Лев Николаевич
Толстой

Полное собрание сочинений. Том 36

Произведения
1904—1906 гг.



Государственное издательство

«Художественная литература»

Москва — Ленинград

1936


Электронное издание осуществлено

компаниями ABBYY и WEXLER

в рамках краудсорсингового проекта

«Весь Толстой в один клик»



Организаторы проекта:

Государственный музей Л. Н. Толстого

Музей-усадьба «Ясная Поляна»

Компания ABBYY



Подготовлено на основе электронной копии 36-го тома

Полного собрания сочинений Л. Н. Толстого, предоставленной

Российской государственной библиотекой



Электронное издание

90-томного собрания сочинений Л. Н. Толстого

доступно на портале

www.tolstoy.ru


Если Вы нашли ошибку, пожалуйста, напишите нам

report@tolstoy.ru

Предисловие к электронному изданию

Настоящее издание представляет собой электронную версию 90-томного собрания сочинений Льва Николаевича Толстого, вышедшего в свет в 1928—1958 гг. Это уникальное академическое издание, самое полное собрание наследия Л. Н. Толстого, давно стало библиографической редкостью. В 2006 году музей-усадьба «Ясная Поляна» в сотрудничестве с Российской государственной библиотекой и при поддержке фонда Э. Меллона и координации Британского совета осуществили сканирование всех 90 томов издания. Однако для того чтобы пользоваться всеми преимуществами электронной версии (чтение на современных устройствах, возможность работы с текстом), предстояло еще распознать более 46 000 страниц. Для этого Государственный музей Л. Н. Толстого, музей-усадьба «Ясная Поляна» вместе с партнером – компанией ABBYY, открыли проект «Весь Толстой в один клик». На сайте readingtolstoy.ru к проекту присоединились более трех тысяч волонтеров, которые с помощью программы ABBYY FineReader распознавали текст и исправляли ошибки. Буквально за десять дней прошел первый этап сверки, еще за два месяца – второй. После третьего этапа корректуры тома и отдельные произведения публикуются в электронном виде на сайте tolstoy.ru.

В издании сохраняется орфография и пунктуация печатной версии 90-томного собрания сочинений Л. Н. Толстого.


Руководитель проекта «Весь Толстой в один клик»

Фекла Толстая




Перепечатка разрешается безвозмездно.

————

Reproduction libre pour tous les pays.



ВЛАДИМИР ГРИГОРЬЕВИЧ ЧЕРТКОВ

Род. 4 ноября 1854 г., ум. 9 ноября 1936 г.

Фотография А. Я. Эйдинова



Государственная Редакционная Комиссия, Редакторский Комитет и Государственное издательство „Художественная Литература“ с глубокой скорбью сообщают, что 9/ХІ 1936 г. в Москве на 83-м году жизни скончался

ВЛАДИМИР ГРИГОРЬЕВИЧ ЧЕРТКОВ

главный редактор настоящего издания и ближайший друг великого писателя Льва Николаевича Толстого, завещавшего Черткову опубликование всего своего литературного наследства.

В. Г. Чертков был утвержден Советом Народных Комиссаров Союза ССР главным редактором первого полного собрания сочинений Л. Н. Толстого.

Под общей редакцией В. Г. Черткова при его жизни подготовлено к печати 72 тома. Общая редакционная работа по остальным томам также проходила в значительной степени под его руководством.


ПРОИЗВЕДЕНИЯ
1904—1906 гг.

РЕДАКТОР

Н. К. ГУДЗИЙ

ПРЕДИСЛОВИЕ К ТРИДЦАТЬ ШЕСТОМУ ТОМУ.

В настоящий том входят произведения, написанные Толстым в период 1904—1906 гг. Художественные произведения, напечатанные в этом томе, не только не получили окончательной авторской отделки, как и все так называемые «посмертные произведения», но и в большей своей части (три из пяти) не закончены. Печатаются они однако, в согласии с принятым в этом издании распорядком, в начале тома, перед законченными статьями, по новой орфографии, но тем набором (корпусом без шпон), которым печатаются незаконченные, неотделанные и неопубликованные при жизни произведения Толстого. Впервые публикуются здесь две до сих пор не опубликованные статьи Толстого — «Как и зачем жить?» и «Три неправды», а также варианты из черновых рукописей к произведениям, ранее опубликованным.

Указатель собственных имен составлен В. С. Мишиным

Н. Гудзий.

————

VII VIII

РЕДАКЦИОННЫЕ ПОЯСНЕНИЯ.

Тексты произведений, печатавшихся при жизни Толстого, а также тексты посмертных художественных произведений, печатаются по новой орфографии, но с воспроизведением больших букв во всех, без каких-либо исключений, случаях, когда в воспроизводимом тексте Толстого стоит большая буква, и начертаний до-гротовской орфографии в тех случаях, когда эти начертания отражают произношение Толстого и лиц его круга («брычка», «цаловать»).

При воспроизведении текстов статей и незаконченных черновых редакций и вариантов художественных произведений, непечатавшихся при жизни Толстого, соблюдаются следующие правила.

Текст воспроизводится с соблюдением всех особенностей правописания, которое не унифицируется, т. е. в случаях различного написания одного и того же слова все эти различия воспроизводятся («этаго» и «этого», «тетенька» и «тетинька»).

Слова, не написанные явно по рассеянности, дополняются в прямых скобках, без всякой оговорки.

В местоимения «что» над «о» ставится знак ударения в тех случаях, когда без этого было бы затруднено понимание. Это ударение не оговаривается в сноске.

Ударения (в «что» и других словах), поставленные самим Толстым, воспроизводятся, и это оговаривается в сноске.

Неполно написанные конечные буквы (как, напр., крючок вниз вместо конечного «ъ» или конечных букв «ся» в глагольных формах) воспроизводятся полностью без каких-либо обозначений и оговорок.

Условные сокращения (т. н. «абревиатуры») типа «к-ый», вместо «который», и слова, написанные неполностью, воспроизводятсяVIII IX полностью; причем дополняемые буквы ставятся в прямых скобках: «к[отор]ый», «т[акъ] к[акъ]» — лишь, в тех случаях, когда редактор сомневается в чтении.

Слитное написание слов, объясняемое лишь тем, что слова для экономии времени и сил писались без отрыва пера от бумаги, не воспроизводится.

Описки (пропуски букв, перестановки букв, замены одной буквы другой) не воспроизводятся и не оговариваются в сносках, кроме тех случаев, когда редактор сомневается, является ли данное написание опиской.

Слова, написанные явно по рассеянности дважды, воспроизводятся один раз, но это оговаривается в сноске.

После слов, в чтении которых редактор сомневается, ставится знак вопроса в прямых скобках: [?]

На месте не поддающихся прочтению слов ставится: [1 неразобр.] или [2 неразобр.], где цифры обозначают количество неразобранных слов.

Из зачеркнутого в рукописи воспроизводится (в сноске) лишь то, что редактор признает важным в том или другом отношении.

Незачеркнутое явно по рассеянности (или зачеркнутое сухим пером) рассматривается как зачеркнутое и не оговаривается.

Более или менее значительные по размерам места (абзац или несколько абзацев, глава или главы), перечеркнутые одной чертой или двумя чертами крест-на-крест и т. п., воспроизводятся не в сноске, а в самом тексте, и ставятся в ломаных < > скобках; но в отдельных случаях допускается воспроизведение в ломаных скобках в тексте, а не в сноске, в одного или нескольких зачеркнутых слов.

Написанное Толстым в скобках воспроизводится в круглых скобках. Подчеркнутое воспроизводится курсивом, дважды подчеркнутое — курсивом о оговоркой в сноске.

В отношении пунктуации соблюдаются следующие правила: 1) воспроизводятся все точки, знаки восклицательные и вопросительные, тире, двоеточия и многоточия (кроме случаев явно ошибочного написания); 2) из запятых воспроизводятся лишь поставленные согласно с общепринятой пунктуацией; 3) ставятся все знаки препинания в тех местах, где они отсутствуют с точки зрения общепринятой пунктуации, причем отсутствующиеIX X тире, двоеточия, кавычки и точки ставятся в самых редких случаях.

При воспроизведении многоточий Толстого ставится столько же точек, сколько стоит у Толстого.

Воспроизводятся все абзацы. Делаются отсутствующие в диалогах абзацы без оговорки в сноске, а в других, самых редких случаях — с оговоркой в сноске: Абзац редактора.

Примечания и переводы иностранных слов и выражений, принадлежащие Толстому и печатаемые в сносках (внизу страницы), печатаются (петитом) без скобок.

Переводы иностранных слов и выражений, принадлежащие редактору, печатаются в прямых [ ] скобках.

Пометы: *, **, ***, **** в оглавлении томов, на шмуц-титулах и в тексте, как при названиях произведений, так и при номерах вариантов, означают: * — что печатается впервые, ** — что напечатано после смерти Толстого, *** — что

не вошло ни в одно из собраний сочинений Толстого и **** — что ранее печаталось со значительными сокращениями и искажениями текста.

Л. Н. ТОЛСТОЙ

1905 Г.

ПРОИЗВЕДЕНИЯ
1904—1906 гг.


ХУДОЖЕСТВЕННЫЕ ПРОИЗВЕДЕНИЯ
(ПРИ ЖИЗНИ НЕОПУБЛИКОВАННЫЕ, НЕОТДЕЛАННЫЕ И НЕЗАКОНЧЕННЫЕ)

** ФАЛЬШИВЫЙ КУПОН.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ.

I.

Федор Михайлович Смоковников, председатель казенной палаты, человек неподкупной честности, и гордящийся этим, и мрачно либеральный и не только свободномыслящий, но ненавидящий всякое проявление религиозности, которую он считал остатком суеверий, вернулся из палаты в самом дурном расположении духа. Губернатор написал ему преглупую бумагу, по которой можно было предположить замечание, что Федор Михайлович поступил нечестно. Федор Михайлович очень озлобился и тут же написал бойкий и колкий ответ.

Дома, Федору Михайловичу казалось, всё делалось ему наперекор.

Было без 5 минут 5 часов. Он думал, что сейчас же подадут обедать, но обед не был еще готов. Федор Михайлович хлопнул дверью и ушел в свою комнату. В дверь постучался кто-то. «Кой чорт еще там», подумал он и крикнул:

— Кто там еще?

В комнату вошел гимназист пятого класса, пятнадцатилетний мальчик, сын Федора Михайловича.

— Зачем ты?

— Нынче первое число.

— Что? Деньги?

Было заведено, что каждое первое число отец давал сыну жалованья на забавы 3 рубля. Федор Михайлович нахмурился, достал бумажник, поискал и вынул купон в 21/2 рубля, потом достал штучку с серебром и отсчитал еще 50 копеек. Сын молчал и не брал.

— Папа, пожалуйста, дай мне вперед.

— Что?

— Я не просил бы, да я занял на честное слово, обещал.

Я, как честный человек, не могу... мне надо еще три рубля, право, не буду просить... не то что не буду просить, а просто... пожалуйста, папа.5

6 Тебе сказано...

— Да папа, ведь один раз...

— Ты получаешь жалованья 3 рубля, и всё мало. Я в твои года не получал и 50 копеек.

— Теперь все товарищи мои больше получают. Петров, Иваницкий 50 рублей получают.

— А я тебе скажу, что если ты так поведешь себя, ты будешь мошенник. Я сказал.

— Да что же сказали. Вы никогда не войдете в мое положение, я должен буду подлецом быть. Вам хорошо.

— Пошел вон, шалопай. Вон.

Федор Михайлович вскочил и бросился к сыну.

— Вон. Сечь вас надо.

Сын испугался и озлобился, но озлобился больше, чем испугался, и, склонив голову, скорым шагом пошел к двери. Федор Михайлович не хотел бить его, но он был рад своему гневу и долго еще кричал, провожая сына, бранные слова.

Когда пришла горничная и сказала, что готово обедать, Федор Михайлович встал.

— Наконец, — сказал он. — Мне уже и есть не хочется.

И насупившись пошел к обеду.

За столом жена заговорила с ним, но он так буркнул сердито короткий ответ, что она замолчала. Сын тоже не подымал глаз от тарелки и молчал. Поели молча и молча встали и разошлись.

После обеда гимназист вернулся в свою комнату, вынул из кармана купон и мелочь и бросил на стол, а потом снял мундир, надел куртку. Сначала гимназист взялся за истрепанную латинскую грамматику, потом запер дверь на крючок, смел рукой со стола в ящик деньги, достал из ящика гильзы, насыпал одну, заткнул ватой и стал курить.

Просидел он над грамматикой и тетрадями часа два, ничего не понимая, потом встал и стал, топая пятками, ходить по комнате и вспоминать всё что было с отцом. Все ругательные слова отца, особенно его злое лицо, вспоминались ему, точно он сейчас слышал и видел его. «Шалопай. Сечь надо». И что больше он вспоминал, то больше злился на отца. Вспомнил он, как отец сказал ему: «Вижу, чтò из тебя выйдет — мошенник. Так и знай». — «И выйдешь мошенником, если так. Ему хорошо. Он забыл, как был модод. Ну, какое же я сделал преступление? Просто поехал в театр, не было денег, взял у Пети Грушецкого. Что же тут дурного? Другой бы пожалел, расспросил, а этот только ругаться и об себе думать. Вот когда у него чего-нибудь нет — это крик на весь дом, а я мошенник. Нет, хоть он и отец, а не люблю я его. Не знаю, все ли так, но я не люблю».

В дверь постучалась горничная. Она принесла записку.

— Велели ответ непременно.

В записке было написано: «Вот уже третий раз я прошу тебя возвратить взятые тобой у меня 6 рублей, но ты отвиливаешь.6

7 Так не поступают честные люди. Прошу немедленно прислать с сим посланным. Мне самому нужда дозарезу. Неужели же ты не можешь достать?

Твой, смотря по тому, отдашь ты или не отдашь, презирающий или уважающий тебя товарищ

Грушецкий».

«Вот и думай. Экая свинья какая. Не может подождать. Попытаюсь еще».

Митя пошел к матери. Это была последняя надежда. Мать его была добрая и не умела отказывать, и она, может быть, и помогла бы ему, но нынче она была встревожена болезнью меньшого, двухлетнего Пети. Она рассердилась на Митю за то, что он пришел и зашумел, и сразу отказала ему.

Он что-то проворчал себе под нос и пошел из двери. Ей стало жалко сына, и она воротила его.

— Постой, Митя, — сказала она. — У меня нет теперь, но завтра я достану.

Но в Мите всё еще кипела злоба на отца.

— Зачем мне завтра, когда нужно нынче? Так знайте, что я пойду к товарищу.

Он вышел, хлопнув дверью.

«Больше делать нечего, он научит, где часы заложить», подумал он, ощупывая часы в кармане.

Митя достал из стола купон и мелочь, надел пальто и пошел к Махину.

II.

Махин был гимназист с усами. Он играл в карты, знал женщин, и у него всегда были деньги. Он жил с теткой. Митя знал, что Махин нехороший малый, но, когда он был с ним, он невольно подчинялся ему. Махин был дома и собирался в театр: в грязной комнатке его пахло душистым мылом и одеколоном.

— Это, брат, последнее дело, — сказал Махин, когда Митя рассказал ему свое горе, показал купон и пятьдесят копеек и сказал, что ему нужно девять рублей. — Можно и часы заложить, а можно и лучше, — сказал Махин, подмигивая одним глазом.

— Как лучше?

— А очень просто. Махин взял купон. —

— Поставить единицу перед 2 р. 50, и будет 12 р. 50.

— Да разве бывают такие?

— А как же, а на тысячерублевых билетах. Я один спустил такой.

— Да не может быть?

— Так что ж, валить? — сказал Махин, взяв перо и расправив купон пальцем левой руки.7

8 Да ведь это нехорошо.

— И, вздор какой.

«И точно», подумал Митя, и ему вспомнились опять ругательства отца: мошенник. «Вот и буду мошенник». Он посмотрел в лицо Махину. Махин смотрел на него, спокойно улыбаясь.

— Что же, валить?

— Вали.

Махин старательно вывел единицу.

— Ну, вот теперь пойдем в магазин. Вот тут на углу: фотографические принадлежности. Мне кстати рамка нужна, вот на эту персону.

Он достал фотографическую карточку большеглазой девицы с огромными волосами и великолепным бюстом.

— Какова душка? А?

— Да, да. Как же...

— Очень просто. Пойдем.

Махин оделся, и они вместе вышли.

III.

В входной двери фотографического магазина зазвонил колокольчик. Гимназисты вошли, оглядывая пустой магазин с полками, установленными принадлежностями, и с витринами на прилавках. Из задней двери вышла некрасивая с добрым лицом женщина и, став за прилавком, спросила, что нужно.

— Рамочку хорошенькую, мадам.

— На какую цену? — спросила дама, быстрой ловко перебирая руками в митенках, с опухшими сочленениями пальцев, рамки разных фасонов. — Эти на 50 копеек, а эти подороже. А вот это очень миленький, новый фасон, рубль двадцать.

— Ну, давайте эту. Да нельзя ли уступить? Возьмите рубль.

— У нас не торгуются, — достойно сказала дама.

— Ну, Бог с вами, — сказал Махин, кладя на витрину купон.

— Давайте рамочку и сдачу, да поскорее. Нам в театр не опоздать.

— Еще успеете, — сказала дама и стала близорукими глазами рассматривать купон.

— Мило будет в этой рамочке. А? — сказал Махин, обращаясь к Мите.

— Нет ли у вас других денег? — сказала продавщица.

— То-то и горе, что нету. Мне дал отец, надо же разменять.

— Да неужели нет рубля двадцати?

— Есть 50 копеек. Да что же, вы боитесь, что мы вас обманываем фальшивыми деньгами?

— Нет, я ничего.8

9 Так давайте назад. Мы разменяем.

— Так сколько вам?

— Да стало-быть, одиннадцать с чем-то.

Продавщица пощелкала на счетах, отперла конторку, достала 10 рублей бумажкой и, пошевелив рукой в мелочи, собрала еще 6 двугривенных и два пятака.

— Потрудитесь завернуть, — сказал Махин, неторопливо взяв деньги.

— Сейчас.

Продавщица завернула и завязала бечевкой.

Митя перевел дыхание только, когда колокольчик входной двери зазвенел за ними, и они вышли на улицу.

— Ну вот тебе 10 рублей, а эти дай мне. Я тебе отдам.

И Махин ушел в театр, а Митя пошел к Грушецкому и рассчитался с ним.

IV.

Через час после ухода гимназистов хозяин магазина пришел домой и стал считать выручку.

— Ах, дура косолапая! Вот дура-то, — закричал он на свою жену, увидав купон и тотчас же заметив подделку. — И зачем брать купоны.

— Да ты сам, Женя, брал при мне, и именно двенадцатирублевые, — сказала жена, сконфуженная, огорченная и готовая плакать. — Я и сама не знаю, как они меня обморочили, — говорила она, — гимназисты. Красивый молодой человек, казался такой комильфотный.

— Комильфотная дура, — продолжал браниться муж, считая кассу. — Я беру купон, так знаю и вижу, что на нем написано. А ты, я чай, только рожу гимназистов рассматривала на старости лет.

Этого не выдержала жена и сама рассердилась.

— Настоящий мужчина! Только других осуждать, а сам проиграешь в карты 54 рубля — это ничего.

— Я — другое дело.

— Не хочу с тобой говорить, — сказала жена и ушла в свою комнату и стала вспоминать, как в ее семье не хотели выдавать ее замуж, считая мужа ее гораздо ниже по положению, и как она одна настояла на этом браке; вспомнила про своего умершего ребенка, равнодушие мужа к этой потере и возненавидела мужа так, что подумала о том, как бы хорошо было, если бы он умер. Но, подумав это, она испугалась своих чувств и поторопилась одеться и уйти. Когда ее муж вернулся в квартиру, жены уже не было. Она, не дожидаясь его, оделась и одна уехала к знакомому учителю французского языка, который звал нынче на вечер.

9 10

V.

У учителя французского языка, русского поляка, был парадный чай с сладкими печениями, а потом сели за несколько столов в винт.

Жена продавца фотографических принадлежностей села с хозяином, офицером и старой, глухой дамой в парике, вдовой содержателя музыкального магазина, большой охотницей и мастерицей играть. Карты шли к жене продавца фотографических принадлежностей. Она два раза назначила шлем. Подле нее стояла тарелочка с виноградом и грушей, и на душе у нее было весело.

— Что же Евгений Михайлович не идет? — спросила хозяйка с другого стола. — Мы его пятым записали.

— Верно, увлекся счетами, — сказала жена Евгенья Михайловича, — нынче расчеты за провизию, за дрова.

И вспомнив про сцену с мужем, она нахмурилась, и ее руки в митенках задрожали от злобы на него.

— Да вот легок на помине, — сказал хозяин, обращаясь к входившему Евгенью Михайловичу. — Что запоздали?

— Да разные дела, — отвечал Евгений Михайлович веселым голосом, потирая руки. И, к удивлению жены, он подошел к ней и сказал:

— А знаешь, я купон-то спустил.

— Неужели?

— Да, мужику за дрова.

И Евгений Михайлович рассказал всем с большим негодованием, — в рассказ его включала подробности его жена, — как надули его жену бессовестные гимназисты.

— Ну-с, теперь за дело, — сказал он, усаживаясь за стол, когда пришел его черед, и тасуя карты.

VI.

Действительно, Евгений Михайлович спустил купон за дрова крестьянину Ивану Миронову.

Иван Миронов торговал тем, что покупал на дровяных складах одну сажень дров, развозил ее по городу и выкладывал так, что из сажени выходило 5 четверок, которые он продавал за ту же цену, какую стоила четверть на дровяном дворе. В этот несчастный для Ивана Миронова день он рано утром вывез осьмушку и, скоро продав, наложил другую еще осьмушку и надеялся продать, но провозил до вечера, добиваясь покупателя, но никто не купил. Он всё попадал на опытных городских жителей, которые знали обычные проделки мужиков, продающих дрова, и не верили тому, что он привез, как он уверял, дрова из деревни. Сам он проголодался, иззяб в своем вытертом полушубке и рваном10 11 армяке; мороз к вечеру дошел до 20 градусов; лошаденка, которую он не жалел, потому что собирался продать ее драчам (живодерам), совсем стала. Так что Иван Миронов готов был даже с убытком отдать дрова, когда ему встретился ходивший за табаком в магазин и возвращавшийся домой Евгений Михайлович.

— Возьмите, барин, задешево отдам. Лошаденка стала совсем.

— Да ты откуда?

— Мы из деревни. Свои дрова, хорошие, сухие.

— Знаем мы вас. Ну, что возьмешь?

Иван Миронов запросил, стал сбавлять и, наконец, отдал за свою цену.

— Только для вас, барин, что близко везти, — сказал он.

Евгений Михайлович не очень торговался, радуясь мысли, что он спустит купон. Кое-как, сам подтягивая зa оглобли, Иван Миронов ввез дрова во двор и сам разгрузил их в сарай. Дворника не было. Иван Миронов сначала замялся брать купон, по Евгений Михайлович так убедил его и казался таким важным барином, что он согласился взять.

Войдя с заднего крыльца в девичью, Иван Миронов перекрестился, оттаял сосульки с бороды и, заворотив полу кафтана, достал кожаный кошелек и из него 8 рублей 50 копеек и отдал сдачу, а купон, завернув в бумажку, положил в кошелек.

Поблагодарив, как водится, барина, Иван Миронов, разгоняя уж не кнутом, но кнутовищем насилу передвигавшую ноги, объиндевевшую, обреченную на смерть клячонку, порожнем погнал к трактиру.

В трактире Иван Миронов спросил себе на 8 копеек вина и чая и, отогревшись и даже распотевши, в самом веселом расположении духа беседовал с сидевшим у его же стола дворником. Он разговорился с ним, рассказал ему все свои обстоятельства. Рассказал, что он из деревни Васильевского, в 12 верстах от города, что он отделенный от отца и братьев и живет теперь с женой и двумя ребятами, из которых старший только ходил в училище, а еще не помогал ничего. Рассказал, что он здесь стоит на фатере(квартире) и завтра пойдет на конную продаст своего одра и присмотрит, а если и придется — купит лошадку. Рассказал, что у него набралось теперь без рубля четвертная и что у него половина денег в купоне. Он достал купон и показал дворнику. Дворник был безграмотный, но сказал, что он менивал для жильцов такие деньги, что деньги хорошие, но бывают поддельные, и потому советовал для верности отдать здесь у стойки. Иван Миронов отдал половому и велел принести сдачи, но половой не принес сдачу, а пришел лысый, с глянцовитым лицом приказчик с купоном в пухлой руке.

— Деньги ваши не годятся, — сказал он, показывая купон, но не отдавая его.

— Деньги хорошие, мне барин дал.11

12 То-то что не хорошие, а поддельные.

— А поддельные, так давай их сюда.

— Нет, брат, вашего брата учить надо. Ты с мошенниками подделал.

— Давай деньги, какую ты имеешь полную праву?

— Сидор! кликни-ка полицейского, — обратился буфетчик к половому.

Иван Миронов был выпивши. А выпивши он был неспокоен. Он схватил приказчика за ворот и закричал:

— Давай назад, я пойду к барину. Я знаю, где он.

Приказчик рванулся от Ивана Миронова, и рубаха его затрещала.

— А, ты так. Держи его.

Половой схватил Ивана Миронова, и тут же явился городовой. Выслушав, как начальник, в чем дело, он тотчас же решил его.

— В участок.

Купон городовой положил себе в портмонэ и вместе с лошадью отвел Ивана Миронова в участок.

VII.

Иван Миронов переночевал в участке с пьяными и ворами. Уже около полудня его потребовали к околоточному. Околоточный допросил его и послал с городовым к продавцу фотографических принадлежностей. Иван Миронов запомнил улицу и дом.

Когда городовой вызвал барина и представил ему купон и Ивана Миронова, утверждавшего, что этот самый барин дал ему купон, Евгений Михайлович сделал удивленное и потом строгое лицо.

— Что ты, видно с ума спятил. В первый раз его вижу.

— Барин, грех, умирать будем, — говорил Иван Миронов.

— Что с ним сделалось? Да ты, верно, заспал. Ты кому-нибудь другому продал, — говорил Евгений Михайлович. — Впрочем, постойте, я пойду у жены спрошу, брала ли она вчера дрова.

Евгений Михайлович вышел и тотчас же позвал дворника, красивого, необыкновенно сильного и ловкого щеголя, веселого малого Василья, и сказал ему, что если у него будут спрашивать, где взяты последние дрова, чтобы он говорил, что в складе, а что у мужиков дров не покупали.

— А то тут мужик показывает, что я ему фальшивый купон дал. Мужик бестолковый, Бог знает что говорит, а ты человек с понятием. Так и говори, что дрова мы покупаем только в складе. А это я тебе давно хотел дать на куртку, — прибавил Евгений Михайлович и дал дворнику 5 рублей.12

13 Василий взял деньги, блеснул глазами на бумажку, потом на лицо Евгения Михайловича, тряхнул волосами и слегка улыбнулся.

— Известно, народ бестолковый. Необразованность. Не извольте беспокоиться. Я уж знаю, как сказать.

Сколько и как слезно ни умолял Иван Миронов Евгения Михайловича признать свой купон и дворника подтвердить его слова, и Евгений Михайлович и дворник стояли на своем: никогда не брали дров с возов. И городовой свел назад в участок Ивана Миронова, обвиняемого в подделке купона.

Только по совету сидевшего с ним пьяного писаря, отдав пятерку околоточному, Иван Миронов выбрался из-под караула без купона и с семью рублями вместо двадцати пяти, которые у него были вчера. Иван Миронов пропил из этих семи рублей три и с разбитым лицом и мертвецки пьяный приехал к жене.

Жена была беременная на сносях и больная. Она начала ругать мужа, он оттолкнул ее, она стала бить его. Он, не отвечая, лег брюхом на нары и громко заплакал.

Только на другое утро жена поняла, в чем было дело, и, поверив мужу, долго кляла разбойника барина, обманувшего ее Ивана. И Иван, протрезвившись, вспомнил, что ему советовал мастеровой, с которым он пил вчера, и решил итти к аблакату жаловаться.

VIII.

Адвокат взялся за дело не столько из-за денег, которые он мог получить, сколько из-зa того, что поверил Ивану и был возмущен тем, как бессовестно обманули мужика.

На суд явились обе стороны, и дворник Василий был свидетелем. На суде повторилось то же. Иван Миронов поминал про Бога, про то, что умирать будем. Евгений Михайлович, хотя и мучался сознанием гадости и опасности того, что он делал, не мог уже теперь изменить показания и продолжал с внешне спокойным видом всё отрицать.

Дворник Василий получил еще 10 рублей и с улыбкой спокойно утверждал, что видом не видал Ивана Миронова. И когда его привели к присяге, хотя и робел внутренно, наружно спокойно повторил зa вызванным старичком священником слова присяги, на кресте и святом Евангелии клянясь в том, что будет говорить всю правду.

Дело кончилось тем, что судья отказал Ивану Миронову в иске, положил взыскать с него 5 рублей судебных издержек, которые Евгений Михайлович великодушно простил ему. Отпуская Ивана Миронова, судья прочел ему наставление о том, чтобы он вперед был осторожнее в взведении обвинений на почтенных людей и был бы благодарен за то, что ему простили судебные издержки и не преследуют его за клевету, за которую он отсидел бы месяца три в тюрьме.13

14 Благодарим покорно, — сказал Иван Миронов и, покачивая головой и вздыхая, вышел из камеры.

Всё это, казалось, кончилось хорошо для Евгения Михайловича и дворника Василья. Но это только казалось так. Случилось то, чего никто не видел, но что было важнее всего того, что люди видели.

Василий уже третий год ушел из деревни и жил в городе. С каждым годом он подавал отцу всё меньше и меньше и не выписал к себе жену, не нуждаясь в ней. У него здесь, в городе, жен, и не таких, как его нехалява, было сколько хочешь. С каждым годом Василий всё больше и больше забывал деревенский закон и освоивался с городскими порядками. Там всё было грубо, серо, бедно, неурядливо, здесь всё было тонко, хорошо, чисто, богато, всё в порядке. И он всё больше и больше уверялся, что деревенские живут без понятия, как звери лесные, здесь же — настоящие люди. Читал он книжки хороших сочинителей, романы, ходил на представления в народный дом. В деревне и во сне того не видишь. В деревне старики говорят: живи в законе с женой, трудись, лишнее не ешь, не щеголяй, а здесь люди умные, ученые — значит, знают настоящие законы, — живут в свое удовольствие. И всё хорошо. До дела с купоном Василий всё не верил, что у господ нет никакого закона насчет того, как жить. Ему всё казалось, что он не знает их закона, а закон есть. Но последнее дело с купоном и, главное, его фальшивая присяга, от которой, несмотря на его страх, ничего худого не вышло, а, напротив, вышло еще 10 рублей, он совсем уверился, что нет никаких законов, и надо жить в свое удовольствие. Так он и жил, так и продолжал жить. Сначала он пользовался только на покупках жильцов, но этого [было] мало для всех его расходов, и он где мог стал таскать деньги и ценные вещи из квартир жильцов и украл кошелек Евгения Михайловича. Евгений Михайлович уличил его, но не стал подавать в суд, а расчел его.

Домой Василию итти не хотелось, и он остался жить в Москве с своей любезной, отыскивая место. Место нашлось дешевое к лавочнику в дворники. Василий поступил, но на другой же месяц попался в краже мешков. Хозяин не стал жаловаться, а побил Василья и прогнал. После этого случая места уже не находилось, деньги проживались, потом стала проживаться одежа, и кончилось тем, что остался один рваный пиджак, штаны и опорки. Любезная бросила его. Но Василий не утратил свое бодрое, веселое расположение и, дождавшись весны, пошел пеший домой.

IX.

Петр Николаевич Свентицкий, маленький, коренастенький человечек в черных очках (у него болели глаза, ему угрожала14 15 полная слепота), встал, по обыкновению, до света и, выпив стакан чаю, надел крытый, отороченный мерлушкой полушубочек и пошел по хозяйству.

Петр Николаевич был таможенным чиновником и нажил там 18 тысяч рублей. Лет 12 тому назад он вышел в отставку не совсем по своей воле и купил именьице промотавшегося юноши-помещика. Петр Николаич был на службе еще женат. Жена его была бедная сирота старого дворянского рода, крупная, полная, красивая женщина, не давшая ему детей. Петр Николаич во всех делах был человек основательный и настойчивый. Ничего не зная о хозяйстве (он был сын польского шляхтича), он так хорошо занялся хозяйством, что разоренное имение в 300 десятин через 10 лет стало образцовым. Все постройки у него, от дома до амбара и навеса над пожарной трубой, были прочные, основательные, крытые железом и во-время крашенные. В инструментом сарае стояли порядком телеги, сохи, плуги, бороны. Сбруя была вымазана. Лошади были не крупные, почти всё своего завода — саврасой масти, сытенькие, крепенькие, одна в одну. Молотилка работала в крытой риге, корм убирался в особенном сарае, навозная жижа стекала в мощеную яму. Коровы были тоже своего завода, не крупные, но молочные. Свиньи были аглицкие. Был птичник и особенно ноской породы куры. Сад фруктовый был обмазан и подсажен. Везде всё было хозяйственно, прочно, чисто, исправно. Петр Николаич радовался на свое хозяйство и гордился тем, что всего этого он достигал не притеснением крестьян, а, напротив, строгой справедливостью к ним. Он даже среди дворян держался среднего, скорее либерального, чем консервативного, взгляда и всегда перед крепостниками защищал народ. Будь с ними хорош, и они будут хороши. Правда, он не спускал промахов и ошибок рабочих, иногда и сам поталкивал их, требовал работы, но зато помещения, харчи были самые хорошие, жалованье всегда было выдано во-время, и в праздники он подносил водку.

Ступая осторожно по талому снегу, — это было в феврале, — Петр Николаич направился мимо рабочей конюшни к избе, где жили рабочие. Было еще темно; еще темнее от тумана, но в окнах рабочей избы был виден свет. Рабочие вставали. Он намеревался поторопить их: по наряду им надо было на шестером ехать за последними дровами в рощу.

«Это что?» подумал он, увидав отворенную дверь в конюшню.

— Эй, кто тут?

Никто не отозвался. Петр Николаич вошел в конюшню.

— Эй, кто тут?

Никто не отзывался. Было темно, под ногами мягко, и пахло навозом. Направо от двери в стойле стояла пара молодых саврасых. Петр Николаич протянул руку — пусто. Он тронул ногой. Не легла ли? Нога ничего не встретила. «Куда ж15 16 они ее вывели?» подумал он. Запрягать — не запрягали, сани еще все наружи. Петр Николаич вышел из двери и крикнул громко:

— Эй, Степан.

Степан был старший рабочий. Он как раз выходил из рабочей.

— Яу! — откликнулся весело Степан. — Это вы, Петр Николаич? Сейчас ребята идут.

— Что у вас конюшня отперта?

— Конюшня? Не могу знать. Эй, Прошка, давай фонарь.

Прошка прибежал с фонарем. Вошли в конюшню. Степан сразу понял.

— Это воры были, Петр Николаич. Замок сбит.

— Врешь?

— Свели, разбойники. Машки нет, Ястреба нет. Ястреб здесь. Пестрого нет. Красавчика нет.

Трех лошадей не было. Петр Николаич ничего не сказал. Нахмурился и тяжело дышал.

— Ох, попался бы мне. Кто караулил?

— Петька. Петька проспал.

Петр Николаич подал в полицию, к становому, земскому начальнику, разослал своих. Лошадей не нашли.

— Поганый народ! — говорил Петр Николаич, — что сделали. Я ли им добро не делал. Погоди же ты. Разбойники, все разбойники. Теперь я не так с вами поведу дело.

X.

А лошади, тройка саврасых, были уже на местах. Одну, Машку, продали цыганам за 18 рублей, другого, Пестрого, променяли мужику за 40 верст, Красавчика загнали и зарезали. Продали шкуру за 3 рубля. Всему делу этому был руководчиком Иван Миронов. Он служил у Петра Николаича и знал порядки Петра Николаича и решил вернуть свои денежки. И устроил дело.

После своего несчастья с фальшивым купоном Иван Миронов долго пил и пропил бы всё, если бы жена не спрятала от него хомуты, одежу и всё, что можно было пропить. Во время пьянства своего Иван Миронов не переставая думал не только о своем обидчике, но о всех господах и господишках, которые только тем живут, что обирают нашего брата. Пил один раз Иван Миронов с мужиками из-под Подольска. И мужики дорогой, пьяные, рассказали ему, как они свели лошадей у мужика. Иван Миронов стал ругать конокрадов за то, что они обидели мужика. — «Грех это, — говорил он, — у мужика лошадка всё равно брат, а ты его обездолишь. Коли уводить, так у господ. Эти собаки того стоят». Дальше, больше, разговорились, и подольские мужики сказали, что у господ свести лошадей

16 17

Автотипия начала первого автографа „Фальшивого купона”.

Размер подлинника.


хитро. Надо знать ходы, а без своего человека нельзя. Тогда Иван Миронов вспомнил про Свентицкого, у которого он жил в работниках, вспомнил, что Свентицкий не додал при расчете полтора рубля за сломанный шкворень, вспомнил и про саврасеньких лошадок, на которых он работал.

Иван Миронов сходил к Свентицкому как будто наниматься, а только затем, чтобы высмотреть и узнать всё. И узнав всё: что караульщика нет, что лошади в денниках, в конюшне, — подвел воров и сделал всё дело.

Поделив о подольскими мужиками выручку, Иван Миронов с пятью рублями приехал домой. Дома делать нечего было: лошади не было. И с той поры Иван Миронов стал водиться с конокрадами и цыганами.

XI.

Петр Николаич Свентицкий из всех сил старался найти вора. Без своего не могло быть сделано дело. И потому он стал подозревать своих и, разузнав у рабочих, кто не ночевал в эту ночь дома, узнал, что не ночевал Прошка Николаев — молодой малый, только что пришедший из военной службы солдат, красивый, ловкий малый, которого Петр Николаич брал для выездов вместо кучера. Становой был приятель Петра Николаича, он знал и исправника, и предводителя, и земского начальника, и следователя. Все эти лица бывали у него в именины и знали его вкусные наливки и соленые грибки — белые, опенки и грузди. Все жалели его и старались помочь ему.

— Вот, а вы защищаете мужиков, — говорил становой. — Правду я говорил, что хуже зверей. Без кнута и палки с ними ничего не поделаешь. Так вы говорите, Прошка, тот, что с вами кучером ездит?

— Да, он.

— Давайте его сюда.

Прошку призвали и стали допрашивать:

— Где был?

Прошка тряхнул волосами, блеснул глазами.

— Дома.

— Как же дома, все рабочие показывают, что тебя не было.

— Воля ваша.

— Да не в моей воле дело. А где ты был?

— Дома.

— Ну, хорошо же. Сотский, сведи его в стан.

— Воля ваша.

Так и не сказал Прошка, где был, а не сказал потому, что ночь он был у своего дружка, у Параши, и обещал не выдавать ее, и не выдал. Улик не было. И Прошку выпустили. Но Петр Николаич был уверен, что это всё дело Прокофья, и возненавидел17 18 его. Один раз Петр Николаич, взяв Прокофья за кучера, выслал его на подставу. Прошка, как и всегда делал, взял на постоялом дворе две меры овса. Полторы скормил, а на полмеры выпил. Петр Николаич узнал это и подал мировому судье. Мировой судья приговорил Прошку на 3 месяца в острог. Прокофий был самолюбив. Он считал себя выше людей и гордился собой. Острог унизил его. Ему нельзя было гордиться перед народом, и он сразу упал духом.

Из острога Прошка вернулся домой не столько озлобленный против Петра Николаича, сколько против всего мира.

Прокофий, как говорили все, после острога опустился, стал лениться работать, стал пить и скоро попался в воровстве одежи у мещанки и попал опять в острог.

Петр же Николаич узнал об лошадях только то, что была найдена шкура с саврасого мерина, которую Петр Николаич признал зa шкуру Красавчика. И эта безнаказанность воров еще больше раздражила Петра Николаича. Он не мог теперь без злобы видеть мужиков и говорить про них и где мог старался прижать их.

XII.

Несмотря на то, что, спустив купон, Евгений Михайлович перестал думать о нем, жена его Мария Васильевна не могла простить ни себе, что поддалась обману, ни мужу за жестокие слова, которые он сказал ей, ни, главное, тем двум мальчишкам-негодяям, которые так ловко обманули ее.

С того самого дня, как ее обманули, она приглядывалась ко всем гимназистам. Раз она встретила Махина, но не узнала его, потому что он, увидав ее, сделал такую рожу, которая совсем изменила его лицо. Но Митю Смоковникова она, столкнувшись с ним нос с носом на тротуаре недели две после события, тотчас же узнала. Она дала ему пройти и, повернувшись, следом пошла за ним. Дойдя до его квартиры и узнав, чей он сын, она на другой день пошла в гимназию и в передней встретила законоучителя Михаила Введенского. Он спросил, что ей нужно. Она сказала, что желает видеть директора.

— Директора нет, он нездоров; может быть, я могу исполнить или передать ему?

Мария Васильевна решила всё рассказать законоучителю.

Законоучитель Введенский был вдовец, академик и человек очень самолюбивый. Еще в прошлом году он встретился в одном обществе с отцом Смоковникова и, столкнувшись о ним в разговоре о вере, в котором Смоковников разбил его по всем пунктам и поднял на смех, решил обратить особенное внимание на сына и, найдя в нем такое же равнодушие к Закону Божию, как и в неверующем отце, стал преследовать его и даже провалил его на экзамене.18

19 Узнав от Марии Васильевны про поступок молодого Смоковникова, Введенский не мог не почувствовать удовольствия, найдя в этом случае подтверждение своих предположений о безнравственности людей, лишенных руководства церкви, и решил воспользоваться этим случаем, как он старался себя уверить, для показания той опасности, которая угрожает всем отступающим от церкви, — в глубине же души для того, чтобы отомстить гордому и самоуверенному атеисту.

— Да, очень грустно, очень грустно, — говорил отец Михаил Введенский, поглаживая рукой гладкие бока наперсного креста. — Я очень рад, что вы передали дело мне; я, как служитель церкви, постараюсь не оставить молодого человека без наставлений, но и постараюсь как можно более смягчить назидание.

«Да, я сделаю так, как подобает моему званию», говорил себе отец Михаил, думая, что он, совершенно забыв недоброжелательство к себе отца, имеет в виду только благо и спасение юноши.

На следующий день на уроке Закона Божия отец Михаил рассказал ученикам весь эпизод фальшивого купона и сказал, что это сделал гимназист.

— Поступок дурной, постыдный, — сказал он, — но запирательство еще хуже. Если, чему я не верю, это сделал один из вас, то лучше ему покаяться, чем скрываться.

Говоря это, отец Михаил пристально смотрел на Митю Смоковникова. Гимназисты, следя за его взглядом, тоже оглядывались на Смоковникова. Митя краснел, потел, наконец расплакался и выбежал из класса.

Мать Мити, узнав про это, выпытала вою правду у сына и побежала в магазин фотографических принадлежностей. Она заплатила 12 рублей 50 копеек хозяйке и уговорила ее скрыть имя гимназиста. Сыну же велела всё отрицать и ни в каком случае не признаваться отцу.

И действительно, когда Федор Михайлович узнал о том, что было в гимназии, и призванный им сын отперся от всего, он поехал к директору и, рассказав всё дело, сказал, что поступок законоучителя в высшей степени предосудителен и он не оставит этого так. Директор пригласил священника, и между им и Федором Михайловичем произошло горячее объяснение.

— Глупая женщина вклепалась в моего сына, потом сама отреклась от своего показания, а вы не нашли ничего лучшего, как оклеветать честного, правдивого мальчика.

— Я не клеветал и не позволю вам говорить так со мной. Вы забываете мой сан.

— Наплевать мне на ваш сан.

— Ваши превратные понятия, — дрожа подбородком, так что тряслась его редкая бородка, заговорил законоучитель, — известны всему городу.19

20 Господа, батюшка, — старался успокоить спорящих директор. Но успокоить их нельзя было.

— Я по долгу своего сана должен заботиться о религиозно-нравственном воспитании.

— Полноте притворяться. Разве я не знаю, что вы ни в чох, ни в смерть не верите?

— Я считаю недостойным себя говорить с таким господином, как вы, — проговорил отец Михаил, оскорбленный последними словами Смоковникова в особенности потому, что он знал, что они справедливы. Он прошел полный курс духовной академии и потому давно уже не верил в то, что исповедывал и проповедывал, а верил только в то, что все люди должны принуждать себя верить в то, во что он принуждал себя верить.

Смоковников не столько был возмущен поступком законоучителя, сколько находил, что это хорошая иллюстрация того клерикального влияния, которое начинает проявляться у нас, и всем рассказывал про этот случай.

Отец же Введенский, видя проявления утвердившегося нигилизма и атеизма не только в молодом, но старом поколении, всё больше и больше убеждался в необходимости борьбы с ним. Чем больше он осуждал неверие Смоковникова и ему подобных, тем больше он убеждался в твердости и незыблемости своей веры и тем меньше чувствовал потребности проверять ее или согласовать ее с своей жизнью. Его вера, признаваемая всем окружающим его миром, была для него главным орудием борьбы против ее отрицателей.

Эти мысли, вызванные в нем столкновением с Смоковниковым, вместе с неприятностями по гимназии, происшедшими от этого столкновения, — именно, выговор, замечание, полученное от начальства, — заставили его принять давно уже, со смерти жены, манившее его к себе решение: принять монашество и избрать ту самую карьеру, по которой пошли некоторые из его товарищей по академии, из которых один был уже архиереем, а другой архимандритом на вакансии епископа.

К концу академического года Введенский покинул гимназию, постригся в монахи под именем Мисаила и очень скоро получил место ректора семинарии в поволжском городе.

XIII.

Между тем Василий дворник шел большой дорогой на юг.

День он шел, а на ночь десятский отводил его на очередную квартиру. Хлеб ему везде давали, а иногда и сажали за стол ужинать. В одной деревне Орловской губернии, где он ночевал, ему сказали, что купец, снявший у помещика сад, ищет молодцов караульных. Василью надоело нищенствовать, а домой итти не хотелось, и он пошел к купцу-садовнику и нанялся караульщиком за пять рублей в месяц.20

21 Жизнь в шалаше, особенно после того, как стала поспевать грушевка и с барского гумна караульщики принесли большущие вязанки свежей, из-под молотилки, соломы, была очень приятна Василью. Лежи целый день на свежей, пахучей соломе подле кучек, еще более, чем солома, пахучих падали ярового и зимового яблока, поглядывай, не забрались ли где ребята за яблоками, посвистывай и распевай песни, А песни петь Василий был мастер. И голос у него был хороший. Придут с деревни бабы, девки за яблоками. Пошутит с ними Василий, отдаст, как какая приглянется, побольше или поменьше яблок за яйца или копеечки — и опять лежи; только сходи позавтракать, пообедать, поужинать.

Рубаха на Василье была одна розовая ситцевая, и та в дырах, на ногах ничего не было, но тело было сильное, здоровое, и, когда котелок с кашей снимали с огня, Василий съедал за троих, так что старик-караульщик только дивился на него. По ночам Василий не спал и либо свистал, либо покрикивал и, как кошка, далеко в темноте видел. Paз забрались с деревни большие ребята трясти яблоки. Василий подкрался и набросился на них; хотели они отбиться, да он расшвырял их всех, а одного привел в шалаш и сдал хозяину.

Первый шалаш Василья был в дальнем саду, а второй шалаш, когда грушевка сошла, был в 40 шагах от барского дома. И в этом шалаше Василью еще веселее было. Целый день Василий видел, как господа и барышни играли, ездили кататься, гуляли, а по вечерам и ночам играли на фортепьяно, на скрипке, пели, танцовали. Видел он, как барышни с студентами сидели на окнах и ласкались и потом одни шли гулять в темные липовые аллеи, куда только полосами и пятнами проходил лунный свет. Видел он, как бегали слуги с едой и питьем и как повара, прачки, приказчики, садовники, кучера — все работали только затем, чтобы кормить, поить, веселить господ. Заходили иногда молодые господа и к нему в шалаш, и он отбирал им и подавал лучшие, наливные и краснобокие яблоки, и барышни тут же, хрустя зубами, кусали их и хвалили и что-то говорили — Василий понимал, что об нем — по-французски и заставляли его петь.

И Василий любовался на эту жизнь, вспоминая свою московскую жизнь, и мысль о том, что всё дело в деньгах, всё больше и больше западала ему в голову.

