеал гармонического и свободного развития человеческой личности.
РЕДАКЦИОННЫЕ ПОЯСНЕНИЯ К ТРИДЦАТЬ ПЕРВОМУ ТОМУ.
Тексты, публикуемые в настоящем томе, печатаются по общепринятой орфографии, но с сохранением особенностей правописания Толстого.
При воспроизведении текстов, не печатавшихся при жизни Толстого (произведения, окончательно не отделанные, неоконченные, только начатые и черновые тексты), соблюдаются следующие правила.
Текст воспроизводится с соблюдением всех особенностей правописания, которое не унифицируется.
Пунктуация автора воспроизводится в точности, за исключением тех случаев, когда она противоречит общепринятым нормам.
Слова, случайно не написанные, если отсутствие их затрудняет понимание текста, печатаются в прямых скобках.
В местоимении «что» над «о» ставится знак ударения в тех случаях, когда без этого было бы затруднено понимание.
Условные сокращения типа «к-ый», вместо «который», и слова, написанные неполностью, воспроизводятся полностью, причем дополняемые буквы ставятся в прямых скобках лишь в тех случаях, когда редактор сомневается в чтении.
Описки (пропуски букв, перестановки букв, замены одной буквы другой) не воспроизводятся и не оговариваются в сносках, кроме тех случаев, когда редактор сомневается, является ли данное написание опиской.
Слова, написанные ошибочно дважды, воспроизводятся один раз, но это всякий раз оговаривается в сноске.
После слов, в чтении которых редактор сомневается, ставится знак вопроса в прямых скобках.
На месте неразобранных слов ставится: [
Из зачеркнутого в рукописи воспроизводится (в сноске) лишь то, что имеет существенное значение.
Более или менее значительные по размерам зачеркнутые места (в отдельных случаях и слова) воспроизводятся в тексте в ломаных < > скобках.
Авторские скобки обозначены круглыми скобками.
Многоточия воспроизводятся так, как они даны автором.
Абзацы редактора делаются с оговоркой в сноске: Абзац редактора.
Примечания и переводы иностранных слов и выражений, принадлежащие Толстому, печатаются в сносках (петитом) без скобок. Редакторские переводы иностранных слов и выражений печатаются в прямых скобках.
Обозначение * как при названиях произведений, так и при номерах вариантов, означает, что печатается впервые.
ИЛЛЮСТРАЦИИ
Фототипия скульптуры П. Трубецкого «Толстой верхом» между стр. IV и V.
1
И почему именно этот глупый, дикий прием причинения боли, а не какой-нибудь другой: колоть иголками плечи или какое-либо другое место тела, сжимать в тиски руки или ноги или еще что-нибудь подобное?
2
3
4
5
6
7
В данной фразе неправильное согласование автором было оставлено по недосмотру.
8
Так эта фраза читается в рукописи.
9
, Соч., т. 16, стр. 323.
10
См. наст. том, стр. 11.
11
Т. 51, стр. 16.
12
Там же, стр. 125.
13
См. наст. том, стр. 44.
14
«М. Горький. Материалы и исследования», т. II, Издательство Академии наук, 1936, стр. 216.
15
Возможно, как указывает В. И. Срезневский в комментариях к тексту пьесы в издании 1917 г., что заглавие это стоит в связи с заглавием эскиза Н. Блинова «Свет и во тьме светит», написанного в ответ на драму Толстого «Власть тьмы». Но возможно и то, что оба заглавия возникли самостоятельно на основе одного источника.
16
Т. 50, стр. 37.
17
Т. 51, стр. 28.
18
См. наст. том, стр. 155—156.
19
См. там же, стр. 183.
20
Т. 51, стр. 17.
21
См. наст. том, стр. 47.
22
, Соч., т. 16, стр. 297.
23
См. наст. том, стр. 248.
24
См. наст. том, стр. 244.
25
См. наст. том, стр. 252.
26
, Летопись жизни и творчества Л. Н. Толстого, 1936, стр. 508.
27
См. наст. том, стр. 195.
28
См. наст. том, стр. 250.
29
См. наст. том, стр. 89, 93—95.
30
, История русской литературы, Гослитиздат, 1939, стр. 284.
31
, История русской литературы, Гослитиздат, 1939, стр. 295—296.