И Василий стал всё больше и больше думать о том, как бы сделать, чтобы сразу захватить побольше денег. Стал он вспоминать, как он прежде пользовался, и решил, что не так надо делать, что надо не так, как прежде, ухватить где плохо лежит, а вперед обдумать, вызнать и сделать чисто, чтобы никаких концов не оставить. К рожеству богородицы сняли последнюю антоновку. Хозяин попользовался хорошо и всех караульщиков и Василья расчел и отблагодарил.21

22 Василий оделся — молодой барин подарил ему куртку и шляпу — и не пошел домой, очень тошно ему было думать о мужицкой, грубой жизни, — а вернулся назад в город с пьющими солдатиками, которые вместе с ним караулили сад. В городе он решил ночью взломать и ограбить ту лавку, у хозяина которой он жил и который прибил его и прогнал без расчета. Он знал все ходы и где были деньги, солдатика приставил караулить, а сам взломал окно со двора, пролез и выбрал все деньги. Дело было сделано искусно, и следов никаких не нашли. Денег вынул 370 рублей. 100 рублей Василий дал товарищу, а с остальными уехал в другой город и там кутил с товарищами и товарками.

XIV.

Между тем Иван Миронов стал ловким, смелым и успешным конокрадом. Афимья, его жена, прежде ругавшая его за плохие дела, как она говорила, теперь была довольна и гордилась мужем, тем, что у него тулуп крытый и у ней самой полушалок и новая шуба.

В деревне и в округе все знали, что ни одна кража лошадей не обходилась без него, но доказать на него боялись, и, когда и бывало на него подозрение, он выходил чист и прав. Последняя кража его была из ночного в Колотовке. Когда мог, Иван Миронов разбирал, у кого красть, и больше любил брать у помещиков и купцов. Но и у помещиков и купцов было труднее. И потому, когда не подходили помещичьи и купеческие, он брал и у крестьян. Так он и захватил в Колотовке из ночного каких попало лошадей. Сделал дело не он сам, но подговоренный им ловкий малый Герасим. Мужики хватились лошадей только на заре и бросились искать по дорогам. Лошади же стояли в овраге, в казенном лесу. Иван Миронов намеревался продержать их тут до другой ночи, а ночью махнуть за 40 верст к знакомому дворнику. Иван Миронов проведал Герасима в лесу, принес ему пирога и водки и пошел домой лесной тропинкой, где надеялся никого не встретить. На беду его он столкнулся с сторожем-солдатом.

— Али по грибы ходил? — сказал солдат.

— Да нет ничего нынче, — отвечал Иван Миронов, показывая на лукошко, которое он взял на всякий случай.

— Да, нынче не грибное лето, — сказал солдат, — нешто постом пойдут, — и прошел мимо.

Солдат понял, что тут что-то неладно. Незачем было Ивану Миронову ходить рано утром по казенному лесу. Солдат вернулся и стал шарить по лесу. Около оврага он услыхал лошадиное фырканье и пошел потихоньку, к тому месту, откуда слышал. В овраге было притоптано, и был лошадиный помет.22

23 Дальше сидел Герасим и ел что-то, а две лошади стояли привязанные у дерева.

Солдат побежал в деревню, взял старосту, сотского и двух понятых. Они с трех сторон подошли к тому месту, где был Герасим, и захватили его. Гераська не стал запираться и тотчас же спьяна во всем сознался. Рассказал, как его напоил и подговорил Иван Миронов и как обещался нынче прийти за лошадьми в лес. Мужики оставили лошадей и Герасима в лесу, а сами сделали засаду, выжидая Ивана Миронова. Когда смерклось, послышался свист. Герасим откликнулся. Только Иван Миронов стал спускаться с горы, на него набросились и повели в деревню. На утро перед Старостиной избой собралась толпа.

Ивана Миронова вывели и стали допрашивать. Степан Пелагеюшкин, высокий, сутуловатый, длиннорукий мужик, с орлиным носом и мрачным выражением лица, первый стал допрашивать. Степан был мужик одинокий, отбывший воинскую повинность. Только что отошел от отца и стал справляться, как у него увели лошадь. Проработав год в шахтах, Степан опять справил двух лошадей. Обеих увели.

— Говори, где мои кони, — мрачно глядя то в землю, то в лицо Ивана, заговорил, побледнев от злобы, Степан.

Иван Миронов отперся. Тогда Степан ударил его в лицо и разбил нос, из которого потекла кровь.

— Говори, убью!

Иван Миронов молчал, сгибая голову. Степан ударил своей длинной [рукой] раз, другой. Иван всё молчал, только откидывал то туда, то сюда голову.

— Все бей! — закричал староста.

И все стали бить. Иван Миронов молча упал и закричал:

— Варвары, черти, бейте на смерть. Не боюсь вас.

Тогда Степан схватил камень из заготовленной сажени и разбил Ивану Миронову голову.

XV.

Убийц Ивана Миронова судили. В числе этих убийц был Степан Пелагеюшкин. Его обвинили строже других, потому что все показали, что он камнем разбил голову Ивана Миронова. Степан на суде ничего не таил, объяснил, что когда у него увели последнюю пару лошадей, он заявил в стану, и следы по цыганам найти можно было, да становой его и на глаза не принял и не искал вовсе.

— Что ж нам с таким делать? Разорил нас.

— Почему ж другие не били, а вы? — сказал обвинитель.

— Неправда, все били, мир порешил убить. А я только прикончил. Что ж понапрасну мучить.23

24 Судей поразило в Степане выражение совершенного спокойствия, с которым он рассказывал про свой поступок и про то, как били Ивана Миронова и как он прикончил его.

Степан действительно не видел ничего страшного в этом убийстве. Ему на службе пришлось расстреливать солдата, и, как тогда, так ж при убийстве Ивана Миронова, он не видал ничего страшного. Убили, так убили. Нынче его, завтра меня.

Степана приговорили легко, к одному году тюрьмы. Одежу мужицкую с него сняли, положили под номером в цехгауз, а на него надели арестантский халат и коты.

Степан никогда не имел уважения к начальству, но теперь он вполне убедился, что всё начальство, все господа, все, кроме царя, который один жалел народ и был справедлив, все были разбойники, сосущие кровь из народа. Рассказы ссыльных и каторжных, с которыми он сошелся в тюрьме, подтверждали такой взгляд. Один ссылался в каторгу за то, что обличал начальство в воровстве, другой — за то, что ударил начальника, когда стал занапрасно описывать крестьянское имущество, третий — за то, что подделал ассигнации. Господа, купцы, что ни делали, всё им сходило с рук, а мужика-бедняка за всё про всё посылали в остроги вшей кормить.

В остроге посещала его жена. Без него ей и так плохо было, а тут еще сгорела и совсем разорилась, стала с детьми побираться. Бедствия жены еще больше озлобили Степана. Он и в остроге был зол со всеми и раз чуть не зарубил топором кашевара, за что ему был прибавлен год. В этот год он узнал, что жена его померла и что дома его нет больше...

Когда Степану вышел срок, его позвали в цехгауз, достали с полочки его одежу, в которой он пришел, и дали ему.

— Куда же я пойду теперь? — сказал он, одеваясь, каптенармусу.

— Известно, домой.

— Дома нет. Должно, на дорогу итти надо. Людей грабить.

— А будешь грабить, опять к нам попадешь.

— Ну, это как придется.

И Степан ушел. Направился он всё-таки к дому. Больше итти некуда было.

Не доходя до дома, зашел он ночевать в знакомый постоялый двор с кабаком.

Двор держал толстый владимирский мещанин. Он знал Степана. И знал, что попал он в острог по несчастью. И оставил Степана у себя ночевать.

Мещанин этот богатый отбил у соседнего мужика жену и жил с ней как с работницей и женой.

Степан знал всё это дело — как обидел мещанин мужика, как эта скверная бабенка ушла от мужа и теперь разъелась и потная сидела за чаем и из милости угостила чаем и Степана. Проезжих никого не было. Степана оставили ночевать на кухне.24

25 Матрена убрала всё и ушла в горницу. Степан лег на печке, но спать не мог и всё трещал по лучинам, которые сохли на печке. Не выходило у него из головы толстое брюхо мещанина, торчавшее из-под пояска ситцевой мытой-перемытой, слинявшей рубахи. Всё ему в голову приходило ножом полоснуть это брюхо, сальник выпустить. И бабенке тоже. То он говорил себе: «ну, чорт с ними, уйду завтра», то вспоминал Ивана Миронова и опять думал о брюхе мещанина и белой, потной глотке Матрены. Уж убить, так обоих. Пропел второй петух. Делать, так теперь, а то рассвенет. Нож он приметил с вечера и топор. Он сполз с печи, взял топор и нож и вышел из кухни. Как раз он вышел, и за дверью щелкнула щеколда. Мещанин вышел в двери. Он сделал не так, как хотел. Ножом не пришлось, а он взмахнул топором и рассек голову. Мещанин повалился на притолку и наземь.

Степан вошел в горницу. Матрена вскочила и в одной рубахе стояла у кровати. Степан тем же топором убил и ее.

Потом зажег свечу, вынул деньги из конторки и ушел.

XVI.

В уездном городе в отдалении от других строений жил в своем доме старик, бывший чиновник, пьяница, с двумя дочерьми и зятем. Замужняя дочь тоже пила и вела дурную жизнь, старшая же, вдова Мария Семеновна, сморщенная, худая, пятидесятилетняя женщина, одна только содержала всех: у ней была пенсия в 250 рублей. На эти деньги кормилась вся семья. Работала же в доме только одна Мария Семеновна. Она ходила за слабым, пьяным стариком отцом и за ребенком сестры, и готовила, и стирала. И, как это всегда бывает, на нее же наваливали все дела, какие нужны были, и ее же все трое и ругали и даже бил зять в пьяном виде. Она всё переносила молча и с кротостью, и, тоже как всегда бывает, чем больше у ней было дела, тем больше она успевала делать. Она и бедным помогала, отрезывая от себя, отдавая свои одежды, и помогала ходить за больными.

Работал раз у Марии Семеновны хромой, безногий портной деревенский. Перешивал он поддевку старику и покрывал сукном полушубок для Марии Семеновны — зимой на базар ходить.

Хромой портной был человек умный и наблюдательный, по своей должности много видавший разных людей и, вследствие своей хромоты, всегда сидевший и потому расположенный думать. Прожив у Марии Семеновны неделю, не мог надивиться на ее жизнь. Один раз она пришла к нему в кухню, где он шил, застирать полотенцы и разговорилась с ним об его житье, как брат его обижал, и как он отделился от него.

— Думал лучше будет, а всё то же, нужда.25

26 Лучше не менять, а как живешь, так и живи, — сказала Мария Семеновна.

— Да я и то на тебя, Мария Семеновна, дивлюсь, как ты всё одна да одна во все концы на людей хлопочешь. А от них добра, я вижу, мало.

Мария Семеновна ничего не сказала.

— Должно, ты по книгам дошла, что награда за это будет на том свете.

— Про это нам неизвестно, — сказала Мария Семеновна, — а только жить так лучше.

— А в книгах это есть?

— И в книгах есть, — сказала она и прочла ему нагорную проповедь из Евангелия. Портной задумался. И когда рассчитался и пошел к себе, всё думал о том, что видел у Марии Семеновны и что она сказала и прочла ему.

XVII.

Петр Николаич изменился к народу, и народ изменился к нему. Не прошло и года, как они срубили 27 дубов и сожгли не застрахованную ригу и гумно. Петр Николаич решил, что жить с здешним народом нельзя.

В это же время Ливенцовы искали управляющего на свои именья, и предводитель рекомендовал Петра Николаича, как лучшего хозяина в уезде. Именья Ливенцовские, огромные, не давали ничего дохода, и крестьяне пользовались всем. Петр Николаич взялся привести всё в порядок и, отдав свое имение в аренду, переехал с женой в дальнюю поволжскую губернию.

Петр Николаич и всегда любил порядок и законность, а теперь тем более не мог допустить того, чтобы этот дикий, грубый народ мог бы, противно закону, завладеть не принадлежащей им собственностью. Он был рад случаю поучить их и строго взялся за дело. Одного крестьянина он за покражу леса засудил в острог, другого собственноручно избил за то, что тот не свернул с дороги и не снял шапку. О лугах, про которые шел спор и крестьяне считали своими, Петр Николаич объявил крестьянам, что если они выпустят на них скотину, то он заарестует ее.

Пришла весна, и крестьяне, как они делали это в прежние года, выпустили скотину на барские луга. Петр Николаич собрал всех работников и велел загнать скотину на барский двор. Мужики были на пахоте, и потому работники, несмотря на крики баб, загнали скотину. Вернувшись с работы, мужики, собравшись, пришли на барский двор требовать скотину. Петр Николаич вышел к ним с ружьем зa плечами (он только что вернулся с объезда) и объявил им, что скотину он отдаст не иначе, как по уплате 50 копеек с рогатой и 10 с овцы.26

27 Мужики стали кричать, что луга ихние, что их и отцы и деды ими владали и что нет таких правов забирать чужую скотину.

— Отдай скотину, не то худо будет, — сказал один старик, наступая на Петра Николаича.

— Что худо будет? — весь бледный, подступая к старику, закричал Петр Николаич.

— От греха отдай. Шаромыжник.

— Что? — крикнул Петр Николаич и ударил в лицо старика.

— Ты драться не смеешь. Ребята, бери силом скотину.

Толпа надвинулась. Петр Николаич хотел уйти, но его не пускали. Он стал пробиваться. Ружье выстрелило и убило одного из крестьян. Сделалась крутая свалка. Петра Николаича смяли. И через пять минут изуродованное тело его стащили в овраг.

Над убийцами назначили военный суд, и двоих приговорили к повешению.

XVIII.

В селе, из которого был портной, пять богатых крестьян снимали у помещика за 1100 рублей 105 десятин пахотной, черной, как деготь, жирной земли и раздавали ее мужичкам же, кому по 18, кому по 15 рублей. Ни одна земля не шла ниже двенадцати. Так что барыш был хороший. Сами покупщики брали себе по пяти десятин, и земля эта приходилась им даром. Умер у этих мужиков товарищ, и предложили они хромому портному итти к ним в товарищи.

Когда стали наемщики делить землю, портной не стал пить водку, и, когда речь зашла о том, кому сколько земли дать, портной сказал, что обложить всех надо поровну, что не надо брать лишнего с наемщиков, а сколько придется.

— Как так?

— Да али мы нехристи. Ведь это хорошо господам, а мы крестьяне. По-божьему надо. Такой закон Христов.

— Где же закон такой?

— А в книге, в Евангелии. Вот приходи воскресенье, я почитаю и потолкуем.

И [в] воскресенье пришли не все, но трое к портному, и стал он им читать.

Прочел пять глав Матвея, стали толковать. Все слушали, но принял только один Иван Чуев. И так принял, что стал во всем жить по-божьему. И в семье его так жить стали. От земли лишней отказался, только свою долю взял.

И стали к портному и к Ивану ходить, и стали понимать, и поняли, и бросили курить, пить, ругаться скверными словами, стали друг другу помогать. И перестали ходить в церковь27 28 и снесли попу иконы. И стало таких дворов 17. Всех 65 душ. И испугался священник и донес архиерею. Архиерей подумал, как быть, и решил послать в село архимандрита Мисаила, бывшего законоучителем в гимназии.

XIX.

Архиерей посадил Мисаила с собой и стал говорить о том, какие новости проявились в его епархии.

— Всё от слабости духовной и от невежества. Ты человек ученый. Я на тебя надеюсь. Поезжай, созови и при народе разъясни.

— Если владыка благословит, буду стараться, — сказал отец Мисаил. Он был рад этому поручению. Всё, где он мог показать, что он верит, радовало его. А обращая других, он сильнее всего убеждал себя, что он верит.

— Постарайся, очень я страдаю за свою паству, — сказал архиерей, неторопливо принимая белыми, пухлыми руками стакан чая, который подавал ему служка.

— Что ж одно варенье, принеси другого, — обратился он к служке. — Очень, очень мне больно, — продолжал он речь к Мисаилу.

Мисаил был рад себя заявить. Но, как человек небогатый, попросил денег на расходы поездки и, опасаясь противодействия грубого народа, попросил еще распоряжения губернатора о том, чтобы местная полиция в случае надобности оказывала ему содействие.

Архиерей всё устроил ему, и Мисаил, собравши с помощью своего служки и кухарки погребец и провизию, которою нужно было запастись, отправляясь в глухое место, поехал к месту назначения. Отправляясь в эту командировку, Мисаил испытывал приятное чувство сознания важности своего служения и притом прекращения всяких сомнений в своей вере, а напротив, совершенную уверенность в истинности ее.

Мысли его были направлены не на сущность веры, — она признавалась аксиомой, — а на опровержение тех возражений, которые делались по отношению ее внешних форм.

XX.

Священник села и попадья приняли Мисаила с большим почетом и на другой день его приезда собрали народ в церкви. Мисаил в новой шелковой рясе, с крестом наперсным и расчесанными волосами, вошел на амвон, рядом с ним стал священник, поодаль дьячки, певчие, а у боковых дверей полицейские. Пришли и сектанты — в засаленных, корявых полушубках.28

29 После молебна Мисаил прочел проповедь, увещевая отпадших вернуться в лоно матери церкви, угрожая муками ада и обещая полное прощение покаявшимся.

Сектанты молчали. Когда их стали спрашивать, они отвечали.

На вопрос о том, почему они отпали, они отвечали, что в церкви почитают деревянных и рукотворенных богов и что в писании не только не показано это, но в пророчествах показано обратное. Когда Мисаил спросил Чуева, правда ли то, что они святые иконы называют досками, Чуев отвечал: «Да ты переверни, какую хочешь икону, сам увидишь». Когда их спросили, почему они не признают священство, они отвечали, что в писании сказано: «даром получили, даром и давайте», а попы только за деньги свою благодать раздают. На все попытки Мисаила опереться на священное писание портной и Иван спокойно, но твердо возражали, указывая на писание, которое они твердо знали. Мисаил рассердился, пригрозил властью мирской. На это сектанты сказали, что сказано: «Меня гнали — и вас будут гнать».

Кончилось ничем, и всё бы прошло хорошо, но на другой день у обедни Мисаил сказал проповедь о зловредности совратителей, о том, что они достойны всякой кары, и в народе, выходившем из церкви, стали поговаривать о том, что стоило бы проучить безбожников, чтобы они не смущали народ. И в этот день, в то время как Мисаил закусывал семгой и сигом с благочинным и приехавшим из города инспектором, в селе сделалась свалка. Православные столпились у избы Чуева и ожидали их выхода, чтобы избить их. Сектантов было человек 20 мужчин и женщин. Проповедь Мисаила и теперь сборище православных и их угрожающие речи вызвали в сектантах злое чувство, которого не было прежде. Завечерело, пора было бабам коров доить, а православные всё стояли и ждали и вышедшего было малого побили и загнали опять в избу. Толковали, что делать, и не соглашались.

Портной говорил: терпеть надо и не обороняться. Чуев же говорил, что если так терпеть, они всех перебьют и, захватив кочергу, вышел на улицу. Православные бросились на него.

— Ну-ка, по закону Моисея, — крикнул он и стал бить православных и вышиб одному глаз, остальные выскочили из избы и вернулись по домам.

Чуева судили и за совращение и за богохульство приговорили к ссылке.

Отцу же Мисаилу дали награду и сделали архимандритом.

XXI.

Два года тому назад из земли Войска Донского приехала в Петербург на курсы здоровая, восточного типа, красивая29 30 девушка Турчанинова. Девушка эта встретилась в Петербурге с студентом Тюриным, сыном земского начальника Симбирской губернии, и полюбила его, но полюбила она не обыкновенной женской любовью с желанием стать его женой и матерью его детей, а товарищеской любовью, питавшейся преимущественно одинаковым возмущением и ненавистью не только к существующему строю, но и к людям, бывшим его представителями, и [сознанием] своего умственного, образовательного и нравственного превосходства над ними.

Она была способна учиться и легко запоминала лекции и сдавала экзамены и, кроме того, поглощала новейшие книги в огромном количестве. Она была уверена, что и призвание ее не в том, чтобы рожать и воспитывать детей, — она даже с гадливостью и презрением смотрела на такое призвание, — а в том, чтобы разрушить существующий строй, сковывающий лучшие силы народа, и указать людям тот новый путь жизни, который ей указывался европейскими новейшими писателями. Полная, белая, румяная, красивая, с блестящими черными глазами и большой черной косой, она вызывала в мужчинах чувства, которых она не хотела, да и не могла разделять, — так она была вся поглощена своей агитационной, разговорной деятельностью. Но ей всё-таки было приятно, что она вызывала эти чувства, и потому она хоть и не наряжалась, не пренебрегала своей наружностью. Ей приятно было, что она нравится, а на деле может показать, как она презирает то, что так ценится другими женщинами. В своих взглядах на средства борьбы с существующим порядком [она] шла дальше большинства своих товарищей и своего друга Тюрина и допускала, что в борьбе хороши и могут быть употребляемы все средства, до убийства включительно. А между тем эта самая революционерка Катя Турчанинова была в душе очень добрая и самоотверженная женщина, всегда непосредственно предпочитавшая чужую выгоду, удовольствие, благосостояние своей выгоде, удовольствию, благосостоянию и всегда истинно радовавшаяся возможности сделать кому-нибудь — ребенку, старику, животному — приятное.

Лето Турчанинова проводила в приволжском уездном городе, у товарки своей, сельской учительницы. В этом же уезде у отца жил и Тюрин. Все трое, вместе с уездным врачом, часто видались, обменивались книгами, спорили и возмущались. Именье Тюриных было рядом с тем именьем Ливенцовых, куда управляющим поступил Петр Николаич. Как скоро приехал Петр Николаич и взялся за порядки, молодой Тюрин, видя в ливенцовских крестьянах самостоятельный дух и твердое намерение отстаивать свои права, заинтересовался ими и часто ходил в село и разговаривал с крестьянами, развивая среди них теорию социализма вообще и в частности национализации земли.

Когда случилось убийство Петра Николаича и наехал суд, кружок революционеров уездного города имел сильный30 31 повод для возмущения судом и смело высказывал его. То, что Тюрин ходил в село и говорил с крестьянами, было выяснено на суде. У Тюрина сделали обыск, нашли несколько революционных брошюр, и студента арестовали и свезли в Петербург.

Турчанинова уехала за ним и пошла в тюрьму для свидания, но ее не пустили в обыкновенный день, а допустили только в день общих свиданий, где она виделась с Тюриным через две решетки. Свидание это еще усилило ее возмущение. Довело же до крайнего предела ее возмущение ее объяснение с красавцем жандармским офицером, который, очевидно, готов был на снисхождение в случае ее принятия его предложений. Это довело ее до последней степени негодования и злобы против всех начальствующих лиц. Она пошла к начальнику полиции жаловаться. Начальник полиции сказал ей то же, что говорил и жандарм, что они ничего не могут, что на это есть распоряжение министра. Она подала докладную записку министру, прося свидания; ей отказали. Тогда она решилась на отчаянный поступок и купила револьвер.

XXII.

Министр принимал в свой обыкновенный час. Он обошел трех просителей, принял губернатора и подошел к черноглазой, красивой, молодой женщине в черном, стоявшей с бумагой в левой руке. Ласково-похотливый огонек загорелся в глазах министра при виде красивой просительницы, но, вспомнив свое положение, министр сделал серьезное лицо.

— Что вам угодно? — сказал он, подойдя к ней.

Она, не отвечая, быстро вынула из-под пелеринки руку с револьвером и, уставив его в грудь министра, выстрелила, но промахнулась.

Министр хотел схватить ее руку, она отшатнулась и выстрелила другой раз. Министр бросился бежать. Ее схватили. Она дрожала и не могла говорить. И вдруг расхохоталась истерически. Министр не был даже ранен.

Это была Турчанинова. Ее посадили в Дом Предварительного Заключения. Министр же, получив поздравления и соболезнования от самых высокопоставленных лиц и даже самого государя, назначил комиссию исследования того заговора, последствием которого было это покушение.

Заговора, разумеется, никакого не было; но чины тайной и явной полиции старательно принялись за разыскивание всех нитей несуществовавшего заговора и добросовестно заслуживали свое жалованье и содержание: вставая рано утром, в темноте, делали обыск за обыском, переписывали бумаги, книги, читали дневники, частные письма, делали из них на прекрасной бумаге прекрасным почерком экстракты и много раз допрашивали31 32 Турчанинову и делали ей очные ставки, желая выведать у нее имена ее сообщников.

Министр был по душе добрый человек и очень жалел эту здоровую, красивую казачку, но он говорил себе, что на нем лежат тяжелые государственные обязанности, которые он исполняет, как они ни трудны ему. И когда его бывший товарищ, камергер, знакомый Тюриных, встретился с ним на придворном бале и стал просить его за Тюрина и Турчанинову, министр пожал плечами, так что сморщилась красная лента на белом жилете, и сказал:

— Je ne demanderais раs mieux que de lâcher cette pauvre fillete, mais vous savez — le devoir.[1]

A Турчанинова между тем сидела в доме Предварительного Заключения и иногда спокойно перестукивалась о товарищами и читала книги, которые ей давали, иногда же вдруг впадала в отчаяние и бешенство, билась о стены, визжала и хохотала.

XXIII.

Получила раз Мария Семеновна в казначействе свою пенсию и, возвращаясь назад, встретила знакомого учителя.

— Что, Мария Семеновна, казну получили? — прокричал он ей с другой стороны улицы.

— Получила, — ответила Мария Семеновна, — только дыры заткнуть.

— Ну, денег много, и дыры заткнете, останется, — сказал учитель и, прощаясь, прошел.

— Прощайте, — сказала Мария Семеновна и, глядя на учителя, совсем столкнулась с высоким человеком с очень длинными руками и строгим лицом.

Но, подходя к дому, она удивилась, увидав опять этого же длиннорукого человека. Увидав, как она вошла в дом, он постоял, повернулся и ушел.

Марии Семеновне стало сначала жутко, потом грустно. Но когда она вошла в дом и раздала гостинцы и старику и маленькому золотушному племяннику Феде и приласкала визжавшую от радости Трезорку, ей опять стало хорошо, и она, отдав деньги отцу, взялась за работу, которая никогда не переводилась у ней.

Человек, с которым она столкнулась, был Степан.

Из постоялого двора, где Степан убил дворника, он не пошел в город. И удивительное дело, воспоминание об убийстве дворника не только не было ему неприятно, но он по нескольку раз в день вспоминал его. Ему было приятно думать, что он32 33 может сделать это так чисто и ловко, что никто не узнает и не помешает это делать и дальше и над другими. Сидя в трактире за чаем и водкой, он приглядывался к людям всё с той же стороны: как можно убить их. Ночевать он зашел к земляку, ломовому извозчику. Извозчика дома не было. Он сказал, что подождет, и сидел, разговаривая с бабой. Потом, когда она повернулась к печи, ему пришло в голову убить ее. Он удивился, покачал на себя головой, потом достал из голенища нож и, повалив ее, перерезал ей горло. Дети стали кричать, он убил и их и ушел, не ночуя, из города. За городом, в деревне, он вошел в трактир и там выспался.

На другой день он пришел опять в уездный город и на улице слышал разговор Марии Семеновны с учителем. Ее взгляд испугал его, но всё-таки он решил забраться в ее дом и взять те деньги, которые она получила. Ночью он взломал замок и вошел в горницу. Первая услыхала его меньшая, замужняя дочь. Она закричала. Степан тотчас же зарезал ее. Зять проснулся и сцепился с ним. Он ухватил Степана за горло и долго боролся с ним, но Степан был сильнее. И, покончив с зятем, Степан, взволнованный, возбужденный борьбой, пошел за перегородку. За перегородкой лежала в постели Мария Семеновна и, поднявшись, смотрела на Степана испуганными, кроткими глазами и крестилась. Взгляд ее опять испугал Степана. Он опустил глаза.

— Где деньги? — сказал он, не поднимая глаз.

Она молчала.

— Где деньги? — сказал Степан, показывая ей нож.

— Что ты? Разве можно? — сказала она.

— Стало быть, можно.

Степан подошел к ней, готовясь ухватить ее за руки, чтобы она не мешала ему, но она не подняла рук, не противилась и только прижала их к груди и тяжело вздохнула и повторила:

— Ох, великий грех. Что ты? Пожалей себя. Чужие души, а пуще свою губишь... О-ох! — вскрикнула она.

Степан не мог больше переносить ее голоса и взгляда и полоснул ее ножом по горлу. — «Разговаривать с вами». — Она опустилась на подушки и захрипела, обливая подушку кровью. Он отвернулся и пошел по горницам, собирая вещи. Обобрав, что нужно было, Степан закурил папироску, посидел, почистил свою одежду и вышел. Он думал, что и это убийство сойдет ему, как прежние, но, не дойдя до ночлега, вдруг почувствовал такую усталость, что не мог двинуть ни одним членом. Он лег в канаву и пролежал в ней остаток ночи, весь день и следующую ночь.

————

33 34

ЧАСТЬ ВТОРАЯ.

I.

Лежа в канаве, Степан не переставая видел перед собой кроткое, худое, испуганное лицо Марии Семеновны и слышал ее голос: «Разве можно?», говорил ее особенный, ее шепелявящий жалостный голос. И Степан опять переживал всё то, что он сделал с нею. И ему становилось страшно, и он закрывал глаза и мотал своей волосатой головой, чтоб вытряхнуть из нее эти мысли и воспоминания. И на минутку он освобождался от воспоминаний, но на место их являлся ему сначала один, другой черный, и за другим шли еще другие черные с красными глазами и делали рожи, и все говорили одно: «с ней покончил — и с собой покончи, а то не дадим покоя». И он открывал глаза и опять видел ее и слышал ее голос, и ему становилось жалко ее и гадко и страшно на себя. И он опять закрывал глаза, и опять черные.

К вечеру другого дня он поднялся и пошел в кабак. Насилу добрел до кабака и стал пить. Но сколько ни пил, хмель не брал его. Он молча сидел за столом и пил стакан за стаканом. В кабак пришел урядник.

— Ты чей будешь? — спросил его урядник.

— А тот самый, я вчерась у Добротворова всех перерезал.

Его связали и, продержав день при становой квартире, отправили в губернский город. Смотритель тюрьмы, узнав в нем прежнего своего арестанта буяна и теперь великого злодея, строго принял его.

— Смотри, у меня не шалить, — нахмуря свои брови и выставив нижнюю челюсть, прохрипел смотритель. — Если только замечу что — запорю. От меня не убежишь.

— Что мне бегать, — отвечал Степан, опустив глаза, — я сам в руки дался.

— Ну, со мной не разговаривать. А когда начальство говорит, смотри в глаза, — крикнул смотритель и ударил его кулаком под челюсть.

Степану в это время опять представилась она и слышался ее голос. Он не слыхал того, что говорил ему смотритель.

— Чаво? — спросил он, опомнившись, когда почувствовал удар по лицу.

— Ну, ну — марш, нечего прикидываться.

Смотритель ждал буйства, переговоров с другими арестантами, попыток к бегству. Но ничего этого не было. Когда ни заглядывал в дырку его двери вахтер или сам смотритель, Степан сидел на набитом соломой мешке, подперев голову руками, и всё что-то шептал про себя. На допросах следователя он тоже был не похож на других арестантов: он был рассеян, не слушал вопросов; когда же понимал их, то был так правдив,34 35 что следователь, привыкший к тому, чтобы бороться ловкостью и хитростью с подсудимыми, здесь испытывал чувство подобное тому, которое испытываешь, когда в темноте на конце лестницы поднимаешь ногу на ступень, которой нету. Степан рассказывал про все свои убийства, нахмурив брови и устремив глаза в одну точку, самым простым, деловитым тоном, стараясь вспомнить все подробности: «Вышел он, — рассказывал Степан про первое убийство, — босой, стал в дверях, я его, значит, долбанул раз, он и захрипел, я тогда сейчас взялся за бабу» и т. д. При обходе прокурором камер острога у Степана спросили, не имеет ли он жалоб и не нужно ли чего. Он отвечал, что ему ничего не нужно и что его не обижают. Прокурор, пройдя несколько шагов по вонючему коридору, остановился и спросил у сопутствующего ему смотрителя, как себя ведет этот арестант?

— Не надивлюсь на него, — отвечал смотритель, довольный тем, что Степан похвалил обращение с ним. — Второй месяц он у нас, примерного поведения. Только боюсь, не задумывает ли чего. Человек отважный и силы непомерной.

II.

Первый месяц тюрьмы Степан не переставая мучался всё тем же: он видел серую стену своей камеры, слышал звуки острога — гул под собой в общей камере, шаги часового по коридору, стук часов и вместе с [тем] видел ее — с ее кротким взглядом, который победил его еще при встрече на улице, и худой, морщинистой шеей, которую он перерезал, и слышал ее умильный, жалостный, шепелявый голос: «Чужие души и свою губишь. Разве это можно?» Потом голос затихал, и являлись те трое — черные. И являлись всё равно, закрыты или открыты были глаза. При закрытых глазах они являлись явственнее. Когда Степан открывал глаза, они смешивались с дверями, стенами и понемногу пропадали, но потом опять выступали и шли с трех сторон, делая рожи и приговаривая: покончи, покончи. Петлю можно сделать, зажечь можно. И тут Степана прохватывала дрожь, и он начинал читать молитвы, какие знал: Богородицу, Вотче, и сначала как будто помогало. Читая молитвы, он начинал вспоминать свою жизнь: вспоминал отца, мать, деревню, Волчка-собаку, деда на печке, скамейки, на которых катался с ребятами, потом вспоминал девок с их песнями, потом лошадей, как их увели и как поймали конокрада, как он камнем добил его. И вспоминался первый острог, и как он вышел, и вспоминал толстого дворника, жену извозчика, детей и потом опять вспоминал ее. И ему становилось жарко, и он, спустив с плеч халат, вскакивал с нары и начинал, как зверь в клетке, скорыми шагами ходить взад и вперед по короткой35 36 камере, быстро поворачиваясь у запотелых, сырых стен. И он опять читал молитвы, но молитвы уже не помогали.

В один из длинных осенних вечеров, когда в трубах свистел и гудел ветер, он, набегавшись по камере, сел на койку и почувствовал, что бороться больше нельзя, что черные одолели, и он покорился им. Он давно уже приглядывался к отдушнику печи. Если обхватить его тонкими бечевками или тонкими лентами полотна, то не соскользнет. Но надо было это умно устроить. И он взялся зa дело и два дня готовил полотняные ленты из мешка, на котором спал (когда входил вахтер он накрывал койку халатом). Ленты он связывал узлами и делал их двойные, чтобы они не оборвались, а сдержали тело. Пока он готовил всё это, он не мучался. Когда всё было готово, он сделал мертвую петлю, надел ее на шею, влез на кровать и повесился. Но только что стал высовываться у него язык, как ленты оборвались, и он упал. На шум вошел вахтер. Позвали фельдшера, и свели его в больницу. На другой день он совсем оправился, и его взяли из больницы и поместили уже не в отдельную, а в общую камеру.

В общей камере он жил среди двадцати человек, как будто был один, никого не видел, ни с кем не говорил и всё так же мучался. Особенно тяжело ему было, когда все спали, а он не спал и попрежнему видел ее, слышал ее голос, потом опять являлись черные с своими страшными глазами и дразнили его.

Опять, как прежде, он читал молитвы и, как прежде, они не помогали.

Один раз, когда, после молитвы, она опять явилась ему, он стал молиться ей, ее душеньке, о том, чтоб она отпустила, простила его. И когда он к утру повалился на примятый мешок, он крепко заснул, и во сне она, с своей худой, сморщенной, перерезанной шеей пришла к нему.

— Что ж, простишь?

Она посмотрела на него своим кротким взглядом и ничего не сказала.

— Простишь?

И так до трех раз он спросил ее. Но она всё-таки ничего не сказала. И он проснулся. С тех пор ему легче стало, и он как бы очнулся, оглянулся вокруг себя и в первый раз стал сближаться и говорить с своими товарищами по камере.

III.

В одной камере с Степаном сидел Василий, опять попавшийся в воровстве и приговоренный к ссылке, и Чуев, тоже приговоренный на поселение. Василий всё время или пел песни своим прекрасным голосом или рассказывал товарищам свои похождения.36

37 Чуев же или работал, что-нибудь шил из платья или белья, или читал Евангелие и Псалтырь.

На вопрос Степана о том, за что его ссылали, Чуев объяснил ему, что его ссылали за истинную веру Христову, за то, что обманщики-попы духа тех людей не могут слышать, которые живут по Евангелию и их обличают. Когда же Степан спросил Чуева, в чем евангельский закон, Чуев разъяснил ему, что евангельский закон в том, чтобы не молиться рукотворенньм богам, а поклоняться в духе и истине. И рассказал, как они эту настоящую веру от безногого портного узнали на дележке земли.

— Ну, а за дурные дела что будет? — спросил Степан.

— Всё сказано.

И Чуев прочел ему:

«Когда же приидет сын человеческий во славе своей и все святые ангелы с ним, тогда сядет на престоле славы своей, и соберутся пред ним все народы; и отделит одних от других, как пастырь отделяет овец от козлов, и поставит овец по правую сторону свою, а козлов — по левую. Тогда скажет царь тем, которые по правую сторону его: «Приидите, благословенные Отца моего, наследуйте царство, уготованное вам от создания мира: ибо алкал я, и вы дали мне есть; жаждал, и вы напоили меня; был странником, и вы приняли меня, был наг, и вы одели меня, был болен, и вы посетили меня; в темнице был, и вы пришли ко мне». Тогда праведники скажут ему в ответ: «Господи! когда мы видели тебя алчущим и накормили, или жаждущим и напоили? когда мы видели тебя странником и приняли, или нагим и одели? когда мы видели тебя больным или в темнице и пришли к тебе?» И царь скажет им в ответ: «Истинно говорю вам: так как вы сделали это одному из сих братьев моих меньших, то сделали мне». Тогда скажет и тем, которые по левую сторону: «Идите от меня, проклятые, в огнь вечный, уготованный дьяволу и ангелам его: ибо алкал я, и вы не дали мне есть; жаждал, и вы не напоили меня; был странником, и не приняли меня; был наг, и не одели меня; болен и в темнице, и не посетили меня». Тогда и они скажут ему в ответ: «Господи! когда мы видели тебя алчущим, или жаждущим, или странником, или нагим, или больным, или в темнице, и не послужили тебе?» Тогда скажет им в ответ: «Истинно говорю вам: так как вы не сделали этого одному из сих меньших, то не сделали мне». И пойдут сии в муку вечную, а праведники — в жизнь вечную». (Матф. XXV, 31—46.)

Василий, присевший на полу против Чуева и слушавший чтение, одобрительно кивнул своей красивой головой.

— Верно, — решительно проговорил он, — идите, мол, проклятые, в муку вечную, никого не кормили, а сами жрали. Так им и надо. Ну-ка дай, я почитаю, — прибавил он, желая похвастаться своим чтением.37

38 Ну, а прощение разве не будет? — спросил Степан, молча; опустив свою мохнатую голову, слушавший чтение.

— Погоди, помолчи, — сказал Чуев Василью, который всё приговаривал о том, как богатые ни странника не накормили, ни в темнице не посетили. — Погоди, что ль, — повторил Чуев, перелистывая Евангелие. Найдя то, что искал, Чуев расправил большой, побелевшей в остроге, сильной рукой листы.

«И вели с ним, с Христом, значит, — начал Чуев, — на смерть и двух злодеев. И, когда пришли на место, называемое лобное, там распяли его и злодеев, одного по правую, а другого по левую сторону.

«Иисус же говорил: «Отче, прости им, ибо не знают, что делают»... И стоял народ и смотрел. Насмехались же вместе с ними и начальники, говоря: «Других спасал, пусть спасет себя самого, если он Христос, избранник Божий». Также и воины ругались над ним, подходя и поднося ему уксус и говоря: «Если ты царь иудейский, спаси себя самого». И была над ним надпись, надписанная словами греческими, римскими и еврейскими: «Сей есть царь иудейский». Один из повешенных злодеев злословил его и говорил: «Если ты Христос, спаси себя и нас». Другой же, напротив, унимал его и говорил: «Или ты не боишься Бога, когда и сам осужден на то же? И мы осуждены справедливо, потому что достойное по делам нашим приняли; а он ничего худого не сделал». И сказал Иисусу: «Помяни меня, Господи, когда приидешь во царствие твое». И сказал ему Иисус: «Истинно говорю тебе: ныне же будешь со мной в раю». (Луки XXIII, 32—43.)

Степан ничего не сказал и сидел задумавшись, как будто слушая, но он ничего не слышал уже из того, что дальше читал Чуев.

«Так вот она в чем истинная вера, — думал он. — Спасутся только те, кто кормил, поил бедных, посещал заключенных, а в ад пойдут, кто не делал этого. А всё-таки разбойник только на кресте покаялся, а и то пошел в рай». Он не видел тут никакого противоречия, а напротив, одно подтверждало другое: что милостивые пойдут в рай, а немилостивые — в ад, значило то, что всем надо быть милостивыми, а что разбойника Христос простил, значит, что и Христос был милостив. Всё это было совершенно ново для Степана; он только удивлялся, зачем это до сих пор было скрыто от него. И он всё свободное время проводил с Чуевым, спрашивая и слушая. И слушая, он понимал. Ему открылся общий смысл всего учения в том, что люди — братья и им надо любить и жалеть друг друга, и тогда всем хорошо будет. И когда он слушал, то воспринимал, как что-то забытое и знакомое, всё, что подтверждало общий смысл этого учения, и пропускал мимо ушей то, что не подтверждало его, приписывая это своему непониманию.

И с этого времени Степан стал другим человеком.

38 39

IV.

Степан-Пелагеюшкин и прежде был смирен, но в последнее время он поражал и смотрителя, и вахтеров, и товарищей происшедшей в нем переменой. Он без приказания, вне очереди, совершал все самые тяжелые работы, в том числе и очищение параши. Но, несмотря на эту свою покорность, сотоварищи уважали и боялись его, зная его твердость и большую физическую силу, особенно после случая с двумя бродягами, которые напали на него, но от которых он отбился, сломав одному из них руку. Бродяги эти взялись обыгрывать молодого богатенького арестанта и отобрали у него всё, что у него было. Степан вступился за него и отнял у них выигранные деньги. Бродяги стали его ругать, потом бить, но он осилил их обоих. Когда же смотритель дознавался, в чем ссора, бродяги объявили, что Пелагеюшкин стал бить их. Степан не оправдывался и покорно принял наказание, состоящее в трехдневном карцере и в перемещении в одиночную камеру.

Одиночная камера была для него тяжела тем, что разлучила его с Чуевым и Евангелием, и, кроме того, он боялся, что возвратятся опять видения ее и черных. Но видений не было. Вся душа его была полна новым, радостным содержанием. Он бы был рад своему уединению, если бы он мог читать и у него было бы Евангелие. Евангелие дали бы ему, но читать он не мог.

Мальчиком он начал учиться грамоте по-старинному: аз, буки, веди, но не пошел по непонятливости дальше азбуки и никак не мог понять тогда складов и так и остался безграмотным. Теперь же он решил выучиться и попросил у вахтера Евангелие. Вахтер принес ему, и он взялся за работу. Буквы он узнавал, но сложить ничего не мог. Сколько он ни бился, чтобы понять, как из букв складываются слова, ничего не выходило. Он ночи не спал, всё думал, есть не хотелось, и от тоски на него такая вошь [напала], что он не мог отгрестись от нее.

— Что ж, всё не дошел? — спросил его раз вахтер.

— Нет.

— Да ты Отче знаешь?

— Знаю.

— Ну вот читай ее. Вот она, — и вахтер показал ему Отче наш в Евангелии.

Степан стал читать Отче, сличая знакомые буквы с знакомыми звуками. И вдруг ему открылась тайна сложения букв, и он стал читать. Это была большая радость. И с тех пор он стал читать, и выделявшийся понемногу смысл из трудно составляемых слов получал еще большее значение.

Одиночество теперь уже не тяготило, но радовало Степана.39

40 Он был весь полон своим делом и не обрадовался, когда его, для того чтобы освободить камеры для вновь прибывших политических, перевели опять в общую камеру.

V.

Теперь уже не Чуев, а Степан часто в камере читал Евангелие, и одни арестанты пели похабные песни, другие слушали его чтение и его разговоры о прочитанном. Так слушали его молча и внимательно всегда двое: каторжник, убийца, палач Махоркин и Василий, который попался в воровстве и, ожидая суда, сидел в том же остроге. Махоркин два раза во время своего содержания в тюрьме исполнял свои обязанности, оба раза в отъезде, так как не находилось людей, которые бы исполняли то, что присуживали судьи. Крестьяне, убившие Петра Николаича, были судимы военным судом, и два из них были приговорены к смертной казни через повешение.

Махоркина потребовали в Пензу для исполнения его обязанности. В прежнее время он в этих случаях тотчас же писал — он был хорошо грамотен — бумагу губернатору, в которой объяснял, что он командирован для исполнения своих обязанностей в Пензу, и потому просил начальника губернии о назначении ему причитающихся суточных кормовых денег; теперь же он, к удивлению начальника тюрьмы, объявил, что он не поедет и не будет больше исполнять обязанности палача.

— А плети забыл? — крикнул начальник тюрьмы.

— Что ж, плети — так плети, а убивать закона нет.

— Что ж это ты, от Пелагеюшкина набрался? Нашелся пророк острожный, погоди же ты.

VI.

Между тем Махин, тот гимназист, который научил подделать купон, кончил гимназию и курс в университете по юридическому факультету. Благодаря его успеху у женщин, у бывшей любовницы старика товарища министра, его совсем молодым назначили судебным следователем. Он был нечестный человек в долгах, соблазнитель женщин, картежник, но он был ловкий, сметливый, памятливый человек и умел хорошо вести дела.

Он был судебным следователем в том округе, где судился Степан Пелагеюшкин. Еще на первом допросе Степан удивил его своими ответами простыми, правдивыми и спокойными. Махин бессознательно чувствовал, что этот стоящий перед ним человек в кандалах и с бритой головой, которого привели и караулят и отведут под замок два солдата, что это человек вполне свободный, нравственно недосягаемо высоко стоящий над ним.40

41 И потому, допрашивая его, он беспрестанно подбадривал себя и подстегивал, чтобы не смущаться и не путаться. Поражало его то, что Степан говорил про свои дела, как про что-то давно прошедшее, совершенное не им, а каким-то другим человеком.

— И тебе не жалко было их? — спрашивал Махин.

— Не жалко. Я не понимал тогда.

— Ну, а теперь?

Степан грустно улыбнулся.

— Теперь на огне меня жги, того бы не сделал.

— Отчего же?

— Оттого что понял, что все люди братья.

— Что же, и я тебе брат?

— А то как же.

— Как же, я брат, а сужу тебя в каторгу?

— От непонятия.

— Что же я не понимаю?

— Не понимаете, коли судите.

— Ну, продолжаем. Потом ты куда пошел?..

Больше же всего поразило Махина то, что он узнал от смотрителя о влиянии Пелагеюшкина на палача Махоркина, который, рискуя быть наказанным, отказался от исполнения своей обязанности.

VII.

На вечере у Еропкиных, где были две барышни — богатые невесты, за которыми обеими ухаживал Махин, после пения романсов, в котором особенно отличался очень музыкальный Махин, — он и вторил прекрасно и аккомпанировал, — он рассказал очень верно и подробно — у него была прекрасная память — и совершенно безучастно про странного преступника, который обратил палача. Махин потому так хорошо и помнил и мог передать всё, что он всегда был совершенно безучастен к тем людям, с которыми имел дело. Он не входил, не умел входить в душевное состояние других людей и потому-то и мог так хорошо запоминать всё, что происходило с людьми, что они делали, говорили. Но Пелагеюшкин заинтересовал его. Он не вошел в душу Степана, но невольно задался вопросом: что у него в душе, и, не найдя ответа, но чувствуя, что это что-то интересное, рассказал на вечере всё дело: и совращение палача, и рассказы смотрителя о том, как странно ведет себя Пелагеюшкин, и как читает Евангелие, и какое сильное влияние имеет на товарищей.

Всех заинтересовал рассказ Махина, но больше всех меньшую Лизу Еропкину, восемнадцатилетнюю девушку, только что вышедшую из института и только что опомнившуюся от41 42 темноты и тесноты ложных условий, в которых она выросла, и точно вынырнувшую из воды, страстно вдыхавшую в себя свежий воздух жизни. Она стала расспрашивать Махина о подробностях и о том, как, почему произошла такая перемена в Пелагеюшкине, и Махин рассказал то, что он слышал от Степана о последнем убийстве, и как кротость, покорность и бесстрашие смерти этой очень доброй женщины, которую он последнюю убил, победили его, открыли ему глаза и как потом чтение Евангелия докончило дело.

Долго в эту ночь не могла Лиза Еропкина заснуть. В ней уже несколько месяцев шла борьба между светской жизнью, в которую увлекала ее сестра, и увлечением Махиным, соединенным с желанием исправить его. И теперь последнее взяло верх. Она и прежде слышала про убитую. Теперь же, после этой ужасной смерти и рассказа Махина со слов Пелагеюшкина, она до подробностей узнала историю Марии Семеновны и была поражена всем тем, что узнала о ней.

Лизе страстно захотелось быть такой Марией Семеновной. Она была богата и боялась, что Махин ухаживает за ней из-за денег. И она решила раздать свое имение и сказала об этом Махину.

Махин рад был случаю выказать свое бескорыстие и сказал Лизе, что он любит ее не из-за денег, и это, как ему казалось, великодушное решение тронуло его самого. У Лизы, между тем, началась борьба с ее матерью (имение было отцовское), не позволявшей раздавать имение. И Махин помогал Лизе. И чем больше он поступал так, тем больше он понимал совсем другой, чуждый ему до тех пор мир духовных стремлений, который он видел в Лизе.

VIII.

Всё утихло в камере. Степан лежал на своем месте на нарах и не спал еще. Василий подошел к нему и, дернув его за ногу, мигнул ему, чтобы он встал и вышел к нему. Степан сполз с нар и подошел к Василью.

— Ну, брат, — сказал Василий, — ты уж потрудись, пособи мне.

— В чем пособить-то?

— Да вот бежать хочу.

И Василий открыл Степану то, что у него всё готово, чтоб бежать.

— Завтра я их взбаламучу, — он указал на лежащих. — На меня скажут. Переведут в верхние, а уж там я знаю как. Только ты мне пробой из мертвецкой вышатай.

— Это можно. Куда пойдешь-то?

— А куда глаза глядят. Разве мало народу плохого?

— Это, брат, так, только не нам судить их.42

43 Да что ж, я разве душегуб какой. Я ни одной души не погубил, а что воровать? Что ж тут плохого? Разве они не грабят нашего брата?

— Это их дело. Они отвечать будут.

— Да что ж им в зубы-то смотреть? Ну вот я церковь обобрал. Кому от этого худо? Я теперь хочу так сделать, чтобы не лавчонку, а хватить казну и раздавать. Добрым людям раздавать.

В это время поднялся с нар один арестант и стал прислушиваться. Степан и Василий разошлись.

На другой день Василий сделал, как хотел. Он стал жаловаться на хлеб, что сыр, подбил всех арестантов звать к себе смотрителя, заявить претензию. Смотритель пришел, обругал всех, и узнав, что затейщик всего дела Василий, велел посадить его отдельно в одиночную камеру верхнего этажа.

Этого только и нужно было Василью.

IX.

Василий знал ту верхнюю камеру, в которую его посадили. Он знал пол в ней и как только попал туда, так стал разбирать пол. Когда можно было пролезть под пол, он разобрал потолочины и спрыгнул в нижний этаж, в мертвецкую. В этот день в мертвецкой лежал на столе один мертвый. В этой же мертвецкой были сложены мешки для сенников. Василий знал это и на эту камеру рассчитывал. Пробой в этой камере был вытащен и вложен. Василий вышел из двери и пошел в строящийся нужник в конце коридора. В этом нужнике была сквозная дыра с третьего этажа до нижнего, подвального. Ощупав дверь, Василий вернулся в мертвецкую, снял с холодного, как лед, мертвеца полотно (он коснулся его руки, когда снимал), потом взял мешки, связал их узлами так, чтобы сделать из них веревку, и снес эту веревку из мешков в нужник; там привязал веревку к перекладине и полез по ней вниз. Веревка не доставала до пола. Много ли, мало она не хватала — он не знал, но делать нечего было, он повис и прыгнул. Ноги отбил, но ходить мог. В подвальном этаже было два окна. Пролезть можно бы, но вделаны железные решетки. Надо было выломать их. Чем? Василий стал шарить. В подвальном этаже лежали отрезки досок. Он нашел один отрезок с острым концом и стал им выворачивать кирпичи, державшие решетки. Долго он работал. Петухи второй раз уже пели, а решетка держалась. Наконец одна сторона вышла. Василий подсунул отрезок и понапер, решетка выворотилась вся, но упал кирпич и загремел. Часовые могли услыхать. Василий замер. Всё тихо. Он полез в окно. Вылез. Бежать ему надо было через стену. В углу двора была пристройка. Надо было влезть на эту пристройку и с нее через43 44 стену. Надо взять с собой отрезок доски. Без него не влезешь. Василий полез назад. Опять выполз с отрезком и замер, слушая, где часовой. Часовой, как он и рассчитал, ходил по другой стороне квадрата двора. Василий подошел к пристройке, приставил отрезок, полез. Отрезок соскользнул, упал. Василий был в чулках. Он снял чулки, чтобы цепляться ногами, поставил опять отрезок, вскочил на него и ухватился рукой зa желоб. — Батюшка, не оторвись, выдержи. — Он схватился за желоб, и вот коленка его на крыше. Часовой идет. Василий лег и замер. Часовой не видит и опять отходит. Василий вскакивает. Железо трещит под ногами. Еще шаг, два, вот стена. До стены легко достать рукой. Одна рука, другая, вытянулся весь, и вот на стене. Только бы не расшибиться, спрыгивая. Василий переворачивается, виснет на руках, вытягивается, пускает одну руку, другую, — Господи, благослови! — На земле. И земля мягкая. Ноги целы, и он бежит.

В предместьи Маланья отпирает, и он залезает под стеганое из кусочков теплое, пропитанное запахом пота одеяло.

X.

Крупная, красивая, всегда спокойная, бездетная, полная, как яловая корова, жена Петра Николаича видела из окна, как убили ее мужа и потащили куда-то в поле. Чувство ужаса при виде этого побоища, которое испытала Наталья Ивановна (так звали вдову Петра Николаича), как это всегда бывает, было так сильно, что заглушило в ней все другие чувства. Когда же вся толпа скрылась за оградой сада и гул голосов затих, и босая Маланья, прислуживавшая им девка, с выпяченными глазами прибежала с известием, точно это было что-то радостное, что Петра Николаича убили и бросили в овраге, из-за первого чувства ужаса стало выделяться другое: чувство радости освобождения от деспота с закрытыми черными очками глазами, которые 19 лет держали ее в рабстве. Она сама ужаснулась этому чувству, сама себе не призналась в нем, а тем более не высказала его никому. Когда обмывали изуродованное желтое, волосатое тело и одевали и укладывали в гроб, она ужасалась, плакала и рыдала. Когда приехал следователь по особо важным делам и как свидетельницу допрашивал ее, она видела тут же, в квартире следователя, двух закованных крестьян, признанных главными виновниками. Один был уже старый с длинной белокурой бородой в завитках, с спокойным и строгим, красивым лицом, другой был цыганского склада, не старый человек с блестящими черными глазами и курчавыми, взъерошенными волосами. Она показывала, чтò знала, признала в этих самых людях тех, которые первые схватили за руки Петра Николаича, и, несмотря на то, что похожий на44 45 цыгана мужик, блестя и поводя глазами из-под движущихся бровей, укоризненно сказал: «Грех, барыня! Ох, умирать будем», несмотря на это, ей нисколько не жалко было их. Напротив, во время следствия в ней поднялось враждебное чувство и желание отомстить убийцам мужа.

Но, когда через месяц дело, переданное в военный суд, было решено тем, что 8 человек были приговорены к каторжным работам, а двое, белобородый старик и черномазый цыганок, как его звали, были приговорены к повешению, она почувствовала что-то неприятное. Но неприятное сомнение это, под влиянием торжественности суда, скоро прошло. Если высшее начальство признает, что надо, то, стало быть, это хорошо.

Казнь должна была совершиться в селе. И, вернувшись в воскресенье от обедни, Маланья, в новом платье и новых башмаках, доложила барыне, что строят виселицу и к середе ждут палача из Москвы и что воют семейные не переставая, по всей деревне слышно.

Наталья Ивановна не выходила из дома, чтобы не видать ни виселиц, ни народа, и одного желала: чтобы поскорее кончилось то, что должно быть. Она думала только о себе, а не о приговоренных и их семьях.

XI.

Во вторник к Наталье Ивановне заехал знакомый становой. Наталья Ивановна угостила его водкой и солеными грибками ее приготовления. Становой, выпив водки и закусив, сообщил ей, что казни завтра еще не будет.

— Как? Отчего?

— Удивительная история. Палача не могли найти. Один был в Москве, и тот, рассказывал мне сын, начитался Евангелия и говорит: не могу убивать. Сам за убийство приговорен к каторжным работам, а теперь вдруг — не может по закону убивать. Ему говорили, что плетьми сечь будут. Секите, говорит, а я не могу.

Наталья Ивановна вдруг покраснела, вспотела даже от мыслей.

— А нельзя их простить теперь?

— Как же простить, когда приговорены судом. Один царь простить может.

— Да как же царь узнает?

— Имеют право просить о помиловании.

— Да ведь их за меня казнят, — сказала глупая Наталья Ивановна. — А я прощаю.

Становой засмеялся.

— Что ж, просите.

Можно?45

46 Известно, можно.

— Да ведь теперь не успеешь?

— Можно телеграммой.

— К царю?

— Что ж, и к царю можно.

Известие о том, что палач отказался и готов пострадать скорее, чем убивать, вдруг перевернуло душу Натальи Ивановны, и то чувство сострадания и ужаса, которое просилось несколько раз наружу, прорвалось и захватило ее.

— Голубчик, Филипп Васильевич, напишите мне телеграмму. Я хочу просить [у] царя помилования.

Становой покачал головой.

— Как бы нам не влетело за это?

— Да ведь я в ответе. Я про вас не скажу.

«Эка добрая баба, — подумал становой, — хорошая баба. Кабы моя такая была, рай бы был, а не то, что теперь».

И становой написал телеграмму царю: «Его Императорскому Величеству Государю Императору. Верноподданная Вашего Императорского Величества, вдова убитого крестьянами коллежского асессора Петра Николаевича Свентицкого, припадая к священным стопам (это место телеграммы особенно понравилось составлявшему ее становому) Вашего Императорского Величества, умоляет Вас помиловать приговоренных к смертной казни крестьян таких-то, такой-то губернии, уезда, волости, деревни».

Телеграмма была послана самим становым, и на душе у Натальи Ивановны было радостно, хорошо. Ей казалось, что если она, вдова убитого, прощает и просит помиловать, то царь не может не помиловать.

XII.

Лиза Еропкина жила в неперестающем восторженном состоянии. Чем дальше она шла по открывшемуся ей пути христианской жизни, тем увереннее она была, что это путь истинный, и тем радостнее ей становилось на душе.

У ней были теперь две ближайшие цели: первая обратить Махина или, скорее, как она говорила это себе, вернуть к себе, к своей доброй, прекрасной натуре. Она любила его, и при свете своей любви ей открывалось божественное его души, общее всем людям, но она видела в этом общем всем людям начале жизни его ему одному свойственную доброту, нежность, высоту. Другая цель ее была в том, чтобы перестать быть богатой. Она захотела освободиться от имущества, для того чтобы испытать Махина, а потом для себя, для своей души — по слову Евангелия захотела сделать это. Сначала она начала раздавать, но ее остановил отец, и еще больше, чем отец, толпа нахлынувших46 47 личных и письменных просителей. Тогда она решила обратиться к старцу, известному своей святой жизнью, с тем, чтобы он взял ее деньги и поступил с ними, как найдет нужным. Узнав это, отец рассердился и в горячем разговоре с ней назвал ее сумасшедшей, психопаткой и сказал, что он примет меры к тому, чтобы оградить ее, как сумасшедшую, от самой себя.

Сердитый, раздраженный тон отца передался ей, и она не успела опомниться, как злобно расплакалась и наговорила отцу грубостей, называя его деспотом и даже корыстолюбцем.

Она просила прощенье у отца, он сказал, что не сердится, но она видела, что он был оскорблен и в душе не простил ее. Махину она не хотела говорить про это. Сестра, ревновавшая ее к Махину, совсем отдалилась от нее. Ей не с кем было поделиться своим чувством, не перед кем покаяться.

«Богу надо покаяться», сказала она себе и, так как был великий пост, решила говеть и на исповеди сказать всё духовнику и попросить его совета о том, как ей поступать дальше.

Недалеко от города был монастырь, в котором жил старец, прославившийся своей жизнью, поучениями и предсказаниями и исцелениями, которые приписывали ему.

Старец получил письмо от старого Еропкина, предупреждающее его о приезде дочери и об ее ненормальном, возбужденном состоянии и выражающее уверенность в том, что старец наставит ее на путь истинный — золотой середины, доброй христианской жизни, без нарушения существующих условий.

Усталый от приема, старец принял Лизу и стал спокойно внушать ей умеренность, покорность существующим условиям, родителям. Лиза молчала, краснела и потела, но, когда он кончил, она с слезами, стоящими в глазах, начала говорить, сначала робко, о том, что Христос сказал: «оставь отца и мать и иди за мной», потом, всё больше и больше одушевляясь, высказала всё то свое представление о том, как она понимала христианство. Старец сначала чуть улыбался и возражал обычными поучениями, но потом замолчал и стал вздыхать, только повторяя: «О, Господи».

— Ну, хорошо, приходи завтра исповедываться, — сказал он и сморщенной рукой благословил ее.

На другой день он исповедывал ее и, не продолжая вчерашний разговор, отпустил ее, коротко отказавшись взять на себя распоряжение ее имуществом.

Чистота, полная преданность воле Бога и горячность этой девушки поразили старца. Он давно уже хотел отречься от мира, но монастырь требовал от него его деятельности. Эта деятельность давала средства монастырю. И он соглашался, хотя смутно чувствовал всю неправду своего положения. Его делали святым, чудотворцем, а он был слабый, увлеченный успехом человек. И открывшаяся ему душа этой девушки открыла47 48 ему и его душу. И он увидал, как он был далек от того, чем хотел быть и к чему влекло его его сердце.

Скоро после посещения Лизы он заперся в затвор и только через три недели вышел в церковь, служил и после службы сказал проповедь, в которой каял себя и уличал мир в грехе и призывал его к покаянию.

Каждые две недели он говорил проповеди. И на проповеди эти съезжалось всё больше и больше народа. И слава его, как проповедника, разглашалась всё больше и больше. Было что-то особенное, смелое, искренное в его проповедях. И от этого он так сильно действовал на людей.

XIII.

Между тем Василий сделал всё, как хотел. С товарищами он ночью пролез к Краснопузову, богачу. Он знал, как он скуп и развратен, и залез в бюро и вынул деньгами 30 тысяч. И Василий делал, как хотел. Он даже пить перестал, а давал деньги бедным невестам. Замуж отдавал, из долгов выкупал и сам скрывался. И только то и забота была, чтобы хорошо раздать деньги. Давал он и полиции. И его не искали.

Сердце у него радовалось. И когда всё-таки взяли его, он на суде смеялся и хвалился, что деньги у толстопузого дурно лежали, он и счета им не знал, а я их в ход пустил, ими добрым людям помогал.

И защита его была такая веселая, добрая, что присяжные чуть не оправдали его. Приговорили его в ссылку.

Он поблагодарил и вперед сказал, что уйдет.

XIV.

Телеграмма Свентицкой к царю не произвела никакого действия. В комиссии прошений сначала решили даже не докладывать о ней царю, но потом, когда за завтраком у государя зашла речь о деле Свентицкого, завтракавший у государя директор доложил про телеграмму от жены убитого.

— C’est très gentil de sa part,[2] — сказала одна из дам царской фамилии.

Государь же вздохнул, пожал плечами с эполетами и сказал: «Закон» и подставил бокал, в который камер-лакей наливал шипучий мозельвейн. Все сделали вид, что удивлены мудростью сказанного государем слова. И больше о телеграмме не было речи. И двух мужиков — старого и молодого — повесили с помощью выписанного из Казани жестокого убийцы и скотоложника, татарина-палача.48

49 Старуха хотела одеть тело своего старика в белую рубаху, белые онучи и новые бахилки, но ей не позволили, и обоих закопали в одной яме за оградой кладбища.

————

— Мне говорила княгиня Софья Владимировна, что он удивительный проповедник, — сказала раз мать государя, старая императрица своему сыну: — Faites le venir. Il peut prêcher à la cathédrale.[3]

— Нет, лучше y нас, — сказал государь и велел пригласить старца Исидора.

В дворцовой церкви собралось всё генеральство. Новый, необыкновенный проповедник был событием.

Вышел старичок седенький, худенький, оглянул всех: «Во имя отца и сына и святого духа», и начал.

Сначала шло хорошо, но что дальше, то хуже. «Il devenait de plus en plus agressif»,[4] как сказала потом императрица. Он громил всех. Говорил о казни. И приписывал необходимость казни дурному правлению. Разве в христианской стране можно убивать людей?

Все переглядывались, и всех занимало только неприличие и то, как неприятно это было государю, но никто не выказал этого. Когда Исидор сказал: «Аминь», к нему подошел митрополит и попросил его к себе.

После беседы с митрополитом и обер-прокурором старичка отправили тотчас же назад в монастырь, но не в свой, а в Суздальский, где настоятелем и комендантом был отец Михаил.

XV.

Все сделали вид, что ничего неприятного не было от проповеди Исидора, и никто не упоминал про нее. И царю казалось, что слова старца не оставили в нем никакого следа, но раза два в продолжение дня он вспоминал о казни крестьян, о помиловании которых просила телеграммой Свентицкая. Днем был парад, потом выезд на гулянье, потом прием министров, потом обед, вечером театр. Как обыкновенно, царь заснул, как только донес голову до подушки. Ночью его разбудил страшный сон: в поле стояли виселицы, и на них качались трупы, и трупы высовывали языки, и языки тянулись дальше и дальше. И кто-то кричал: «Твоя работа, твоя работа». Царь проснулся в поту и стал думать. В первый раз стал думать об ответственности, которая лежала на нем, и все слова старичка вспомнились ему...49

50 Но он видел в себе человека только издалека и не мог отдаться простым требованиям человека из-за требований, со всех сторон предъявляемых к царю; признать же требования человека более обязательными, чем требования царя, у него не было сил.

XVI.

Отбыв второй срок в остроге, Прокофий, этот бойкий, самолюбивый щеголь-малый, вышел оттуда совсем конченным человеком. Трезвый он сидел, ничего не делал и, сколько ни ругал его отец, ел хлеб, не работал и, мало того, норовил стащить что-нибудь в кабак, чтобы выпить. Сидел, кашлял, харкал и плевал. Доктор, к которому он ходил, послушал его грудь и покачал головой.

— Тебе, брат, надо того, чего у тебя нет.

— Это известно, всегда надо.

— Пей молоко, не кури.

— Ныне и так пост, да и коровы нет.

Раз весною он всю ночь не спал, тосковал, хотелось ему выпить. Дома нечего захватить было. Надел шапку и вышел. Прошел по улице, дошел до попов. У дьячка борона наружу стоит прислонена к плетню. Прокофий подошел, вскинул борону на спину и понес к Петровне в корчму, «Авось, даст бутылочку». Не успел он отойти, как дьячок вышел на крыльцо. Уж совсем светло, — видит, Прокофий несет его борону.

— Эй, ты что?

Вышел народ, схватили Прокофья, посадили в холодную. Мировой судья присудил на 11 месяцев в тюрьму.

Была осень. Прокофья перевели в больницу. Он кашлял и всю грудь разрывал. И не мог согреться. Кто посильнее был. те всё-таки не дрожали. А Прокофий дрожал и день и ночь. Смотритель загонял экономию дров и не топил больницу до ноября. Больно страдал Прокофий телом, но хуже всего страдал духом. Всё ему противно было, и ненавидел он всех: и дьячка, и смотрителя за то, что не топил, и вахтера и соседа по койке с раздутой красной губой. Возненавидел и того новенького каторжного, которого привели к ним. Каторжный этот был Степан, Он заболел рожей на голове, и его перевели в больницу и положили рядом с Прокофьем. Сначала Прокофий возненавидел его, но потом полюбил его так, что ждал только того, когда поговорить с ним. Только после разговора с ним утишалась тоска в сердце Прокофья.

Степан всегда всем рассказывал свое последнее убийство, и как оно подействовало на него.

— Не то что закричать или что, — говорил он, — а вот на, режь. Не меня, мол, себя пожалей.

— Ну, известно, душу загубить страшно, я и барана раз50 51 взялся резать, сам не рад был. А вот никого не загубил, а за что они меня, злодеи, погубили. Никому худого не делал...

— Что ж, это тебе все зачтется.

— Где там?

— Как где? А Бог?

— Что-то не видать Его; я, брат, не верю, — думаю, помрешь — трава вырастет. Вот и вся.

— Как же думаешь? Я сколько душ загубил, а она, сердечная, только людям помогала. Что же, думаешь, мне с ней одно будет? Нет, погоди...

— Так, думаешь, помрешь, душа останется?

— А то как же. Это верно.

Тяжело было Прокофью умирать, задыхался он. Но в последний час вдруг легко стало. Позвал он Степана.

— Ну, брат, прощай. Видно, пришла смерть моя. И вот боялся, а теперь ничего. Только скорей хочется.

И Прокофий помер в больнице.

XVII.

Между тем дела Евгения Михайловича шли всё хуже и хуже. Магазин был заложен. Торговля не шла. В городе открылся другой магазин, а проценты требовали. Надо было занимать опять за проценты. И кончилось тем, что магазин и весь товар был назначен к продаже. Евгений Михайлович и его жена бросались повсюду и нигде не могли достать тех 400 рублей, которые нужны были, чтобы спасти дело.

Была маленькая надежда на купца Краснопузова, любовница которого была знакома с женой Евгения Михайловича. Теперь же по всему городу было известно, что у Краснопузова украли огромные деньги. Рассказывали, что украли полмиллиона.

— И кто ж украл? — рассказывала жена Евгения Михайловича. — Василий, наш бывший дворник. Говорят, он швыряет теперь этими деньгами, и полиция подкуплена.

— Негодяй был, — сказал Евгений Михайлович. — Как он тогда легко на клятвопреступление пошел. Я никак не думал.

— Говорят, он заходил к нам на двор. Кухарка говорила, что он. Она говорит, что он четырнадцать бедных невест замуж отдал.

— Ну, они выдумают.

В это время какой-то странный пожилой человек в казинетовой куртке вошел в магазин.

— Что тебе?

— Вам письмо.

— От кого?

— Там написано.

— Что же, ответа не надо? Да подожди.51

52 Нельзя.

И странный человек, отдав конверт, торопливо ушел.

— Чудно!

Евгений Михайлович разорвал толстый конверт и не верил своим глазам: сторублевые бумажки. Четыре. Что это? И тут же безграмотное письмо Евгению Михайловичу: «По Евангелию говорится, делай добро за зло. Вы мине много зла исделали с купоном и мужичка я дюже обидел, а я вот тебя жилею. На, возьми 4 екатеринки и помни своего дворника Василья».

— Нет, это удивительно, — говорил Евгений Михайлович, говорил и жене и сам себе. И когда вспоминал об этом или говорил об этом жене, слезы выступали у него на глаза, и на душе было радостно.

XVIII.

В Суздальской тюрьме содержалось четырнадцать духовных лиц, всё преимущественно за отступление от православия; туда же был прислан и Исидор. Отец Михаил принял Исидора по бумаге и, не разговаривая с ним, велел поместить его в отдельной камере, как важного преступника. На третьей неделе пребывания Исидора в тюрьме отец Михаил обходил содержащихся. Войдя к Исидору, он спросил: не нужно ли чего?

— Мне многое нужно, не могу сказать при людях. Дай мне случай говорить с тобою наедине.

Они взглянули друг на друга, и Михаил понял, что ему бояться нечего. Он велел привести Исидора в свою келью и, когда они остались одни, сказал:

— Ну, говори.

Исидор упал на колени.

— Брат! — сказал Исидор. — Что ты делаешь? Пожалей себя. Ведь хуже нет злодея тебя, ты поругал всё святое...

————

Через месяц Михаил подал бумаги об освобождении, как раскаявшихся, не только Исидора, но и семерых других и сам попросился в монастырь на покой.

XIX.

Прошло 10 лет.

Митя Смоковников кончил курс в техническом училище и был инженером с большим жалованьем на золотых приисках в Сибири. Ему надо было ехать по участку. Директор предложил ему взять каторжника Степана Пелагеюшкина.52

53 Как каторжника? Разве не опасно?

— С ним не опасно. Это святой человек. Спросите у кого хотите.

— Да за что он?

Директор улыбнулся.

— Шесть душ убил, а святой человек. Уж я ручаюсь.

И вот Митя Смоковников принял Степана, плешивого, худого, загорелого человека, и поехал с ним.

Дорогой Степан ходил, как он ухаживал за всеми, где мог, как зa своим детищем, за Смоковниковым и дорогой рассказал ему всю свою историю. И то, как и зачем и чем он живет теперь.

И удивительное дело. Митя Смоковников, живший до тех пор только питьем, едой, картами, вином, женщинами, задумался в первый раз над жизнью. И думы эти не оставили его, а разворачивали его душу всё дальше и дальше. Ему предлагали место, где была большая польза. Он отказался и решил на то, что у него было, купить именье, жениться и, как сумеет, служить народу.

XX.

Он так и сделал. Но прежде приехал к отцу, с которым у него были неприятные отношения за новую семью, которую завел отец. Теперь же он решил сблизиться с отцом. И так и сделал. И отец удивлялся, смеялся над ним, а потом сам перестал нападать на него и вспомнил многие и многие случаи, где он был виноват перед ним.

————

53 54

** АЛЕША ГОРШОК.

Алешка был меньшой брат. Прозвали его Горшком за то, что мать послала его снести горшок молока дьяконице, а он споткнулся и разбил горшок. Мать побила его, а ребята стали дразнить его «Горшком». Алешка Горшок — так и пошло ему прозвище.

Алешка был малый худощавый, лопоухий (уши торчали, как крылья), и нос был большой. Ребята дразнили: «У Алешки нос, как кобель на бугре». В деревне была школа, но грамота не далась Алеше, да и некогда было учиться. Старший брат жил у купца в городе, и Алешка сызмальства стал помогать отцу. Ему было 6 лет, уж он с девчонкой сестрой овец и корову стерег на выгоне, а еще подрос, стал лошадей стеречь и в денном и в ночном. С двенадцати лет уж он пахал и возил. Силы не было, а ухватка была. Всегда он был весел. Ребята смеялись над ним; он молчал, либо смеялся. Если отец ругал, он молчал и слушал. И как только переставали его ругать, он улыбался и брался за то дело, которое было перед ним.

Алеше было 19 лет, когда брата его взяли в солдаты. И отец поставил Алешу на место брата к купцу в дворники. Алеше дали сапоги братнины старые, шапку отцовскую и поддевку и повезли в город. Алеша не мог нарадоваться на свою одежду, но купец остался недоволен видом Алеши.

— Я думал, и точно человека заместо Семена поставишь, — сказал купец, оглянув Алешу. — А ты мне какого сопляка привел. На что он годится?

— Он всё может — и запречь, и съездить куда, и работать лютой; он только на вид как плетень. А то он жилист.

— Ну уж, видно, погляжу.

— А пуще всего — безответный. Работать завистливый.

— Что с тобой делать. Оставь.

И Алеша стал жить у купца.

Семья у купца была небольшая: хозяйка, старуха-мать, старший сын женатый, простого воспитания, с отцом в деле был, и другой сын ученый, кончил в гимназии и был в университете,

54 55

Первая страница автографа рассказа „Алеша Горшок“.

Размер подлинника.


да оттуда выгнали, и он жил дома, да еще дочь девушка гимназистка.

Сначала Алешка не понравился — очень уж он был мужиковат и одет плохо, и обхожденья не было, всем говорил «ты», но скоро привыкли к нему. Служил он еще лучше брата. Точно был безответный, на все дела его посылали, и всё он делал охотно и скоро, без останова переходя от одного дела к другому. И как дома, так и [у] купца на Алешу наваливались все работы. Чем больше он делал, тем больше все на него наваливала дела. Хозяйка, и хозяйская мать, и хозяйская дочь, и хозяйский сын, и приказчик, и кухарка, все то туда, то сюда посылали его, то то, то это заставляли делать. Только и слышно было: «Сбегай, брат», или: «Алеша, ты это устрой. — Ты что ж это, Алешка, забыл, что ль? — Смотри, не забудь, Алеша». И Алеша бегал, устраивал, и смотрел, и не забывал, и всё успевал, и всё улыбался.

Сапоги братнины он скоро разбил, и хозяин разбранил его за то, что он ходил с махрами на сапогах и голыми пальцами, и велел купить ему новые сапоги на базаре. Сапоги были новые, и Алеша радовался на них, но ноги у него были всё старые, и они к вечеру ныли у него от беготни, и он сердился на них. Алеша боялся, как бы отец, когда приедет за него получить деньги, не обиделся бы за то, что купец зa сапоги вычтет из жалованья.

Вставал Алеша зимой до света, колол дров, потом выметал двор, задавал корм корове, лошади, поил их. Потом топил печи, чистил сапоги, одежу хозяевам, ставил самовары, чистил их, потом либо приказчик звал его вытаскивать товар, либо кухарка приказывала ему месить тесто, чистить кастрюли. Потом посылали его в город, то с запиской, то за хозяйской дочерью в гимназию, то за деревянным маслом для старушки. «Где ты пропадаешь, проклятый», говорил ему то тот, то другой. «Что вам самим ходить, Алеша сбегает. Алешка! А Алешка!» И Алеша бегал.

Завтракал он находу, а обедать редко поспевал со всеми. Кухарка ругала его за то, что он не со всеми ходит, но всё-таки жалела его и оставляла ему горячего и к обеду и к ужину. Особенно много работы бывало к праздникам и во время праздников. И Алеша радовался праздникам особенно потому, что на праздники ему давали на чай хоть и мало, собиралось копеек 60, но всё-таки это были его деньги. Он мог истратить их, как хотел. Жалованья же своего он и в глаза не видал. Отец приезжал, брал у купца и только выговаривал Алешке, что он сапоги скоро растрепал.

Когда он собрал 2 рубля этих денег «начайных», то купил, по совету кухарки, красную вязаную куртку и когда надел, то не мог уж свести губы от удовольствия.

Говорил Алеша мало и когда говорил, то всегда отрывисто55 56 и коротко. И когда ему что приказывали сделать или спрашивали, может ли он сделать то и то, то он всегда без малейшего колебания говорил: «Это всё можно» и сейчас же бросался делать и делал.

Молитв он никаких не знал; как его мать учила, он забыл, а всё-таки молился и утром и вечером — молился руками, крестясь.

Так прожил Алеша полтора года, и тут, во второй половине второго года, случилось с ним самое необыкновенное в его жизни событие. Событие это состояло в том, что он к удивлению своему узнал, что кроме тех отношений между людьми, которые происходят от нужды друг в друге, есть еще отношения совсем особенные: не то чтобы нужно было человеку вычистить сапоги, или снести покупку, или запречь лошадь, а то, что человек так, ни зачем нужен другому человеку, нужно ему послужить, его приласкать, и что он, Алеша, тот самый человек. Узнал он через кухарку Устинью. Устюша была сирота, молодая, такая же работящая, как и Алеша. Она стала жалеть Алешу, и Алеша в первый раз почувствовал, что он, сам он, не его услуги, а он сам нужен другому человеку. Когда мать жалела его, он не замечал этого, ему казалось, что это так и должно быть, что это всё равно, как он сам себя жалеет. Но тут вдруг он увидал, что Устинья совсем чужая, а жалеет его, оставляет ему в горшке каши с маслом и, когда он ест, подпершись подбородком на засученную руку, смотрит на него. И он взглянет на нее, и она засмеется, и он засмеется.

Это было так ново и странно, что сначала испугало Алешу. Он почувствовал, что это помешает ему служить, как он служил. Но всё-таки он был рад и, когда смотрел свои штаны, заштопанные Устиньей, покачивал головой и улыбался. Часто за работой или на ходу он вспоминал Устинью и говорил: «Ай да Устинья!» Устинья помогала ему где могла, и он помогал ей. Она рассказала ему свою судьбу, как она осиротела, как ее тетка взяла, как отдали в город, как купеческий сын ее на глупость подговаривал и как она его осадила. Она любила говорить, а ему приятно было ее слушать. Он слыхал, что в городах часто бывает: какие мужики в работниках — женятся на кухарках. И один раз она спросила его, скоро ли его женят. Он сказал, что не знает и что ему не охота в деревне брать.

— Что ж, кого приглядел? — сказала она.

— Да я бы тебя взял. Пойдешь, что ли?

— Вишь, горшок, горшок, а как изловчился сказать, — сказала она, ударив его ручником по спине. — Отчего же не пойти?

На масленице старик приехал в город за деньгами. Купцова жена узнала, что Алексей задумал женитъся на Устинье, и ей не понравилось это. «Забеременеет, с ребенком куда она годится». Она сказала мужу.56

57 Хозяин отдал деньги Алексееву отцу.

— Что ж, хорошо живет мой-то? — сказал мужик. — Я говорил — безответный.

— Безответный-то безответный, да глупости задумал. Жениться вздумал на кухарке. А я женатых держать не стану. Нам это не подходяще.

— Дурак, дурак, а что вздумал, — сказал отец. — Ты не думай. Я прикажу ему, чтоб он это бросил.

Придя в кухню, отец сел, дожидаясь сына, зa стол. Алеша бегал по делам и запыхавшись вернулся.

— Я думал, ты путный. А ты что задумал? — сказал отец.

— Да я ничего.

— Как ничего. Жениться захотел. Я женю, когда время подойдет, и женю на ком надо, а не на шлюхе городской.

Отец много говорил. Алеша стоял и вздыхал. Когда отец кончил, Алеша улыбнулся.

— Что ж, это и оставить можно.

— То-то.

Когда отец ушел и он остался один с Устиньей, он сказал ей (она стояла за дверью и слушала, когда отец говорил с сыном):

— Дело наше не того, не вышло. Слышала? Рассерчал, не велит.

Она заплакала молча в фартук.

Алеша щелкнул языком.

— Как не послушаешь-то. Видно, бросать надо.

Вечером, когда купчиха позвала его закрыть ставни, она сказала ему:

— Что ж, послушал отца, бросил глупости свои?

— Видно, что бросил, — сказал Алеша, засмеялся и тут же заплакал.

————

С тех пор Алеша не говорил больше с Устиньей об женитьбе и жил по-старому.

Постом приказчик послал его счищать снег с крыши. Он полез на крышу, счистил весь, стал отдирать примерзлый снег у желобов, ноги покатились, и он упал с лопатой. На беду упал он не в снег, а на крытый железом выход. Устинья подбежала к нему и хозяйская дочь.

— Ушибся, Алеша?

— Вот еще ушибся. Ничево.

Он хотел встать, но не мог и стал улыбаться. Его снесли в дворницкую. Пришел фельдшер. Осмотрел его и спросил, где больно.

— Больно везде, да это ничево. Только что хозяин обидится. Надо батюшке послать слух.

Пролежал Алеша двое суток, на третьи послали за попом.

— Что же, али помирать будешь? — спросила Устинья.57

58 А то что ж? Разве всё и жить будем? Когда-нибудь надо, — быстро, как всегда, проговорил Алеша. — Спасибо, Устюша, что жалела меня. Вот оно и лучше, что не велели жениться, а то бы ни к чему было. Теперь все похорошему.

Молился он с попом только рук[ами] и сердцем. А в сердце у него было то, что как здесь хорошо, коли слушаешь и не обижаешь, так и там хорошо будет.

Говорил он мало. Только просил пить и всё чему-то удивлялся Удивился чему-то, потянулся и помер.

————

58 59

** ПОСМЕРТНЫЕ ЗАПИСКИ СТАРЦА ФЕДОРА КУЗМИЧА,
УМЕРШЕГО 20 ЯНВАРЯ 1864 ГОДА В СИБИРИ БЛИЗ ТОМСКА НА ЗАИМКЕ КУПЦА ХРОМОВА.

Еще при жизни старца Федора Кузмича, появившегося в Сибири в 1836 году и прожившего в разных местах 27 лет, ходили про него странные слухи о том, что это скрывающий свое имя и звание, что это не кто иной как император Александр первый; после же смерти его слухи еще более распространились и усилились. И тому, что это был действительно Александр первый, верили не только в народе, но и в высших кругах и даже в царской семье в царствование Александра третьего. Верил этому и историк царствования Александра первого, ученый Шильдер.

Поводом к этим слухам было, во-первых, то, что Александр умер совершенно неожиданно, не болев перед этим никакой серьезной болезнью, во-вторых, то, что умер он вдали от всех в довольно глухом месте, Таганроге, в-третьих, то, что когда он был положен в гроб, те, кто видели его, говорили, что он так изменился, что нельзя было узнать его и что поэтому его закрыли и никому не показывали, в-четвертых, то, что Александр неоднократно говорил, писал (и особенно часто в последнее время), что он желает только одного: избавиться от своего положения и уйти от мира, в-пятых, обстоятельство мало известное, то, что при протоколе описания тела Александра было сказано, что спина его и ягодицы были багрово-сизо-красные, что никак не могло быть на измененном теле императора.

Что же касается до того, что именно Кузмича считали скрывшимся Александром, то поводом к этому было, во-первых, то, что старец был ростом, сложением и наружностью так похож на императора, что люди (камер-лакеи, признавшие Кузмича Александром), видавшие Александра и его портреты, находили между ними поразительное сходство, и один и тот же возраст, и та же характерная сутуловатость; во-вторых, то, что Кузмич, выдававший себя за непомнящего родства бродягу, знал59 60 иностранные языки и всеми приемами своими величавой ласковости обличал человека, привыкшего к самому высокому положению; в-третьих, то, что старец никогда никому не открыл своего имени и звания, а между тем невольно прорывающимися выражениями выдавал себя за человека, когда-то стоявшего выше всех других людей; и в-четвертых, то, что он перед смертью уничтожил какие-то бумаги, из которых остался один листок с шифрованными странными знаками и инициалами А. и П.; в-пятых, то, что, несмотря на всю набожность, старец никогда не говел. Когда же посетивший его архиерей уговаривал его исполнить долг христианина, старец сказал: «Если бы я на исповеди не сказал про себя правды, небо удивилось бы; если же бы я сказал, кто я, удивилась бы земля».

Все догадки и сомнения эти перестали быть сомнениями и стали достоверностью вследствие найденных записок Кузмича, Записки эти следующие. Начинаются они так:

I.

Спаси Бог бесценного друга Ивана Григорьевича[5] за это восхитительное убежище. Не стою я его доброты и милости Божией. Я здесь спокоен. Народа ходит меньше, и я один с своими преступными воспоминаниями и с Богом. Постараюсь воспользоваться уединением, чтобы подробно описать свою жизнь. Она может быть поучительна людям.

Я родился и прожил сорок семь лет своей жизни среди самых ужасных соблазнов и не только не устоял против них, но упивался ими, соблазнялся и соблазнял других, грешил и заставлял грешить. Но Бог оглянулся на меня. И вся мерзость моей жизни, которую я старался оправдать перед собой и сваливать на других, наконец открылась мне во всем своем ужасе, и Бог помог мне избавиться не от зла — я еще полон его, хотя и борюсь с ним, — но от участия в нем. Какие душевные муки я пережил и что совершилось в моей душе, когда я понял всю свою греховность и необходимость искупления (не веры в искупление, а настоящего искупления грехов своими страданиями), я расскажу в своем месте. Теперь же опишу только самые действия мои, как я успел уйти из своего положения, оставив вместо своего трупа труп замученного мною до смерти солдата, и приступлю к описанию своей жизни с самого начала.

Бегство мое совершилось так. В Таганроге я жил в том же безумии, в каком жил все эти последние 24 года. Я величайший60 61 преступник, убийца отца, убийца сотен тысяч людей на войнах, которых я был причиной, гнусный развратник, злодей, верил тому, что мне про меня говорили, считал себе спасителем Европы, благодетелем человечества, исключительным совершенством, un heureux hasard,[6] как я сказал это m-me Staël. Я считал себя таким, но Бог не совсем оставил меня, и недремлющий голос совести не переставая грыз меня. Всё мне было нехорошо, все были виноваты. Один я был хорош, и никто не понимал этого. Я обращался к Богу, молился то православному Богу с Фотием, то католическому, то протестантскому с Парротом, то иллюминатскому с Крюденер, но и к Богу я обращался только перед людьми, чтоб они любовались мною. Я презирал всех людей, а эти-то презренные люди, их мнение только и было для меня важно, только ради его я жил и действовал. Одному мне было ужасно. Еще ужаснее с нею, с женою. Ограниченная, лживая, капризная, злая, чахоточная и вся притворство, она хуже всего отравляла мою жизнь. Nous étions censés[7] проживать нашу новую lune de miel,[8] а это бы ад в приличных формах, притворный и ужасный.

Один раз мне особенно было гадко, я получил накануне письмо от Аракчеева об убийстве его любовницы. Он описывал мне свое отчаянное горе. И удивительное дело: его постоянная тонкая лесть, не только лесть, но настоящая собачья преданность, начавшаяся еще при отце, когда мы вместе с ним, тайно от бабушки, присягали ему, эта собачья преданность его делала то, что я если любил в последнее время кого из мужчин, то любил его. Хотя и неприлично употреблять это слово «любил», относя его к этому извергу. Связывало меня с ним еще и то, что он не только не участвовал в убийстве отца, как многие другие, которые именно зa то, что они были участниками моего преступления, мне были ненавистны. Он не только не участвовал, но был предан моему отцу и предан мне. Впрочем, про это после.

Я спал дурно. Странно сказать, убийство красавицы, злой Настасьи (она была удивительно чувственно красива), вызвало во мне похоть. И я не спал всю ночь. То, что через комнату лежит чахоточная, постылая жена, не нужная мне, злило и еще больше мучало меня. Мучали и воспоминания о Мари (Нарышкиной), бросившей меня для ничтожного дипломата. Видно, и мне и отцу суждено было ревновать к Гагариным. Но я опять увлекаюсь воспоминаниями. Я не спал всю ночь. Стало рассветать. Я поднял гардину, надел свой белый халат и кликнул камердинера. Все еще спали. Я надел сюртук, штатскую шинель и фуражку и вышел мимо часовых на улицу.61

62 Солнце только что поднималось над морем, был свежий осенний день. На воздухе мне сейчас же стало лучше. Мрачные мысли исчезли, и я пошел к игравшему местами на солнце морю. Не доходя угла с зеленым домом, я услыхал с площади барабан и флейту. Я прислушался и понял, что на площади происходила экзекуция: прогоняли сквозь строй. Я, столько раз разрешавший это наказание, ни когда не видал этого зрелища. И странное дело (это, очевидно, было дьявольское влияние), мысли об убитой чувственной красавице Настасье и об рассекаемых шпицрутенами телах солдат сливались в одно раздражающее чувство. Я вспомнил о прогнанных сквозь строй семеновцах и о военнопоселенцах, сотни которых были загнаны на смерть, и мне вдруг пришла странная мысль посмотреть на это зрелище. Так как я был в штатском, я мог это сделать.

Чем ближе я шел, тем явственнее слышалась барабанная дробь и флейта. Я не мог ясно рассмотреть без лорнета своими близорукими глазами, но видел уже ряды солдат и движущуюся между ними высокую, с белой спиной фигуру. Когда же я стал в толпе людей, стоявшей позади рядов и смотревшей на зрелище, я достал лорнет и мог рассмотреть всё, что делалось. Высокий человек с привязанными к штыку обнаженными руками и с голой, кое-где алевшей уже от крови, рассеченной белой сутуловатой спиной шел по улице сквозь строй солдат с палками. Человек этот был я, был мой двойник. Тот же рост, та же сутуловатая спина, та же лысая голова, те же баки, без усов, те же скулы, тот же рот и те же голубые глаза, но рот не улыбающийся, а раскрывающийся и искривляющийся от вскрикиваний при ударах, и глаза не умильные, ласкающие, а страшно выпяченные и то закрывающиеся, то открывающиеся.

Когда я вгляделся в лицо этого человека, я узнал его. Это был Струменский, солдат, левофланговый унтер-офицер 3-й роты Семеновского полка, в свое [время] известный всем гвардейцам по своему сходству со мною. Его шутя называли Александром II.

Я знал, что он был вместе с бунтовавшими семеновцами переведен в гарнизон, и понял, что он, вероятно, здесь в гарнизоне сделал что-нибудь, вероятно, бежал, был пойман и вот наказывался. Как я потом узнал, так это и было.

Я стоял, как заколдованный, глядя на то, как шагал этот несчастный и как его били, и чувствовал, что что-то во мне делается. Но вдруг я заметил, что стоявшие со мной люди, зрители, смотрят на меня, одни сторонятся, другие приближаются. Очевидно, меня узнали. Увидав это, я повернулся и быстро пошел домой. Барабан всё бил, флейта играла; стало быть, казнь всё продолжалась. Главное чувство мое было то, что мне надо было сочувствовать тому, что делалось над этим двойником моим. Если не сочувствовать, то признавать, что делается то, что должно — и я чувствовал, что я не мог. А между62 63 тем я чувствовал, что если я не признаю, что это так и должно быть, что это хорошо, то я должен признать, что вся моя жизнь, все мои дела — всё дурно, и мне надо сделать то, что я давно хотел сделать: всё бросить, уйти, исчезнуть.

Чувство это охватило меня, я боролся с ним, я то признавал, что это так и должно быть, что это печальная необходимость, то признавал, что мне надо было быть на месте этого несчастного. Но, странное дело, мне не жалко было его, и я, вместо того чтобы остановить казнь, только боялся, что меня узнают, и ушел домой.

Скоро перестало быть слышно барабаны, и, вернувшись домой, я как-будто освободился от охватившего меня там чувства, выпил свой чай и принял доклад от Волконского. Потом обычный завтрак, обычные, привычные тяжелые, фальшивые отношения с женой, потом Дибич и доклад, подтверждавший сведения о тайном обществе. В свое время, описывая всю историю своей жизни, опишу, если Богу будет угодно, всё подробно. Теперь же скажу только, что и это я внешним образом принял спокойно. Но это продолжалось только до конца обеда. После обеда я ушел в кабинет, лег на диван и тотчас же заснул.

Едва ли я проспал пять минут, как толчок во всём теле разбудил меня, и я услыхал барабанную дробь, флейту, звуки ударов, вскрикивания Струменского и увидал его или себя, я сам не знал, он ли был я, или я был я, увидал его страдающее лицо и безнадежные подергивания и хмурые лица солдат и офицеров. Затмение это продолжалось недолго: я вскочил, застегнул сюртук, надел шляпу и шпагу и вышел, сказав, что пойду гулять.

Я знал, где был военный гошпиталь, и прямо пошел туда. Как всегда, все засуетились. Запыхавшись прибежал главный доктор и начальник штаба. Я сказал, что хочу пройти по палатам. Во второй палате я увидал плешивую голову Струменского. Он лежал ничком, положив голову на руки, и жалобно стонал. «Был наказан за побег», доложили мне.

Я сказал: «А!», сделал свой обычный жест того, что слышу и одобряю, и прошел мимо.

На другой день я послал спросить: что Струменский. Мне сказали, что его причастили, и он умирает.

Это был день именин брата Михаила. Был парад и служба. Я сказал, что нездоров после крымской поездки, и не пошел к обедни. Ко мне опять пришел Дибич и докладывал опять о заговоре во 2-й армии, напоминая то, что говорил мне об этом граф Витт еще до крымской поездки, и донесение унтер-офицера Шервуда.

Тут только, слушая доклад Дибича, приписывавшего такую огромную важность этим замыслам заговора, я вдруг почувствовал всё значение и всю силу того переворота, который произошел во мне. Они делают заговор, чтобы изменить образ правления, ввести конституцию, то самое, что я63 64 хотел сделать 20 лет тому назад. Я делал и разделывал конституции в Европе, и что и кому от этого стало лучше? И главное, кто я, чтобы делать это? Главное было то, что вся внешняя жизнь, всякое устройство внешних дел, всякое участие в них — а уж я ли не участвовал в них и не перестроивал жизнь народов Европы — было не важно, не нужно и не касалось меня. Я вдруг понял, что всё это не мое дело. Что мое дело — я, моя душа. И все мои прежние желания отречения от престола, тогда с рисовкой, с желанием удивить, опечалить людей, показать им свое величие души, вернулись теперь, но вернулись с новой силой и с полной искренностью, уже не для людей, а только для себя, для души. Как-будто весь этот пройденный мною в светском смысле блестящий круг жизни был пройден только для того, чтобы вернуться к тому юношескому, вызванному раскаянием, желанию уйти от всего, но вернуться без тщеславия, без мысли о славе людской, а для себя, для Бога. Тогда это были неясные желания, теперь это была невозможность продолжать ту же жизнь.

Но как? Не так, чтобы удивить людей, чтобы меня хвалили, а, напротив, надо было уйти так, чтобы никто не знал и чтобы пострадать. И эта мысль так обрадовала, так восхитила меня, что я стал думать о средствах приведения ее в исполнение, все силы своего ума, своей, свойственной мне, хитрости употребил на то, чтобы привести ее в исполнение.

И удивительное дело, исполнение моего намерения оказалось гораздо более легким, чем я ожидал. Намерение мое было такое: притвориться больным, умирающим и, подговорив и подкупив доктора, положить на мое место умирающего Струменского и самому уйти, бежать, скрыв от всех свое имя.

И всё делалось, как бы нарочно, для того, чтобы мое намерение удалось. 9-го я, как нарочно, заболел лихорадкой. Я проболел около недели, во время которой я всё больше и больше укреплялся в своем намерении и обдумывал его. 16-го я встал и чувствовал себя здоровым.

В этот день я, по обыкновению, сел бриться и, задумавшись, сильно обрезался около подбородка. Пошло много крови, мне сделалось дурно, и я упал. Прибежали, подняли меня. Я тотчас же понял, что это может мне пригодиться для исполнения моего намерения, и хотя чувствовал себя хорошо, притворился, что я очень слаб, слег в постель и велел позвать себе помощника Виллие. Виллие не пошел бы на обман, этого же молодого человека я надеялся подкупить. Я открыл ему свое намерение и план исполнения и предложил ему восемьдесят тысяч, если он сделает всё то, что я от него требовал. План мой был такой: Струменский, как я узнал, в это утро был при смерти и должен был кончиться к ночи. Я ложился в постель и, притворившись раздраженным на всех, не допускал к себе никого, кроме подкупленного64 65 врача. В эту же ночь врач должен был привезти в ванне тело Струменского и положить его на мое место и объявить о моей неожиданной смерти. И удивительное дело, всё было исполнено так, как мы предполагали. И 17 ноября я был свободен.

Тело Струменского в закрытом гробу похоронили с величайшими почестями. Брат Николай вступил на престол, сослав в каторгу заговорщиков. Я видел потом в Сибири некоторых из них, я же пережил ничтожные в сравнении с моими преступлениями страдания и незаслуженные мною величайшие радости, о которых расскажу в своем месте.

Теперь же, стоя по пояс в гробу, семидесятидвухлетним стариком, понявшим тщету прежней жизни и значительность той жизни, которой я жил и живу бродягой, постараюсь рассказать повесть моей ужасной жизни.

МОЯ ЖИЗНЬ.

12 декабря 1849.

Сибирская тайга близ Красноречинска.

Сегодня день моего рождения, мне 72 года. Семьдесят два года тому назад я родился в Петербурге, в зимнем дворце, в покоях моей матери императрицы — тогда великой княгини Марьи Федоровны.

Спал я сегодня ночью довольно хорошо. После вчерашнего нездоровья мне стало несколько легче. Главное, прекратилось сонное духовное состояние, возобновилась возможность всей душой обращаться с Богом. Вчера ночью в темноте молился. Ясно сознал свое положение в мире: я — вся моя жизнь — есть нечто нужное Тому, Кто меня послал. И я могу делать это нужное ему и могу не делать. Делая нужное ему, я содействую благу своему и всего мира. Не делая этого, лишаюсь своего блага — не всего блага, а того, которое могло быть моим, но не лишаю мир того блага, которое предназначено ему (миру). То, что я должен бы был сделать, сделают другие. И Его воля будет исполнена. В этом свобода моей воли. Но если Он знает, что будет, если всё определено Им, то нет свободы? Не знаю. Тут предел мысли и начало молитвы, простой, детской и старческой молитвы: «Отче, не моя воля да будет, но Твоя. Помоги мне. Прииди и вселися в ны». Просто: «Господи, прости и помилуй, да, Господи, прости и помилуй, прости и помилуй. Словами не могу сказать, а сердце Ты знаешь, Ты сам в нем».

И я заснул хорошо. Просыпался, как всегда, по старческой слабости раз пять и видел сон о том, что купаюсь в море и плаваю и удивляюсь, как меня вода держит высоко, так, что я совсем не погружаюсь в нее, и вода зеленоватая, красивая, и65 66 какие-то люди метают мне, и женщины на берегу, а я нагой, и нельзя выйти. Смысл сновидения тот, что мешает мне еще крепость моего тела, но выход близок.

Встал до рассвета, высек огня и долго не мог зажечь серничка. Надел свой лосиный халат и вышел на улицу. Из-за осыпанных снегом лиственниц и сосен краснела красно-оранжевая заря. Внес вчера наколонные дрова и затопил, и стал еще колоть. Рассвело. Поел размоченных сухарей, печь истопилась, закрыл трубу и сел писать.

Родился я ровно 72 года тому назад, 12 декабря 1777 года в Петербурге, в зимнем дворце. Имя дано мне было, по желанию бабки, Александра, в предзнаменование того, как она сама говорила мне, чтобы я был столь же великим человеком, как Александр Македонский, и столь же святым, как Александр Невский. Крестили меня через неделю в большой церкви зимнего дворца. Несла меня на глазетовой подушке герцогиня курляндская; покрывало поддерживали высшие чины, крестной матерью была императрица, крестным отцом был император австрийский и король прусский. Комната, в которую поместили меня, была так устроена по плану бабушки. Я ничего этого не помню, но знаю по рассказам.

В обширной комнате этой, с тремя высокими окнами, по середине ее, среди четырех колонн прикреплен к высокому потолку бархатный балдахин с шелковыми занавесами до полу. Под балдахином поставлена кроватка железная с кожаным тюфячком, подушечкой и легким английским одеялом. Кругом балдахина балюстрада в два аршина вышины, так, чтобы посетители не могли близко подходить. В комнате никакой мебели, только позади балдахина постель кормилицы. Все подробности моего телесного воспитания были обдуманы бабушкой. Запрещено было меня укачивать, пеленали особенным образом, ноги были без чулок, купали сначала в теплой, потом в холодной воде, одежда была особенная, надевалась сразу, без швов и завязок. Как только я начал ползать, так меня клали на ковер и предоставляли самому себе. Первое время мне рассказывали, что бабушка часто сама садилась на ковер и играла со мной. Я ничего этого не помню, не помню и кормилицу.

Кормилицей моей была жена садовникова молодца, Авдотья Петрова из Царского Села. Я не помню ее. Я увидал ее в первый раз, когда мне было 18 лет и она в Царском подошла ко мне в саду и назвала себя. Было это в то мое хорошее время моей первой дружбы с Чарторижским и искреннего отвращения ко всему тому, что делалось при обоих дворах, как несчастного отца, так и ставшей мне ненавистной тогда бабки. Я был еще человеком тогда, и даже не дурным человеком, с добрыми стремлениями. Я шел с Адамом по парку, когда из боковой аллеи вышла хорошо одетая женщина, с необыкновенно добрым, очень белым, приятным, улыбающимся и взволнованным66 67 лицом. Она быстро подошла ко мне и, упав на колени, схватила мою руку и стала целовать ее.

— Батюшка, ваше высочество. Вот когда Бог привел.

— Кто вы?

— Кормилка ваша, Авдотья, Дуняша, одиннадцать месяцев кормила. Привел Бог взглянуть.

Я насилу поднял ее, спросил, где она живет, и обещал зайти к ней. Милый intérieur[9] ее чистенького домика; ее милая дочка, совершенная русская красавица, моя молочная сестра, [которая] была невестой берейтора придворного, отец ее, садовник, такой же улыбающийся, как и жена, и куча детей, тоже улыбающихся, все они точно осветили меня в темноте. «Вот настоящая жизнь, настоящее счастье», думал я. «Так всё просто, ясно, никаких интриг, зависти, ссор».

Так вот эта милая Дуняша и кормила меня. Главной няней моей была немка Софья Ивановна Бенкендорф, а няней англичанка Гесслер. Софья Ивановна Бенкендорф, немка, была толстая, белая, прямоносая женщина, с величественным видом, когда она распоряжалась в детской, и удивительно униженной, низкопоклонной, низкоприседающей при бабушке, которая была на голову ниже ее ростом. Она ко мне относилась особенно раболепно и вместе с тем строго. То она была царицей, в своих широких юбках и [с] своим величественным прямоносым лицом, то вдруг делалась притворяющейся девчонкой.

Прасковья Ивановна (Гесслер), англичанка, была длиннолицая, рыжеватая, всегда серьезная англичанка. Но зато, когда она улыбалась, она рассиявала вся, и нельзя было удержаться от улыбки. Мне нравилась ее аккуратность, ровность, чистота, твердая мягкость. Мне казалось, что она что-то знает такого, чего не знал никто, ни маменька, ни батюшка, даже сама бабушка.

Мать свою я помню сначала как какое-то странное, печальное, сверхъестественное и прелестное видение. Красивая, нарядная, блестящая бриллиантами, шелком, кружевами и обнаженными полными, белыми руками, она входила в мою комнату и с каким-то странным, чуждым мне, не относящимся ко мне грустным выражением лица ласкала меня, брала на свои сильные, прекрасные руки, подносила к еще более прекрасному лицу, откидывала густые, пахучие волосы, и целовала меня и плакала, и раз даже спустила меня с рук и упала в дурноте.

Странное дело, внушено ли мне это было бабушкой, или таково было обхождение со мною матери, или я детским чутьем проник ту дворцовую интригу, которой я был центром, но у меня не было простого чувства, даже никакого чувства любви к матери. Что-то натянутое чувствовалось в ее обращении ко мне. Она как будто что-то выказывала через меня, забывая меня,67 68 и я это чувствовал. Так это и было. Бабка отняла меня от родителей, взяла в свое полное распоряжение для того, чтобы передать мне престол, лишив его ненавидимого ею сына, моего несчастного отца. Я, разумеется, долго ничего не знал этого, но с первых же дней сознания я, не понимая причин, сознавал себя предметом какой-то вражды, соревнования, игрушкой каких-то замыслов и чувствовал холодность и равнодушие к себе, к своей детской душе, не нуждавшейся ни в какой короне, а только в простой любви. И ее-то и не было. Была мать, всегда грустная в моем присутствии. Один раз она, поговорив о чем-то по-немецки с Софьей Ивановной, расплакалась и выбежала почти из комнаты, заслышав шаги бабушки. Был отец, который иногда входил в нашу комнату и к которому потом водили меня с братом. Но отец этот, мой несчастный отец, еще больше и решительнее, чем мать, при виде меня выражал свое неудовольствие, сдержанный гнев даже.

Помню, как раз нас с братом Константином привели на их половину. Это было перед отъездом его в путешествие за границу в 1781 году. Он вдруг отстранил меня рукой и с страшными глазами вскочил с кресла и, задыхаясь, заговорил что-то обо мне и бабушке. Я не понял что, но помню слова:

— Après 62 tout est possible...[10]

Я испугался, заплакал. Матушка взяла меня на руки и стала целовать. И потом поднесла ему. Он быстро благословил меня и, стуча своими высокими каблуками, почти выбежал из комнаты. Уже долго потом я понял значение этого взрыва. Они с матушкой ехали путешествовать под именем Comte и Comtesse du Nord.[11] Бабушка хотела этого. И он боялся, чтобы в его отсутствие он бы не был объявлен лишенным права на престол и я признан наследником...

Боже мой, Боже мой! И он дорожил тем, что погубило телесно и духовно и его, и меня, и я, несчастный дорожил тем же.

Кто-то стучится, произнося молитву «Во имя отца и сына». Я сказал: «аминь». Уберу писание, пойду отопру. И если Бог велит, буду продолжать завтра.

13 декабря.

Спал мало и видел нехорошие сны: какая-то женщина неприятная, слабая, жмется ко мне, и я не ее боюсь, не греха, а боюсь, что увидит жена. И будут опять упреки. Семьдесят два года, и я всё еще не свободен... Наяву можно себя обманывать, но сновидение дает верную оценку той степени, до которой ты достиг. Видел еще — и это опять подтверждение той низкой степени нравственности, на которой я стою, — что кто-то принес мне здесь во мху конфеты, какие-то необыкновенные конфеты,68 69 и мы разобрали их из моха и роздали. Но после раздачи остались еще конфеты, и я выбираю их для себя, а тут мальчик в роде сына турецкого султана, черноглазый, неприятный, тянется к конфетам, берет их в руки, и я отталкиваю его и между тем знаю, что ребенку гораздо свойственнее есть конфеты, чем мне, и всё-таки не даю ему и чувствую к нему недоброе чувство и в то же время знаю, что это дурно.

И странное дело, наяву со мной нынче случилось это самое. Пришла Марья Мартемьяновна. Вчера стучался от нее посол с запросом, может ли она побывать. Я сказал, что можно. Мне тяжелы эти посещения, но я знаю, что ее огорчил бы отказ. И вот нынче она приехала. Полозья издалека слышно было, как визжали по снегу. И она, войдя в своей шубе и платках, внесла кульки с гостинцами и такой холод, что я оделся в халат. Она привезла оладей, масла постного и яблок. Она приехала спросить о дочери. Сватается богатый вдовец. Отдавать ли? Очень мне тяжело это их представление о моей прозорливости. Всё, что я говорю против, они приписывают моему смирению. Я сказал, что всегда говорю, что целомудрие лучше брака, но, по слову Павла, лучше жениться, чем разжигаться. С ней вместе приехал ее зять Никанор Иванович, тот самый, который звал меня поселиться в его доме, и потом не переставая преследовал меня своими посещениями.

Никанор Иванович — это великое для меня искушение. Не могу преодолеть антипатии, отвращения к нему. «Ей, Господи, даруй мне зрети прегрешения моя и не осуждать брата моего». А я вижу все его согрешения, угадываю их с проницательностью злобы, вижу все его слабости и не могу победить антипатии к нему, к брату моему, к носителю, так же как и я, божественного начала.

Что значат такие чувства? Я в моей долгой жизни не раз испытывал их. Но самые сильные мои две антипатии это были Лудовик XVIII, с его животом, горбатым носом, противными белыми руками, с его самоуверенностью, наглостью, тупостью (вот я сейчас уже начинаю ругать его), и другая антипатия — это Никанор Иванович, который вчера два часа мучал меня. Всё мне, от звука его голоса до волос и ногтей, вызывало во мне отвращение. И я, чтоб объяснить свою мрачность Марье Мартемьяновне, солгал, сказав, что мне нездоровится. После них стал на молитву и после молитвы успокоился. Благодарю Тебя, Господи, за то, что одно, единственное одно, что нужно мне, в моей власти. Вспомнил, что Никанор Иванович был младенцем и будет умирать, тоже вспомнил и о Лудовике XVIII, зная, что он уже умер, и пожалел, что Никанора Ивановича уже не было, чтобы я мог выразить ему мое доброе к нему чувство.

Марья Мартемьяновна привезла много свечей, и я могу писать вечером. Вышел на двор. С левой стороны потухли яркие69 70 звезды в удивительном северном сиянии. Как хорошо, как хорошо! Итак, продолжаю.

————

Отец с матерью уехали в заграничное путешествие, и мы с братом Константином, родившимся два года после меня, перешли на всё время отсутствия родителей в полное распоряжение бабки. Брата назвали Константином в ознаменование того, что он должен был быть греческим императором в Константинополе.

Дети всех любят, особенно тех, которые любят и ласкают их. Бабка ласкала, хвалила меня, и я любил ее, несмотря на отталкивающий меня дурной запах, который, несмотря на духи, всегда стоял около нее; особенно когда она меня брала на колени. И еще неприятны мне были ее руки, чистые, желтоватые, сморщенные, какие-то склизкие, глянцовитые, с пальцами, загибающимися внутрь, и далеко, неестественно оттянутыми, обнаженными ногтями. Глаза у нее были мутные, усталые, почти мертвые, что вместе с улыбающимся беззубым ртом производило тяжелое, но не отталкивающее впечатление. Я приписывал это выражение глаз (о котором вспоминаю теперь с омерзением) ее трудам о своих народах, как мне внушили это, и я жалел ее зa это томное выражение глаз. Видел я раза два Потемкина. Этот кривой, косой, огромный, черный, потный, грязный человек был ужасен. Особенно же ужасен он мне был тем, что он один не боялся бабки и говорил своим трескучим голосом громко при ней и смело, хотя и называл меня высочеством, ласкал и тормошил меня.

Из тех, кого я видел у нее в это мое первое время детства, был еще Ланской. Он всегда был с ней, и все замечали его, все ухаживали за ним. Главное, сама императрица беспрестанно оглядывалась на него. Я не понимал, разумеется, тогда, что такое был Ланской, и он очень нравился мне. Нравились мне его букли, нравились обтянутые в лосины красивые ляжки и икры, нравилась его веселая, счастливая, беззаботная улыбка и бриллианты, которые повсюду блестели на нем.

Время это было очень веселое. Нас возили в Царское. Мы катались на лодках, копались в саду, гуляли, катались на лошадях. Константин, толстенький, рыженький, un petit Bacchus,[12] как его называла бабушка, веселил всех своими шутками, смелостью и выдумками. Он всех передразнивал, и Софью Ивановну и даже саму бабушку.

Важным событием за это время была смерть Софьи Ивановны Бенкендорф. Случилось это вечером в Царском, при бабушке. Софья Ивановна только что привела нас после обеда и что-то говорила улыбаясь, как вдруг лицо ее стало серьезно, она зашаталась, прислонилась к двери, скользнула по ней и тяжело упала. Сбежались люди, нас увели. Но на другой день мы70 71 узнали, что она умерла. Я долго плакал и скучал и не мог опомниться. Все думали, что я плакал об Софье Ивановне, а я плакал не о ней, а о том, что люди умирают, что есть смерть. Я не мог понять этого, не мог поверить тому, чтобы это была участь всех людей. Помню, что тогда в моей детской пятилетней душе восстали во всем своем значении вопросы о том, что такое смерть, что такое жизнь, кончающаяся смертью. Те главные вопросы, которые стоят перед всеми людьми и на которые мудрые ищут и не находят ответы и легкомысленные стараются отстранить, забыть. Я сделал, как это свойственно ребенку и особенно в том мире, в котором жил; я отстранил от себя эту мысль, забыл про смерть, жил так, как-будто ее нет, и вот дожил до того, что она стала страшна мне.

Другое важное событие в связи с смертью Софьи Ивановны был переход наш в мужские руки и назначение к нам в воспитатели Николая Ивановича Салтыкова. Не того Салтыкова, который, по всем вероятиям, был нашим дедом, а Николая Ивановича, служившего при дворе отца, маленького человечка с огромной головой, глупым лицом и всегдашней гримасой, которую удивительно представлял маленький брат Костя. Переход этот в мужские руки был для меня горем разлучения с милой Прасковьей Ивановной, прежней няней.

Людям, не имевшим несчастия родиться в царской семье, я думаю, трудно представить себе всю ту извращенность взгляда на людей и на свои отношения к ним, которую испытывали мы, испытывал я. Вместо того естественного ребенку чувства зависимости от взрослых и старших, вместо благодарности за все блага, которыми пользуешься, нам внушалась уверенность в том, что мы особенные существа, которые должны быть не только удовлетворяемы всеми возможными для людей благами, но которые одним своим словом, улыбкой не только расплачиваются за все блага, но награждают и делают людей счастливыми. Правда, от нас требовали учтивого отношения к людям, но я детским чутьем понимал, что это только видимость и что это делается не для них, не для тех, с кем мы должны быть учтивы, а для себя, для того, чтобы еще значительнее было свое величие.

Какой-то торжественный день, и мы едем по Невскому в огромном, высоком ландо: мы два брата и Николай Иванович Салтыков. Мы сидим на первом месте. Два напудренных лакея в красных ливреях стоят сзади. Весенний яркий день. На мне расстегнутый мундир, белый жилетик и по нем голубая андреевская лента, так же одет и Костя, на головах шляпы с перьями, которые мы то и дело снимаем и кланяемся. Народ везде останавливается, кланяется, некоторые бегут за нами. — On vous salue, — повторяет Николай Иванович. — A droite.[13] Проезжаем мимо гауптвахты, и выбегает караул.71

72 Этих я всегда вижу. Любовь к солдатам, к военным экзерцициям у меня была с детства. Нам внушали — особенно бабушка, та самая, которая менее всех верила в это, — что все люди равны и что мы должны помнить это. Но я знал, что те, кто говорят так, не верят в это.

Помню, раз Саша Голицын, игравший со мной в бары, толкнул меня и сделал больно.

— Как ты смеешь!

— Я нечаянно. Что за важность!

Я чувствовал, как кровь прилила мне к сердцу от оскорбления и злобы. Я пожаловался Николаю Ивановичу, и мне не было стыдно, когда Голицын просил у меня прощения.

На нынче довольно. Свеча догорает. И надо еще нащепать лучины. А топор туп и наточить нечем, да и не умею.

16 декабря.

Три дня не писал. Был нездоров. Читал Евангелие, но не мог вызвать в себе того понимания его, того общения с Богом, которое испытывал прежде. Прежде много раз думал, что человек не может не желать. Я всегда желал и желаю. Желал прежде победы над Наполеоном, желал умиротворения Европы, желал освобождения себя от короны, и все желания мои или исполнялись и, когда исполнялись, переставали влечь меня к себе или делались неисполнимы, и я переставал желать. Но пока эти исполнялись или становились неисполнимыми прежние желания, зарождались новые, и так шло и идет до конца. Теперь я желал зимы, она настала, желал уединения, почти достиг этого, теперь желаю описать свою жизнь и сделать это наилучшим образом, так, чтобы принести пользу людям. И если исполнится и если не исполнится, явятся новые желания. Вся жизнь в этом.

И мне пришло в голову, что если вся жизнь в зарождении желаний и радость жизни в исполнении их, то нет ли такого желания, которое свойственно бы было человеку, всякому человеку, всегда, и всегда исполнялось бы или, скорее, приближалось бы к исполнению? И мне ясно стало, что это было бы так для человека, который желал бы смерти. Вся жизнь его была бы приближением к исполнению этого желания; и желание это наверное исполнилось бы.

Сначала это мне показалось странным. Но вдумавшись, я вдруг увидал, что это так и есть, что в этом одном, в приближении к смерти, разумное желание человека. Желание не в смерти, не в самой смерти, а в том движении жизни, которое ведет к смерти. Движение же это есть освобождение от страстей и соблазнов того духовного начала, которое живет в каждом человеке. Я чувствую это теперь, освободившись от большей части того, что скрывало от меня сущность моей души, ее единство с Богом, скрывало от меня Бога. Я пришел к этому бессознательно.72

73 Но если бы я поставил своим высшим благом (а это не только возможно, но так и должно быть), считал бы своим высшим благом освобождение от страстей, приближение к Богу, то всё, что придвигало бы меня к смерти: старость, болезни, было бы исполнением моего единого и главного желания. Это так, и это я чувствую, когда я здоров. Но когда я, как вчера и третьего дня, болею желудком, я не могу вызвать этого чувства и хотя и не противлюсь смерти, не могу желать приближаться к ней. Да, такое состояние есть состояние сна духовного. Надо спокойно ждать.

Продолжаю вчерашнее. То, что я пишу про свое детство, я пишу больше по рассказам, и часто то, что мне про меня рассказывали, перемешивается с тем, что я испытал, так что я не знаю иногда, что я пережил и что слышал от людей.

Жизнь моя, вся, от рождения моего и до самой теперешней старости, напоминает мне местность, всю покрытую густым туманом, или даже после сражения под Дрезденом, когда всё скрыто, ничего не видно, и вдруг тут и там открываются островки, des éclaircies,[14] в которых видишь ни с чем не соединенных людей, предметы, со всех сторон окруженные непроницаемой завесой. Таковы мои детские воспоминания. Эти éclaircies в детстве только редко, редко открываются среди бесконечного моря тумана или дыма, потом чаще и чаще, но даже и теперь у меня есть времена, не оставляющие ничего в воспоминании. В детстве же их чрезвычайно мало, и чем дальше назад, тем меньше.

Я говорил об этих просветах первого времени: смерти Бенкендорфши, прощаньи с родителями, передразниваньи Кости, но и еще несколько воспоминаний того времени теперь, когда я думаю о прошедшем, открываются передо мной. Так, например, я совершенно не помню, когда появился Костя, когда мы стали жить вместе, а между тем живо помню, как мы раз, когда мне было не более семи, а Косте пяти лет, мы после всенощной накануне Рождества пошли спать и, воспользовавшись тем, что все вышли из нашей комнаты, соединились в одной кроватке. Костя в одной рубашке перелез ко мне и начал какую-то веселую игру, состоящую в том, чтобы шлепать друг друга по голому телу. И хохотали до боли живота и были очень счастливы, когда вдруг вошел в своем расшитом кафтане с орденами Николай Иванович с своей огромной напудренной головой и, выпучив глаза, бросился на нас и с каким-то ужасом, которого я никак не мог объяснить себе, разогнал нас и гневно обещал наказать нас и пожаловаться бабушке.

Другое памятное мне воспоминание, уже несколько позже — мне было около девяти лет, — это происшедшее у бабушки почти при нас столкновение Алексея Григорьевича Орлова73 74 с Потемкиным. Было это незадолго до поездки бабушки в Крым и нашего первого путешествия в Москву. Как обыкновенно, Николай Иванович приводит нас к бабушке. Большая, с лепным и расписным потолком комната полна народом. Бабушка уже причесанная. Волосы ее зачесаны кверху надо лбом и как-то особенно искусно заложены на темени. Она сидит в белом пудроманте перед золотым туалетом. Горничные ее стоят над нею и убирают ее голову. Она улыбаясь смотрит на нас, продолжая говорить с большим, высоким, широким генералом с андреевской лентой и страшно развороченной щекой ото рта до уха. Это Орлов, Le balafré.[15] Я тут в первый раз видел его. Около бабушки Андерсоны, левретки. Моя любимица Мими вскакивает с подола бабушки и вскакивает на меня лапами и лижет в лицо. Мы подходим к бабушке и целуем ее белую, пухлую руку. Рука переворачивается, и загнутые пальцы ловят меня за лицо и ласкают. Несмотря на духи, я чувствую неприятный бабушкин запах. Но она продолжает глядеть на Balafré и говорит с ним.

— Какоф маладец, — говорит она, указывая на меня. — Вы ишо не витали его, граф? — говорит.

— Молодцы оба, — говорит граф, целуя руку мою и Костину.

— Карашо, карашо, — говорит она горничной, надевающей ей на голову чепец. Горничная эта — Марья Степановна, набеленная, нарумяненная, добродушная женщина, которая всегда ласкает меня.

— Où est ma tabatière?[16]

Ланский подходит, подает открытую табакерку. Бабушка нюхает и улыбаясь глядит на подходящую шутиху Матрену Даниловну.

————

74 75

Начало автографа „Что я видел во сне... ”

Размер подлинника.

** ЧТО Я ВИДЕЛ ВО СНЕ...

I.

— Она как дочь не существует для меня; пойми, не существует, но не могу же я оставить ее на шее чужих людей. Сделаю так, чтобы она могла жить как она хочет, но знать ее я не могу. Да, да. Никогда в голову не могло прийти что-нибудь подобное... Ужасно, ужасно!

Он пожал плечами, встряхнул головой и поднял глаза кверху. Говорил это шестидесятилетний князь Михаил Иванович III. своему младшему брату, князю Петру Ивановичу, пятидесятишестилетнему губернскому предводителю в центральном губернском городе.

Разговор происходил в губернском городе, куда приехал старший петербургский брат, узнав, что бежавшая из его дома год назад тому [дочь] поселилась с ребенком в этом сàмом городе.

Князь Михаил Иванович был красивый, бело-седой, свежий, высокий старик с гордым и привлекательным лицом и приемами. Семья его состояла из раздражительной, часто ссорившейся с ним из-за всяких пустяков, вульгарной жены, сына не совсем удачного, мота и кутилы, но вполне «порядочного», как понимал отец, человека, и двух дочерей, из которых одна, старшая, хорошо вышла замуж и жила в Петербурге, [и] меньшая любимая дочь Лиза, та самая, которая почти год тому назад исчезла из дома и только теперь нашлась с ребенком в дальнем губернском городе.

Князь Петр Иванович хотел спросить брата: как, при каких условиях ушла Лиза, кто мог быть отцом ребенка, но не мог решиться спросить. Еще сегодня утром, когда жена Петра Ивановича стала выражать сочувствие деверю, князь Петр Иванович видел, какое страдание выразилось на лице брата и как он старательно скрыл то страдание под выражением неприступной гордости и стал расспрашивать невестку о цене ее квартиры. За завтраком, при всех семейных и гостях, он, как всегда, был75 76 ядовито и остроумно насмешлив. Со всеми, кроме детей, с которыми он был как-то почтительно ласков, он со всеми был неприступно надменен. И притом был так естественен, что все как будто признавали за ним право быть надменным.

Вечером брат составил ему партию в винт. Когда он ушел в приготовленную ему комнату, он только что взялся вынимать фальшивые зубы, как в дверь слегка постучались двумя ударами.

— Кто там?

— C’est moi, Michel.[17]

Князь Михаил Иванович узнал голос невестки, поморщился, вставил назад зубы и проговорил про себя «чего ей нужно» и громко:

— Entrez.[18]

Невестка была тихое, кроткое существо, безропотно покорявшаяся мужу, но чудачка, как ее называли (некоторые считали ее даже дурочкой), хотя и хорошенькая, всегда растрепанная, неряшливо, небрежно одетая, всегда рассеянная и с самыми странными, неподходящими к предводительше, не аристократическими мыслями, которые она вдруг выражала к удивлению всех, и знакомых и мужа.

— Vous pouver me renvoyer, mais je ne m’en irai pas, je vous le dis d’avance,[19] — начала она свою речь с свойственной ей нелогичностью.

— Dieu preserve,[20] — отвечал деверь, с своей обычной, несколько преувеличенной учтивостью подвигая ей кресло. — Ça ne vous dérange pas?[21] — сказал он, вынимая папиросу.

— Вот что, Мишель, я не буду говорить ничего неприятного, я только хотела сказать об Лизаньке.

Михаил Иваныч вздохнул, очевидно от боли, но тотчас же справился и, улыбаясь усталой улыбкой, сказал.

— Разговор с тобой может быть для меня об одном предмете, именно о том, о котором ты хочешь говорить, — сказал он, не глядя на нее и, очевидно, избегая даже названия предмета разговора.

Но толстенькая, кругленькая, миловидная невестка не смутилась и, тем же добрым умоляющим взглядом своих голубых глаз продолжая смотреть на Михаила Ивановича, сказала, так же и еще более, чем он, тяжело вздыхая:

— Мишель, mon bon ami,[22] пожалейте ее. — Она, как всегда, говоря с деверем, сбивалась на «вы». — Ведь она человек.

— Я никогда не сомневался в этом, — с неприятной улыбкой отвечал Михаил Иванович.76

77 Она дочь.

— Была. Да. Но, милая Алин, к чему эти разговоры?

— Мишель, милый, повидайте ее. Я хотела сказать вам только то, что тот, кто виноват во всем...

Князь Михаил Иванович вспыхнул, лицо его стало страшно.

— Ради Бога, не будем говорить. Довольно я перестрадал. Теперь ничего нет для меня, кроме желания поставить ее в такое положение, чтобы она никому не была в тягость, чтобы ей не нужно было входить ни в какие сношения со мной, чтобы она могла жить своей отдельной жизнью и мы с семьей своей жизнью, не зная ее. Я не могу иначе.

— Мишель, всё «я». Ведь она тоже «я».

— Это несомненно, но, милая Алин, пожалуйста, оставим это. Мне слишком тяжело.

Александра Дмитриевна помолчала, покачала головой.

— И Маша (жена Михаила Ивановича) так же смотрит?

— Совершенно так же.

Александра Дмитриевна пощелкала языком.

— Brisons la-dessus. Et bonne nuit,[23] — сказал он.

Но Александра Дмитриевна не уходила. Она помолчала.

— Петя мне говорил, что вы хотите оставить деньги той женщине, у которой она живет. Вы знаете адрес?

— Знаю.

— Так не делайте это через нас, а съездите сами. Вы только посмотрите, как она живет. Если вы не захотите видеть ее, то наверное не увидите. Его там нет, никого нет.

Михаил Иванович вздрогнул всем телом.

— Ах, за что, за что вы меня мучаете? Это негостеприимно.

Александра Дмитриевна встала и с слезами в голосе, умиляясь сама над собой, проговорила:

— Она такая жалкая и такая хорошая.

Он встал и стоял, дожидаясь, пока она кончит. Она протянула ему руку.

— Мишель, это нехорошо, — сказала она и вышла.

Долго после нее ходил Михаил Иванович по ковру комнаты, превращенной для него в спальню, и морщился, и вздрагивал, и вскрикивал: «Ох, ох!» и, услыхав себя, пугался и замолкал.

Мучала его оскорбленная гордость. Его дочь, его, выросшего в доме своей матери, знаменитой Авдотьи Борисовны, принимавшей посещения императриц, его, знакомство с которым считалось за великую честь, его, проведшего свою жизнь рыцарем без страха и упрека... То, что у него был побочный сын от француженки, которого он устроил за границей, не уменьшало в нем его высокого мнения о себе. И вот, его дочь, для которой он не только сделал всё, что может и должен сделать отец: дал прекрасное воспитание, дал ей возможность выбирать себе партию77 78 в высшем и лучшем русском обществе, но не только та дочь, которой он дал всё то, чего только может желать девушка, но которую он прямо любил, которой любовался, гордился, эта дочь опозорила его, сделала с ним то, что он не может смотреть в глаза людям, что ему стыдно всех.

И он вспоминал те времена, когда он не только относился к ней как к своей дочери, к члену его семьи, но когда он нежно любил ее, радовался на нее, гордился ею. Он вспоминал ее какою она была, когда ей было 8, 9 лет: умненькая, всё понимающая, живая, быстрая, грациозная девочка, с черными, блестящими глазами и распущенными русыми волосами на костлявой своей спинке. Вспоминал он, как она вскакивала к нему на колени и обнимала за шею и щекотала его, заливаясь хохотом, и, несмотря на его крик, не переставала и потом целовала в рот, в глаза, в щеки. Он был враг всякой экспансивности, но эта экспансивность умиляла его, и он иногда отдавался ей и вспоминал теперь, как было приятно ласкать ее.

И это-то когда-то милое существо могло сделаться тем, что оно стало теперь, — существом, про которое он не мог думать без отвращения.

Он вспоминал теперь тоже то время, когда она становилась женщиной, и то особенное чувство страха и оскорбления, которое он испытывал к ней, когда замечал, что мужчины смотрят на нее как на женщину. Он вспоминал об этом своем ревнивом отношении к дочери, когда она с кокетливым чувством, зная, что она хороша, приходила к нему в бальном платье и когда он видал ее на балах. Он боялся нечистых взглядов на нее, а она не только не понимала этого, но радовалась этому. «Да, — думал он, — какое суеверие чистота женщин. Напротив, они не знают стыда, у них нет стыда».

Он вспомнил, как она, непонятно для него почему, отказала двум очень хорошим женихам и как, продолжая ездить в свет, всё больше и больше увлекалась не кем-нибудь, но увлекалась своим успехом. Но успех этот не мог продолжаться долго. Прошли год, два, три. Все пригляделись к ней. Она была красива, но уже не первой молодости, стала как бы обычным аксессуаром балов. Михаил Иванович вспоминал, как он видел, что она засидится, и желал для нее одного — выдать поскорее замуж, хоть не так хорошо, как можно было прежде, но хоть как-нибудь прилично. Но она как-то особенно вызывающе-гордо держала себя, ему казалось, и, вспоминая это, еще более злое чувство поднялось в нем против нее. Отказала стольким порядочным людям, чтобы потом этот ужас! — О, ох! — опять застонал он и, остановившись, закурил папиросу и хотел думать о другом, как он перешлет ей деньги, не допустив ее до себя, но опять встало воспоминание о том, как она уже недавно — ей было уже больше двадцати лет — затеяла какой-то роман с четырнадцатилетним мальчиком, пажем, гостившим у них78 79 в деревне, как она довела мальчика до сумасшествия, как он разливался-плакал, и как она серьезно, холодно и даже грубо отвечала отцу, когда он, чтобы прекратить этот глупый роман, велел мальчику уехать; и как с тех пор у него и прежде довольно холодные отношения к дочери стали совсем холодными и с ее стороны. Она как будто считала себя чем-то оскорбленной.

«А как я был прав, — думал он теперь. — Это бесстыдная и недобрая натура».

И вот опять последнее ужасное воспоминание письма из Москвы, в котором она писала, что она не может вернуться домой, что она несчастная, погибшая женщина, просит простить и забыть ее, и ужасные воспоминания о разговорах с женой и догадках, цинических догадках, перешедших наконец в достоверность, что несчастие случилось в Финляндии, куда ее отпустили гостить к тетке и что виновник его ничтожный студент-швед, пустой, дрянной человек и женатый.

Всё это он вспоминал теперь и ходил, ходил взад и вперед по ковру комнаты, вспоминая и прежнюю свою любовь к ней, гордость за нее и ужасаясь на это непонятное для него падение и ненавидя ее за ту боль, которую она ему сделала. Он вспоминал то, что говорила ему невестка, и старался представить себе, как бы он мог простить ее, но стоило ему только вспомнить «его», и ужас, отвращение, оскорбленная гордость наполняли его сердце. И он вскрикивал: — Ох, ох, — и старался думать о другом.

‹‹Нет, это невозможно. Отдам Пете деньги, чтобы он давал ей ежемесячно. А у меня нет, нет дочери...»

И он попал опять на прежнюю колею того странного, смешанного чувства, которое не переставая мучало его: чувства умиления перед воспоминанием о его любви к ней и чувства мучительной злобы за то, что она могла сделать ему так больно.

II.

Лиза в этот один последний год пережила без всякого сравнения больше, чем она пережила во все прежние 25 лет. В этот год ей вдруг открылась вся пустота ее прежней жизни: ясна стала вся низменность, вся гадость той жизни, которую она вела в своем богатом петербургском обществе и доме, где она вместе со всеми играла животной жизнью, касаясь только верхов ее, пользуясь всеми прелестями ее, но не спускаясь до глубины ее. Хорошо было год, два, три, но когда это: вечера, балы, концерты, ужины, бальные платья, прически, выставляющие красоту тела, молодые и немолодые ухаживатели, все одинакие, все что-то как будто знающие, имеющие как будто право всем пользоваться и надо всем смеяться, когда летние месяцы на дачах с такой же природой, тоже только79 80 дающей верхи приятности жизни, когда и музыка и чтение, тоже такие же — только задирающие вопросы жизни, но не разрешающие их, — когда всё это продолжалось 7, 8 лет, не только не обещая никакой перемены, но, напротив, всё больше и больше теряя прелести, она пришла в отчаяние, и на нее стало находить состояние отчаяния, желания смерти. Подруги направили ее на деятельность благотворительности. Она увидала, с одной стороны, нищету, настоящую, отталкивающую, и притворную, еще более жалкую и отталкивающую, и увидала страшную холодность дам патронесс, приезжающих на своих тысячных экипажах и в тысячных нарядах, и ей становилось всё тяжелее и тяжелее. Хотелось чего-нибудь настоящего, хотелось жизни, а не игры с ней, не снимания пенок. И не было никакой. Лучшее из ее воспоминаний была любовь к кадету Коко, как его звали. То было хорошее, честное, прямое, но ничего подобного теперь не было и не могло быть. — Она всё больше и больше тосковала и в этом тоскливом положении поехала к тетке в Финляндию. Новая обстановка, новая природа, новые люди, какие-то особенные, показались ей особенно привлекательны.

Как и когда это началось, она не могла дать себе отчета. У тетки гостил швед. Он говорил о своих работах, о своем народе, о новом шведском романе, и она сама не знает, как и когда началось это страшное заражение взглядами и улыбками, смысл которых нельзя было выразить словами, но которые имели значение, как ей казалось, превосходящее всякие слова. Эти взгляды и улыбки открывали друг другу их души, не только их души, но какие-то общие всему человечеству, великие и самые важные тайны. Всякое сказанное ими слово получало от этих улыбок величайшее и блаженнейшее значение. Такое же значение получала музыка, когда они слушали ее вместе или пели дуэты. Такое же значение получали слова читаемых вслух книг. Иногда они спорили, каждый отстаивал свое мнение, но стоило им встретиться глазами и блеснуть улыбке, и спор оставался где-то внизу, а они поднимались над ним в какой-то возвышенной, доступной только им области.

Как это сделалось, как, когда из-за этих взглядов и улыбок выступил дьявол, в одно и то же время схвативший их, она не могла бы сказать, но когда она почувствовала страх перед дьяволом, невидимые нити, связывающие их, были уж так переплетены, что она чувствовала свое бессилие вырваться из них и всю надежду возлагала уже на него, на его благородство. Она надеялась, что он не воспользуется своей силою, но и смутно не желала этого.

Бессилие ее в борьбе усиливалось еще тем, что ей не за что было держаться. Жизнь ее светская, с своей поверхностностью и фальшью, опротивела ей. Мать свою она не любила, отец, как ей казалось, оттолкнул ее от себя, и ей страстно хотелось80 81 не игры с жизнью, а самой жизни, и в любви, в совершенной женской любви к мужчине, она предчувствовала эту жизнь. И страстная, здоровая натура влекла ее туда же. И эта жизнь представлялась ей в нем, в его высокой, сильной фигуре, в его белокурой голове и белых поднятых усах, из-под которых [сияла] притягивающая, всемогущая улыбка. [В этом] она видела обещание чего-то самого лучшего, что есть на свете. И вот улыбки и взгляды, надежды и обещания чего-то невозможно прекрасного привели к тому, к чему они должны были привести, но чего она боялась и чего смутно, бессознательно ожидала. И вдруг всё прекрасное, духовное, радостное, полное надежд на будущее, вдруг всё стало отвратительным, животным и не только печальным, но отчаянным.

Она смотрела в глаза ему, старалась улыбаться, старалась притвориться, что она не боится ничего, что это так и должно быть, но она в глубине души знала, что теперь всё пропало, что в нем нет того, чего она искала, что было в ней, что было в Коко. Она сказала ему, что он должен написать теперь ее отцу, прося ее руки. Он сказал, что сделает это. Потом, при втором свидании, сказал, что не может сделать этого сейчас. В глазах его было что-то робкое, неясное, и она еще больше усумнилась в нем. На другой день он прислал ей письмо, в котором объявил, что он женат, что жена давно оставила его, что он погиб теперь в ее глазах, что он виноват, умоляет ее о прощении.

Она позвала его и на словах сказала ему, что она любит его и, всё равно, женат он был или нет, чувствует себя навеки связанной с ним и не оставит его.

В следующее свидание он сказал, что у него ничего нет, что родители его бедные и что он может предложить ей только самую бедную жизнь. Она сказала, что ей ничего не нужно и что она сейчас же готова ехать с ним, куда он хочет.

Он отговаривал ее, советовал подождать. Она согласилась. Но жизнь с скрыванием от домашних, с случайными свиданиями и тайной перепиской была ей мучительна, и она настаивала на отъезде и бегстве.

Когда она переехала в Петербург, он писал ей, обещая приехать, потом перестал писать и исчез. Она попыталась жить попрежнему, но не могла. Она стала болеть. Ее лечили, но положение ее становилось хуже и хуже. Когда же она убедилась, что ей нельзя будет скрыть то, что она хотела скрыть, она решила убить себя. Но как сделать это так, чтобы смерть казалась естественной? Она хотела убить себя, ей казалось, что она окончательно решила это, и достала яду, всыпала его в рюмку и готова была выпить. Она и выпила бы его, если бы в это время не вбежал к ней пятилетний племянник, сын сестры, показывая ей подаренную бабушкой игрушку. Она остановилась, приласкала мальчика и вдруг расплакалась. Ей пришла мысль, что она могла бы быть матерью, если бы он не был женат,81 82 и мысль о материнстве в первый раз заставила ее вернуться в себя, думать не о том, что подумают и скажут о ней другие, а о своей, настоящей своей жизни. Убить себя ради мнения других людей казалось легко, но убить себя для себя было невозможно. Она вылила яд и перестала думать о самоубийстве, а стала жить сама в себе, и жизнь эта была мучительна, но была жизнь, она не хотела и не могла расстаться с нею. Она стала молиться, чего она давно уже не делала, но это не облегчало: она страдала не за себя, а за страдания отца, которые она понимала, и жалела его, но знала, что страдания эти будут, и она виной их. Несколько месяцев так шла ее жизнь, и вдруг с ней случилось событие никому незаметное, даже ей почти незаметное, но такое, которое уже совсем перевернуло ее жизнь. Она вдруг, сидя за работой, — она вязала одеяло, — почувствовала странное ощущение движения... в себе.

— Да нет, не может быть. — Она замерла с крючком и одеялом в руках. И вдруг опять то же удивительное колебание. Неужели это он или она? И она, забыв про всё, про его гадость и ложь, про раздражительность матери, про горе отца, просияла улыбкой, но не той гнусной улыбкой, которой она отвечала на такие же улыбки его, а светлой, чистой, радостной улыбкой.

Она ужасалась теперь мысли, что она могла думать убить его вместе с собой, и теперь все свои мысли направила на то, как уйти из дома, куда, и где сделаться матерью, несчастной, жалкой матерью, но всё-таки матерью. И она всё это придумала и устроила, и ушла и поселилась в далеком губернском городе, где никто бы не мог найти ее, и где она думала быть вдали от своих, и где, на ее беду, был назначен губернатором брат ее отца, чего она никак не ожидала.

Она жила у акушерки Марьи Ивановны уже 4-й месяц и, узнав о том, что дядя в том же городе, собиралась уехать куда-нибудь дальше.

III.

Михаил Иванович проснулся рано и в это же утро, войдя в кабинет брата, отдал ему приготовленный чек на деньги, которые он оставлял брату, прося его помесячно выдавать их дочери, и спросил, когда отходит в Петербург курьерский. Поезд отходил в 7 часов вечера, так что Михаил Иванович мог успеть пообедать ранним обедом до отъезда. Напившись кофе с невесткой, которая ничего не говорила больше о том, что так было тяжело ему, а только робко взглядывала на него, он, по своей обыкновенной гигиенической привычке, пошел сделать обычную прогулку.

Александра Дмитриевна проводила его до передней.82

83 Вы пройдите, Мишель, в городской сад, там прекрасно ходить и от всего близко, — сказала она, жалостно глядя ему в сердитое лицо.

Михаил Иванович послушался ее совета и пошел в городской сад, откуда было всё близко, и с досадой думал о глупости, упорстве и бессердечности женщин. «Ей не жалко меня, — думал он о невестке. — Она и понять не может моих страданий. А она? — он подумал о дочери. — Она знает, что это для меня, какая это мука. Какой ужасный удар, в конце жизни, которую укоротит наверное она же. Ну, да и лучше конец, чем эти мучения. И всё это pour les beaux yeux d’un chenapan».[24] — O-o-o, — громко простонал он, и такое чувство ненависти и злобы поднялось в нем при мысли о всем том, что теперь будут говорить в городе, когда все узнают (наверно все уже знают), такое чувство злобы поднялось в нем против нее, что захотелось всё сказать ей, дать ей понять всё значение того, что она сделала. «Они не понимают».

«Оттуда всё близко», подумал он и, достав записную книжку, прочел ее адрес: Кухонная улица, дом Абрамова, Вера Ивановна Селиверстова. Она жила под этим именем. Он подошел к выходу и кликнул извозчика.

— Вам кого, господин? — спросила его Марья Ивановна, акушерка, когда он вошел на узкую площадку крутой, вонючей лестницы.

— Госпожа Селиверстова здесь?

— Вера Ивановна? Здесь, пожалуйте. Она вышедши, в лавочку пошла, должно, сейчас придет.

Михаил Иванович вошел за толстой Марьей Ивановной в маленькую гостиную, и его, как ножом, резнул, как ему показалось, отвратительный, злой крик ребенка из соседней комнатки.

Марья Ивановна извинилась, ушла в комнатку, и слышно было, как успокаивала ребенка. Ребенок затих, и она вышла.

— Это ее ребеночек. Она сейчас придет. Вы кто ж будете?

— Я знакомый, да я лучше после приду, — сказал Михаил Иванович, готовясь уйти. Так мучительно ему было готовиться к встрече с ней и так невозможно казалось какое бы то ни было объяснение.

Он только повернулся и хотел уйти, как по лестнице послышались легкие, быстрые шаги, и он узнал голос Лизы.

— Марья Ивановна! что, не кричал без меня... А я...

И она вдруг увидала отца. Кулек, который она держала в руке, выпал у нее из рук.

— Папа?! — вскрикнула она и, вся бледная и трясущаяся всем телом, остановилась в дверях.

Он смотрел на нее и не двигался с места. Она похудела, глаза стали больше, нос завострился, руки тонкие, костлявые. И не83 84 знал, что сказать и что сделать. Он забыл теперь всё то, что думал о своем сраме, и ему только жалко, жалко было ее, жалко и за ее худобу, и за ее плохую, простую одежду, и, главное, за жалкое лицо ее с умоляющими о чем-то, устремленными на него глазами.

— Папа, прости, — сказала она, подвигаясь к нему.

— Меня, — проговорил он, — меня прости, — и он захлюпал, как ребенок, целуя ее лицо, руки и обливая их слезами.

Жалость к ней открыла ему самого себя. И увидав себя, какой он был действительно, он понял, как он виноват перед ней, виноват за свою гордость, холодность, даже злобу к ней. И он рад был тому, что виноват, что ему нечего прощать, а самому нужно прощение.

Она повела его в свою комнату, рассказала ему, как она живет, но не показывала ему ребенка и ничего не говорила о прошедшем, зная, что это было бы мучительно для него. Он сказал ей, что ей надо устроиться иначе.

— Да, если бы в деревне, — сказала она.

— Мы всё обдумаем это, — сказал он.

Вдруг за дверью сначала запищал, а потом закричал ребенок. Она открыла широко глаза и, не спуская их с отца, замерла в нерешительности.

— Что ж, тебе кормить надо, — сказал Михаил Иванович, шевеля бровями от явного внутреннего усилия.

Она поднялась, и ей вдруг пришла безумная мысль показать тому, кого она так давно любила, того, кого она теперь любила больше всего на свете. Но, прежде чем сказать то, что хотела, она взглянула в лицо отца. Рассердится он или нет?

Лицо отца выражало не сердитость, но одно страдание.

— Да иди, иди, — сказал он. — Слава Богу. Да, я завтра приду опять, и мы решим. Прощай, голубушка. Да, прощай. — И опять ему трудно было удержать поднявшийся комок в горле.

————

Когда Михаил Иванович вернулся к брату, Александра Дмитриевна тотчас же спросила его:

— Ну что?

— Да ничего.

— Видели? — спросила она, по лицу его догадываясь, что что-то случилось.

— Да, — скороговоркой проговорил он и вдруг заплакал. — Да, и глуп и стар стал, — сказал он, успокоившись.

— Нет, умен, очень умен.

————

Михаил Иванович простил дочь, совсем простил, и ради прощенья победил в себе весь страх перед славой людской. Он84 85 устроил дочь у сестры Александры Дмитриевны, жившей в деревне, и видался с дочерью и любил ее не только попрежнему, но еще больше, чем прежде, и часто приезжал к ней и гостил у нее. Но ребенка он избегал видеть и не мог победить в себе чувства отвращения, омерзения к нему. И это было источником страданий дочери.


13 Ноября 1906.

————

** ОТЕЦ ВАСИЛИЙ

I.

Была осень. И еще не рассветало, когда к небольшому, крытому соломой дому в две связи священника Василья Давыдыча, гремя по замерзшим колчужкам, подъехала телега. Из телеги вышел мужик в кафтане с поднятым воротником и шапке и, завернув лошадь, стал стучаться кнутовищем в окно одной из связей, там, где, он знал, живут работница и кухарка.

— Кто тут?

— К батюшке.

— Чего надо?

— К боли.

— Да ты чей будешь?

— Из Воздрема.

Работник засветил огонь, вышел в сени и на двор и впустил мужика в ворота.

Из горницы в кацавейке, платке и валенках вышла матушка, толстая, приземистая женщина, и заговорила сердитым, хриплым голосом:

— Это еще кого нелегкая принесла?

— За батюшкой приехал.

— А вы чего дрыхнете. И печь не затапливали.

— Разве время?

— Я бы не говорила, коли не время.

Воздремский мужик вошел в людскую избу, перекрестился на иконы, поклонился матушке и сел у двери на лавке.

Жена его долго мучалась в родах, родила мертвого и теперь сама помирала.

Мужик сидел и, глядя на то, что делалось в избе, думал о том, как он повезет попа: прямо, или через Косое, как он сюда ехал, или в объезд. «Уж очень плохо под селом. Ручей замерз, a держит. Насилу выбрался». Вошел работник и, свалив вязанку березовых дров у печи, попросил мужика наколоть лучину из сухого полена. Мужик разделся и стал работать.86

87 Священник проснулся, как он всегда просыпался, веселый и бодрый. Еще лежа на постели, перекрестился и прочел свою любимую молитву «Царю небесный» и несколько раз проговорил: «Господи помилуй». Потом, спустив ноги, обулся, умылся, расчесал длинные волосы, надел старый подрясник и стал перед иконами на молитву. В середине чтения «Отче наш», на словах «и остави нам долги наши, яко же и мы оставляем должником нашим», он остановился и вспомнил отца дьякона, который вчера, в пьяном виде, встретив его, бормотал, но так, что было слышно: «Фарисеи, лицемеры». Слова «фарисеи, лицемеры» особенно обидели Василия Давыдовича именно потому, что он считал себя подверженным всяким порокам, но только не лицемерию. И он был сердит на дьякона. «Да, оставляем, — проговорил он в душе, — Бог с ним», и продолжал дальше. При словах «не введи нас во искушение» он вспомнил, как вчера после домашней всенощной, которую он служил у богатого помещика Молчанова, ему было приятно пить чай с ромом.

II.

Помолившись, он посмотрелся в кривящее лицо зеркальце, расправил на обе стороны растущие вокруг уже большой лысины расчесанные белокурые волосы, с удовольствием взглянул на свое широкое, доброе, с редкой бородкой, моложавое, несмотря на его 42 года, лицо и вышел в зальцо, в которое матушка только что поспешно, с трудом вносила готовящийся уйти самовар.

— Что же ты сама. А Фекла?

— Что же сама? — передразнила матушка. — А то кому ж?

— Что же рано так?

— Приехали за тобой из Воздрема к боли. Женщина умирает.

— Давно?

— Да еще даве.

— Что ж вы меня не разбудили.

Отец Василий напился постного чаю (была пятница), взял дары, надел шубу, шапку и вышел твердой походкой в сенцы. Воздремский мужик ждал его в сенях.

— Здорово, Митрий, — сказал отец Василий и, поддерживая рукав, перекрестил мужика и дал поцеловать свою небольшую, твердую руку с коротко обстриженными ногтями и вышел на крыльцо.

Солнце взошло, но его не видно было из-за низко нависших туч. Мужик вывел из ворот телегу и подал к крыльцу. Василий Давыдыч легко поднялся с чеки заднего колеса на телегу и сел на обернутое дерюжкой сено на сиденье. Митрий сел рядом, тронул утробистую, лопоухую кобылу, и телега загремела по замерзшим колчам. Попархивал снежок.

87 88

III.

Семейство Василья Давыдовича Можайского состояло из жены, ее матери, старой попадьи, и трех детей: двух сыновей и дочери. Старший сын кончал курс в семинарии и готовился в студенты, второй, любимец матери, меньшой, пятнадцатилетний Алеша, был еще в духовном училище, дочь Лёня, шестнадцати лет, жила дома, плохо помогала матери и тяготилась своей жизнью. Сам Можайский в свое время учился в семинарии так хорошо, что, окончив курс в 1840-м году одним из первых, готовился в академию и мечтал и о профессорстве и об архиерействе. Но мать его, вдова дьячка, с одним сыном-пьяницей и тремя дочерьми, была в великой нужде. И то решение, которое он тогда принял, незаметно дало направление жертвы и самоотречения всей его жизни. Чтобы не огорчать старуху-мать, он решил бросить мечты об академии и поступить в сельские священники. Он сделал это из любви к матери, но сам себе он совсем не так объяснял свой поступок: он объяснял себе его своей ленью и нелюбовью к науке.

Место священника было в небольшом селе и получалось при условии женитьбы на дочери прежнего священника. Место было небогатое, и прежний священник был беден, и бедно было семейство из вдовы и двух дочерей. Та Анночка, с которой было связано получение места, была некрасивая, но очень бойкая девица и в истинном смысле слова пленила Василья Давыдовича, заставила его без размышления жениться на себе.

Василий Можайский женился и стал отцом Василием, сначала с короткими, а потом с длинными волосами, и счастливо прожил с своей женой Анной Тихоновной двадцать два года и теперь, несмотря на короткое романическое увлечение Анны Тихоновны студентом, сыном прежнего дьякона, всё так же был добр к ней, как и прежде, как будто еще нежнее любил ее за то недоброе чувство, которое он имел к ней во время ее увлечения. Увлечение это было для него поводом такого же чувства самоотречения и забвения себя, вследствие которого он отказался от академии, и дало ему такую же незаметную внутреннюю, тихую радость.

IV.

Сначала поп и мужик ехали молча. Да и дорога по жилью была такая колчеватая, что, несмотря на то, что ехали шагом, телегу бросало из стороны в сторону, и поп то и дело съезжал с сиденья и поправлялся и запахивался.

Только, когда выехали за село и, переехав через перекоп, мужик поехал лугом, поп заговорил.88

89 Что ж, или очень плоха хозяйка-то? — спросил он.

— Не чаем живой быть, — неохотно ответил мужик.

— Божью власть не руками скласть. Божья воля, — сказал поп. — Что же делать? Терпеть надоть.

Мужик поднял голову и взглянул в лицо попа. Он, видно, хотел сказать что-то сердитое. Но, увидав ласково смотревшее на него лицо, смягчился, мотнул головой и только проговорил:

— Божья воля-то воля. Да уж дюже трудно, батюшка. Один ведь. Что с ребятами станешь делать.

— А ты не впадай духом, Бог поднимет.

Мужик не отвечал и только обругал кобылу, перешедшую с рыси на шаг, и задергал вожжами.

Въехали в лес, где разъезженная во все стороны дорога была везде одинаково дурна. И долго ехали молча, выглядывая места, где лучше проехать. Только когда выехали на дорогу, шедшую яркими, уклочившимися зеленями, поп опять заговорил:

— Хороши зеленя, — сказал он.

— Ничего, — сказал мужик и больше не отвечал на заговариванья попа.

В ранний завтрак подъехали к двору больной.

Баба была еще жива. Страдания кончились, и она, бессильная поворотиться, лежала на кровати и только движением глаз проявляла присутствие жизни. Она призывающе смотрела на священника, и только на священника. Старуха стояла подле нее. Дети были на печке. Старшая, десяти лет, в одной рубашонке, простоволосая, стояла у столба, точно большая, подпершись правой рукой, поддерживаемой левой, молча смотрела на мать.

Поп подошел к больной, прочел молитвы, дал причастие, перекрестил ее и помолился на иконы.

Старуха подошла к умирающей, поглядела на нее, покачала головой и накрыла полотном лицо умирающей. От умирающей она подошла к попу и подала ему в руку монетку. Он знал, что это был пятак, и взял его.

Хозяин вошел в избу.

— Кончилась? — спросил он.

— Кончается, — сказала старуха.

Услыхав это, девочка завыла, что-то приговаривая. Заревели в три голоса и дети на печке.

Мужик перекрестился, подошел к жене и, открыв полотно, посмотрел на нее. Бескровное лицо было спокойно и неподвижно. Мужик постоял над умершей минуты две, потом осторожно накрыл лицо опять полотном и, опять перекрестившись несколько раз, повернулся к попу и сказал:

— Что ж, ехать, что ль?

— Что ж, поедем.

— Ладно. Попоить кобылу надо.89

90 И мужик вышел из избы.

Старуха причитала и голосила, поминая о сиротах без родимой матушки, о том, что некому накормить, одеть их, что как пташечки выпали из гнездышка, так и детушки без родимой матушки. И за каждым стихом причитанья она с шумом втягивала в себя воздух и, слушая себя, всё больше и больше расходилась. Поп слушал, и ему становилось грустно и жалко детей и хотелось что-нибудь сделать для них. Он нащупал кошелек в кармане подрясника и вспомнил, что у него остался в кошельке полтинник, полученный вчера за всенощную у Молчанова. Он не успел передать его жене, как он делал со всеми деньгами, и, не думая о последствиях, достал полтинник и, указав старухе, положил его на окно.

Хозяин вошел раздетый и сказал, что попросил кума свезть батюшку, а сам пойдет разживаться тесу на домовище.

V.

Кум Митрия, везший домой Василья Давыдовича, был бородатый, рыжий здоровенный мужик, общительный и веселый. Он по случаю проводов сына уже выпил и был в особенно веселом расположении духа.

— Митюхина кобыла вовсе стала, — сказал он. — Что ж человеку не пособить. Пожалеть надо. Верно я говорю? — Но, ты, милок, — крикнул он на гнедого меринка с круто подвязанным хвостом, настегивая его.

— А ты полегче, — сказал Василий Давыдович, трясясь по колчам дороги.

— Что ж, можно и полегче. Что ж, померла?

— Да, кончилась, — сказал поп.

Рыжему хотелось и пожалеть, хотелось и посмеяться.

— Что ж, бабу взял, девку даст, — сказал он, поддаваясь голосу веселья.

— Нет, жалко сердечного, — сказал поп.

— Как не жалко. Беднота. Один. Пришел, говорит: свези попа, моя кобыла стала. Что ж, пожалеть надо. Так я говорю, батюшка?

— А ты, я вижу, уже выпил. А? Это напрасно, Федор. Нынче будни.

— Разве я на чужие? Я на свои. Сына провожал. Прости, батюшка, Христа ради.

— Мне что прощать? Я только к тому, что лучше не пить.

— Известно, лучше, да как же быть? Кабы я какой-нибудь, а то ведь живем, слава Богу. Перед людьми нельзя. А я Митрия жалею. Как не жалеть! Летось у него же мерина увел какой-то. Тоже народ нынче стал.

И Федор стал рассказывать длинную историю, как с ярманки90 91 лошадей угнали, как одну зарезали на шкуру, а другую перехватили мужики.

— И уж били, так били, — с удовольствием рассказывал Федор.

— Что ж бить-то, зачем?

— А что ж его, гладить, что ли?

В таких разговорах доехали до дома Василья Давыдовича.

Василий Давыдович надеялся отдохнуть, но на его несчастье без него была получена бумага от благочинного и письмо от сына. Бумага от благочинного была неважная, но письмо сына вызвало семейную бурю, усиленную еще тем, что попадья потребовала от него деньги за вчерашнюю всенощную, а полтинника не было. Потеря этого полтинника только усилила гнев жены, но главная причина гнева было письмо сына и невозможность исполнить его желание, невозможность, причину которой попадья видела в беззаботности своего мужа.

СТАТЬИ

ПРЕДИСЛОВИЕ К АНГЛИЙСКОЙ БИОГРАФИИ ГАРРИСОНА, СОСТАВЛЕННОЙ В. Г. ЧЕРТКОВЫМ И Ф. ХОЛА.

Очень благодарю вас за присылку мне биографии Гаррисона.

Читая ее, я вновь пережил свою весну пробуждения к истинной жизни. Читая речи и статьи Гаррисона, я живо вспомнил ту духовную радость, которую испытал 20 лет тому назад, узнав о том, что тот закон непротивления, к которому я был неизбежно приведен признанием христианства во всем его значении и который открыл мне великий, радостный идеал осуществления христианской жизни, был еще в сороковых годах не только признан и провозглашен Гаррисоном (о Баллу я узнал после), но и поставлен им в основу его практической деятельности освобождения рабов.

Радость эта тогда была соединена с недоумением о том, каким образом эта великая евангельская истина, 50 лет тому назад разъясненная Гаррисоном, могла быть так замолчана, что мне пришлось, как что-то новое, высказывать ее.

Недоумение мое усиливалось в особенности тем, что не только люди враждебные движению вперед человечества, но и самые передовые, прогрессивные люди были или совершенно равнодушны или даже враждебны к проповеди этого закона, лежащего в основе всякого истинного прогресса.

Но чем больше проходило времени, тем мне яснее и яснее становилось, что то общее равнодушие и враждебность, которые выразились тогда и продолжают выражаться и теперь, преимущественно в среде политических деятелей, к закону непротивления, есть только признак великого значения этого закона.95

96 «Девизом нашим, писал Гаррисон в средине своей деятельности, — с самого начала нашей нравственной борьбы было: Отечество нашеэто мир, соотечественники нашивсё человечество. Мы верим, что это будет девизом, начертанным и на нашей могиле. Другим своим девизом мы избрали: Всеобщее освобождение. До сих пор приложение нашего девиза мы ограничивали лишь теми людьми, которые собраны в этой стране южными рабовладельцами, как рыночная ценность, как товар, скот, хозяйственный инвентарь. С этих же пор мы будем пользоваться нашим девизом в самом широком смысле: освобождение всей нашей расы от господства человека, от порабощения себя, от власти грубой силы, от порабощения грехом и подчинение людей только власти Бога, контролю их собственной совести и управлению законом любви».

Гаррисон, как человек просвещенный светом христианства, начав с практической цели — борьбы с рабством, — очень скоро понял, что причина рабства не случайное, временное завладение южанами несколькими миллионами негров, но давнишнее и всеобщее, противное христианскому учению признание права насилия одних людей над другими. Поводом к признанию этого права всегда было то зло, которое люди считали возможным искоренить или уменьшить грубой силой, т. е. злом же. И, поняв это, Гаррисон выставил против рабства не страдания рабов, не жестокость владельцев, не гражданскую равноправность людей, а вечный христианский закон непротивления злу насилием: non-resistance.[25] Гаррисон понимал то, чего не понимали самые передовые борцы против рабства: что единственным неопровержимым доводом против рабства было отрицание права одного человека на свободу другого, при каких бы то ни было условиях.

Аболиционисты старались доказать, что рабство незаконно, невыгодно, жестоко, развращает людей и т. п.; но сторонники рабства в свою очередь доказывали несвоевременность, опасность и вредные последствия, могущие произойти от освобождения. И ни те, ни другие не могли убедить друг друга. Гаррисон же, понимая, что рабство негров было только частным случаем всеобщего насилия, выставил общий принцип, с которым нельзя было не согласиться, — тот, что ни один человек ни под каким96 97 предлогом не имеет права властвовать; т. е. употреблять насилие над себе подобными. Гаррисон не столько настаивал на праве рабов быть свободными, сколько отрицал право какого бы то ни было человека или собрания людей принуждать к чему-нибудь силою другого человека. Для борьбы с рабством он выставил принцип борьбы со всем злом мира.

Выставленный Гаррисоном принцип этот был неопровержим, но он затрогивал, разрушал даже все основы установившегося порядка, и потому люди, дорожащие своим положением при существующем порядке, испугались провозглашения, тем более приложения к жизни этого принципа, старались замолчать, обойти его, надеялись достигнуть своей цели без провозглашения и приложения к жизни принципа непротивления злу насилием, разрушающего, как им казалось, всякое благоустройство человеческой жизни. И последствием этого уклонения от признания незаконности насилия была та братоубийственная война, которая, решив вопрос внешним образом, внесла новое, едва ли не большее зло развращением, сопутствующим всякой войне, в жизнь американского народа.

Сущность же вопроса осталась неразрешенной, и тот же вопрос, только в новой форме, стоит теперь перед народом Соединенных Штатов. Тогда вопрос был в том, как освободить негров от насилия рабовладельцев; теперь вопрос в том, как освободить негров от насилия всех белых и белых oт насилия всех черных.

И разрешение этого вопроса в новой форме совершится, конечно, не линчеванием негров и не какими-либо искусными и либеральными мерами американских политиков, а только приложением к жизни того же принципа, который полвека тому назад был провозглашен Гаррисоном.

Ha-днях в одном из самых передовых журналов я прочел с полной уверенностью в своей справедливости выраженное мнение образованного и умного писателя о том, что признание мною принципа непротивления злу насилием есть печальное и отчасти комическое заблуждение, которое, принимая во внимание мою старость и некоторые заслуги, можно обходить только снисходительным молчанием.

Точно такое же отношение к этому вопросу я встретил и в моей беседе с замечательно умным и передовым американцем Брайяном. Он, точно так же с очевидным намерением мягко97 98 и учтиво показать мне мое заблуждение, спросил у меня о том, как я объясняю свое странное положение о непротивлении злу насилием, и, как всегда, привел всем кажущийся неотразимым довод о разбойнике, убивающем или насилующем ребенка. Я сказал ему, что я признаю непротивление злу насилием потому, что, прожив 75 лет, я ни разу, кроме как в рассуждениях, не встретил того фантастического разбойника, который на моих глазах желал убить или изнасиловать ребенка, но не переставая видел и вижу не одного, а миллионы разбойников, насилующих и детей, и женщин, и взрослых, и стариков, и старух, и всех рабочих людей во имя допущенного права насилия над себе подобными. Когда я сказал это, мой милый собеседник со свойственной ему быстротой понимания, не дав мне договорить, засмеялся и признал мой аргумент удовлетворительным.

Фантастического разбойника никто не видел, а стонущий от насилия мир — перед глазами всех. А между тем никто не видит, не хочет видеть того, что борьба, которая может освободить человечество от насилия, не есть борьба с фантастическим разбойником, а с теми реальными разбойниками, которые насилуют людей.

Непротивление злу насилием ведь означает только то, что средство взаимодействия разумных существ друг на друга должно состоять не в насилии, которое можно допустить только по отношению низших организмов, лишенных рассудка, а в разумном убеждении; и что к этой замене насилия разумным убеждением и должны стремиться все люди, желающие служить благу человечества.

Казалось бы, совершенно ясно, что убито в прошлом столетии 14 миллионов людей и теперь тратятся труды и жизни миллионов людей на никому ненужные войны, и что вся земля находится в руках неработающих на ней, и что все произведения труда людей поглощаются теми, которые не работают, что все обманы, царствующие в мире, существуют только потому, что допущено насилие ради подавления того, что известным людям представляется злом, и что поэтому надо стараться заменить насилие убеждением. А для того чтобы это возможно было, надо прежде всего отказаться от права насилия.

Но, удивительная вещь, самые передовые люди нашего круга98 99 считают, что опасно отрицать право насилия и стараться заменить его убеждением. Эти люди, решив, что невозможно убедить разбойника не убивать ребенка, не считают возможным убедить и рабочих не отнимать землю и плоды своих трудов у тех, кто не работает, и потому считают нужным силою принуждать их к этому.

И потому, как ни грустно это сказать, единственное объяснение непонимания значения принципа непротивления злу насилием состоит в том, что условия жизни людской до такой степени извращены, что те, кто судят о принципе непротивления, полагают, что приложение его к жизни и замена насилия убеждением уничтожит всякую возможность благоустройства общества и тех удобств жизни, которыми они пользуются.

Но принцип непротивления не есть принцип насилия, а согласия и любви и потому не может быть сделан насильственно обязательным для людей. Принцип непротивления злу насилием, состоящий в замене грубой силы убеждением, может быть только свободно принят. И в той мере, в которой он свободно принимается людьми и прилагается к жизни, т. е. в той мере, в которой люди отрекаются от насилия и устанавливают свои отношения на разумном убеждении, только в той мере и совершается истинный прогресс в жизни человечества.

И потому, хотят или не хотят этого люди, только во имя этого принципа могут освободиться они от порабощения и угнетения друг друга. Хотят или не хотят они этого, принцип этот лежит в основе всех совершавшихся и имеющих совершиться истинных усовершенствований в жизни людей.

Гаррисон первый провозгласил этот принцип, как правило для устройства жизни людей. В этом его великая заслуга. Если он тогда и не достиг мирного освобождения рабов в Америке, он указал на путь освобождения всех людей вообще от власти грубой силы.

И потому Гаррисон навсегда останется одним из величайших деятелей и двигателей истинного человеческого прогресса.

Думаю, что издание этой краткой биографии будет полезно многим.

Лев Толстой.

————

99 100

«ОДУМАЙТЕСЬ!»

«Ныне ваше время и власть тьмы».

Лука, XXII, 53.

Ι.

«Только беззакония ваши были средостением между вами и Богом вашим, и грехи ваши закрыли лицо его от вас, чтобы он не слышал; потому что руки ваши осквернены кровью и персты ваши беззаконием; уста ваши говорят ложь; язык ваш произносит неправду. Никто не поднимает голоса за правду и никто не судится по истине; уповают на пустое и говорят ложью, зачинают беду и рождают беззаконие. Дела их суть дела греховные, и руки их производят насилие; ноги их бегут ко злу и спешат проливать невинную кровь; помышления их — помышления греховные; опустошение и гибель на пути их; они не знают пути мира, и нет правосудия на стезях их, они сами искривили свои пути; никто ходящий по ним не знает мира. Потому то и далеко от нас правосудие, и правда не доходит до нас; мы ожидаем света, но вот тьма; ждем сияния, но ходим во мраке; ощупываем стену, как слепые, и ощупью ходим, как безглазые, в полдень спотыкаемся, как в сумерки, в темноте, как мертвецы».

Исаия, LIX 2—4, 6—10.

«Ограничимся тем, что напомним, что различные государства Европы накопили долг в 130 миллиардов, из которых около 110 сделано в продолжение одного века, и что весь колоссальный долг этот сделан исключительно для расходов по войне, что европейские государства держат в мирное время в войске более 4 миллионов людей и могут довести это число до 110 миллионов в военное время; что две трети их бюджетов поглощены процентами на долг и содержанием армий сухопутных и морских».

Молинари.

«Но война более уважаема, чем когда-либо. Искусный артист этого дела, гениальный убийца г-н Мольтке, такими странными словами отвечал делегатам мира:

— Война свята, божественного учреждения, один из священных законов мира. Она поддерживает в людях все великие100 101и благородные чувства: честь, бескорыстие, добродетель, храбрость; одним словом, спасает людей от отвратительного материализма.

Так что соединиться в стада четырехсот тысяч человек, без отдыха ходить день и ночь, ни о чем не думать, ничего не изучать, ничему не научаться, ничего не читать, не быть полезным никому, загнивать в нечистоте, спать в грязи, жить как скоты, в постоянном одурении, грабить города, сжигать деревни, разорять народы, потом, встретив такое же другое скопище человеческого мяса, бросаться на него, проливать озера крови, покрывать поля разорванным мясом и кучами трупов устилать землю, быть искалеченными, быть разможженными без пользы для кого бы то ни было и наконец издохнуть где-нибудь на чужом поле, тогда как ваши родители, ваша жена и дети дома умирают о голода, — это называется спасать людей от отвратительного материализма».

Гюи де Мопассан.

Опять война. Опять никому не нужные, ничем не вызванные страдания, опять ложь, опять всеобщее одурение, озверение людей.

Люди, десятками тысяч верст отделенные друг от друга, сотни тысяч таких людей, с одной стороны буддисты, закон которых запрещает убийство не только людей, но животных, с другой стороны христиане, исповедующие закон братства и любви, как дикие звери, на суше и на море ищут друг друга, чтобы убить, замучить, искалечить самым жестоким образом.

Что же это такое? Во сне это или наяву? Совершается что-то такое, чего не должно, не может быть, — хочется верить, что это сон, и проснуться.

Но нет, это не сон, а ужасная действительность.

Еще можно понять, что оторванный от своего поля, бедный, неученый, обманутый японец, которому внушено, что буддизм не состоит в сострадании ко всему живому, а в жертвоприношениях идолам, и такой же бедняга тульский, нижегородский, полуграмотный малый, которому внушено, что христианство состоит в поклонении Христу, Богородице, святым и их иконам, — можно понять, что эти несчастные люди, доведенные вековым насилием и обманом до признания величайшего преступления в мире — убийства братьев — доблестным делом, могут совершать эти страшные дела, не считая себя в них виноватыми. Но как могут так называемые просвещенные люди проповедовать войну, содействовать ей, участвовать в ней, и, что ужаснее всего, не подвергаясь опасностям войны, возбуждать к ней, посылать на нее своих несчастных, обманутых101 102 братьев? Ведь не могут же эти так называемые просвещенные люди, не говоря уже о христианском законе, если они признают себя его исповедниками, не знать всего того, что писалось, пишется, говорилось и говорится о жестокости, ненужности, бессмысленности войны. Ведь потому они и считаются просвещенными людьми, что они знают всё это. Большинство из них сами писали или говорили об этом. Не говоря уже о вызвавшей всеобщее восхваление Гаагской конференции, о всех книгах, брошюрах, газетных статьях, речах, трактующих о возможности разрешения международных недоразумений международными судилищами, все просвещенные люди не могут не знать того, что всеобщие вооружения государств друг перед другом неизбежно должны привести их к бесконечным войнам или к всеобщему банкротству, или к тому и другому вместе; не могут не знать, что кроме безумной, бесцельной траты миллиардов рублей, т. е. трудов людских на приготовления к войнам, в самых войнах гибнут миллионы самых энергических, сильных людей в лучшую для производительного труда пору их жизни (войны прошлого столетия погубили 14 000 000 людей). Не могут просвещенные люди не знать того, что поводы к войнам всегда такие, из-за которых не стоит тратить не только одной жизни человеческой, но и одной сотой тех средств, которые расходуются на войну (на освобождение негров истрачено в много раз больше того, что стоил бы выкуп всех негров юга). Все знают, не могут не знать главного, что войны, вызывая в людях самые низкие, животные страсти, развращают, озверяют людей. Все знают неубедительность доводов, приводимых в пользу войн, в роде тех, которые приводил Де-Местр, Мольтке и другие, так как все они основаны на том софизме, что во всяком бедствии человеческом можно найти полезную сторону, или на совершенно произвольном утверждении, что войны всегда были и потому всегда будут, как будто дурные поступки людей могут оправдываться теми выводами и пользой, которые они приносят, или тем, что они в продолжение долгого времени совершались. Все так называемые просвещенные люди знают всё это. И вдруг начинается война, и всё это мгновенно забывается, и те самые люди, которые вчера еще доказывали жестокость, ненужность, безумие войн, нынче думают, говорят, пишут только о том, как бы побить как можно больше людей, разорить и уничтожить как102 103 можно больше произведений труда людей, и как бы как можно сильнее разжечь страсти человеконенавистничества в тех мирных, безобидных, трудолюбивых людях, которые своими трудами кормят, одевают, содержат тех самых мнимо-просвещенных людей, заставляющих их совершать эти страшные, противные их совести, благу и вере дела.

II.

«И Микромегас сказал:

— О, вы, разумные атомы, в которых вечное Существо выразило свое искусство и свое могущество, вы, верно, пользуетесь чистыми радостями на вашем земном шаре, потому что, будучи так мало материальны и так развиты духовно, вы должны проводить вашу жизнь в любви и мышлении, так как в этом настоящая жизнь духовных существ».

На эту речь все философы покачали головами, и один из них, наиболее откровенный, сказал, что, за исключением малого числа мало уважаемых жителей, всё остальное население состоит из безумцев, злодеев и несчастных.

— В нас больше телесности, чем нужно, если зло происходит от телесности, и слишком много духовности, если зло происходит от духовности, — сказал он. — Так, например, в настоящую минуту тысячи безумцев в шляпах убивают тысячи других животных в чалмах или убиваемы ими, и так это ведется с незапамятных времен по всей земле.

— Из-за чего же ссорятся эти маленькие животные?

— Из-за какого-нибудь маленького кусочка грязи, величиной c вашу пятку, — отвечал философ, — и ни одному из людей, которые режут друг друга, нет ни малейшего дела до этого кусочка грязи. Вопрос для них только в том, будет ли этот кусочек принадлежать тому, кого называют султаном, или тому, кого называют кесарем, хотя ни тот, ни другой не видал этого кусочка земли. Из тех же животных, которые режут друг друга, почти никто не видал того животного, ради которого они режутся.

— Несчастные, — воскликнул Сириец, — можно ли представить себе такое безумное бешенство! Право, мне хочется сделать три шага и раздавить весь муравейник этих смешных убийц.

— Не трудитесь делать этого, — отвечали ему. — Они сами заботятся об этом. Впрочем, и не их надо наказывать, а тех, варваров, которые, сидя в своих дворцах, предписывают убийства людей и велят торжественно благодарить зa это Бога».

Вольтер.

«Безумие современных войн оправдывается династическим интересом, национальностью, европейским равновесием, честью. Этот последний мотив самый дикий, потому что нет ни одного народа, который не осквернил бы себя всеми преступлениями и постыдными поступками, нет ни одного, который не испытал бы всевозможных унижений. Ежели же и существует честь в народах, то какой же странный103 104способ поддерживать ее войной, то есть всеми теми преступлениями, которыми бесчестит себя честный человек: поджигательством, грабежами, убийством...»

Анатоль Франс.

«Дикий инстинкт военного убийства так заботливо в продолжение тысячелетий культивировался и поощрялся, что пустил глубокие корни в мозгу человеческом. Надо надеяться однако, что лучшее, чем ваше, человечество, сумеет освободиться от этого ужасного преступления.

Но что подумает тогда это лучшее человечество о той так называемой утонченной цивилизации, которой мы так гордимся?

А почти то же, что мы думаем о древне-мексиканском народе и его канибализме в одно и то же время воинственном, набожном и животном».

Летурно.

«Иногда один властелин нападает на другого из страха, чтобы тот не напал на него. Иногда начинают войну потому, что неприятель слишком силен, а иногда потому, что слишком слаб; иногда наши соседи желают того, чем мы владеем или владеют тем, что нам недостает. Тогда начинается война до тех пор, покуда они захватят то, что им нужно, или отдадут то, что нужно нам».

Джонатан Свифт.

Совершается что-то непонятное и невозможное по своей жестокости, лживости и глупости.

Русский царь, тот самый, который призывал все народы к миру, всенародно объявляет, что, несмотря на все заботы свои о сохранении дорогого его сердцу мира (заботы, выражавшиеся захватом чужих земель и усилением войск для защиты этих захваченных земель), он, вследствие нападения японцев, повелевает делать по отношению японцев то же, что начали делать японцы по отношению русских, т. е. убивать их; и объявляя об этом призыве к убийству, он поминает Бога, призывая Его благословение на самое ужасное в свете преступление. То же самое по отношению русских провозгласил японский император. Ученые юристы, господа Муравьев и Мартенс, старательно доказывают, что в призыве народов ко всеобщему миру и возбуждении войны из-за захватов чужих земель нет никакого противоречия. И дипломаты на утонченном французском языке печатают и рассылают циркуляры, в которых подробно и старательно доказывают, — хотя и знают, что никто им не верит, — что только после всех попыток установить мирные отношения (в действительности, всех попыток обмануть другие государства) русское правительство вынуждено прибегнуть к единственному средству разумного разрешения104 105 вопроса, т. е. к убийству людей. И то же самое пишут японские дипломаты. Ученые, историки, философы, с своей стороны сравнивая настоящее с прошедшим и делая из этих сопоставлений глубокомысленные выводы, пространно рассуждают о законах движения народов, об отношении желтой и белой расы, буддизма и христианства, и на основании этих выводов и соображений оправдывают убийство христианами людей желтой расы, точно так же как ученые и философы японские оправдывают убийство людей белой расы. Журналисты, не скрывая своей радости, стараясь перещеголять друг друга и не останавливаясь ни перед какой, самой наглой, очевидной ложью, на разные лады доказывают, что и правы, и сильны, и во всех отношениях хороши только русские, а не правы и слабы и дурны во всех отношениях все японцы, а также дурны и все те, которые враждебны или могут быть враждебны русским — англичане, американцы, чтò точно так же по отношению русских доказывается японцами и их сторонниками.

И не говоря уже о военных, по своей профессии готовящихся к убийству, толпы так называемых просвещенных людей, ничем и никем к этому не побуждаемых, как профессора, земские деятели, студенты, дворяне, купцы, выражают самые враждебные, презрительные чувства к японцам, англичанам, американцам, к которым они вчера еще были доброжелательны или равнодушны, и без всякой надобности выражают самые подлые, рабские чувства перед царем, к которому они, по меньшей мере, совершенно равнодушны, уверяя его в своей беспредельной любви и готовности жертвовать для него своими жизнями.

И несчастный, запутанный молодой человек, признаваемый руководителем 130-миллионного народа, постоянно обманываемый и поставленный в необходимость противоречить самому себе, верит и благодарит и благословляет на убийство войско, которое он называет своим, для защиты земель, которые он еще с меньшим правом может называть своими. Все подносят друг другу безобразные иконы, в которые не только никто из просвещенных людей не верит, но которые безграмотные мужики начинают оставлять, все в землю кланяются перед этими иконами, целуют их и говорят высокопарно-лживые речи, в которые никто не верит.

Богачи жертвуют ничтожные доли своих безнравственно105 106 нажитых богатств на дело убийства или на устройство помощи в деде убийства, и бедняки, с которых правительство собирает ежегодно два миллиарда, считают нужным делать то же самое, отдавая правительству и свои гроши. Правительство возбуждает и поощряет толпы праздных гуляк, которые, расхаживая с портретом царя по улицам, поют, кричат «ура» и под видом патриотизма делают всякого рода бесчинства. И по всей России, от дворца до последнего села, пастыри церкви, называющей себя христианской, призывают того Бога, который велел любить врагов, Бога-Любовь на помощь делу дьявола, на помощь человекоубийству.

И одуренные молитвами, проповедями, воззваниями, процессиями, картинами, газетами, пушечное мясо, сотни тысяч людей однообразно одетые, с разнообразными орудиями убийства, оставляя родителей, жен, детей, с тоской на сердце, но с напущенным молодечеством, едут туда, где они, рискуя смертью, будут совершать самое ужасное дело: убийство людей, которых они не знают и которые им ничего дурного не сделали. И за ними едут врачи, сестры милосердия, почему-то полагающие, что дома они не могут служить простым, мирным, страдающим людям, а могут служить только тем людям, которые заняты убийством друг друга. Остающиеся же дома радуются известиям об убийстве людей и, когда узнают, что убитых японцев много, благодарят за это кого-то, кого они называют Богом.

И всё это не только признается проявлением высоких чувств, но люди, воздерживающиеся от таких проявлений, если они пытаются образумить людей, считаются изменниками, предателями и находятся в опасности быть обруганными и избитыми озверевшей толпой людей, не имеющих в защиту своего безумия и жестокости никакого иного орудия, кроме грубого насилия.

III.

«Война образует людей, перестающих быть гражданами и делающихся солдатами. Их привычки выделяют их из общества, их главное чувство есть преданность начальнику, они в лагерях приучаются к деспотизму, к тому, чтобы достигать своих целей насилием и играть правами и счастием ближних; их главное удовольствие — бурные приключения, опасности. Мирные труды им противны.

106 107

Война сама собой производит войну и продолжает ее без конца. Победивший народ, опьяненный успехом, стремится к новым победам; пострадавший же народ, раздраженный поражением, спешит восстановить свою честь и свои потери.

Народы, озлобленные друг против друга взаимными обидами, желают друг другу унижения, разорения. Они радуются тому, что болезни, голод, нужда, поражения постигают враждебную страну.

Убийство тысяч людей вместо сострадания вызывает в них восторженную радость: города освещаются иллюминациями, и вся страна празднует.

Так огрубевает сердце человека и воспитываются его худшие страсти. Человек отрекается от чувств симпатии и гуманности».

Чаннинг.

«Наступил возраст военной службы, и всякий молодой человек должен подчиняться не имеющим объяснения приказаниям негодяя или невежды; он должен поверить, что благородство и величие состоят в том, чтобы отказаться от своей воли и сделаться орудием воли другого, рубить и быть рубимым, страдать от голода, жажды, дождя и холода, быть искалеченным, не зная зачем, без другого вознаграждения, как чарка водки в день сражения и обещание неосязаемой и фиктивной вещи — бессмертия после смерти и славы, которую дает или в которой отказывает газетчик своим пером, сидя в теплой комнате.

Выстрел. Он раненый падает. Товарищи доканчивают его, топча ногами. Его закапывают полуживого, и тогда он может наслаждаться бессмертием. Товарищи, родные забывают его; тот, кому он отдал свое счастие, свое страдание и свою жизнь, никогда не знал его. И после нескольких лет кто-нибудь отыскивает его побелевшие кости и из них делает черную краску и английскую ваксу, чтобы чистить сапоги его генерала».

Альфонс Карр.

«Они берут человека во всей силе, в лучшую пору молодости, дают ему в руки ружье, на спину ранец, а голову его отмечают кокардой, потом говорят ему; «Мой собрат, государь такой-то дурно обошелся со мной, и потому ты должен нападать на всех его подданных; я объявил им, что ты такого-то числа явишься на их границу, чтобы убивать их...»

«Ты, может быть, по неопытности подумаешь, что наши враги — люди, но это не люди, а пруссаки, французы (японцы); ты будешь отличать их от человеческой породы по цвету их мундира. Постарайся исполнить как можно лучше твою обязанность, потому что я, оставаясь дома, буду наблюдать за тобой. Если ты победишь, то, когда вы возвратитесь, я выйду к вам в мундире и скажу: солдаты, я доволен вами. В случае если ты останешься на поле сражения, что весьма во вероятно, я пошлю сведения о твоей смерти твоему семейству, чтобы оно могло оплакивать тебя и наследовать после тебя Если ты лишишься руки или ноги, я заплачу тебе, что они стоят. Если же ты останешься жив и будешь уже негоден, чтобы носить ранец, я дам тебе отставку, и ты можешь итти издыхать где хочешь, это до меня не касается»“.

Клод Тилье.

107 108

«И я понял дисциплину, именно то, что капрал всегда прав, когда он говорит с солдатом, сержант, когда он говорит с капралом, унтер-офицер, когда он говорит с сержантом, и т. д., до фельдмаршала, хотя бы они говорили, что дважды два — пять! Сначала это трудно понять, но пониманию этого помогает то, что в каждой казарме висит табличка, и ее прочитывают, чтобы уяснить свои мысли. На этой табличке написано все то, что может желать сделать солдат, как, например, возвратиться в свою деревню, отказаться от исполнения службы, не покориться своему начальнику и прочее, и за всё это обозначены наказания: смертная казнь или пять лет каторжной работы».

Эркман-Шатриан.

«Я купил негра, он мой. Он работает, как лошадь; я плохо кормлю его, так же одеваю и бью его, когда он не слушается. Что же тут удивительного? Разве мы лучше обращаемся с своими солдатами? Разве они не лишены свободы так же, как этот негр? Разница только в том, что солдат стоит гораздо дешевле. Хороший негр стоит теперь по крайней мере 500 экю, хороший солдат стоит едва 50. Ни тот, ни другой не может уйти о того места, где их держат; и того и другого бьют за малейшую ошибку: жалованье почти одинаковое, но негр имеет преимущество перед солдатом в том, что не подвергает опасности свою жизнь, а проводит ее с своей женой и детьми».

(Questions sur l'Encyclopédie, par des amateurs, Art. Esclavage.)

Точно как будто не было ни Вольтера, ни Монтеня, ни Паскаля, ни Свифта, ни Канта, ни Спинозы, ни сотен других писателей, с большой силой обличавших бессмысленность, ненужность войны и изображавших ее жестокость, безнравственность, дикость и, главное, точно как будто не было Христа и его проповеди о братстве людей и любви к Богу и людям.

Вспомнишь всё это и посмотришь вокруг себя на то, что делается теперь, и испытываешь ужас уже не перед ужасами войны, а перед тем, что ужаснее всех ужасов, — перед сознанием бессилия человеческого разума.

То, что единственно отличает человека от животного, то, что составляет его достоинство — его разум, оказывается ненужным, бесполезным, даже не бесполезным, а вредным придатком, только затрудняющим всякую деятельность, в роде как узда, сбившаяся с головы лошади и путающаяся в ее ногах и только раздражающая ее.

Понятно, что язычник грек, римлянин, даже средневековой христианин, не знавший Евангелия и слепо веровавший во все предписания церкви, мог воевать и, воюя, гордиться своим военным званием; но как может верующий христианин или108 109 даже неверующий, но весь невольно проникнутый христианскими идеалами братства людей и любви, которым воодушевлены произведения философов, моралистов, художников нашего времени, как может такой человек взять ружье или стать к пушке и целиться в толпы ближних, желая убить их как можно больше?

Ассирияне, римляне, греки могли быть уверены, что, воюя, поступают не только согласно с своей совестью, но совершают даже доброе дело. Но ведь, хотим мы или не хотим этого, мы христиане, и христианство, как бы оно ни было извращено, общий дух его, не мог не поднять нас на ту высшую ступень разума, с которой уже мы не можем не чувствовать всем существом своим не только безумия, жестокости войны, но совершенной противуположности всему, что мы считаем хорошим и должным. И потому мы не можем делать того же не только уверенно, твердо и спокойно, но без сознания своей преступности, без отчаянного чувства того преступника-убийцы, который, начав убивать свою жертву и сознавая в глубине души преступность начатого дела, старается одурманить, раздражить себя, чтобы быть в состоянии докончить ужасное дело. Всё это неестественное, лихорадочное, горячечное, безумное возбуждение, охватившее теперь праздные верхние слои русского общества, есть только признак сознания преступности совершаемого дела. Все эти наглые, лживые речи о преданности, обожании монарха, о готовности жертвовать жизнью (надо бы сказать чужой, а не своей), все эти обещания отстаивания грудью чужой земли, все эти бессмысленные благословения друг друга разными стягами и безобразными иконами, все эти молебны, все эти приготовления простынь и бинтов, все эти отряды сестер милосердия, все эти жертвы на флот и Красный Крест, отдаваемые тому правительству, прямая обязанность которого в том, чтобы, имея возможность собирать с народа сколько ему нужно денег, объявив войну, завести нужный флот и нужные средства перевязки раненых, все эти славянские напыщенные, бессмысленные и кощунственные молитвы, про произнесение которых в разных городах газеты сообщают, как про важную новость, все эти шествия, требования гимна, крики «ура», вся эта ужасная, отчаянная, не боящаяся обличения, потому что всеобщая, газетная ложь, всё это одурение и озверение, в котором находится теперь русское общество и109 110 которое передается понемногу и массам, — всё это есть только признак сознания преступности того ужасного дела, которое делается.

Непосредственное чувство говорит людям, что не должно быть того, что они делают, но как тот убийца, который, начав резать свою жертву, не может остановиться, так и русским людям кажется теперь неопровержимым доводом в пользу войны то, что дело начато. Война начата, и потому надо продолжать ее. Так это представляется самым простым, заблудшим, неученым людям, действующим под влиянием мелких страстей и одурения, которому они подверглись. И точно так же рассуждают самые ученые люди нашего времени, доказывая то, что человек не имеет свободы воли, и потому, если бы он и понял, что начатое им дело нехорошо, он не может остановиться.

И ошалевшие, озверевшие люди продолжают ужасное дело.

IV.

«Удивительно, до какой степени, благодаря дипломатии и журналам, может самое ничтожное несогласие превратиться в священную войну. Когда Англия и Франция объявили войну России в 1856 году, то это произошло по такому ничтожному обстоятельству, что надо долго рыться в дипломатических архивах, чтобы понять эту причину. А вместе с тем последствиями этого странного недоразумения была смерть 500 тысяч добрых людей и израсходование от 5 до 6 миллиардов.

В сущности, причины были, но такие, в которых не признаются. Наполеон III хотел посредством союза с Англией и счастливой войны утвердить свою преступного происхождения власть; русские хотели захватить Константинополь; англичане хотели утвердить могущество своей торговли и помешать влиянию русских на Востоке. Под одним или другим видом это всегда тот же дух завоевания и насилия».

Рише.

«Может ли быть что-нибудь нелепее того, что человек имеет право убить меня, потому что он живет на той стороне реки и что его государь в ссоре с моим, хотя я и не ссорился с ним?»

Паскаль.

«Обитатели земной планеты находятся еще в таком состоянии нелепости, неразумия, тупости, что каждый день читаешь в журналах цивилизованных стран обсуждение дипломатических отношений глав государств, имеющих целью союзы против предполагаемого врага, приготовление войн, при которых народы позволяют своим руководителям располагать110 111ими как скотом, ведомым на бойню, как будто и не подозревая того, что жизнь каждого человека есть его личная собственность.

Обитатели этой странной планеты все воспитаны в убеждении, что есть народы, границы, знамена, и все имеют такое слабое сознание человечности, что это чувство совершенно исчезает перед представлением отечества... Правда, что если бы мыслящие люди сумели согласиться, это положение изменилось бы, так как лично никто не желает войны... Но есть такие политические сцепления, вследствие которых могут существовать миллионы паразитов».

Фламмарион.

«Когда изучаешь не поверхностно, но основательно различные деятельности человеческие, то нельзя воздержаться от следующего печального размышления: сколько тратится жизней для продолжения на земле царства зла и как этому злу содействует больше всего учреждение постоянных армий.

Удивление и чувство печали увеличиваются еще при мысли о том, что всё это ненужно и что это зло, принимаемое так благодушно огромным большинством людей, происходит только от их глупости, только оттого, что они позволяют относительно малому числу людей искусных и развращенных эксплуатировать себя».

Патрис Ларрок.

Спросите у бросившего старых родителей, жену, детей солдата-рядового, ефрейтора, унтер-офицера, зачем он готовится убивать неизвестных ему людей, — он сначала удивится вашему вопросу. Он солдат, присягал и должен исполнять приказания начальства. Если же вы скажете ему, что война, т. е. убийство людей, не сходится с заповедью «не убий», то он скажет: «А как же, коли на наших нападают? За царя, за веру православную». (Один на мой вопрос сказал мне: — А как же, коли он на святыню нападет? — На какую? — На знамя.) Если же вы попытаетесь объяснить такому солдату, что заповедь Бога важнее не только знамени, но всего на свете, то он замолчит или рассердится и донесет начальству.

Спросите офицера, генерала, зачем он идет на войну, — он скажет вам, что он военный, а что военные необходимы для защиты отечества. То же, что убийство не сходится с духом христианского закона, не смущает его, потому что он или не верит в этот закон или, если и верит, то не в самый закон, а в то разъяснение, которое дано этому закону. Главное же то, что он, так же как и солдат, на место вопроса личного, что ему делать, всегда подставляет вопрос общий о государстве, отечестве. «В теперешнее время, когда отечество в опасности, надо действовать, а не рассуждать», скажет он.111

112 Спросите дипломатов, которые своими обманами подготавливают войны, зачем они делают это. Они скажут вам, что цель их деятельности в установлении мира между народами и что цель эта достигается не идеальными, неосуществимыми теориями, а дипломатической деятельностью и готовностью к войне. И точно так же, как военные вместо вопроса о своей жизни поставят вопрос общий, так и дипломаты будут говорить об интересах России, о недобросовестности других держав, об европейском равновесии, а не о своей жизни и деятельности.

Спросите журналистов, зачем они своими писаниями возбуждают людей к войне, — они скажут, что войны вообще необходимы и полезны, в особенности же теперешняя война, и подтвердят это свое мнение неясными патриотическими фразами и, точно так же как военные и дипломаты, на вопрос о том, почему он, журналист, определенная личность, живой человек, поступает известным образом, будет говорить об общих интересах народа, государстве, цивилизации, белой расе.

Точно так же объяснят свое участие в деле войны все подготовители ее. Они, пожалуй, согласны в том, что желательно было бы уничтожить войну, но теперь это невозможно, теперь они, как русские и как люди, занимающие известные положения предводителя, земца, врача, деятеля Красного Креста, призваны действовать, а не рассуждать. Некогда рассуждать и о себе думать, скажут они, когда есть великое общее дело.

То же скажет кажущийся виновником всего дела царь. Он, так же как солдат, удивится вопросу о том, нужна ли теперь война. Он не допускает даже мысли о том, что можно было бы теперь прекратить войну. Он скажет, что он не может не исполнять того, что требует от него весь народ, что, хотя он и признает войну великим злом и употреблял и готов употреблять все средства для уничтожения ее, в данном случае он не мог не объявить ее и не может не продолжать ее. Это необходимо для блага, и величия России.

Все эти люди на вопрос о том, почему он, такой-то, Иван, Петр, Николай, признавая для себя обязанность христианского закона, запрещающего не только убийство ближнего, но требующего любви к нему, служения ему, позволяют себе участие в войне, то есть в насилии, в грабеже, убийстве, — одинаково всегда ответят тем, что поступают они так во имя или112 113 отечества, или веры, или присяги, или чести, или цивилизации, или будущего блага всего человечества, вообще чего-то отвлеченного и неопределенного. Кроме того, все эти люди всегда так усиленно заняты или приготовлениями к войне, или распоряжениями, или рассуждениями о ней, что в свободное время могут только отдыхать от своих трудов и не имеют времени заниматься рассуждениями о своей жизни, которые они считают праздными.

V.

«Мысль о ужасом останавливается перед неизбежно ожидающей нас в конце века катастрофой, и надо приготавливаться к ней. В продолжение 20 лет (теперь уже более 40) все усилия знания истощаются на то, чтобы изобретать орудия разрушения, и скоро будет достаточно нескольких пушечных выстрелов, чтобы уничтожить целую армию; под ружьем теперь уже не так, как прежде, несколько тысяч продажных бедняков, но народы, целые народы готовятся убивать друг друга. Для того чтобы приготовить их к убийству, разжигают их ненависть, уверяя их, что они ненавидимы, и кроткие люди верят этому, и вот-вот толпы мирных граждан, получив нелепое приказание убивать друг друга, Бог знает из-за какого смешного распределения границ или каких-нибудь торговых, колониальных интересов, бросятся друг на друга с жестокостью диких зверей.

И пойдут они, как бараны, на бойню, зная, куда они идут, зная, что они оставляют своих жен, что дети их будут голодать; но они будут итти, до такой степени опьяненные звучными и лживыми словами, до такой степени обманутые, что, воображая, что бойня составляет их обязанность, будут просить Бога благословить их кровавые дела. И будут они итти, растаптывая урожаи, которые они сеяли, сжигая города, которые они строили, о восторженным пением, криками радости, праздничной музыкой, будут идти без возмущения, покорные и смиренные, несмотря на то, что в них сила и что, если бы они могли согласиться, они установили бы здравый смысл и братство вместо диких хитростей дипломатов».

Э. Род.

«Очевидец рассказывает, что он в нынешнюю русско-японскую войну увидал, войдя на палубу Варяга. Зрелище было ужасно. Везде кровь, обрывки человеческого мяса, туловища без голов, оторванные руки, запах крови, от которого тошнило самых привычных. Боевая башня более всех пострадала. Гранату разорвало на ее вершине и убило молодого офицера, который руководил наводкой. От несчастного осталась только сжатая рука, державшая инструмент. Из четырех людей, бывших с командиром, два были разорваны в куски, два другие сильно ранены (это те, о которых я рассказывал и которым отрезали обе ноги и потом должны были еще раз отрезать их); командир отделался ударом осколка в висок.113

114И это не всё. Нейтральные не могут принять на свои пароходы раненых, потому что гангрена и горячка заразительны.

Гангрена и гнойные госпитальные заражения составляют вместе с голодом, пожаром, разорениями, болезнями, тифом, оспой тоже часть военной славы, — такова война.

А между тем Жозеф Местр так воспевал благодеяния войны: «Когда человеческая душа вследствие изнеженности теряет свою упругость, становится неверующей и усваивает гнилостные пороки, которые следуют за излишками цивилизации, она может быть восстановлена только в крови».

Господин Вогюе, академик, так же как и г. Брюнетьер, говорят почти то же самое.

Но бедняки, из которых делается пушечное мясо, имеют право не соглашаться с этим.

К несчастью, они не имеют мужества своих убеждений. От этого всё зло. Привыкнув издавна позволять убивать себя ради вопросов, которые они не понимают, они продолжают это делать, воображая, что всё идет очень хорошо.

От этого-то теперь там лежат трупы, которые под водой поедают морские раки.

В то время когда картечь разбивала всё вокруг них, едва ли они рады были думать, что всё это делается для их блага, чтобы восстановить душу их современников, потерявшую свою упругость от излишка цивилизации.

Несчастные, вероятно, не читали Жозефа Местра. Я советую раненым читать его между двумя перевязками.

Они узнают, что война так же необходима, как и палач, потому что, как и он, она есть проявление справедливости Бога.

И эта великая мысль будет служить им утешением в то время, когда пила хирурга будет распиливать их кости».

«В «Русских Ведомостях» я прочла рассуждение о том, что выгода России в том, что у нее неистощимый человеческий материал.

Для детей, у которых убьют отца, у жены — мужа, у матери — сына, материал этот истощается скоро».

Hardouin.

(Из частного письма русской матери. Март, 1904 г.)

«Вы спрашиваете, необходима ли еще война между цивилизованными народами. Я отвечаю: не только уже не необходима, но никогда и не была необходима, никогда. Она всегда нарушала правильное историческое развитие человечества, нарушала право, задерживала прогресс.

Если последствия войн иногда и бывали выгодны для общей цивилизации, то вредных последствий было гораздо больше. Мы обманываемся потому, что только часть вредных последствий тотчас же очевидна. Большая часть их, и самых важных, незаметны нам. И потому мы не можем допустить слово «еще». Допущение этого слова дает право защитникам войны утверждать, что спор между нами есть дело только временного соответствия и личной оценки, и разногласие наше тогда сведется к тому, что мы считаем войну бесполезной, тогда как они считают ее еще полезной. Они охотно согласятся с нами, с такой постановкой вопроса, и скажут, что война, действительно, может сделаться бесполезной и даже вредной, но только завтра, но не нынче; нынче же они считают нужным произвести над народом те страшные кровопускания, называемые войнами, которые114 115совершаются только для удовлетворения личных честолюбий самого малого меньшинства.

Потому что такова была и такова теперь единственная причина войн: власть, почести, богатства малого числа людей в ущерб массам, естественное легковерие которых и предрассудки, вызываемые и поддерживаемые этим меньшинством, дают эту возможность».

Гастон Мох.

Люди нашего христианского мира и нашего времени подобны человеку, который, пропустив настоящую дорогу, чем дальше едет, тем всё больше и больше убеждается в том, что едет не туда, куда надобно. И чем больше он сомневается в верности пути, тем быстрее и отчаяннее гонит по нем, утешаясь мыслью, что куда-нибудь да выедет. Но приходит время, когда становится совершенно ясно, что путь, по которому он едет, никуда не приведет, кроме как к пропасти, которую он начинает уже видеть перед собой.

В таком положении находится теперь христианское человечество нашего времени. Ведь совершенно очевидно, что если мы будем продолжать жить так же, как теперь, руководясь как в частной жизни, так и в жизни отдельных государств одним желанием блага себе и своему государству, и будем, как теперь, обеспечивать это благо насилием, то, неизбежно увеличивая средства насилия друг против друга и государства против государства, мы, во-первых, будем всё больше и больше разоряться, перенося бòльшую часть своей производительности на вооружение; во-вторых, убивая в войнах друг против друга физически лучших людей, будем всё более и более вырождаться и нравственно падать и развращаться.

Что это так будет, если мы не изменим нашей жизни, это так же верно, как математически верно то, что две непараллельные линии должны встретиться. Но мало того, что это теоретически верно: в наше время это становится верно уже не для одного рассудка, но и для чувства. Пропасть, к которой мы идем, уже становится видна нам, и самые простые, не философствующие, неученые люди не могут не видеть того, что, всё больше и больше вооружаясь друг против друга и истребляя друг друга на войнах, мы, как пауки в банке, ни к чему иному не можем прийти, как только к уничтожению друг друга.

Искреннему, сериозному, разумному человеку нельзя уже утешать себя мыслью о том, что дело может исправить, как115 116 это думали прежде, всемирная монархия Рима, Карла Великого, Наполеона, средневековая духовная власть папы, или священные союзы, или политическое равновесие европейского концерта и мирные международные судилища, или, как думали некоторые, увеличение военных сил и вновь изобретенные могущественные орудия истребления.

Устроить всемирную монархию или республику с европейскими штатами невозможно, потому что различные народы никогда не захотят соединиться в одно государство. Устроить международные судилища для решения международных споров? Но кто же заставит подчиниться решению судилища тяжущегося, у которого под ружьем миллионы войска? Разоружиться? Никто не хочет и не может начинать. Придумать еще более ужасные средства истребления: баллоны с начиненными удушливыми газами бомбами, снарядами, которыми люди будут посыпать друг друга? Что бы ни придумали, все государства заведутся такими же орудиями истребления, пушечное же мясо, как после холодного оружия шло под пули и после пуль покорно шло под гранаты, бомбы, дальнобойные орудия, картечницы, мины, пойдет и под высыпаемые из баллонов бомбы, начиненные удушливыми газами.

Ничто очевиднее речей господина Муравьева и профессора Мартенса о том, что японская война не противоречит Гаагской конференции мира, ничто очевиднее этих речей не показывает, до какой степени среди нашего мира извращено орудие передачи мысли — слово и совершенно потеряна способность ясного, разумного мышления. Мысль и слово употребляются не на то, чтобы служить руководством человеческой деятельности, а на то, чтобы оправдывать всякую деятельность, как бы она ни была преступна. Последняя бурская война и теперь японская, которая всякую минуту может перейти во всеобщую бойню, без малейшего сомнения доказали это. Все антимилитаристические рассуждения так же мало могут содействовать прекращению войны, как самые красноречивые, убедительные, обращенные к грызущимся собакам доводы о том, что им выгоднее разделить тот кусок мяса, за который они грызутся, чем перекусать друг друга и лишиться куска мяса, который унесет прохожая, неучаствующая в драке собака.

Мы разогнались к пропасти и не можем остановиться и летим в нее.116

117 Для всякого разумного человека, думающего о том положении, в котором находится теперь человечество, и о том, к которому оно неизбежно приближается, не может не быть очевидно, что практического выхода из этого положения нет никакого, что нельзя: придумать никакого такого устройства, учреждения, которое спасло бы нас от той погибели, к которой мы неудержимо стремимся.

Не говоря уже об экономических неразрешимых и всё усложняющихся и усложняющихся опасностях, взаимные отношения вооружающихся друг против друга держав, всякую минуту готовые разразиться и разражающиеся войнами, ясно указывают на ту неизбежную гибель, к которой влечется всё так называемое цивилизованное человечество.

Так что же делать?

VI.

«Заканчивая свою миссию, Иисус установил основание нового общества. До него народы принадлежали одному или многим господам, как стада принадлежат своим хозяевам... Князья и сильные давили народ всей тяжестью своей гордости и корыстолюбия. Иисус кладет конец этому неустройству, поднимает согбенные головы, освобождает рабов. Он научает их тому, что, будучи равными перед богом, люди свободны друг перед другом, что никто не может иметь сам по себе власти над своими братьями, что равенство и свобода — божественные законы человеческого рода — ненарушаемы; что власть не может быть правом, что в общественном устройстве она есть должность, служение, некоторого рода рабство, свободно принятое на себя в виду общего блага. Таково общество, которое устанавливает Иисус. Это ли мы видим в мире? Это ли учение царствует на земле? Слуги или господа князья народов в нашем мире? В продолжение 18 веков поколение за поколением передают друг другу учение Христа и говорят, что верят в него; а что же изменилось в мире? Народы, раздавленные и страдающие, все ждут обещанного освобождения, и не оттого, чтобы слово Христа было неверно или недействительно, но оттого, что народы или не поняли, что осуществление учения должно совершиться их собственными усилиями, их твердой волей, или, заснувши в своем унижении, не сделали того одного, что дает победу, — не готовы были умереть зa истину. Но они проснутся. Уже что-то шевелится среди них; они слышат уже голос, который говорит: спасение близко».

Ламенэ.

«Нельзя не признать того, что XIX век стремится ступить на новый путь. Люди этого века начинают понимать, что должны существовать зaконы и суды и для народов и что преступления народа против народа, хотя и совершаемые117 118в великих размерах, не менее ненавистны, чем преступления человека против человека».

Кетлэ.

«Все люди одного происхождения, подлежат одному закону и все предназначены к одной цели.

И потому у вас должна быть одна вера, одна цель поступков, одно знамя, под которым все должны сражаться. Поступки, слезы и мученичество есть общий всему человечеству язык, который понимают все».

Иосиф Мадзини.

«...Нет, призываю в свидетели возмущение совести всякого человека, который видел, как текла кровь его сограждан, или был причиной этого, — недостаточно одной головы, чтобы нести тяжесть стольких убийств. Надо было бы столько же голов, сколько есть сражающихся. Для того чтобы быть ответственными зa закон крови, который они устанавливают, нужно бы было, чтобы они по крайней мере понимали его. Но лучшие учреждения, о которых здесь идет речь, будут всё-таки только временными, потому что, повторяю еще раз, армии и война должны кончиться; несмотря на слова софиста, которого я опровергал в другом месте, неправда, чтобы война даже против чужеземца была священна, неправда, чтобы земля алкала крови. Война проклята Богом и даже теми людьми, которые в ней участвуют и которые испытывают от нее тайный ужас. Земля же просит у неба воды своих рек и чистой росы ее облак».

Альфред де Виньи.

«Человек так же мало сотворен для того, чтобы принуждать, как и для того, чтобы повиноваться. Люди взаимно портятся от этих двух привычек. Тут одурение, там наглость, и нигде истинного человеческого достоинства».

Консидеран.

«Если бы мои солдаты начали думать, ни один не остался бы в войске».

Фридрих II.

Две тысячи лет тому назад Иоанн Креститель и за ним Христос говорили людям: «исполнилось время и приблизилось царство Божие, одумайтесь (μετανοειτε) и веруйте в Евангелие» (Марка I, 15). И «если не одумаетесь, все погибнете» (Луки XIII, 5).

Но люди не послушали его. И та погибель, которую он предсказывал, уже близка. И мы, люди нашего времени, не можем не видеть ее. Мы погибаем уже и потому не можем пропустить мимо ушей того, старого по времени, но нового для нас, средства спасения. Мы не можем не видеть того, что кроме всех других бедствий, проистекающих из нашей дурной, неразумной жизни, одни военные приготовления и неизбежные вследствие них118 119 войны неминуемо должны погубить нас. Мы не можем не видеть, что все придумываемые людьми практические средства избавления от этих зол оказываются и должны оказываться бессильными и что бедственность положения народов, вооружающихся друг против друга, не может не итти всё усиливаясь и усиливаясь. И потому слова Христа, больше чем когда-нибудь и к кому-нибудь, относятся к нам и нашему времени.

Христос говорил: одумайтесь, т. е. каждый человек остановись в своей начатой деятельности и спроси себя: кто ты? откуда ты взялся и в чем твое назначение? И, ответив на эти вопросы, соответственно ответу реши, свойственно ли твоему назначению то, что ты делаешь. И стоит только каждому человеку нашего мира и времени, то есть человеку, знающему сущность христианского учения, на минуту остановиться в своей деятельности, забыть то, чем его считают люди: императором, солдатом, министром, журналистом, и сериозно спросить себя: кто он и в чем его назначение, — чтобы усумниться в полезности, законности, разумности своей деятельности. Прежде чем я император, солдат, министр, журналист, — должен ответить себе всякий человек нашего времени и христианского мира, — прежде всего я человек, т. е. ограниченное существо, посланное высшей волей в бесконечный по времени и пространству мир для того, чтобы, пробыв в нем мгновенье, умереть, т. е. исчезнуть из него. И потому все те личные, общественные и даже общечеловеческие цели, которые я могу ставить себе и которые ставят мне люди, вследствие краткости моей жизни, так же как и вследствие бесконечности жизни мира, все ничтожны и должны быть подчинены той высшей цели, для достижения которой я послан в мир. Конечная цель эта, вследствие моей ограниченности, недоступна мне, но она есть (как должна быть цель всего существующего), и мое дело в том, чтобы быть орудием ее, то есть назначение мое в том, чтобы быть работником Бога, исполнять Его дело. И поняв так свое назначение, всякий человек нашего мира и времени, от императора до солдата, не может не посмотреть иначе на те обязанности, которые он сам или люди наложили на него.

Прежде чем меня короновали, признали императором, — должен сказать себе император, — прежде чем я обязался исполнять свои обязанности главы государства, я тем самым, что живу, обещался исполнить то, чего требует от меня та119 120 высшая воля, которая послала меня в жизнь. Требования эти я не только знаю, но чувствую в своем сердце. Они состоят в том, как это выражено в христианском законе, который я исповедую, чтобы я покорялся воле Бога и исполнял то, чего она хочет от меня, любил бы ближнего, служил ему, поступал бы с ним, как я хочу чтобы поступали со мной. То ли я делаю, управляя людьми, предписывая насилия, казни и самое ужасное дело — войны?

Люди говорят мне, что я должен делать это. Бог же говорит, что я должен делать совершенно другое. И потому, сколько бы мне ни говорили, что я, как глава государства, должен руководить насилиями, сборами податей, казнями и, главное, войной, т. е. убийством ближнего, я не хочу и не могу этого делать.

И то же самое должен сказать себе солдат, которому внушено, что он должен убивать людей, и министр, считавший своей обязанностью приготовления, к войне, и журналист, возбуждающий к войне, и всякий человек, задавший себе вопрос о том, что он такое, в чем его назначение в жизни. А как только глава государства перестанет распоряжаться войной, солдат перестанет воевать, министр готовить средства к войне, журналист возбуждать к ней, так без всяких новых учреждений, приспособлений, равновесия, судилищ, само собою уничтожится то безвыходное положение, в которое поставили себя люди не только по отношению к войне, но и ко всем тем бедствиям, которые они сами наносят себе.

Так что, как ни странно это кажется, самое верное и несомненное избавление людей от всех бедствий, которые они сами наносят себе, и от самого ужасного из них — от войны достигается не какими-либо внешними общими мерами, а только тем простым, обращением к сознанию каждого отдельного человека, которое 1900 лет тому назад предлагал Христос, — тем, чтобы каждый человек одумался, спросил себя: кто он? зачем он живет и что ему должно и что не должно делать?

VII.

«Существует распространенное мнение, что религия не составляет постоянного элемента человеческой природы. Многие говорят нам, что это только один из фазисов мысли и чувства, свойственный людям въ ранний и сравнительно некультурный период жизни людей; что это нечто такое, из120 121чего человек постепенно выростает и должен оставить позади себя.

Мы можем смотреть спокойно на этот вопрос, потому что если религия есть только суеверие, то, очевидно, мы должны вырости из нее. Если же религия свойственна высшей и лучшей человеческой жизни, то христианское исследование этого вопроса должно показать нам это. Если вы на каждой монете находите отпечаток, и отпечаток этот один и тот же, то вы должны быть уверены, несомненно убеждены, что то, что кладет отпечаток на каждую монету, есть нечто действительно существующее. Так что везде, где вы находите всеобщее и постоянное характеристическое свойство в человеческой природе или природе какого-либо другого существа, вы можете быть совершенно уверены, что в мире есть нечто соответствующее этому, что вызвало это свойство. Вы находите человека всегда и везде религиозным существом. Вы находите его везде верующим в то, что его окружает неведомый мир. На основании какой бы теории вы ни смотрели на весь мир, мир сделал нас тем, что мы есмы, и если мир не есть обман, то и то, что соответствует этому миру в нас, — есть тоже действительность, потому что действительный мир вызвал в нас эти свойства».

Саведж.

«Религия есть высший и благороднейший деятель в воспитании человека, величайшая сила цивилизации, между тем как внешние проявления веры и политическая эгоистическая деятельность суть главные препятствия прогресса человечества. Деятельность и духовенства и государства противоположны религии. Наше исследование показало, что сущность религии, вечная и божественная, одинаково наполняет сердце человека везде, где только оно чувствует и бьется. Логический вывод наших исследований указывает нам на единую основу всех великих религий, на единое учение, развивающееся о самого начала жизни человечества до настоящего дня...»

«В глубине всех вер течет поток единого, вечного откровения, единой религии слова Божьего, обращенного к человеку.

Пускай парсы носят свои таавиды, евреи свои филактерии, христиане свой крест, мусульмане свой полумесяц, но пусть все они помнят, что это только формы и эмблемы, тогда как основная сущность всех религий — любовь к ближнему — одинаково требуется Ману, Зороастром, Буддой, Моисеем, Сократом, Гиллелем, Иисусом, Павлом, Магометом».

Морис Флюгелъ.

«Ни одно общество не может существовать без общей веры и общей цели; политическая деятельность есть приложение, религия устанавливает принцип. Где нет этой общей веры, там правит воля большинства, состоящая в постоянной переменчивости и угнетении остальных. Без Бога можно принуждать людей, но нельзя убедить. Без Бога большинство будет тираном, а не воспитателем людей...

То, что нам нужно, что нужно народу, то, чего требует наш век для того, чтобы найти выход из той грязи эгоизма, сомнения и отрицания, в которые он погружен, — это вера, в которой наши души могли бы перестать блуждать в отыскивании личных целей, могли бы все итти вместе, признавая121 122одно происхождение, один закон, одну цель. Всякая сильная вера, которая возникнет на развалинах старых, изжитых верований, изменяет существующий общественный порядок, так как каждая сильная вера неизбежно прилагается ко всякой отрасли человеческой деятельности...

Человечество повторяет в различных формулах и различных степенях слова молитвы Господней: «да приидет царство Твое на земле, как и на небе».

Мадзини.

«Человек может рассматривать себя как животное среди животных, живущих сегодняшним днем, он может рассматривать себя и как члена семьи и как члена общества, народа, живущего веками, может и даже непременно должен (потому что к этому неудержимо влечет его разум) рассматривать себя как часть всего бесконечного мира, живущего бесконечное время. И потому разумный человек всегда устанавливал, кроме отношения к ближайшим явлениям жизни, свое отношение ко всему бесконечному по времени и пространству и потому непостижимому для него миру, понимая его как одно целое. И такое установление отношения человека к тому непостижимому целому, которого он чувствует себя частью и из которого он выводит руководство в своих поступках, и есть то, что называлось и называется религией. И потому религия всегда была и не может перестать быть необходимостью и неустранимым условием в жизни разумного человека и разумного человечества».

«Истинная религия есть такое установленное человеком отношение к окружающей его бесконечной жизни, которое связывает его жизнь с этой бесконечностью и руководит его поступками».

Л. Толстой.

«Религия (рассматриваемая объективно) есть признание всех наших обязанностей заповедями Бога.

Есть только одна истинная религия, хотя может быть много разных вер.

Кант.

Зло, от которого страдают люди нашего времени, происходит оттого, что большинство их живет без того, чтò одно дает разумное руководство человеческой деятельности — без религии, не той религии, которая состоит в вере в догматы, в исполнение обрядов, доставляющих приятное развлечение, утешение, возбуждение, а той религии, которая устанавливает отношение человека ко Всему, к Богу, и потому дает общее высшее направление всей деятельности человеческой, без которой люди становятся на уровень животных и даже ниже их. Зло это, ведущее людей к неизбежной погибели, проявилось с особенной силой в наше время, потому что, утратив разумное руководство в жизни и направив все свои усилия на открытия и усовершенствования в области знаний преимущественно122 123 прикладных, люди нашего времени выработали себе огромную власть над силами природы; не имея же руководства для разумного приложения этой власти, они естественно стали употреблять ее на удовлетворение своих самых низких, животных побуждений.

Лишенные религии люди, обладая огромной властью над силами природы, подобны детям, которым дали бы для игры порох или гремучий газ. Глядя на то могущество, которым пользуются люди нашего времени, и на то, как они употребляют его, чувствуется, что по степени своего нравственного развития люди не имеют права не только на пользование железными дорогами, паром, электричеством, телефонами, фотографиями, беспроволочными телеграфами, но даже простым искусством обработки железа и стали, потому что все эти усовершенствования и искусства они употребляют только на удовлетворение своих похотей, на забавы, разврат и истребление друг друга.

Что же делать? Отбросить все те усовершенствования жизни, всё то могущество, которое приобрело человечество? Забыть то, что оно узнало? Невозможно. Как ни зловредно употребляются эти умственные приобретения, они всё-таки приобретения, и люди не могут забыть их. Изменить те соединения народов, которые образовались веками и установить новые? Придумать такие новые учреждения, которые помешали бы меньшинству обманывать и эксплуатировать большинство? Распространить знания? Всё это испробовано и делается с большим усердием. Все эти мнимые приемы исправления составляют главное средство самозабвения, отвлечения себя от сознания неизбежной гибели. Изменяются границы государств, изменяются учреждения, распространяются знания, но люди в других пределах, с другими учреждениями, с увеличенными знаниями остаются теми же зверями, готовыми всякую минуту разорвать друг друга, или теми рабами, какими всегда были и будут, пока будут руководиться не религиозным сознанием, а страстями, рассудком и посторонними внушениями.

Человеку нет выбора: он должен быть рабом наиболее бессовестного и наглого, чем другие, раба или — Бога, потому что для человека есть только одно средство быть свободным: это соединение своей воли с волей Бога. Лишенные религии люди, одни, отрицающие самую религию, другие, признающие религией те внешние, уродливые формы, которые заменили ее,123 124 и руководимые только своими личными похотями, страхом, человеческими законами и, главное, взаимным гипнозом, не могут перестать быть животными или рабами, и никакие внешние усилия не могут вывести их из этого состояния, потому что только религия делает человека свободным.

А большинство людей нашего времени лишено ее.

VIII.

«Не делай того, что осуждает твоя совесть, и не говори того, что несогласно с правдой. Соблюдай это самое важное, и ты исполнил всю задачу своей жизни...»

«Никто не может насиловать твою волю, на нее нет ни вора, ни разбойника; не желай неразумного, желай общего блага, а не личного, как большая часть людей. Задача жизни не в том, чтобы быть на стороне большинства, а в том, чтобы не попасть в ряды умалишенных...»

«Помни, что есть Бог, который хочет не хвалы или славы людской от людей, созданных им по подобию своему, а того, чтобы они, руководясь данным им разумением, поступками своими уподоблялись ему. Ведь смоковница верна своему делу, собака, пчела также. А человек неужели не исполнит своего призвания? Но увы, эти великие святые истины меркнут в памяти твоей: суета ежедневной жизни, война, неразумный страх, немощь духа и привычка быть рабом заглушают их...»

«Ветвь, отрезанная от своего сучка, тем самым отделилась и от целого дерева. Человек при раздоре с другим человеком отрывается от всего человечества. Но ветвь отсекается посторонней рукой, человек же сам отчуждает себя от ближнего своего ненавистью и злобой, не ведая, правда, что он тем самым отрывает себя от всего человечества. Но божество, призвавшее людей, как братьев, к жизни общей, одарило их свободой после раздора снова примиряться между собой».

Марк Аврелий.

«Просвещение есть выход человека из своего, им же самим поддерживаемого ребячества. Ребячество состоит в его неспособности пользоваться своим разумом без руководства другого. Им же самим поддерживается это ребячество тогда, когда причина его лежит не в недостатке разума, но в недостатке решительности и мужества пользоваться им без руководства другого. Sapere aude.[26]

Имей мужество пользоваться собственным разумом. Это девиз просвещения».

Кант.

«Нужно высвободить ту религию, которую исповедывал Иисус, от той религии, предмет которой есть Иисус. И когда124 125мы узнаем состояние сознания, составляющую основную ячейку и начало вечного Евангелия, надо будет держаться его.

Как жалкие плошки деревенской иллюминации или маленькие свечи процессии потухают перед великим чудом света солнца, так же потухнут ничтожные, местные, случайные и сомнительные чудеса перед законом жизни духа, перед великим зрелищем человеческой истории, руководимой Богом».

Амиель.

«Я признаю следующее положение не нуждающимся ни в каком доказательстве: всё, что человек думает делать угодного Богу, кроме доброй жизни, есть только религиозное заблуждение и суеверие».

Кант.

«В сущности есть только одно средство почитания Бога — это исполнение своих обязанностей и поведение сообразно с законами разума».

Лихтенберг.

Но для того чтобы уничтожилось то зло, от которого мы страдаем, скажут люди, увлеченные различными житейскими деятельностями, необходимо не несколько людей, а чтобы все люди одумались и чтобы, одумавшись, одинаково поняли назначение своей жизни в исполнении воли Бога и служении ближнему.

Возможно ли это?

Не только возможно, — отвечу я, — но невозможно, чтобы этого не было.

Невозможно людям не одуматься, то есть не поставить себе каждому человеку вопрос о том, кто он такое и зачем живет, потому что человек, как разумное существо, не может жить, не зная зачем он живет, и всегда ставил себе этот вопрос и всегда по мере степени своего развития отвечал на него в религиозном учении; в наше же время внутреннее противоречие, в котором чувствуют себя люди, с особенной настоятельностью вызывает этот вопрос и требует на него ответа. Невозможно же людям нашего времени ответить на этот вопрос иначе, как признанием закона жизни в любви к людям и служении им, потому что это единственный разумный для нашего времени ответ о смысле человеческой жизни, и ответ этот 1900 лет тому назад выражен в христианской религии и точно так же известен огромному большинству всего человечества.

Ответ этот в скрытом состоянии живет в сознании всех людей христианского мира нашего времени, но явно не выражается125 126 и не служит руководством нашей жизни только потому, что с одной стороны люди, которые пользуются наибольшим авторитетом, так называемые ученые, находясь в грубом заблуждении о том, что религия есть временная ступень развития человечества, пережитая им, и что люди могут жить без религии, внушают это заблуждение начинающим образовываться людям из народа; с другой стороны, потому что люди, имеющие власть, сознательно и часто бессознательно (находясь сами в заблуждении о том, что церковная вера есть христианская религия) стараются поддерживать и вызывать в народе грубые суеверия, выдаваемые за христианскую религию.

Только бы уничтожились эти два обмана, и та истинная религия, которая в скрытом состоянии уже живет в людях нашего времени, стала бы явной и обязательной.

Для того чтобы это совершилось, нужно, чтобы, с одной стороны, люди ученые поняли, что положение о братстве всех людей и правило о делании другим того, чего себе хочешь, не есть случайное, одно из многих человеческих рассуждений, которое может быть подчинено каким-либо другим соображениям, а есть несомненное, стоящее выше других соображений положение, вытекающее из неизменного отношения человека к бесконечному, к Богу, и есть религия и вся религия, и потому всегда обязательно.

С другой стороны, — чтобы те люди, которые сознательно и бессознательно проповедуют под видом христианства грубые суеверия, поняли, что все те догматы, таинства, обряды, которые они поддерживают и проповедуют, не только не безразличны, как они думают, а в высшей степени вредны, скрывая от людей ту единую религиозную истину, которая выражена в исполнении воли Бога, братстве людей, служении людям, и что правило о том, чтобы поступать с другими, как хочешь чтобы поступали с тобой, не есть одно из предписаний христианской религии, а вся практическая религия, как это и сказано в Евангелии.

Для того чтобы люди нашего времени одинаково поставили себе вопрос о смысле жизни и одинаково ответили на него, нужно только людям, считающим себя просвещенными, перестать думать и внушать другим поколениям, что религия есть атавизм, пережиток прошедшего дикого состояния, и что для хорошей жизни людей достаточно распространения образования,126 127 то есть самых разнообразных знаний, которые как-то приведут людей к справедливости и нравственной жизни; а понять, что для доброй жизни людей необходима религия и что религия эта есть уже и живет в сознании людей нашего времени; людям же, умышленно и неумышленно одуряющим народ церковными суевериями, перестать делать это и признать, что важно и обязательно в христианстве не крещение, причастие, исповедание догматов и т. п., а только любовь к Богу и ближнему и исполнение заповеди о том, чтобы поступать с другими, как хочешь чтобы поступали с тобой, что в этом весь закон и пророки.

Если бы только поняли это как лжехристиане, так и люди науки и проповедывали бы и детям и неученым эти простые, ясные и нужные истины так же, как они проповедуют теперь свои сложные, путаные и ненужные положения, все люди одинаково понимали бы смысл своей жизни и признавали бы одни и те же вытекающие из него обязанности.

IX.

Письма крестьянина, отказавшегося от военной службы.

«1895 года Октября 15-го дня я был призван к отбыванию воинской повинности. Когда пришла очередь мне тянуть жребий, я сказал, что жребия тянуть не буду. Чиновники посмотрели на меня, потом поговорили друг с другом и спросили меня, почему я не буду тянуть.

Я отвечал, что это потому, что я ни присягать, ни ружья брать не буду.

Они сказали, что это дело будет после, а жребий тянуть надо.

Я опять отказался. Тогда велели тянуть старосте жребий. Староста вытянул; оказался № 674. Записали.

Входит воинский начальник, вызывает меня в канцелярию и спрашивает: кто тебя всему этому научил, что ты не хочешь присягать?

Я ответил: сам научился, читая Евангелие.

Он говорит: не думаю, чтобы ты сам понял так Евангелие, ведь там всё непонятно; чтобы понимать, для этого надо много учиться.

На это я сказал, что Христос учил не мудрости, потому что самые простые, неграмотные люди, и те понимали его учение.

Тогда он сказал солдату, чтобы отправил меня в команду. С солдатом мы пошли на кухню, там пообедали.

После обеда стали спрашивать меня, почему не присягал?

Я сказал: потому что в Евангелии сказано: «Не клянись вовсе».

Они удивились; потом спросили: да разве это есть в Евангелии? А ну, найди.127

128Я нашел, прочитал, они поcлушали.

— Хотя и есть, а всё-таки нельзя не присягать, потому что замучат.

Я сказал на это: кто погубит земную жизнь, тот наследует жизнь вечную».

«20-го числа меня поставили в ряд c другими молодыми солдатами и рассказали нам солдатские правила. Я им сказал, что я ничего этого делать не буду. Они спросили: почему?

Я сказал: потому что, как христианин, не буду носить оружия и защищаться от врагов, потому что Христос велел любить и врагов. Они сказали: да разве только ты один христианин? Ведь мы же все христиане. Я сказал: про других я ничего не знаю, знаю только про себя, что Христос говорил делать то, что я делаю.

Воинский начальник сказал: если ты не будешь заниматься, то я тебя сгною в тюрьме.

На это я сказал: что хотите, то и делайте со мной, а служить я не буду».

«Сегодня смотрела комиссия. Генерал говорит офицерам: «Какие убеждения находит этот молокосос, что отказывается от службы? Какие-нибудь миллионы служат, а он один отказывается, его выпороть хорошо розгами, тогда он оставит свои убеждения».

«Ольховика отправили на Амур. На пароходе все говели, он отказался. Солдаты спрашивали его почему. Он объяснил. В разговор вмешался солдат Кирилл Середа. Он раскрыл Евангелие и начал читать 5-ю главу Матвея. Прочитавши, начал говорить: вот Христос запрещает клятву, суды и войну, а у нас всё это делается и считается за законное дело. Тут стояли, столпившись кучей, солдаты и заметили, что у Середы нет на шее креста. Его спросили: а где твой крест?

Он говорит: в сундуке.

Они опять спрашивали: почему же ты его не носишь на шее?

Он говорит: потому что я люблю Христа, а потому и не могу носить того орудия, на котором распят Христос.

Потом вошли два ефрейтора, стали говорить с Середой. Они сказали ему: почему же ты говел недавно, а теперь сбросил крест?

Он отвечал так: потому что я тогда был темный, не видел света, а теперь начал читать Евангелие и узнал, что всё это не нужно делать по-христиански.

Они опять спросили: значит, и ты служить не будешь, как и Ольховик?

Он сказал, что не будет.

Они спросили: почему?

Он сказал: потому что я христианин, а христиане не должны вооружаться против людей.

Середу арестовали и вместе c Ольховиком сослали в Якутскую область, где они и теперь находятся».

Из книги «Письма П. А. Ольховика».

«27-го Января 1894 года в больнице Воронежской тюрьмы умер от воспаления легких некто Дрожжин, бывший сельский учитель, Курской губернии. Тело его брошено в могилу на острожном кладбище, как кидают туда тела всех преступников,128 129умирающих в тюрьме. Между тем это был один из самых святых, чистых и правдивых людей, какие бывают в жизни.

В августе 1891 года он был призван к отбыванию воинской повинности, но, считая всех людей братьями и признавая убийство и насилие самым большим грехом, противным совести и воле Бога, он отказался быть солдатом и носить оружие. Точно так же, признавая грехом отдавать свою волю во власть других людей, могущих потребовать от него дурных поступков, он отказался и от присяги. Люди, жизнь которых основана на насилии и убийстве, заключили его сначала на год в одиночное заключение в Харькове, а потом перевели в Воронежский дисциплинарный батальон, где в течение 15 месяцев мучили его холодом, голодом и одиночным заключением. Наконец, когда у него от непрерывных страданий и лишений развилась чахотка и он был признан негодным к военной службе, его решили перевести в гражданскую тюрьму, где он должен был отсиживать еще 9 лет заключения. Но при доставлении его из батальона в тюрьму в сильно морозный день полицейские служители, по небрежности своей, повезли его без теплой одежды, долго стояли на улице у полицейского дома и поэтому так простудили его, что у него сделалось воспаление легких, от которого он умер через 22 дня.

За день до смерти Дрожжин сказал доктору: «Жил я хотя не долго, но умираю с сознанием, что поступил по своим убеждениям, согласно с своей совестью. Конечно, об этом лучше могут судить другие. Может быть.... нет, я думаю, что я прав», сказал он утвердительно».

Из книги «Жизнь и смерть Дрожжина».

«Облекитесь во всеоружие Божие, чтобы вам можно было стать против козней диавольских, потому что наша брань не против крови и плоти, но против начальств, против властей, против мироправителей тьмы века сего, против духов злобы поднебесных.

Для сего примите всеоружие Божие, дабы вы могли противустать в день злый и, всё преодолевши, устоять.

И так станьте, препоясавшие чресла ваши истиною и облекшись в броню праведности».

Послание Павла к Эфесянам.

Но как же поступить теперь, сейчас? — скажут мне, — у нас в России в ту минуту, когда враги уже напали на нас, убивают наших, угрожают нам, — как поступить русскому солдату, офицеру, генералу, царю, частному человеку? Неужели предоставить врагам разорять наши владения, захватывать произведения наших трудов, захватывать пленных, убивать наших? Что делать теперь, когда дело начато?

Но ведь прежде чем начато дело войны, кем бы оно ни было начато, — должен ответить всякий одумавшийся человек, — прежде всего начато дело моей жизни. А дело моей жизни129 130 не имеет ничего общего с признанием прав на Порт-Артур китайцев, японцев или русских. Дело моей жизни в том, чтобы исполнять волю Того, кто меня послал в эту жизнь. И воля эта известна мне. Воля эта в том, чтобы я любил ближнего и служил ему. Для чего же я, следуя временным, случайным требованиям, неразумным и жестоким, отступлю от известного мне вечного и неизменного закона всей моей жизни? Если есть Бог, то Он не спросит меня, когда я умру (что может случиться всякую секунду), отстоял ли я Юнампо с его лесными складами, или Порт-Артур, или даже то сцепление, называемое русским государством, которое Он не поручал мне, а спросит у меня: чтò я сделал с той жизнью, которую Он дал в мое распоряжение, употребил ли я ее на то, на что она была предназначена и под условием чего она была вверена мне? Исполнял ли я закон Его?

Так что на вопрос о том, что делать теперь, когда начата война, мне, человеку, понимающему свое назначение, какое бы я ни занимал положение, не может быть другого ответа, как тот, что никакие обстоятельства, — начата или не начата война, убиты ли тысячи японцев или русских, отнят ли не только Порт-Артур, но Петербург и Москва, — я не могу поступить иначе как так, как того требует от меня Бог, и потому я, как человек, не могу ни прямо, ни косвенно, ни распоряжениями, ни помощью, ни возбуждением к ней, участвовать в войне, не могу, нe хочу и не буду. Что будет сейчас или вскоре из того, что я перестану делать то, что противно воле Бога, я не знаю и не могу знать, но верю, что из исполнения воли Бога не может выйти ничего, кроме хорошего, для меня и для всех людей.

Вы с ужасом говорите о том, что бы было, если бы мы, русские, сейчас перестали воевать и уступили бы японцам всё то, что они хотят от нас.

Но если справедливо то, что спасение человечества от озверения, самоистребления только в одном: установлении в людях истинной религии, требующей любви к ближнему и служения ему (в чем нельзя не согласиться), то всякая война, всякий час ее и мое участие в ней только делает более трудным и отдаленным осуществление этого единственно возможного спасения. Так что даже становясь на вашу шаткую точку зрения — определения поступков по предполагаемым их последствиям, и тогда уступка японцам со стороны русских всего того, чего они хотят от нас, кроме несомненного блага прекращения130 131 разорения и убийства, было бы приближением к единственному средству спасения человечества от его погибели, тогда как продолжение войны, чем бы она ни кончилась, было бы отдалением от единственного средства спасения.

Но если это и так, говорят на это, то прекратиться войны могут только тогда, когда все люди или большинство их откажется от участия в них. Отказ же одного человека, будет ли он царь или солдат, только напрасно, без всякой пользы для кого бы то ни было погубит его жизнь. Откажись теперь русский царь от войны, его свергли бы с престола, может быть, убили бы, чтобы избавиться от него; откажись от военной службы обыкновенный человек, его отдадут в дисциплинарный батальон, а может быть, и расстреляют. Для чего же без всякой пользы губить свою жизнь, могущую быть полезной обществу? — говорят обыкновенно люди, не думавшие о значении всей своей жизни и потому не понимающие его.

Но не то чувствует и говорит человек, понимающий назначение своей жизни, то есть человек религиозный. Такой человек руководится в своей деятельности не предполагаемыми последствиями своих поступков, а сознанием своего назначения в жизни. Фабричный рабочий идет на фабрику и делает на ней предписанное ему дело без соображения о том, какие будут последствия его работ. Так же поступает солдат, исполняя волю начальства. То же делает религиозный человек, делая то дело, которое предписано ему Богом, не рассуждая о том, что именно выйдет из его работы. И потому для религиозного человека нет вопроса о том, много или мало людей поступают так же, как он, и что с ним может случиться, если он сделает то, что должно. Он знает, что кроме жизни и смерти ничего не будет, а что жизнь и смерть в руках Бога, которому он повинуется.

Религиозный человек поступает так, а не иначе, не потому, что он хочет поступить так, или потому, что это выгодно ему или другим людям, а потому, что он, веруя в то, что жизнь его в воле Бога, не может поступить иначе.

В этом особенность деятельности религиозных людей.

И потому-то и спасение людей от тех бед, которые они причиняют сами себе, произойдет только в той мере, в которой они будут руководиться в своей жизни не выгодой, не рассуждениями, а религиозным сознанием.

131 132

X.

«...Божьи люди это та таинственная соль, которая сохраняет мир, так как вещи мира сохраняются только постольку, поскольку божественная соль не теряет своей силы. «Потому что если соль потеряет свою силу, чем посолят ее? Она не может служить ни для земли, ни для навоза, но ее выбросят вон. Кто имеет уши слышать, да слышит». Что касается нас, то мы преследуемы, когда Бог дает искусителю власть нас преследовать, но когда Он не хочет нас подвергать страданиям, мы пользуемся чудесным спокойствием даже среди этого мира, который нас ненавидит, и мы полагаемся на покровительство Того, Кто сказал: «имейте доверие, я победил мир».

Цельзий говорит еще, что «невозможно, чтобы все жители Азии, Европы и Ливии, как греки, так и варвары, согласились бы следовать одному и тому же закону. Думать так, — говорит он, — значит ничего не понимать». Мы же скажем, что это не только возможно, но что придет день, когда все разумные существа соединятся под одним законом. Потому что Слово или Разум покорит себе все разумные существа и преобразит их в свое собственное совершенство.

Есть болезни и раны телесные, которые не может исцелить никакое врачевание; но не то с недугами души: нет такого зла, излечение которого не было бы возможно для высшего Разума, который и есть Бог».

Ориген против Цельзия.

«Я сознаю в себе силу, которая современем преобразит мир. Она не толкает и не давит, но я чувствую, как она понемногу и неудержимо влечет меня.

И я вижу, что меня что-то притягивает так же, как я бессознательно притягиваю других.

Я увлекаю их, и они увлекают меня, и мы сознаем стремление к новому соединению. Стань в прикосновение с центральным магнитом, и ты сам станешь магнитом; и чем больше мы все сознаем свое назначение и свои силы, тем очевиднее образовывается новый мир. Мы становимся законодателями божественного закона, получая его от самого Бога, и человеческие законы вянут и ссыхаются перед нами.

И я спросил ту силу, которая была во мне: кто ты?

И она отвечала: я — Любовь, владыка неба, и хочу быть Любовью — владыкой земли.

Я — могущественнейшая из всех сил небесных, и я пришла, чтобы образовать государство будущего».

Кросби.

«Можно с полным основанием сказать, что пришло к нам Царство Божие уже тогда, когда где-нибудь открыто укоренится принцип постепенного перехода церковной веры во всеобщую разумную религию, хотя бы полное осуществление этого царства было бы от нас бесконечно удалено, потому что в этом принципе, как в развивающемся и потом размножающемся зародыше, содержится уже всё то, что должно просветить мир и овладеть им.

В жизни мира тысячи лет, как один день. Мы должны терпеливо работать над этим осуществлением и ждать его».

Кант.

132 133

«Когда я говорю тебе о Боге, то ты не думай, что я говорю тебе о каком-нибудь предмете, сделанном из золота или серебра. Тот Бог, о котором я тебе говорю, то ты его чувствуешь в своей душе. Ты носишь его в самом себе и своими нечистыми помыслами и отвратительными поступками оскверняешь его образ в своей душе. Перед идолом золотым, которого ты почитаешь за Бога, ты остерегаешься делать что-либо непристойное, а перед лицом того Бога, который в тебе самом все видит и слышит, ты даже не краснеешь, когда предаешься своим гнусным мыслям и поступкам».

«Если бы только мы постоянно помнили, что Бог в нас свидетель всего того, что мы делаем и думаем, то мы перестали бы грешить, и Бог бы неотлучно пребывал в нас. Давайте же вспоминать Бога, думать и беседовать о нем как можно чаще».

Эпиктет.

Но как же быть с врагами, которые нападают на нас?

«Любите врагов ваших, и не будет у вас врага»; сказано в «Учении Двенадцати Апостолов». И ответ этот — не одни слова, как это может казаться людям, привыкшим думать, что предписание любви к врагам есть нечто иносказательное и означает не то, что сказано, а что-то другое. Ответ этот есть указание очень ясной и определенной деятельности и ее последствий.

Любить врагов, японцев, китайцев, тех желтых людей, к которым заблудшие люди теперь стараются возбудить в нас ненависть, любить их — значит не убивать их для того, чтобы иметь право отравлять их опиумом, как делали это англичане, не убивать их для того, чтобы отнимать у них земли, как делали это французы, русские, немцы, не закапывать их живыми в землю в наказание за повреждение дороги, не связывать косами и не топить в Амуре, как делали это русские.

«Ученик не бывает выше учителя... Довольно для ученика, чтобы он был, как учитель его».

Любить желтых людей, которых мы называем врагами, значит не учить их под именем христианства нелепым суевериям грехопадения, искупления, воскресения и т. п., не учить их искусству обманывать и убивать людей, а учить их справедливости, бескорыстию, милосердию, любви, и не словами, а примером нашей доброй жизни.

И что же мы делали и делаем с ними?..

Так что если бы мы точно любили врагов, хотя бы теперь начали так любить врагов японцев, у нас не было бы врага.

И потому, как ни странно это может показаться людям, занятым военными планами, приготовлениями, дипломатическими133 134 соображениями, административными, финансовыми, экономическими мерами, революционными, социалистическими проповедями и различными ненужными знаниями, которыми они думают избавить человечество от его бедствий, — избавление людей не только от бедствий войн, но и от всех тех бедствий, которые сами себе причиняют люди, сделается не теми императорами, королями, которые будут учреждать союзы мира, не теми людьми, которые свергнут императоров, королей, или ограничат их конституциями или заменят монархии республиками, не конференциями мира, не осуществлением социалистических проектов, не победами и поражениями на суше и на море, не библиотеками, университетами, не теми праздными умственными упражнениями, которые теперь называются наукой, а только тем, что будет всё больше и больше тех простых людей, которые, как духоборы, Дрожжины, Ольховики в России, назарены в Австрии, Гутодье во Франции, Тервей в Голландии и другие, поставив себе целью не внешние изменения жизни, а наиточнейшее исполнение в себе воли Того, кто послал их в жизнь, на это исполнение направят все свои силы. Только эти люди, осуществляя царствие Божие в себе, в своей душе, установят, не стремясь непосредственно к этой цели, то внешнее царство Божие, которого желает всякая душа человеческая.

Спасение произойдет только одним этим, а не каким-либо другим путем. И потому то, что делается теперь, как теми, которые, управляя людьми, внушают им религиозные и патриотические суеверия, возбуждая их к исключительности, ненависти и человекоубийству, или теми, которые, для избавления людей от порабощения и угнетения, призывают их к насильственным, внешним переворотам или думают, что приобретение людьми очень многих, случайных, большей частью ненужных знаний само собою приведет их к доброй жизни, — всё это, отвлекая людей от того, что им одно нужно, только отдаляет их от возможности спасения.

Зло, от которого страдают люди христианского мира, — в том, что они временно лишились религии.

Одни люди, убедившись в несоответствии существующей религии и степени умственного и научного развития человечества нашего времени, решили, что религии вообще совсем не нужно никакой, живут без религии и проповедуют бесполезность134 135 всякой, какой бы то ни было религии; другие же, держась той извращенной формы христианской религии, в которой она проповедуется теперь, точно так же живут без религии, исповедуя пустые, внешние формы, не могущие служить руководством жизни людей.

А между тем религия, отвечающая требованиям нашего времени, есть и известна всем людям и в скрытом состоянии живет в сердцах людей христианского мира. И потому, для того чтобы религия эта стала явной и обязательной для всех людей, нужно только то, чтобы ученые люди, руководители масс, поняли, что религия нужна людям, что без религии не могут жить люди доброй жизнью и что то, что они называют наукой, не может заменить религии; люди же, власть имеющие и поддерживающие старую, пустую форму религии, поняли бы, что то, что они поддерживают и проповедуют под видом религии, есть не только не религия, но главное препятствие к тому, чтобы люди усвоили ту истинную религию, которую они уже знают и которая одна может спасти их от их бедствий.

Так что единственно верное средство спасения людей состоит только в том, чтобы перестать делать то, что мешает людям усвоить истинную религию, которая живет в сознании людей.

XI.

«Изумительное и ужасное совершается в сей земле: пророки прорекают ложь, и священники господствуют посредством их, и народу моему нравится это. Но что станете делать в будущем?»

Иеремия V, 30, 31.

«Народ сей ослепил глаза свои и окаменил сердце свое, да не видят глазами и не уразумеют сердцем, и не обратятся, чтоб Я исцелил их».

Иоан. XII, 40.

«Самое прекрасное оружие есть неблагословенное оружие. И потому разумный человек не полагается на него. Он больше всего дорожит спокойствием. Он побеждает, но не радуется. Радоваться победе — значит радоваться убийству людей; тот, кто радуется убийству людей, не может достигнуть цели».

Лао-Тзе.

«Если бы путешественник увидал на каком-нибудь отдаленном острове людей, дома которых были бы обставлены заряженными орудиями и вокруг этих домов ходили бы днем135 136и ночью часовые, он не мог бы не подумать, что на острове живут одни разбойники. Разве не то же с европейскими государствами?

Как же мало влияния имеет на людей религия, или как мы еще далеки от истинной религии!»

Лихтенберг.

Я кончал эту статью, когда пришло известие о погибели шестисот невинных жизней против Порт-Артура. Казалось бы, бесполезные страдания и смерть этих несчастных, обманутых, ни за что погибших ужасной смертью людей должны бы образумить тех, которые были причиной этой погибели. Я не говорю о Макарове и других офицерах — все эти люди знали, что и зачем они делают, и добровольно, из-за выгод, из-за честолюбия, прикрываясь очевидной, но не обличаемой только потому, что она всеобщая, ложью патриотизма, делали то, что делали; я говорю о тех несчастных, собранных со всей России людях, которых с помощью религиозного обмана и под страхом наказания, оторвав от их честной, разумной, полезной, трудовой, семейной жизни, загнали на другой конец света, посадили на жестокую и нелепую машину убийства и, разорвав в клочки, потопили вместе с этой глупой машиной в далеком море, без всякой нужды и какой бы то ни было возможности пользы от всех тех лишений, усилий, страданий и смерти, которая их постигла.

В 1830 году, во время польской войны, посланный от Хлопицкого в Петербург адъютант Вылежинский в разговоре с Дибичем, шедшем на французском языке, на поставленное Дибичем условие, чтобы русские войска вступили в Польшу, Вылежинский сказал:

— Monsieur le Maréchal, je crois que de cette manière il est de toute impossibilité que la nation polonaise accepte ce manifeste...

— Croyez-moi, l'Empereur ne fera pas de concessions.

— Je prevois donc qu’il y aura guerre malheureusement, qu’il y aura bien du sang répandu, bien de malheureuses victimes.

— Ne croyez pas cela, tout au plus dix mille hommes qui périront des deux côtés et voilà tout.[27] «Tis mille hommes et136 137 foilà dout» — сказал своим немецким акцентом Дибич, вполне уверенный, что он, вместе с другим, столь же жестоким и чуждым, как и он, русской и польской жизни человеком, Николаем Павловичем, имеет полное право приговорить или не приговорить к смерти десятки, сотни тысяч русских и польских людей.

Не верится тому, что это могло быть, так это нелепо и ужасно, а между тем это было: 60 тысяч жизней кормильцев семей погибло по их воле. И теперь происходит то же самое.

Для того чтобы не пустить Японцев в Манчжурию и выбить их из Кореи, понадобится по всем вероятиям не 10, а 50 и более тысяч. Не знаю, говорят ли словами Николай II и Куропаткин, как Дибич, что для этого нужно не более 50 тысяч жизней с одной русской стороны и только, но они это думают, не могут не думать, потому что дело, которое они делают, говорит за себя: тот не перестающий поток везомых теперь тысячами на Дальний Восток несчастных, обманутых русских крестьян, — это те самые не более 50 тысяч живых русских людей, которых Николай Романов и Алексей Куропаткин решили убить и будут убивать ради поддержания тех глупостей, грабительств и всяких гадостей, которые делали в Китае и Корее безнравственные, тщеславные люди, сидящие теперь спокойно в своих дворцах и ожидающие новой славы и новых выгод и барышей от убийства этих 50 000 ни в чем не виноватых, ничего не приобретающих своими страданиями и смертями, несчастных, обманутых русских рабочих людей. Из-за чужой земли, на которую русские не имеют никакого права, которая грабительски захвачена у законных владельцев и которая в действительности и не нужна русским, да еще из-зa каких-то темных дел аферистов, хотевших в Корее наживать деньги на чужих лесах, тратятся огромные миллионы денег, то есть большая часть трудов всего русского народа, закабаляются в долги будущие137 138 поколения этого народа, отнимаются от труда его лучшие работники и безжалостно обрекаются на смерть десятки тысяч его сынов. И погибель этих несчастных уж начинается. Мало того, война ведется теми, которые затеяли ее, так дурно, небрежно: всё так не предвидено, не приготовлено, что, как и говорит одна газета, главный шанс успеха России в том, что у нее неистощимый человеческий материал. На это и рассчитывают те, которые посылают на смерть десятки тысяч русских людей.

Прямо говорится: прискорбные неудачи нашего флота должны быть возмещены на суше. По-русски это значит то, что если начальство дурно распоряжалось на море и погубило своей небрежностью не только народные миллионы, но тысячи жизней, то мы наверстаем это тем, что приговорим к смерти на суше еще несколько десятков тысяч.

Пешая саранча переходит реки так, что нижние слои тонут до тех пор, пока из потонувших образуется мост, по которому пройдут верхние. Так распоряжаются теперь и с русским народом.

И вот первый нижний слой уж начинает топиться, показывая путь другим тысячам, которые все так же погибнут.

И что же, начинают понимать свой грех, свое преступление зачинщики, распорядители и возбудители этого ужасного дела? Нисколько. Они вполне уверены, что исполняли и исполняют свою обязанность, и гордятся своей деятельностью.

Толкуют о потере храброго Макарова, который, как все согласны, мог очень искусно убивать людей, сожалеют о потонувшей хорошей машине убийства, стоившей столько-то миллионов рублей, рассуждают о том, какого найти другого, столь же искусного, как бедный, заблудший Макаров, убийцу, придумывают новые, еще более действительные орудия убийства, и все виновники этого страшного дела, от царя до последнего журналиста, все в один голос взывают к новым безумствам, жестокостям, к усилению зверства и человеконенавистничества.

«Макаров не один в России, и каждый поставленный на его место адмирал пойдет по его следам и будет продолжать план и мысль честно в бою погибшего Макарова», пишет «Новое время».

«Будем тепло молиться Богу о положивших души свои за святую родину, ни минуты не сомневаясь в том, что она же,138 139 родина наша, даст нам новых, столь же доблестных сынов для дальнейшей борьбы и найдет в них неисчерпаемый запас сил для достойного окончания дела», пишут «Петербургские ведомости».

«Зрелая нация не сделает другого вывода из поражения, хотя бы и неслыханного для нее, как тот, что надо продолжать, развить и закончить борьбу. Найдем же в себе новые силы; явятся новые витязи духа», пишет «Русь». И т. п.

И с еще бòльшим остервенением продолжаются убийства и всякого рода преступления. Восторгаются воинственным духом охотников, которые, застав врасплох 50 своих ближних, перерезали их всех, или заняли селение и перерезали все население, или повесили, расстреляли обвиняемых в шпионстве, т. е. в том самом деле, которое считается необходимым и не переставая делается с нашей стороны. И о таких злодеяниях доносится торжественными телеграммами главному распорядителю их, царю, который посылает своим доблестным войскам благословение на продолжение таких дел.

Разве не ясно, что если есть спасение из этого положения, то только одно: то, которое проповедует Христос.

Ищите Царствия Божия и правды Его (того, которое внутри вас) и остальное, то есть всё то практическое благо, к которому может стремиться человек, само собою осуществится.

Таков закон жизни: практическое благо достигается не тогда, когда человек стремится к этому практическому благу — такое стремление, напротив, большей частью отдаляет человека от достижения того, чего он ищет, — а только тогда, когда человек, не думая о достижении практического блага, стремится к наисовершенному исполнению того, чтò он перед Богом, перед Началом и Законом своей жизни считает должным. Только тогда, попутно, достигается и практическое благо.

Так что истинное спасение людей одно: исполнение воли Бога каждым отдельным человеком в себе, т. е. в той части мира, которая одна подлежит его власти. В этом главное, единственное назначение каждого отдельного человека, и это вместе с тем единственное средство воздействия на других каждого отдельного человека; и потому на это, и только на это, должны быть направлены все усилия каждого человека.

139 140

XII.

Только что отослал последние листы статьи о войне, как пришло ужасное известие о новом злодеянии, совершенном над русским народом теми легкомысленными, ошалевшими от власти людьми, которые присвоили себе право распоряжаться им. Опять наряженные в разные пестрые наряды, раболепные и грубые рабы рабов, разных сортов генералы, из-за желания отличиться или насолить один другому, или заслужить право присоединить к своим дурацким пестрым нарядам еще звездочку, побрякушку или ленточку, или по глупости, или по неряшеству, — опять эти ничтожные, жалкие люди погубили в страшных страданиях несколько тысяч тех почтенных, добрых, трудолюбивых рабочих людей, которые кормят их. И опять это злодеяние не только не заставляет задуматься или покаяться виновников этого дела, но и слышишь и читаешь только о том, как бы поскорее еще искалечить и убить побольше людей и еще больше разорить семей и русских и японских.

Мало того: чтобы приготовить людей к новым таким же злодеяниям, виновники этих преступлений не только не признают того, что всем очевидно, что для русских это было даже с их патриотической, военной точки зрения постыдным поражением, но стараются внушить легковерным людям, что эти, как скотина на бойню, заведенные в западню несчастные русские рабочие люди, которых перебили и искалечили несколько тысяч только потому, что один генерал не понял того, что сказал другой генерал, — совершили геройский подвиг тем, что те из них, которые не могли убежать, были убиты, а те, которые убежали, остались живы. То же, что один из этих ужасных, безнравственных, жестоких людей, величаемых генералами и адмиралами, потопил множество мирных японцев, расписывается также как великий, доблестный подвиг, долженствующий радовать русских людей. И во всех газетах перепечатывается ужасное воззвание к убийству:

«Пусть две тысячи убитых на Ялу русских солдат вместе с искалеченными «Ретвизаном» и его собратьями, с нашими погибшими миноносцами научат наши крейсеры, с какими разгромами им надо обрушиться на берега низкой Японии. Она послала своих солдат проливать русскую кровь, и не должно быть ей пощады; теперь нельзя, теперь грешно сентиментальничать,140 141 надо воевать, надо наносить такие тяжелые удары, чтобы воспоминание о них веяло холодом на коварные сердца японцев. Теперь-то и время крейсерам выйти в море, чтобы испепелить города Японии, чтобы пронестись ужасным несчастьем вдоль ее красивых берегов.

Довольно сентиментальничать».

И начатое ужасное дело продолжается. Продолжаются грабежи, насилия, убийство, лицемерие, воровство и, главное, ужаснейшая ложь: извращение религиозных учений, как христианского, так и буддийского.

Царь, главное ответственное лицо, продолжает делать парады войскам, благодарить, награждать, поощрять, издает указ о сборе запасных. Верноподданные вновь и вновь повергают к стопам называемого ими обожаемым монарха свои имущества и жизни, но на словах только. Сами же, желая отличиться друг перед другом на деле, а не на словах, отрывают отцов, кормильцев от осиротевших семейств, приготовливая их к отправке на бойню. Газетчики, чем хуже положение русских, тем бессовестнее лгут, переделывая постыдные поражения в победы, зная, что никто их не опровергнет, и спокойно собирают деньги за подписку и продажу. Чем больше идет на войну денег и трудов народа, тем больше грабят всякие начальники и аферисты, зная, что никто их не обличит, потому что все грабят. Военные, воспитанные для убийства, проведшие десятки лет в школе бесчеловечности, грубости и праздности, радуются, несчастные, тому, что, кроме прибавки содержания, убитые открывают вакансию для их повышения. Христианские пастыри продолжают призывать людей к величайшему преступлению, продолжают кощунствовать, прося у Бога помощи делу войны, и не только не осуждают, но оправдывают и восхваляют того из таких пастырей, который с крестом в руках поощрял людей к убийству на самом месте преступления. И то же происходит в Японии. Еще с бòльшим рвением, вследствие своих побед, набрасываются на убийство подражающие всему скверному в Европе, заблудшие японцы. Так же делает парады, награждает Микадо. Так же храбрятся разные генералы, воображая себе, что они, научившись убивать, научились просвещению. Так же стонет несчастный рабочий народ, отрываемый от полезного труда и семей. Так же лгут и радуются подписке газетчики, и так же, вероятно (так как там, где убийство141 142 возведено в доблесть, должны процветать всякие пороки), так же, вероятно, наживают деньги всякие начальники и аферисты, и японские богословы и религиозные учители, не отстающие, как их военные в технике вооружения, и в технике религиозного обмана и кощунства от европейцев, извращают великое буддийское учение, не только допуская, но оправдывая запрещенное Буддой убийство.

Буддийский ученый, начальствующий над 800 монастырями, Сойен Шакю объясняет, что, хотя Будда и запретил убийство, он сказал, что он не будет спокоен до тех пор, пока все существа не будут соединены в бесконечном, любящем сердце, а потому, чтобы привести находящиеся в беспорядке вещи в порядок, нужно воевать и убивать людей.[28]

И как будто никогда не существовало христианского и буддийского учения о единстве человеческого духа, о братстве людей, о любви, сострадании, о неприкосновенности жизни человеческой. Люди, уже просвещенные светом истины, и японцы и русские, как дикие звери, хуже диких зверей, бросаются друг на друга с одним желанием уничтожить как можно142 143 больше жизней. Тысячи несчастных уже стонут и корчатся от жестоких страданий и мучительно умирают в японских и русских лазаретах, с недоумением спрашивая себя, зачем сделали над ними это ужасное дело, и другие тысячи гниют в земле и над землей или плавают по морю, распухая и разлагаясь. И десятки тысяч жен, отцов, матерей, детей оплакивают своих ни за что погубленных кормильцев. Но всего этого мало, и готовятся все новые и новые жертвы. Главная забота начальников убийства в том, чтобы с русской стороны поток пушечного мяса — трех тысяч человек в день, обреченных на погибель, ни на минуту не прерывался. И о том же озабочены и японцы. Пешую саранчу не переставая гонят в реку, чтобы задние ряды прошли по тем, которые затонут...

Да когда же это кончится? И когда же, наконец, обманутые люди опомнятся и скажут: «да идите вы, безжалостные и безбожные цари, микады, министры, митрополиты, аббаты, генералы, редакторы, аферисты, и как там вас называют, идите вы под ядра и пули, а мы не хотим и не пойдем. Оставьте нас в покое пахать, сеять, строить, кормить вас же, дармоедов». Ведь сказать это так естественно теперь, когда у нас в России идет плач и вой сотен тысяч матерей, жен, детей, от которых отбирают их кормильцев, так называемых запасных. Ведь эти самые люди, большинство запасных, знают грамоте: они знают, что такое Дальний Восток; знают, что война идет не из какого-нибудь сколько-нибудь нужного русским людям дела, а за какую-то чужую, арендовую, как они говорят, землю, в которой выгодно было строить дорогу и делать свои дела каким-то гадким аферистам; знают или могут знать и то, что их будут бить, как овец на бойне, потому что у японцев последние усовершенствованные орудия убийства, а у нас нет их, так как русское начальство, которое посылает их на смерть, не догадалось во-время завести таких же орудий, как у японцев. Ведь так естественно, зная всё это, сказать: «да идите вы, те, кто затеял это дело, все вы, кому нужна война и кто оправдывает ее, идите вы под японские пули и мины, а мы не пойдем, потому что нам не только не нужно этого, но мы не можем понять, зачем это кому-нибудь может быть нужно».

Но нет, они не говорят этого, идут и будут итти, не могут не итти до тех пор, пока будут бояться того, чтò губит тело, а не того, чтò губит тело и душу.143

144 «Убьют ли, искалечат ли в этих каких-то Юнампо, куда гонят нас, — рассуждают они, — еще неизвестно, может быть и целы выйдем, да еще с наградами и торжеством, как те моряки, которых так чествуют теперь по всей России за то, что бомбы и пули японцев попали не в них, а в других; а отказаться, наверное посадят в тюрьму, будут морить голодом, сечь, сошлют в Якутскую область, а то и убьют сейчас же». И с отчаянием в сердце, оставляя добрую, разумную жизнь, жен, детей, они идут.

Вчера я встретил провожаемого матерью и женой запасного. Они втроем ехали на телеге. Он был немного выпивши, лицо жены распухло от слез. Он обратился ко мне:

— Прощай, Лев Николаевич, на Дальний Восток.

— Что же, воевать будешь?

— Надо же кому-нибудь драться.

— Никому не надо драться.

Он задумался.

— Как же быть-то? Куда же денешься?

Я видел, что он понял меня, понял, что то дело, на которое посылают его, дурное дело.

«Куда же денешься?» Вот точное выражение того душевного состояния, которое в официальном и газетном мире переводится словами: «За веру, царя и отечество». Те, которые, бросая голодные семьи, идут на страдания и смерть, говорят то, что чувствуют: «Куда же денешься?» Те же, которые сидят в безопасности в своих роскошных дворцах, говорят, что все русские готовы пожертвовать жизнью за обожаемого монарха, за славу и величие России.

Вчера я получил от знакомого мне крестьянина одно за другим два письма.

Вот первое:

«Дорогой Лев Николаевич.

— Ну вот, сегодня я получил явочную карту о призыве на службу, завтра должен явиться на сборный пункт. Вот и всё, а там дальше на Дальний Восток под японские пули.

«Про мое и горе моей семьи я вам не говорю, вам ли не понять всего ужаса моего положения и ужасов войны. Всем этим вы давно уже переболели и всё понимаете. А как мне всё хотелось у вас побывать, с вами поговорить. Я было написал вам большое письмо, в котором изложил муки моей души, но не успел переписать,144 145 как получил явочную карту. Что делать теперь моей жене с четырьмя детьми? Как старый человек, вы, разумеется, не можете интересоваться судьбой моей семьи, но вы можете попросить кого-либо из ваших друзей, ради прогулки, навестить мою осиротелую семью. Я вас прошу душевно, что если моя жена не выдержит муки своего сиротства с кучей ребят и решится пойти к вам за помощью и советом — вы примите ее и утешьте: она хоть вас и не знает лично, но верит в ваше слово, а это много значит.

«Противиться призыву я не мог, но я наперед говорю, что через меня ни одна японская семья сиротой не останется. Господи, как всё это ужасно, как тяжко и больно бросать все, чем живешь и интересуешься».

Второе письмо такое:

«Милый Лев Николаевич,

Вот, миновал только день действительной службы, а я уже пережил вечность самой отчаянной муки. С 8 часов утра до 9 часов вечера нас толкли и канителили на казарменном двору, как стадо животных. Три раза повторялась комедия телесного смотра, и все, заявлявшие себя больными, не получили к себе и по 10 минут внимания и были отмечены: «годен». Когда нас, этих годных, 2000 человек, погнали от воинского начальника в казармы, по улице чуть ли не в версту длиной стояла толпа — тысячи родственников, матерей, жен с детьми на руках, и если бы вы слышали и видели, как они цеплялись за своих отцов, мужей, сыновей, и, тащась на их шеях, отчаянно рыдали. Я вообще веду себя сдержанно и владею своими чувствами, но я не выдержал и также плакал...» (На газетном языке это самое выражается так: подъем патриотизма огромный.) «Где та мера, чтобы измерить всё это огульное горе, которое распространится теперь чуть ли ни на одну треть земного шара? А мы, мы теперь пушечное мясо, которое в недалеком будущем не замедлят подставить жертвами богу мщения и ужаса...

«Я никак не могу установить внутреннего равновесия. О, как я ненавижу себя за эту двойственность, которая мешает мне служить одному господину и Богу...»

Человек этот недостаточно еще верит в то, что страшно не то, что погубит тело, а то, что погубит и тело и душу, и потому и не может отказаться; но, покидая семью, вперед обещается, что через него не осиротится ни одна японская семья. Он верит145 146 в главный закон Бога, закон всех религий: поступать с другими так, как хочешь чтобы поступали с тобой. И таких людей в наше время, более или менее сознательно признающих этот закон, не в одном христианском, но и в буддийском, магометанском, конфуцианском, браминском мире не тысячи, а миллионы.

Есть истинные герои — не те, которых чествуют теперь за то, что они, желая убивать других, сами не были убиты, а истинные герои, сидящие теперь по тюрьмам и в Якутской области за то, что они прямо отказались итти в ряды убийц и предпочли мученичество отступлению от закона Христа. Есть и такие, как тот, который пишет мне, которые пойдут, но не будут убивать. Но и то большинство, которое идет, не думая, стараясь не думать о том, что оно делает, в глубине души уже чувствует теперь, что делает дурное дело, повинуясь властям, отрывающим их от труда и семьи и посылающим их на ненужное, противное их душе и вере смертоубийство; но идут только потому, что они так опутаны со всех сторон, что «куда же денешься

Те же, которые остаются, не только чувствуют, но знают и выражают это. Вчера я встретил на большой дороге порожнем возвращавшихся из Тулы крестьян. Один из них, идя подле телеги, читал листок.

Я спросил:

— Что это, телеграмма?

Он остановился.

— Это вчерашняя, а есть и нынешняя.

Он достал другую из кармана. Мы остановились. Я читал.

— Что вчера на вокзале было, — начал он, — страсть. Жены, дети, больше тысячи; ревут, обступили поезд, не пускают. Чужие плакали, глядучи. Одна тульская женщина ахнула и тут же померла; пять человек детей. Распихали по приютам, а его всё же погнали... И на что нам эта какая-то Манчжурия? Своей земли много. А что народа побили и денег загубили...

Да, совсем иное отношение людей к войне теперь, чем то, которое было прежде, даже недавно в 77 году. Никогда не было того, что совершается теперь.

Газеты пишут, что при встречах царя, разъезжающего по России гипнотизировать людей, отправляемых на убийство, проявляется неописуемый восторг в народе. В действительности же проявляется совсем другое. Со всех сторон слышатся рассказы146 147 о том, как там повесилось трое призванных запасных, там еще двое, там оставшаяся без мужа женщина принесла детей в воинское присутствие и оставила их там, а другая повесилась во дворе воинского начальника. Все недовольны, мрачны, озлоблены. Слова: «за веру, царя и отечество», гимны и крики «ура» уже не действуют на людей, как прежде: другая, противоположная волна сознания неправды и греха того дела, к которому призываются люди, всё больше и больше захватывает народ.

Да, великая борьба нашего времени не та, которая идет теперь между японцами и русскими, или та, которая может разгореться между белой и желтой расами, не та борьба, которая ведется минами, бомбами, пулями, а та духовная борьба, которая не переставая, шла и теперь идет между готовым к проявлению просвещенным сознанием человечества и тем мраком и тяжестью, которые окружают и давят его.

Христос, тогда еще, в свое время томился ожиданием и говорил: «Огонь пришел низвесть я на землю, и как желал бы, чтобы он возгорелся». (Лука XII, 49.)

Чего желал Христос, совершается. Огонь возгорается. Не будем же противиться, а будем служить ему.

30 Апреля 1904 г.

Я никогда бы не кончил своей статьи о войне, если бы продолжал включать в нее всё то, что подтверждает ее главную мысль. Вчера получено известие о затоплении японских броненосцев, и в так называемых высших сферах русского знатного, богатого, интеллигентного общества без всякого зазрения совести, радуются погибели тысячи человеческих жизней. Нынче же я получил от рядового матроса, человека, стоящего на самой низшей ступени общества, следующее письмо:

«Писмо отъ матроса (следует имя, отчество и фамилия). Многа уважемаму Леву Николаевичу кланеюсъ и Вамъ нижающае Почтеніе низкае Поклонъ слюбовью многоуважаемае Левъ некалаевичъ Вотъ и четалъ ваше соченение оно для мене оченъ была четать Преятна я очень Любитель Былъ четать ваше соченение такъ Левъ никалаевичъ унасъ теперь Военая дество какъ Припишите Мне пожалуста Угодна оно Богу ил нетъ что насъ началства заставлаетъ убевать Прашу я Васъ левъ никалаевичъ Припишите мена Пожалуста что есть теперя147 148 на свѣти Правда ил нетъ Припишите мнѣ Левъ никалаевичъ унасъ уцеркви Идетъ Малитва Священник поминаетъ Христалюбимае военства Правда эта или нетъ что Богъ Узлюбелъ Воену Пращу я васъ левъ некалаевичъ нетли увасъ такихъ книжекъ чтобъ и увидалъ есть насвѣти Правда или нетъ Пришлите мне такихъ книжекъ сколка это будетъ стоеть я заплачу Прашу я васъ левъ некалаевичъ неаставте мое прозби когда книжакъ нетъ то пришлите Мне писмо я очень Буду радъ какъ я Получу атъ васъ Писмо Снетерпениямъ буду ажидать атъ васъ Писма Теперь да сведане остаюсь живъ издаровъ итого вамъ желаю ота Госпада Бога добраго здорове вделахъ вашихъ хорошаго успеха».

Следует адрес: Порт-Артур, название судна, на котором служит пишущий, звание, имя, отчество, фамилия.

Прямо словами я не могу ответить этому милому, серьезному и истинно просвещенному человеку. Он в Порт-Артуре, с которым уже нет сообщения ни письменного, ни телеграфного. Но у нас с ним всё-таки есть средство общения. Средство это есть тот Бог, в которого мы оба верим и про которого мы оба знаем, что военное «действо» не угодно Ему. Возникшее в его душе сомнение есть уже и разрешение его.

И сомнение это возникло и живет теперь в душах тысяч и тысяч людей, не только русских и не только японских, но и всех тех несчастных людей, которые насилием принуждаемы к исполнению самого противного человеческой природе дела.

Гипноз, которым одуряли и теперь стараются одурять людей, скоро проходит, и действие его всё слабеет и слабеет; сомнение же о том, «угодно ли Богу или нет, что нас начальство заставляет убивать», становится всё сильнее и сильнее, ничем не может быть уничтожаемо и всё более и более распространяется.

Сомнение о том, угодно ли Богу или нет, что нас начальство заставляет убивать, это искра того огня, который Христос низвел на землю и который начинает возгораться.

И знать и чувствовать это — великая радость.

8 Мая 1904 г.

ПРЕДИСЛОВИЕ К СТАТЬЕ В. Г. ЧЕРТКОВА «О РЕВОЛЮЦИИ».

Владимир Григорьевич,

Прочел вашу статью и, кроме того, что я вполне согласен с высказанным в ней, мне еще вот что хочется сказать о ней.

«Нет более безнадежно глухих, как те, которые не хотят слышать».

Революционеры говорят, что цель их деятельности — разрушение того насильственного строя, который угнетает и развращает людей. Но ведь для того чтобы разрушить этот насильственный строй, нужно прежде всего иметь средства; для этого нужно, чтобы было хоть какое-нибудь вероятие в успехе такого разрушения.

Такого же вероятия нет ни малейшего. Существующие правительства давно уже узнали своих врагов и те опасности, которые им угрожают, и потому давно уже приняли и теперь неусыпно принимают все меры к тому, чтобы сделать невозможным разрушение того строя, на котором они держатся. Мотивы же и средства для этого у правительств самые сильные, какие только могут быть: чувство самосохранения и дисциплинированное войско.

Попытка революции 14-го декабря происходила в самых выгодных условиях случайного междуцарствия и принадлежности к военному сословию большинства членов, и что же? И в Петербурге и в Тульчине восстание без малейшего усилия было задавлено покорными правительству войсками, и наступило грубое, глупое, развратившее людей тридцатилетнее царствование Николая. Все же последующие попытки русских недворцовых революций, начиная от похождений десятка молодых149 150 мужчин и женщин, намеревавшихся, вооружив русских крестьян тридцатью револьверами, победить миллионную правительственную армию, и до последних шествий рабочих с флагами и криками: «Долой самодержавие!», легко разгоняемых десятками будочников и казаков с нагайками, так же как и те взрывы и убийства семидесятых годов, кончившиеся первым марта, — все эти попытки кончились и не могли не кончиться ничем иным, как только погибелью многих хороших людей и все бòльшим и бòльшим усилением и озверением правительства. То же самое продолжается и теперь. На место Александра II — Александр III, на место Боголепова — Глазов, на место Сипягина — Плеве, на место Бобрикова — Оболенский. Не успел еще дописать этого, как нет уже и Плеве, и на место его готовится еще кто-то, наверное еще вреднее Плеве, потому что после убийства Плеве правительство должно сделаться еще жесточе.

Нельзя не признавать молодечества и самоотвержения людей, как Халтурин, Рысаков, Михайлов и теперь убийц Бобрикова и Плеве, которые прямо жертвовали своими жизнями для достижения недостижимой цели; так же как и тех, которые с величайшими лишениями, рискуя, свободой и часто жизнью, идут в народ, чтобы бунтовать его, или печатают и развозят революционные брошюрки; но нельзя не видеть того, что деятельность этих людей не могла и не может привести ни к чему иному, как к погибели их самих и к ухудшению общего положения.

Только тем, что в революционной деятельности есть доля задора, борьбы, прелести риска своей свободой, жизнью, — что всегда привлекает молодежь, — можно объяснить то, что люди умные, нравственные могли и могут предаваться такой явно бесполезной деятельности. Жалко видеть, когда энергия сильных и способных людей тратится на то, чтобы убивать животных, пробегать на велосипедах большие пространства, скакать через канавы, бороться и тому подобное; и еще более жалко, когда эта энергия тратится на то, чтобы тревожить людей, вовлекать их в опасную деятельность, разрушающую их жизнь, или, еще хуже, — делать динамит, взрывать или просто убивать какое-нибудь почитаемое вредным правительственное лицо, на место которого готовы тысячи еще более вредных.150

151 Более же всего жалко то, когда видишь, что лучшие, высоконравственные, самоотверженные, добрые люди, каковы были Перовская, Осинский, Лизогуб и многие другие (я говорю только про умерших), увлеченные задором борьбы, доведены не только до траты своих лучших сил на достижение недостижимого, но и до допущения противного всей их природе преступления — убийства, до содействия ему, участия в нем.

Революционеры говорят, что цель их деятельности — свобода людей. Но для того чтобы служить свободе, надо ясно определить то, что понимается под словом свобода.

Под свободой революционеры понимают то же, что под этим словом разумеют и те правительства, с которыми они борятся, а именно: огражденное законом (закон же утверждается насилием) право каждого делать то, что не нарушает свободу других. Но так как поступки, нарушающие свободу других, определяются различно, соответственно тому, что люди считают неотъемлемым правом каждого человека, то свобода в этом определении есть не что иное, как разрешение делать всё то, что не запрещено законом; или, строго и точно выражаясь, свобода, по этому определению, есть одинаковое для всех, под страхом наказания, запрещение совершения поступков, нарушающих то, что признано правом людей. И потому то, что по этому определению считается свободой, есть в большей мере случаев нарушение свободы людей.

Так, например, в нашем обществе признается право правительства распоряжаться трудом (подати), даже личностью (военная повинность) своих граждан; признается за некоторыми людьми право исключительного владения землей; а между тем очевидно, что эти права, ограждая свободу одних людей, не только не дают свободу другим людям, но самым очевидным образом нарушают ее, лишая большинство людей права распоряжаться произведениями своего труда и даже своей личностью. Так что определение свободы правом делать всё то, что не нарушает свободу других, или всё то, что не запрещено законом, очевидно не соответствует понятию, которое приписывается слову «свобода».

Оно и не может быть иначе, потому что, при таком определении понятию свободы приписывается свойство чего-то положительного, тогда как свобода есть понятие отрицательное. Свобода есть отсутствие стеснения. Свободен человек только151 152 тогда, когда никто не воспрещает ему известные поступки под угрозой насилия. И потому в обществе, в котором так или иначе определены права людей и требуются и запрещаются под страхом наказания известные поступки, люди не могут быть свободными. Истинно свободны могут быть люди только тогда, когда они все одинаково убеждены в бесполезности, незаконности насилия и подчиняются установленным правилам не вследствие насилия или угрозы его, а вследствие разумного убеждения.

«Но такого общества нет, и потому нигде не может быть истинной свободы», скажут мне. Правда, что нет такого общества, в котором не признавалась бы необходимость насилия. Но есть различные степени признания этой необходимости насилия. Вся история человечества есть всё бòльшая и бòльшая замена насилия разумным убеждением. Чем яснее сознается в обществе неразумность насилия, тем более приближается общество к истинной свободе.

Ведь это так просто и должно бы было быть всем так ясно, если бы не было столько давно установившейся среди людей инерции насилия и умышленной, для поддержания этого выгодного властвующим людям насилия, путаницы понятий. Людям, как разумным существам, свойственно воздействовать друг на друга разумным убеждением на основании общих для всех законов разума. Такое добровольное подчинение всех законам разума и поступание каждого с другими, как он хочет, чтобы поступали с ним, — свойственно разумной, общей всем, природе человека. Такое отношение людей друг к другу, осуществляя высшую справедливость, проповедуется всеми религиями, и к такому состоянию не переставая приближалось и приближается человечество.

И потому очевидно, что достигается всё большая и большая свобода людей никак не внесением новых форм насилия, как делают это революционеры, пытаясь новым насилием уничтожить прежнее, а только распространением между людьми, сознания незаконности, преступности насилия, возможности замены его разумным убеждением и всё меньшим и меньшим каждым отдельным человеком применением насилия и пользованием им.

Для распространения же этого сознания и воздержания от насилия у всякого человека есть всегда доступное ему и могущественнейшее152 153 средство: уяснение этого сознания в самом себе, то есть в той части мира, которая одна подчиняется его мыслям и, вследствие такого сознания, устранение себя от всякого участия в насилии и ведение такой жизни, при которой насилие становится ненужным.

Думай серьезно, пойми и определи смысл своей жизни и свое назначение, — религия укажет тебе его, — старайся, насколько возможно, осуществить жизнью то, что ты считаешь своим человеческим назначением. Не участвуй в том зле, которое ты сознаешь и осуждаешь; живи так, чтобы тебе не нужно было насилие, — и ты будешь самым действительным средством содействовать распространению сознания преступности, ненужности насилия и, поступая так, будешь самым верным путем достигать той цели освобождения людей, которую ставят себе искренние революционеры.

«Но мне не позволяют говорить то, что я думаю, и жить так, как я считаю нужным».

Никто не может заставить тебя говорить то, что ты не считаешь нужным, и жить так, как ты не хочешь. Все же усилия тех, которые будут насиловать тебя, только послужат усилению воздействия твоих слов и поступков.

Но не будет ли такой отказ от внешней деятельности признаком слабости, трусости, эгоизма? Не будет ли такое отстранение себя от борьбы содействовать усилению зла?

Такое мнение существует и распространяется революционными руководителями. Но мнение это не только несправедливо, оно недобросовестно. Пусть только каждый человек, желающий служить общему благу людей, попробует жить, не прибегая ни в каком случае к ограждению своей личности или своей собственности насилием, пусть попробует не подчиняться требованиям лицемерного почитания религиозных и государственных суеверий, пусть ни в каком случае не участвует ни в суде, ни в администрации, ни в какой-либо другой службе государственному насилию, пусть не пользуется в каком-либо виде деньгами, насильно собираемыми с народа, пусть, главное, не участвует в военной службе, — корне всех насилий, — и человек этот на опыте узнает, как много нужно истинного мужества ж самопожертвования для такой деятельности.

Один отказ от податей или воинской повинности на основании того закона религиозного и нравственного, которого не153 154 могут не признавать правительства, один такой твердый и явный отказ подтачивает те основы, на которых держатся существующие правительства, в тысячу раз сильнее и вернее, чем самые продолжительные стачки, чем миллионы распространенных социалистических брошюр, чем самые успешно организованные бунты или самые отчаянные политические убийства. И правительства знают это: они но чувству самосохранения верно знают, где и в чем их главная опасность. Они не боятся попыток насилия, потому что в их руках непобедимая сила; но против разумного убеждения, подтвержденного примером жизни, они знают, что бессильны.

Духовная деятельность есть величайшая, могущественнейшая сила. Она движет миром. Но для того чтобы она была движущей миром силой, нужно, чтобы люди верили в ее могущество и пользовались ею одною, не примешивая к ней уничтожающие ее силу внешние приемы насилия, — понимали бы, что разрушаются все самые кажущиеся непоколебимыми оплоты насилия не тайными заговорами, не парламентскими спорами или газетными полемиками, а тем менее бунтами и убийствами, а только уяснением каждым человеком для самого себя смысла и назначения своей жизни и твердым, без компромиссов, бесстрашным исполнением во всех условиях жизни требований высшего, внутреннего закона жизни.

Я очень желал бы, чтобы статья ваша приобрела побольше читателей, в особенности среди молодежи, с тем чтобы молодые люди, у которых нет связывающего их прошедшего и которые искренно хотят служить благу людей, поняли бы, что привлекающая их революционная деятельность не только не достигает той цели, к которой они стремятся, но, напротив, отвлекая их лучшие силы от того направления, в котором они действительно могут служить Богу и людям, производит большей частью обратное действие; поняли бы, что цель эта достигается только ясным сознанием каждым отдельным человеком своего человеческого назначения и достоинства и, вследствие этого твердой религиозно-нравственной жизнью, не допускающей ни в словах, ни на деле никаких сделок с тем злом насилия, которое осуждаешь и желаешь уничтожить.

Если бы хоть сотая доля той энергии, которая тратится теперь революционерами на достижение внешних недостижимых целей, тратилась бы на такую внутреннюю духовную работу, давно154 155 уже, как снег на летнем солнце, растаяло бы то зло, с которым так боролись и тщетно борятся теперь революционеры.

Вот те мысли, которые вызвала во мне ваша статья.

Если найдете нужным, напечатайте это письмо в виде предисловия.


Ясная Поляна.

22 Июля 1904 г.

Лев Толстой.

————

155 156

ОБ ОБЩЕСТВЕННОМ ДВИЖЕНИИ В РОССИИ.

Два месяца тому назад я получил телеграмму с оплаченным на сто слов ответом от Северо-Американской газеты, спрашивающей меня о том, что я думаю о значении, цели и вероятных последствиях земской агитации. Так как я имел и имею очень определенное и несогласное с мнением большинства мнение об этом предмете, я счел нужным его высказать.

Я ответил так:

«Цель агитации земства — ограничение деспотизма и установление представительного правительства. Достигнут ли вожаки агитации своих целей или будут только продолжать волновать общество, — в обоих случаях верный результат всего этого дела будет отсрочка истинного социального улучшения, так как истинное социальное улучшение достигается только религиозно нравственным совершенствованием отдельных личностей. Политическая же агитация, ставя перед отдельными личностями губительную иллюзию социального улучшения посредством изменения внешних форм, обыкновенно останавливает истинный прогресс, что можно заметить во всех конституционных государствах, Франции, Англии и Америке».

Содержание этой телеграммы не вполне точно было напечатано в «Московских ведомостях», и вслед зa этим я стал получать и получаю до сих пор письма с упреками за выраженную мною мысль и кроме того запросы от американских, английских и французских газет о том, что я думаю о совершающихся теперь в России событиях. Я хотел было не отвечать ни на те, ни на другие, но после Петербургского злодеяния и тех сложных чувств негодования, страха, озлобления и ненависти, которые это злодеяние вызвало в обществе, я счел своей обязанностью156 157 высказать с большей подробностью и определенностью то же, что вкратце было высказано мною в ста словах американской газеты. Может быть то, что я имею сказать, поможет хотя некоторым людям освободиться от тех мучительных чувств осуждения, стыда, раздражения, ненависти и желания борьбы и мести и сознание своей беспомощности, которые испытывает теперь большинство русских людей, и направит их энергию на ту внутреннюю, духовную деятельность, которая одна дает истинное благо как личностям, так и обществу, и которая теперь тем более необходима, чем сложнее и тяжелее совершающиеся события.

Думаю я о совершающихся событиях вот что:

Не только русское, но всякое правительство я считаю сложным, освященным преданием и обычаем учреждением для совершения посредством насилия безнаказанно самых ужасных преступлений, убийств, ограблений, спаивания, одурения, развращения, эксплуатации народа богатыми и властвующими; и потому полагаю, что все усилия людей, желающих улучшить общественную жизнь, должны быть направлены на освобождение себя от правительств, зло и, главное, ненужность которых становятся в наше время всё более и более очевидными. Достигается, по моему мнению, эта цель одним, только одним единственным средством: внутренним религиозно нравственным совершенствованием отдельных лиц.

Чем выше в религиозно-нравственном отношении будут люди, тем лучше будут те общественные формы, в которые они сложатся, тем меньше будет правительственного насилия и совершаемого им зла. И наоборот, чем ниже в религиозно нравственном отношении будут люди известного общества, тем могущественнее будет правительство и тем больше то зло, которое оно совершает.

Так что зло, испытываемое людьми от злодеяний правительств, всегда пропорционально религиозно-нравственному состоянию общества, какую бы — ту или иную — форму ни приняло это общество.

Между тем некоторые люди, видя всё то зло, которое совершает в настоящее время русское, особенно жестокое, грубое, глупое и лживое правительство, думают, что происходит это оттого, что русское правительство не так устроено, как они думают, что оно должно бы было быть устроено, — по образцу157 158 других существующих правительств (таких же учреждений для безнаказанного совершения всякого рода преступлений над своими народами); и для этого употребляют все находящиеся в их власти средства, воображая, что изменение внешних форм может изменить содержание.

Деятельность такую я считаю нецелесообразной, неразумной, неправильной (то есть что люди приписывают себе права, которых они не имеют) и вредной.

Нецелесообразной я считаю такую деятельность потому, что борьба силою и вообще внешними проявлениями (а не одной духовной силой) ничтожной горсти людей с могущественным правительством, отстаивающим свою жизнь и имеющим для этого в своей власти миллионы вооруженных, дисциплинированных людей и миллиарды денег, — только смешна с точки зрения возможности успеха и жалка с точки зрения погибели тех несчастных увлеченных людей, которые гибнут в этой неравной борьбе.

Неразумной я считаю эту деятельность потому, что, допустив самое невероятное, то есть что люди, борящиеся теперь с существующим правительством, восторжествуют, — положение людей не может от этого улучшиться.

Теперешнее насильническое правительство таково ведь только оттого, что общество, над которым властвует правительство, состоит из нравственно слабых людей, из которых одни, руководимые честолюбием, корыстью, гордостью, не стесняясь совестью, всеми средствами стараются захватить и удержать власть, а другие из страха, тоже корысти, тщеславия или вследствие одурения помогают первым и подчиняются. И потому, как бы ни перемещались эти люди, в какую бы форму ни складывались, из таких людей всегда сложится такое же, столь же насильническое правительство.

Неправильной же я считаю эту деятельность потому, что люди, теперь в России борящиеся против правительства, — либеральные земцы, врачи, адвокаты, писатели, студенты, революционеры и несколько тысяч оторванных от народа и опропагандированных рабочих, называя и считая себя представителями народа, не имеют на это звание никакого права. Люди эти предъявляют правительству во имя народа требование свободы печати, свободы совести, свободы собраний, отделения церкви от государства, восьмичасового рабочего дня, представительства158 159 и т. п. А спросите народ, большую массу, сто миллионов крестьянства о том, что они думают об этих требованиях, и настоящий народ, крестьяне, будут в затруднении отвечать, потому что требования эти и свободы печати, и свободы собраний, отделения церкви от государства, даже восьмичасового дня — для большей массы крестьянства не представляют никакого интереса.

Ему не нужно ничего этого, ему нужно другое: то, чего он давно ждет и желает, о чем не переставая думает и говорит, и то, о чем нет ни одного слова во всех либеральных адресах и речах и чуть мельком упоминается в революционных, социалистических программах, — он ждет и желает одного: освобождения земли от права собственности, общности земли. Когда земля не будет отнята у него, его дети не пойдут на фабрики, а если и пойдут, сами установят себе часы и цену.

Говорят: дайте свободу, и народ выскажет свои требования. Это неправда. В Англии, Франции, Америке полная свобода печати, но об освобождении земли не говорят ни в парламентах, ни в прессе, и вопрос об общем праве всего народа на землю все больше и больше отходит на задний план.

И потому либеральные и революционные деятели, составляющие программы требований народа, не имеют никакого права считать себя представителями народа: они представляют только себя, и народ для них недобросовестное знамя.

Так, по моему, нецелесообразна, неразумна и неправильна эта деятельность; вредна же она тем, что отвлекает людей от той единственной деятельности — нравственного совершенствования отдельных лиц, посредством которой и только посредством которой достигаются те цели, к которым стремятся люди, борящиеся с правительством.

Скажут: «одно не мешает другому». Но это неправда. Нельзя делать двух дел зараз: нельзя нравственно совершенствоваться и участвовать в политических делах, вовлекающих людей в интриги, хитрости, борьбу, озлобление, доходящее до убийств. Деятельность политическая не только не содействует освобождению людей от насилий правительств, но, напротив, делает людей всё более и более неспособными к той единственной деятельности, которая может освободить их.

До тех пор пока люди будут неспособны устоять против соблазнов страха, одурения, корысти, честолюбия, тщеславия,159 160 которые порабощают одних и развращают других, они всегда сложатся в общество насилующих, обманывающих и насилуемых и обманываемых. Для того чтобы этого не было, каждому человеку надо сделать нравственное усилие над самим собой. Люди сознают это в глубине души, но им хочется как-нибудь помимо усилия достигнуть того, что достигается только усилием.

Выяснить своими усилиями свое отношение к миру и держаться его, установить свое отношение к людям на основании вечного закона делания другому того, что хочешь чтобы тебе делали, подавлять в себе те дурные страсти, которые подчиняют нас власти других людей, не быть ничьим господином и ничьим рабом, не притворяться, не лгать ни ради страха, ни выгоды, не отступать от требований высшего закона своей совести — всё это требует усилий; вообразить же себе, что установление известных форм каким-то мистическим путем приведет всех людей, в том числе и меня, ко всякой справедливости и добродетели, и для достижения этого, не делая усилий мысли, повторять то, что говорят все люди одной партии, суетиться, спорить, лгать, притворяться, браниться и драться, — всё это делается само собою и для этого не нужно усилия.

Людям так хочется, чтобы это было, что они уверяют себя, что это и есть. И вот является такая теория, по которой доказывается, что люди могут без усилия достигнуть плодов усилия. Теория совершенно подобная той, по которой молитвы о своем совершенствовании, вера в искупление грехов кровью Христа или в благодать, передаваемую таинствами, могут заменить личное усилие. На этой же психологической иллюзии основана и та удивительная теория об улучшении общественной жизни посредством изменения внешних форм, которая произвела и производит такие ужасные бедствия и более всего другого задерживает истинный прогресс человечества.

Люди сознают, что в их жизни что-то нехорошо и что что-то надо улучшить. Улучшать же человек может только то одно, что в его власти, — самого себя. Но для того чтобы улучшать самого себя, надо прежде всего признать, что я нехорош; а этого не хочется. И вот всё внимание обращается не на то, что всегда в своей власти, — не на себя, а на те внешние условия, которые не в нашей власти, и изменение которых так же мало может улучшить положение людей, как взбалтывание вина и переливание160 161 его в другой сосуд не может изменить его качества. И начинается, во-первых, праздная, а во-вторых, вредная, гордая (мы исправляем других людей) и злая (можно убить людей, мешающих общему благу), развращающая деятельность.

«Перестроим общественные формы, и общество будет благоденствовать». Хорошо бы было, если бы так легко достигалось благо человечества. К несчастию, или скорее к счастию (потому что если бы одни люди могли устраивать жизнь других, эти другие были бы самые несчастные люди), — к счастию это не так: жизнь человеческая изменяется не от изменения внешних форм, а только от внутренней работы каждого человека над самим собой. Всякое же усилие воздействия на внешние формы или на других людей, не изменяя положения других людей, только развращает, умаляет жизнь того, кто, — как все те политические деятели, короли, министры, президенты, члены парламентов, всякого рода революционеры, либералы, — отдается этому губительному заблуждению.

Поверхностно судящие, легкомысленные люди, особенно взволнованные совершившейся на днях в Петербурге братоубийственной бойней и всеми сопровождавшими это злодеяние событиями, думают, что главная причина этих событий в деспотизме русского правительства и что если бы самодержавная, монархическая форма русского правительства была заменена конституционной или республиканской, такие события не могли бы повториться.

Но ведь главное (если вникнуть во все его значение) бедствие, от которого страдает теперь русский народ, это не петербургские события, а затеянная десятком безнравственных людей бессмысленная, постыдная и жестокая война. Война эта уже погубила и искалечила сотни тысяч русских людей, угрожает уничтожить и искалечить еще столько же; разорила и разоряет не только людей настоящего времени, но накладывает еще огромный, в виде долгов, налог на труд будущих поколений и губит души людей, развращая их. То, что было в Петербурге 9-го января, ничто в сравнении с тем, что делается там. Там в один день убиваются и калечатся в сто раз большее число людей, чем то, которое погибло 9-го января в Петербурге. И погибель этих людей там не только не возмущает общество, как убийства в Петербурге, но общество равнодушно, а часть его даже сочувственно смотрит на то, что новые и новые тысячи161 162 людей гонятся туда для такого же бессмысленного, бесцельного уничтожения.

Бедствие это ужасно. И потому, если уж говорить о бедствиях русского народа, то главное бедствие — это война, а петербургские события — только невольное, сопутствующее большому бедствию обстоятельство, и если отыскивать средства избавления от бедствий, то надо найти такие, которые избавляли бы от обоих бедствий. Перемена же деспотической формы правления на конституционную или республиканскую не избавит Россию ни от того, ни от другого бедствия. Все конституционные государства точно так же, как и русское, не переставая бессмысленно вооружаются и точно так же, как и русское, когда это вздумается нескольким людям, имеющим власть, посылают свои народы на братоубийства. Абиссинская, Бурская, Испанские войны с Кубой, Филиппинами, Китай, Тибет, войны с Африканскими народами — всё это войны, веденные самими конституционными и республиканскими правительствами, и точно так же все эти правительства, когда находят это нужным, подавляют вооруженной силой те восстания и проявления воли народов, которые они считают нарушением законности, то есть того, что эти правительства в данную минуту считают законом.

Когда в государстве, с какой бы то ни было конституцией, существует организация насильнической власти, которая темп или иными приемами может быть захвачена несколькими людьми, всегда происходят, в той или иной форме, такие же события, как те, которые происходят теперь в России — и войны и подавления восстаний.

Так что значение происходивших в Петербурге событий совсем не в том, как это думают легкомысленные люди, что события эти показали нам особенную зловредность русского деспотического правительства и что поэтому надо постараться заменить русское деспотическое правительство конституционным. Значение этих событий гораздо важнее: оно заключается в том, что по действиям особенного глупого и грубого русского правительства нам яснее, чем по действиям других более приличных правительств, зловредность и ненужность не такого или иного, а всякого правительства, т. е. собрания людей, имеющих возможность заставлять подчиняться своей воле большинство народа.

В Англии, Америке, Франции, Германии зловредность правительств162 163 так замаскирована, что люди этих народов, указывая на события в России, наивно воображают, что то, что делается в России, делается только в России, а что они пользуются совершенной свободой и не нуждаются ни в каком улучшении своего положения, то есть находятся в самом безнадежном состоянии рабства — рабства рабов, не понимающих того, что они рабы, и гордящихся своим положением рабов.

Положение нас, русских, в этом отношении и тяжелее (в том отношении, что совершаемые насилия грубее) и лучше в том, что нам легче понять, в чем дело.

Отношение, положение и настроение русских людей и европейских и в особенности американских совершенно такое, как описывается отношение, положение и настроение двух людей, вошедших в храм, про которых рассказывается в Евангелии Луки, гл. XVIII, ст. 10, 11, 13 (фарисей и мытарь).

Дело в том, что всякое насильническое правительство по существу своему ненужное, великое зло и что по этому дело, как нас, русских, так и всех людей, порабощенных правительствами, не в том, чтобы заменять одну форму правительства другой, а в том, чтобы избавиться от всякого правительства, уничтожить его.

Так что мнение мое о совершающихся теперь в России событиях такое: русское правительство, как всякое правительство, есть ужасный, бесчеловечный и могущественный разбойник, зловредная деятельность которого не переставая проявлялась и проявляется точно так же, как, зловредная деятельность всех существующих правительств: американского, французского, японского, английского. И потому всем разумным людям надо всеми силами стараться избавиться от всяких правительств, и русским людям от русского.

Для того же, чтобы избавиться от правительств, надо не бороться с ними внешними средствами (до смешного ничтожными в сравнении с средствами правительств), а надо только не участвовать в них и не поддерживать их. Тогда они будут уничтожены.

Для того же, чтобы не участвовать в правительствах и не поддерживать их, надо быть свободным от тех слабостей, по которым люди попадаются в сети правительств и делаются рабами или участниками их.

А быть свободным от тех слабостей, которые делают людей рабами и участниками правительств, может только человек,163 164 установивший свое отношение ко Всему, к Богу, и живущий по единому, высшему закону, вытекающему из этого отношения, то есть человек, религиозно-нравственный.

И потому чем яснее видят и чувствуют люди зло правительств, — как теперь мы, русские люди, особенно ясно, болезненно чувствуем зло глупого, жестокого и лживого русского правительства, погубившего уже сотни тысяч людей, разоряющего и развращающего миллионы людей и начинающего уже вызывать русских людей на убийство друг друга, — тем напряженнее должны мы стараться установить в себе ясное и твердое религиозное сознание и тем неуклоннее исполнять вытекающий из этого сознания закон Бога, не требующий от нас исправления существующего правительства или установления такого общественного устройства, которое по нашим ограниченным взглядам обеспечивает общее благо, а требующий от нас только одного: нравственного самосовершенствования, то есть освобождения себя от всех тех слабостей и пороков, которые делают нас рабами правительств и участниками их преступлений.

Я кончил эту заметку и был в нерешительности — публиковать или не публиковать ее, когда получил замечательное, не подписанное письмо.

Вот это письмо:

«Который день не могу справиться с собою.

«Когда кто начинает говорить о рабочих, начинаю его ненавидеть, и делается физически скверно.

«Были и груды трупов, и женщины, и дети, которых окровавленных везли на извозчиках. Но разве это страшно? Страшны солдаты с своими обыкновенными, не думающими и не понимающими добрыми лицами, как они припрыгивают на морозе и ждут команды в кого-то стрелять. Страшна публика тоже с обыкновенными, любопытными лицами. Даже самые добрые люди идут, чтобы увидеть самим или от других узнать про что-нибудь «ужасное» — окровавленные, разрубленные трупы и т. д. ...Точно может быть что-нибудь страшнее этих солдат, которые как всегда, и этих добрых людей, которым хочется одного — чтобы нервы содрогнулись от чего-нибудь ужасного.

«Я не могу определить, что тут самое страшное; кажется, го, что они не понимают и что у них обыкновенные лица, несмотря на то, что через час будут убитые люди и везде на камнях кровь.164

165 Кажется, самое страшное ощущать, что между людьми нет никакой связи; кажется, это самое страшное.

«Из той же деревни, только одни в серой шинели, а другие в черном пальто, и никак не можешь понять, почему серые шутят о морозе и мирно поглядывают на идущих мимо них черных людей, когда они не только знают, что у каждого из них патронов на десять выстрелов, но знают и то, что через час, два все эти патроны будут истрачены. И черные люди смотрят на них, точно так тому и быть должно. Об этом разобщающем людей читаешь в книгах, говоришь и не чувствуешь, как это страшно; а когда всё вокруг тебя и, как эти дни, на время всё другое перестало существовать, а есть только это одно: серые шинели, черные пальто и нарядные шубы, и все они заняты одном, но все по разному, никого это не удивляет, никто из них не знает, почему одни стреляют, другие падают, а третьи смотрят. И в другое время — та же страшная и непонятная жизнь, где в порядке вещей убивать по команде без всякой вражды и ненависти; но эти дни всё остальное остановилось на время, и осталось только это страшное. Такое чувство, точно от каждого человека тебя отделяет пропасть, и ее не перейти, хоть ты и совсем близко. Это чувство невыносимо.

«Раз пять принималась писать вам и бросала и в конце концов всё-таки пишу. Может быть просто потому, что непереносимо молчать изо дня в день. Все говорят о помощи рабочим и сочувствуют будто бы. Но ужасно не положение рабочих, я помощь нужна не им, а тем, кто стрелял и топтал людей, и тем, кто на другой день гулял и смотрел на разбитые стекла, фонари, на следы пуль и не видел замерзшей крови на тротуаре и шаркал по ней ногами».

Да, всё дело в том, что есть что-то, что разобщает людей, и что нет связи между людьми. Всё дело в том, чтобы устранить то, что разобщает людей, и поставить на это место то, что соединяет их. Разобщает же людей всякая внешняя, насильническая форма правления, соединяет же их одно: отношение к Богу и стремление к Нему, потому что Бог один для всех а отношение всех людей к Богу одно и то же.

Хотят или не хотят признавать это люди, перед всеми нами стоит один и тот же идеал высшего совершенствования, в только стремление к нему уничтожает разобщение и приближает нас друг к другу.

165 166

«ЕДИНОЕ НА ПОТРЕБУ».

О ГОСУДАРСТВЕННОЙ ВЛАСТИ.

«Итак, смотри, свет, который есть в тебе, не есть ли тьма».

Мф. VI, 23.

«Народ сей ослепил глаза свои и окаменил сердце свое, да не видят глазами, и не уразумеют сердцем, и не обратятся, чтобы я исцелил их».

Iоан. XII, 40.

«Однако ж знайте, что приблизилось к вам царствие Божие».

Лука Х, 2.

I.

Уже второй год продолжается на Дальнем Востоке война; На войне этой погибло уже несколько сот тысяч человек. Со стороны России вызвано и вызываются на действительную службу сотни тысяч человек, числящихся в запасе и живших в своих семьях и домах. Люди эти все с отчаянием и страхом или с напущенным, поддерживаемым водкой, молодечеством бросают семьи, садятся в вагоны и беспрекословно катятся туда, где, как они знают, в тяжелых мучениях погибли десятки тысяч таких же, как они, свезенных туда в таких же вагонах людей. И навстречу им катятся тысячи изуродованных калек, поехавших туда молодыми, целыми, здоровыми.166

167 Bсe эти люди с ужасом думают о том, что их ожидает, и все-таки беспрекословно едут, стараясь уверить себя, что это так надо.

Что это такое? Зачем люди идут туда?

Что никто из этих людей не хочет делать того, что они делают, в этом не может быть никакого сомнения. Все эти люди не только не нуждаются в этой драке и не хотят участвовать в ней, но не могут даже себе объяснить, зачем они делают это. И не только они, те сотни, тысячи, миллионы людей, которые непосредственно и посредственно участвуют в этом деле, не могут объяснить себе, зачем всё это делается, но никто в мире не может объяснить этого, потому что разумного объяснения этого дела нет и не может быть никакого.

Положение всех людей, участвующих в этом деле и смотрящих на него, подобно тому, в котором были бы люди, из которых одни сидели бы в длинном караване вагонов, катящихся по рельсам под уклон с неудержимой быстротой прямо к разрушенному мосту над пропастью, а другие беспомощно смотрели бы на это.

Люди, миллионы людей, не имея к этому никакого ни желания, ни повода, истребляют друг друга и, сознавая безумие такого дела, не могут остановиться.

Говорят, что из Манджурии возят каждую неделю сотни сумасшедших. Но ведь туда ехали и едут не переставая сотни тысяч совершенно безумных людей, потому что человек в здравом уме не может ни под каким давлением итти на отвратительное ему самому и безумное и страшно опасное и губительное дело — убийство людей.

Что же это такое? Отчего это делается? Что или кто причиной этого?

Сказать, что причиной этого те солдаты, русские и японские, которые стараются как можно больше убить, искалечить неизвестных и ничего не сделавших им людей, никак нельзя, потому что солдаты эти не только не чувствовали и не чувствуют никакой враждебности друг против друга, но год назад не имели ни малейшего понятия о существовании друг друга, а когда сходятся теперь, то дружелюбно общаются друг с другом.

Сказать, что виной этого офицеры, генералы, ведущие солдат, или разные чиновники, военные и штатские, приготовители167 168 орудий, снарядов, амуниций, крепостей, — тоже нельзя. Все они, эти офицеры, генералы, чиновники поставлены своей нуждой, своими слабостями, всем своим прошедшим в такое положение, в каком находится запряженная лошадь, которую сзади стегают и которой правят вожжами, или в положении голодной собаки, которую заманивают в конуру и ошейник кусочком сала, водя ей перед носом.

Все эти офицеры, генералы, чиновники, дипломаты, все так с детства запутаны, заверчены, что они не могут не делать того маленького, нехорошего дела, из которого слагается то большое, ужасное дело, которое совершается теперь. И потому нельзя и их назвать причиной: они не виноваты.

Кто же причина и кто же виноват? Микадо? Николай II? Так сначала представляется потому, что этих, кажется, уж нельзя ни принудить, ни приманить чем бы то ни было. Представляется, что стоило только Николаю II не приказывать, не позволять делать всего того, что делалось в Манчжурии и в Корее, стоило ему согласиться на требования Японии, и войны бы не было; стоит ему теперь предложить условия мира, и война кончится. Всё как будто от него. Но это только так кажется. Про микадо я не знаю, но по тому, что знаю вообще о главах правительств, уверен, что он в тех же условиях, как и другие; про Николая же II я знаю, что это самый обыкновенный, стоящий ниже среднего уровня, грубо суеверный и непросвещенный человек, который поэтому никак не мог быть причиной тех огромных по своему объему и последствиям событий, которые совершаются теперь на Дальнем Востоке.

Разве может быть то, чтобы деятельность миллионов людей была направлена противно их воле и интересам только потому, что этого хочет один человек, во всех отношениях стоящий ниже умственного и нравственного среднего уровня всех тех людей, которые гибнут как будто по его воле?

Почему же кажется, что причина войны Николай и микадо?

А это кажется потому же, почему кажется, что минированный город взорван тем, кто пустил искру, воспламенившую мину, которая подведена под него.

Не Николай и не микадо сделали и делают войну, а делает это то устройство людей, при котором микадо и Николай могут причинить несчастия миллионов людей. Виноваты не они,168 169 а та машина, при которой это возможно; следовательно, виноваты те, кто устраивает машину.

Что же это за машина и кто ее устраивает?

II.

Машина эта давно известна миру и давно известны дела ее. Это та самая машина, посредством которой в России властвовали, избивая и мучая людей, то душевно больной Иоанн IV, то зверски жестокий, пьяный Петр, ругающийся с своей пьяной компанией над всем, что свято людям, то ходившая по рукам безграмотная, распутная солдатка Екатерина первая, то немец Бирон, только потому, что он был любовник Анны Иоанновны, племянницы Петра, совершенно чуждой России и ничтожной женщины, то другая Анна, любовница другого немца, только потому, что некоторым людям выгодно было признать императором ее сына, младенца Иоанна, того самого, которого потом держали в тюрьме и убили по распоряжению Екатерины II. Потом захватывает машину незамужняя развратная дочь Петра Елизавета и посылает армию воевать против пруссаков; умерла она — и выписанный ею немец, племянник, посаженный на ее место, велит войскам воевать за пруссаков. Немца этого, своего мужа, убивает самого бессовестно-распутного поведения немка Екатерина II и начинает со своими любовниками управлять Россией, раздаривает им десятки тысяч русских крестьян и устраивает для них то греческий, то индийский проекты, ради которых гибнут жизни миллионов. Умирает она — и полуумный Павел распоряжается, как может распоряжаться сумасшедший, судьбами России и русских людей. Его убивают с согласия его родного сына. И этот отцеубийца царствует 25 лет, то дружа с Наполеоном, то воюя против него, то придумывая конституции для России, то отдавая презираемый им русский народ во власть ужасного Аракчеева. Потом царствует и распоряжается судьбами России грубый, необразованный, жестокий солдат Николай; потом неумный, недобрый, то либеральный, то деспотичный Александр II; потом совсем глупый, грубый и невежественный Александр III. Попал нынче по наследству малоумный гусарский офицер, и он устраивает со своими клевретами свой манчжуро-корейский проект, стоящий сотни тысяч жизней и миллиарды рублей.169

170 Ведь это ужасно. Ужасно, главное, потому, что если и кончится эта безумная война, то завтра может новая фантазия с помощью окружающих его негодяев взбрести в слабую голову властвующего человека, и человек этот может завтра устроить новый африканский, американский, индийский проект, и начнут опять вытягивать последние силы из русских людей и погонят их убивать на другой край света.

И происходило и происходит это не в одной России, а везде, где существовало и существует правительство, т. е. такая организация, при которой малое меньшинство может заставлять большое большинство исполнять свою волю. Вся история европейских государств — история бешеных, всходящих один за другим на престол, глупых, развратных людей, убивающих, разоряющих и, главное, развращающих свой народ.

Вступает в Англии на престол бессовестный, жестокий негодяй, развратник Генрих VIII и ради того, чтобы прогнать жену и жениться на своей б...., выдумывает свое мнимо христианское исповедание, заставляет весь народ принять эту его выдуманную веру, и миллионы людей истреблены в борьбе за и против этого выдуманного исповедания.

Завладевает машиной величайший лицемер и злодей Кромвель и казнит другого, такого же, как он, лицемера Карла I и безжалостно губит миллионы жизней и уничтожает ту самую свободу, за которую он будто бы боролся.

Владеют во Франции машиной разные Людовики и Карлы, и всѣ их царствования такой же ряд злодейств: убийства, казни, избиения, разорения народа, бессмысленные войны. Казнят, наконец, одного из них, и тотчас же Мараты и Робеспьеры захватывают машину и творят еще ужаснейшие преступления, губя не только людей, но великие истины, провозглашенные людьми того времени. Захватывает власть Наполеон и губит миллионы людей во всей Европе, То же происходит в Австрии, Италии, Пруссии. Такие же глупые, безнравственные властители и такие же жестокие, губительные для народа дела их, И всё это не только дела прошедшего, не то, что происходило когда-то и больше уже не повторится, — всё это происходит теперь, сейчас, везде, в самых мнимо свободных конституционных государствах и республиках, точно так же как и в деспотических, и в Англии, и в Турции, и в Германии, и в Абиссинии, и во Франции, и в России, и в Соединенных170 171 Штатах Америки, и в Марокко, и везде, где только действует машина, называемая правительством.

Везде, несмотря ни на какие конституции, без всякой внутренней надобности, только по разным сложным отношениям лиц, партий начинаются войны, как последние войны то французов, то англичан с Китаем, то англичан с бурами, то с Тибетом, то с Египтом, то Италии с Абиссинией, то России, Франции, Англии, Америки, Японии с Китаем, то теперь России с Японией.

Везде, где существует такое учреждение, посредством которого меньшинство может заставлять большинство делать всё то, что это меньшинство назовет законом или правительственными распоряжениями, везде каждый человек большинства всегда в опасности того, что на него и его семью могут обрушиться самые ужасные бедствия — и не стихийные бедствия, независимые от воли людской, а бедствия, происходящие от людей, тех нескольких людей, которым он добровольно отдался в рабство.

III.

Вот чтò писал об этом предмете еще в XVI веке французский писатель Лабоэти:

«Разумно — любить добродетели, уважать подвиги, признавать добро, откуда бы мы его ни получали, и даже лишаться своего удобства для славы и выгоды того, кого любим и кто того заслуживает: таким образом, если жители страны нашли такое лицо, которое показало им большую мудрость, чтобы охранять их, большую храбрость, чтобы их защищать, и великую заботу, чтобы управлять ими, и если вследствие этого они привыкли повиноваться ему так, чтобы предоставить ему некоторые выгоды, то я не думаю, чтобы это было неразумно...

Но боже мой! как назовем мы то, когда видим, что большое число людей не только повинуются, но служат, не только подчиняются, но раболепствуют перед одним человеком, и раболепствуют так, что не имеют ничего своего: ни имущества, ни детей, ни даже самой жизни, которые бы они считали своими, и терпят грабежи, жестокости не от войска, не от варваров, но от одного человека, и не от Геркулеса или Самсона, но от человека большей частью самого трусливого и женственного из всего народа.

Как назовем мы это?

Скажем ли мы, что такие люди трусы?

Если бы два, три, четыре не защищались от одного, это было бы странно, но всё-таки возможно, и можно было бы сказать, что это от недостатка мужества: но если сто тысяч людей, сто, тысяча деревень и городов,171 172 миллион людей не нападают на того одного, от которого все страдают, будучи его рабами, как мы назовем это? Трусость ли это?

Во всех пороках есть известный предел: двое могут бояться одного и даже десять, но тысяча, но миллионы, но тысяча деревень, если они не защищаются против одного, то это не трусость, она не может дойти до этого; так же как и храбрость не может дойти до того, чтобы один ваял крепость, напал на армию и завоевал государство. Итак, какой же это уродливый порок, не заслуживающий даже названия трусости, порок, которому нельзя найти достаточно скверного названия, который противен природе и который язык отказывается назвать...

Мы удивляемся храбрости, которую внушает свобода тем, кто ее защищает. Но то, чтò совершается во всех странах, со всеми людьми, всякий день, именно то, что один человек властвует над ста тысячами деревень, городов и лишает их свободы; кто бы поверил этому, если бы только слышал, а не видел это? И если бы это можно было видеть только в чужих и отдаленных землях, кто бы не подумал, что это скорее выдумано, чем справедливо? Ведь того одного человека, который угнетает всех, не нужно побеждать, не нужно от него защищаться, он всегда побежден, только бы народ не соглашался на рабство. Не нужно ничего отнимать у него, нужно только ничего не давать ему. Стране не нужно ничего делать, только бы она ничего не делала против себя, и народ будет свободен. Так что сами народы отдают себя во власть государям; стоит им перестать рабствовать, и они станут свободны. Народы сами отдают себя в рабство, перерезают себе горло. Народ, который может быть свободным, отдает сам свою свободу, сам надевает себе на шею ярмо, сам не только соглашается со своим угнетением, но ищет его. Если бы ему стоило чего-нибудь возвращение своей свободы, и он не искал бы ее, этого самого дорогого для человека и естественного права, отличающего человека от животного, то я понимаю, что он мог бы предпочесть безопасность и удобство жизни борьбе за свободу. Но если для того, чтобы получить свободу, ему нужно только пожелать ее, то неужели может быть народ в мире, который бы считал ее купленной слишком дорогой ценой, раз она может быть приобретена одним желанием? Человек, при помощи одного желания, может возвратить благо, зa которое стоит отдать жизнь, — благо, утрата которого делает жизнь мучительной и смерть спасительной, может, но не желает этого. Как огонь от одной искры делается большим и все усиливается, чем больше он находит дров, и тухнет сам собой, сам себя уничтожает, теряет свою форму и перестает быть огнем, если только дров не подкладывают; так же и властители; чем больше они грабят, чем больше требуют, чем больше разоряют и уничтожают, чем больше им дают и им служат, тем они становятся сильнее и жаднее к уничтожению всего; тогда как если им ничего не дают, не слушаются их, то они без борьбы, без битвы становятся голы и ничтожны, становятся ничем, так как дерево, не имея соков и пищи, становится сухою, мертвою, веткою.

Чтобы приобресть желаемое благо, смелые люди не боятся опасности. Если трусливые и не умеют переносить страдания и приобретать благо, то желание иметь его остается при них, хотя они и не стремятся к нему, вследствие своей трусости. Это желание свойственно и мудрым и неразумным,172 173 и храбрым и трусам. Все они желают приобрести то, чтò может сделать их счастливыми и довольными; но я не знаю, почему люди не желают только одного: свободы; свобода — это великое благо; утрата ее влечет за собою все другие бедствия; без нее даже и те блага, которые остаются, теряют свой вкус и свою прелесть. И это-то великое благо, для получения которого достаточно одного: пожелать его, люди не желают приобрести, как бы только потому, что оно слишком легко достижимо.

Бедные, несчастные люди, бессмысленные народы, упорные в своем зле, слепые к своему добру, вы позволяете отбирать от вас лучшую часть вашего дохода, грабить ваши поля, ваши дома, вы живете так, как будто все это принадлежит не вам. И все эти бедствия и разорения происходят не от врагов, но от врага, которого вы сами себе создаете, зa которого вы мужественно идете на войну, зa величие которого вы не отказываетесь итти на смерть. Тот, кто так властвует над вами, имеет только два глаза, две руки, одно тело и ничего не имеет, чего бы не имел ничтожнейший человек из бесчисленного количества ваших братьев; преимущество, которое он имеет перед вами, — только то право, которое вы даете ему: истреблять вас. Откуда бы взял он столько глаз, чтобы следить зa вами, если бы вы не давали их ему? Где бы он достал столько рук, чтобы бить вас, если бы он не брал их у вас? Или откуда веялись бы у него ноги, которыми он попирает ваши села? Откуда они у него, если они не ваши? Откуда бы была у него власть над вами, если бы вы не давали ее ему? Как бы мог он нападать на вас, если бы вы не были заодно с ним? Что бы он мог сделать вам, если бы вы не были укрывателями того вора, который вас грабит, участниками того убийцы, который убивает вас, если бы вы не были изменниками самим себе? Вы сеете для того, чтобы он уничтожал ваши посевы, вы наполняете и убираете ваши дома для его грабежей; вы воспитываете ваших детей с тем, чтобы он вел их на свои войны, на бойню, чтобы он делал их исполнителями своих похотей, своих мщений; вы надрываетесь в труде для того, чтобы он мог наслаждаться удовольствиями и гваздаться в грязных и гадких удовольствиях; вы ослабляете себя для того, чтобы сделать его сильнее и чтобы он мог держать вас в узде. И от этих ужасов, которых не перенесли бы и животные, вы можете освободиться, если постараетесь даже не освободиться, но только пожелать этого.

Решитесь не служить ему более и вы свободны. Я не хочу, чтобы вы бились с ним, нападали на него, но чтобы вы только перестали поддерживать его, и вы увидите, что он, как огромная статуя, из под которой вынули основание, упадет от своей тяжести и разобьется вдребезги».

Сочинение это было написано четыре века тому назад и, несмотря на всю ту ясность, с которой было в нем показано, как безумно люди губятъ свою свободу и жизнь, отдаваясь добровольно рабству, люди не последовали совету Лабоэти, — только не поддерживать правительственное насилие, чтобы оно разрушилось, — не только не последовали его сову, но скрыли от всех значение этого сочинения, и во французской литературе до последнего времени царствовало мнение, что173 174 Лабоэти не думал того, что писал, а что это было только упражнение в красноречии.

Как ни очевидно должно бы быть людям, что главные их бедствия происходят от того устройства, которое держит их в рабстве, люди продолжают поддерживать это устройство и отдаваться тем людям, которые стоят во главе его.

И каким людям? Людям таким отвратительным, как Екатерина, Людовик XI, как Яков английский, испанский Филипп, как Наполеоны I и III.

IV.

Ведь еще можно было бы как-нибудь оправдывать подчинение целого народа нескольким людям, если бы эти властвующие люди, уже не говорю, были самые хорошие люди, а хоть только не худшие люди; если бы хоть изредка властвовали не лучшие, но порядочные люди; но ведь этого нет, никогда не было и не может быть. Властвуют всегда наиболее дурные, ничтожные, жестокие, безнравственные и, главное, лживые люди. И то, что это так, не есть случайность, а общее правило, необходимое условие власти. Вот что говорит Маккиавелли, человек, который знает, в чем состоит правительственная власть, как надо приобретать и поддерживать ее:

«Война, военное искусство и дисциплина должны составлять главнейший предмет забот каждого государя. Все его мысли должны быть направлены к изучению и усовершенствованию военного искусства и ремесла; он не должен увлекаться ничем другим, так как в этом искусстве вся тайна силы власти государя, и, благодаря ему, не только наследственные государи, но даже и обыкновенные граждане могут достигать верховного управления. Презирать военное искусство значит итти к погибели, владеть им в совершенстве, значит обладать возможностью приобретения верховной власти...

Ни один государь, следовательно, не должен ни на минуту забывать о военном деле и в особенности должен постоянно упражняться в нем, в мирное время...

Страсть к завоезаниям — дело, без сомнения, весьма обыкновенное и естественное: завоеватели, умеюшие достигать своих целей, достойны скорее похвалы, нежели порицания, но создавать планы, не будучи в состоянии их осуществлять, — и неблагоразумно, и нелепо.

Завоеватель может тремя способами удержать за собою покоренные страны, управляющиеся до этого собственными законами и пользовавшиеся свободными учреждениями. Первый способ: разорить и обессилить их; второй: лично в них поселиться, и третий: оставить неприкосновенными174 175 существующие в них учреждения, обложив только жителей данью и учредив у них управления с ограниченным личным составом для удержания жителей в верности и повиновении...

Государь не должен бояться осуждения за те пороки, без которых невозможно сохранение за собою верховной власти, так как, изучив подробно разные обстоятельства, легко понять, что существуют добродетели, которые ведут к погибели лицо, обладающее ими, и есть пороки усвоивая которые, государи только могут достигнуть безопасности и благополучия...

Государи, когда дело идет о верности и единстве их подданных, не должны бояться прослыть жестокими. Прибегая в отдельных случаях к жестокостям, государи поступают милосерднее, нежели тогда, когда от избытка снисходительности допускают развиваться беспорядкам, ведущим к грабежу и насилию, потому что беспорядки составляют бедствие целого общества, а казни поражают только отдельных лиц...

Я нахожу, что желательно было бы, чтобы государи достигали одновременно и того и другого, но так как осуществить это трудно, и государям обыкновенно приходится выбирать, чтò в видах личной их выгоды, замечу, что полезнее держать подданных в страхе. Люди, говоря вообще, неблагодарны, непостоянны, лживы, боязливы и алчны; если государи осыпают их благодеяниями, они прикидываются приверженными к ним до самоотвержения и, как я уже выше говорил, если опасность далека, предлагают им свою кровь, средства и жизнь свою и детей своих; но, едва наступает опасность, — бывают не прочь от измены. Государь, слишком доверяющий подобным обещаниям и не принимающий никаких мер для своей личной безопасности, обыкновенно погибает, потому что привязанность подданных, купленных подачками, а не величием и благородством души, хотя и легко приобретается, но не прочна, и, в минуты необходимости, нельзя на нее полагаться. Кроме того, люди скорее бывают готовы оскорблять тех, кого любят, чем тех, кого боятся; любовь обыкновенно держится на весьма тонкой основе благодарности, и люди, вообще злые, пользуются первым предлогом, чтобы в видах личного интереса, изменить ей; боязнь же основывается да страхе наказания, никогда не оставляющем человека...

В военное время, вообще располагая значительными армиями, государи могут быть жестокими без боязни, так как без жестокости трудно поддержать порядок и повиновение в войсках...

Возвращаясь в вопросу, чтò выгоднее для государей, то ли, когда подданные их любят, или когда они их боятся, я заключаю, что так как в первом случае они бывают в зависимости от подданных, возбуждая же боязнь, бывают самостоятельны, то для мудрого правителя гораздо выгоднее утвердиться на том, что зависит от него, нежели на том, чтò зависит от других. При этом однако же, как я уже сказал, государи должны стараться нѳ возбуждать к себе ненависти...

Существуют два способа действия для достижения целей: путь закона и путь насилия. Первый способ — способ человеческий; второй — способ диких животных; но так как первый способ не всегда удается, то люди прибегают иногда и ко второму. Государи должны уметь пользоваться обоими способами.175

176 Государь, действуя грубой силой, подобно животным должен соединять в себе качества льва и лисицы. Обладая качествами только льва, он не будет уметь остерегаться и избегать западни, которую будут ему ставить; будучи же только лисицею, он не будет уметь защищаться против врагов, так что, для избежания сетей и возможности победы над врагами, государи должны быть и львами и лисицами.

Те, которые захотят щеголять одной только львиной ролью, выкажут этим лишь крайнюю свою неумелость.

Предусмотрительный государь не должен, следовательно, исполнять своих обещаний и обязательств, раз такое исполнение будет для него вредно, и если все мотивы, вынудившие его обещание, устранены. Конечно, если бы все люди были честны, — подобный совет можно было бы счесть за безнравственный, но так как люди обыкновенно не отличаются честностью, и подданные относительно государей не особенно заботятся о выполнении своих обещаний, то и государям относительно их не для чего быть щекотливыми. Для государей же не трудно всякое свое клятвопреступление прикрывать благовидными предлогами. В доказательство этого можно привести бесчисленные примеры из современной истории, можно указать на множество мирных трактатов и соглашений всякого рода, нарушенных государями или оставшихся мертвой буквою за неисполнением их. При этом станет очевидно, что в больших барышах оставались те государи, которые лучше умели подражать в своих действиях лисицам. Необходимо, однако же, последний способ действий хорошо скрывать под личиной честности, государи должны обладать великим искусством притворства и одурачивания, потому что люди бывают обыкновенно до того слепы и отуманены своими насущными потребностями, что человек, умеющий хорошо лгать, всегда найдет достаточно легковерных людей, охотно поддающихся обману...

Государям, следовательно, нет никакой надобности обладать в действительности... хорошими качествами... но каждому из них необходимо показывать вид, что он всеми ими обладает. Скажу больше — действительное обладание этими качествами вредно для личного блага государя, притворство же и личина обладания ими — чрезвычайно полезны. Так, для государèй очень важно уметь выказываться милосердными, верными своему слову, человеколюбивыми, религиозными и откровенными; быть же таковыми на самом деле не вредно только в таком случае, если государь с подобними качествами сумеет в случае надобности, заглушит их и выказать совершенно противоположные.

Едва ли кто-нибудь станет сомневаться в том, что государям, особенно только-что получившим власть или управляющим вновь возникающими монархиями, бывает невозможно согласовать свой образ действий с требованиями нравственности: весьма часто для поддержания порядка в государстве они должны поступать против законов совести, милосердия, человеколюбия, и даже против религии. Государи должны обладать гибкой способностью изменять свои убеждения сообразно обстоятельствам и как я сказал выше, если возможно, не избегать честного пути, но в случае необходимости, прибегать и к бесчестным средствам.

Государи должны усиленно заботиться о том, чтобы каждая фраза, исходящая из их уст, представлялась продиктованной совместно всеми176 177 пятью перечисленными мною качествами, чтобы слушающему государя особа его представлялась самою истиною, самим милосердием, самим человеколюбием, самою искренностью и самим благочестием. Особенно важно для государей притворяться благочестивыми; в этом случае люди, судящие по большой части только по одной внешности, так как способность глубокого суждения дана не многим, — легко обманываются. Личина для госудерей необходима, так как большинство судит о них по тому, чем они кажутся, и только весьма немногие бывают в состоянии отличать кажущееся от действительного; и если даже эти немногие поймут настоящие качества государей, они не дерзнут высказать свое мнение, противное мнению большинства, да и побоятся посягнуть этим на достоинство верховной власти, представляемой государем. Кроме того, так как действия государей неподсудны трибуналам, то подлежат осуждению одни только результаты действий, а не самые действия. Если государь сумеет только сохранить свою жизнь и власть, то все средства, какие бы он ни употреблял для этого, будут считаться честными и похвальными».

Все эти истины известны были не только государям, к которым обращается Маккиавелли, но и всем людям, которые властвовали и теперь властвуют над людьми в какой бы то ни было форме: в форме ли деспотического монарха, президента, первого министра или собрания законодателей и управителей, все, особенно те, которые имели и имеют наибольший успех и, не читая Маккиавелли, всегда в точности исполняли и исполняют его правила.

В сущности, стоит только вдуматься в то, в чем состоит власть, чтобы понять, что не может быть иначе.

Власть над другим человеком есть не что иное как признанное право не только предавать других людей мучениям и убийствам, но и заставлять людей мучить самих себя. А достигнуть того, чтобы люди по воле начальствующего мучили и убивали друг друга, нельзя иначе, как обманами, ложью, коварством и, главное, жестокостью. Так всегда поступали и не могут не поступать все властители.

V.

Прочтите или вспомните историю европейских христианских народов со времен реформации. Это непрерывный перечень самых ужасных, бессмысленно-жестоких преступлений, совершаемых правительственными людьми против своих и чужих народов и друг против друга: неперестающие войны, грабежи, уничтожения или подавления народностей, истребление целых177 178 народов, разорение мирных жителей ради корыстолюбия, тщеславия, зависти иди под предлогом установления религиозной истины, неперестающие костры, на которых сжигаются среди тысяч рядовых людей и лучшие люди своего времени, измены, лжи, коварства, захваты чужих имущества, пытки, тюрьмы, казни и разврат, ужасающий, неестественный разврат, который можно увидать только среди этих несчастных властителей. И это не одни Карлы IX, Генрихи VIII, Иоанны Грозные, но восхваляемые Людовики французские, Елизаветы английские, Екатерины, и Петры, и Фридрихи, все они делают только это. Современные правительства, то есть люди, составляющие правительство теперь (всё равно в неограниченной, ограниченной монархии, в республике) делают то же самое, но могут не делать, потому что в этом их дело.

Дело ведь их в том, чтобы посредством насилия, в виде податей прямых и косвенных, отбирать бòльшую часть имущества у трудящегося народа и употреблять эти средства по своему усмотрению, то есть всегда для достижения партийных или своих личных, корыстных, честолюбивых, тщеславных целей. Во-вторых, в том, чтобы насилием поддерживать право одних людей владения землею, отнятой у всего народа. В-третьих, составлять наймом или призывом войско, то есть профессиональных убийц, и посылать этих убийц по своему усмотрению на убийства и грабежи тех или других людей. Или, наконец, составлять законы, которые оправдывали бы и освящали все эти злодейства. И это самое делают теперешние Рузвельты, Николаи II, Чемберлены и Вильгельмы с своими помощниками и парламентами. В этом их дело. И потому дело это могут делать только самые безнравственные люди. Стоит только вдуматься в сущность того, в чем состоит употребление правительственной власти, для того чтобы понять, что управляющие народами люди должны быть жестокими, безнравственными и непременно стоять ниже среднего нравственного уровня своего времени и общества. Не только нравственная, но не вполне безнравственная личность не может быть на престоле или министром или законодателем, решителем и определителем судьбы целых народов. Нравственный, добродетельный государственный человек есть такое же внутреннее противоречие, как нравственная проститутка, или воздержанный пьяница, или кроткий разбойник.178

179 Деятельность всякого правительства есть ряд преступлений.

Так это представляется, когда рассматриваешь самую эту деятельность; но это еще очевиднее, когда рассматриваешь положение каждого отдельного человека, подлежащего власти правительства.

Огромное большинство людей, рождающихся на планете земле, тотчас же со дня своего рождения оказываются лишенными права пользоваться той землей, на которой они родились, — не только пользоваться тем, что есть на поверхности и внутри земли, но даже и права находиться на ней, не платя зa это своим трудом тем, которым государственная власть передает право владеть землей как собственностью, защищая такой грабеж как священное право. Лишенный таким образом самого естественного и законного права на пользование землей, на которой он родился, такой человек отыскивает какое-либо другое средство существования и, чтобы насколько возможно улучшить положение свое и своей семьи, иметь досуг учиться, думать, отдыхать, общаться с людьми, он работает изо всех сил, отдавая узаконенную дань грабителю за право жить на земле и пользоваться ею; но его не оставляют в покое. С него прямыми или косвенными путями берут еще подати для оплаты чиновников, духовенства, в которых он может не нуждаться, или для учреждения дворцов, памятников и содержания двора и сановников, в которых он уже наверное совсем не нуждается, на содержание таможен, в которых он не только не нуждается, но которые вредны ему, на уплату процентов по государственным займам, совершенным за сотни лет до его рождения для войн, в которых не нуждались его предки, и на приготовления к войнам и на самые войны, которые не только не нужны, но губительны для него и для его близких. Он покоряется, потому что все эти требования поддерживаются насилием, т. е. угрозой убийства, и платит все эти подати, но правительственная машина и тут не оставляет его. В большинстве государств он должен, достигнув двадцатилетнего возраста, итти на военную службу, т. е. в самое жестокое рабство; в государствах же, где нет воинской повинности, должен платить для этого усиленные подати и, во всяком случае, быть готовым на все те бедствия, которые несут с собою войны.

Таковы те материальные бедствия, которые совершенно невинно претерпевает всякий человек от правительственной179 180 власти. Но это далеко не всё. Самое ужасное зло, совершаемое правительствами, это — умственное и нравственное развращение, которому они подвергают свои народы. Родится ребенок, и его тотчас же причисляют к вере, установленной государственной властью. Так это всегда было и так это и теперь в большинстве государств. Там же, где этого нет, ему от этого не легче. Как только он возрастет, его обязательно посылают в школу, учрежденную правительством. И в школе этой его неизменно учат тому, что правительство с своей властью вообще есть необходимое условие его жизни и что то самое правительство, среди которого он родился, есть наилучшее правительство в мире, будет ли это правительство русского царя, или турецкого султана, или правительство английское с своим Чемберленом и колониальной политикой, или правительство Северо-Американских Штатов с своим покровительством трестам и империализмом. Такова низшая, обязательная школа и таковы и все высшие школы, в которые может поступить возросший гражданин русского, турецкого, английского, французского или американского государства. Но не только в школе, — в литературе, в собраниях, в памятниках, на улицах, в прессе, или подкупленной правительствами, или угождающей правительству, или принадлежащей богачам, опирающимся на правительство, — везде гражданин какого бы то ни было государства будет подвергаться тому развращающему внушению правительств о том, что власть вообще и его государство в особенности со своими цепями, тюрьмами, виселицами, войсками есть необходимое условие жизни его и его близких, есть почтенная, прекрасная, достойная всякого уважения и почестей деятельность, в которой каждый человек должен считать себя счастливым, если может участвовать, и представителей которой он должен почитать, преклоняться перед ними и подражать им.

Человек лишен всех своих самых естественных прав, бòльшая часть его труда отнята от него в пользу дела зла, он незаметно для себя так запутан в расставленных со всех сторон сетях, что он такой же раб правительства, каковы были рабы рабовладельцев, с той только разницей, что рабы рабовладельцев могли быть рабами добрых и нравственных хозяев, правительственные же рабы — всегда рабы самых развращенных, жестоких и лживых людей.180

181 И, что хуже всего, что будучи такими рабами самых жестоких и дурных людей, правительственные рабы не только не знают того, что они рабы, и не желают свободы, но и воображают, особенно в конституционных и республиканских государствах, что они совершенно свободные люди, и гордятся своим рабством.

VI.

«Что такое в наше время правительства, без которых людям кажется невозможным существовать?

Если было время, когда правительства были необходимое и меньшее зло, чем то, которое происходило от беззащитности против организованных соседей, то теперь правительства стали ненужное и гораздо большее зло, чем всё то, чем они пугают свои народы.

Правительства, не только военные, но правительства вообще, могли бы быть, уже не говорю — полезны, но безвредны, только в том случае, если бы они состояли из непогрешимых, святых людей, как это и предполагается у китайцев. Но ведь правительства по самой деятельности своей, состоящей в совершении насилий, всегда состоят из самых противоположных святости элементов, из самых дерзких, грубых и развращенных людей.

Всякое правительство поэтому, а тем более правительство, которому предоставлена военная власть, есть ужасное, самое опасное в мире учреждение.

Правительство, в самом широком смысле, включая в него и капиталистов и прессу, есть не что иное, как такая организация, при которой бòльшая часть людей находится во власти стоящей над ними меньшей части; эта же меньшая часть починяется власти еще меньшей части, а эта еще меньшей и т. д., доходя, наконец, до нескольких людей или одного человека, которые посредством военного насилия получают власть над всеми остальными. Так что всё это устройство подобно конусу, все части которого находятся в полной власти тех лиц или того лица, которое находится на вершине его.

Вершину же этого конуса захватывают те люди или тот человек, который более хитер, дерзок и бессовестен, чем другие, или случайный наследник тех, которые более дерзки и бессовестны.181

182 Нынче Борис Годунов, завтра Григорий Отрепьев, нынче распутная Екатерина, удушившая со своими любовниками мужа, завтра Пугачев, после завтра безумный Павел, Николай, Александр III.

Нынче Наполеон, завтра Бурбон или Орлеанский, Буланже или компания панамистов; нынче Гладстон, завтра Сольсбери, Чемберлен, Родс.

И таким-то правительствам предоставляется полная власть не только над имуществом, жизнью, но и над духовным и нравственным развитием, над воспитанием, религиозным руководством всех людей.

Устроят себе люди такую страшную машину власти, предоставляя захватывать эту власть кому попало (а все шансы за то, что захватит ее самый нравственно дрянной человек), и рабски подчиняются и удивляются, что им дурно. Боятся мин, анархистов, а не боятся этого ужасного устройства, всякую минуту угрожающего им величайшими бедствиями...

Старательно свяжут себя так, чтобы один человек мог со всеми ими делать всё, что захочет; потом конец веревки, связывающей их, бросят болтаться, предоставляя первому негодяю или дураку захватить ее и делать с ними всё, что им нужно.

Ведь что же, как не это самое, делают народы, подчиняясь, учреждая и поддерживая организованное с военной властью правительство?»[29]

«Но разве можно жить без правительства? Без правительства будет хаос, анархия, погибнут все успехи цивилизации, и люди вернутся к первобытной дикости. Только троньте существующий порядок вещей, — говорят обыкновенно не только те, которым этот порядок вещей выгоден, но и те, которым он явно невыгоден, но которые так привыкли к нему, что не могут себе представить жизни без правительственного насилия, — уничтожение правительства произведет величайшие несчастия: буйства, грабежи, убийства, в конце которых будут царствовать все дурные и будут в порабощении все хорошие люди, — говорят они».[30]182

183 «Все люди, находящиеся во власти, утверждают, что их власть нужна для того, чтобы злые не насиловали добрых, подразумевая под этим то, что они-то и суть те самые добрые, которые ограждают других добрых от злых.

Но ведь властвовать — значит насиловать, насиловать — значит делать то, чего не хочет тот, над которым совершается насилие и чего, наверное, для себя не желал бы тот, который совершает насилие; следовательно, властвовать — значит делать другому то, чего мы не хотим чтобы нам делали, то есть делать злое.

Покоряться, значит предпочитать терпение насилию. Предпочитать же терпение насилию — значит быть добрым или хоть менее злым, чем те, которые делают другим то, чего не желают себе.

И потому все вероятия за то, что властвовали всегда и теперь властвуют не более добрые, а, напротив, более злые, чем те, над которыми они властвуют. Могут быть злые и среди тех, которые подчиняются власти, но не может быть того, чтобы более добрые властвовали над более злыми».[31]

«И потому, не говоря уже о том, что всё это, т. е. буйства, грабежи, убийства, в конце которых наступит царство злых и порабощение добрых, — что всё это уже было и теперь есть, не говоря уже об этом, предположение о том, что нарушение существующего устройства произведет смуты и беспорядки, не доказывает того, чтобы порядок этот был хорош.

Только троньте существующий порядок, — и произойдут величайшие бедствия».

Только троньте один кирпич из тысяч кирпичей, сложенных в высокий, в несколько сажен, узкий столб, — и развалятся и разобьются все кирпичи. Но то, что всякий вынутый кирпич и всякий толчок разрушат такой столб и все кирпичи, никак не доказывает того, чтобы разумно было держать кирпичи в неестественном и неудобном положении. Наоборот, это показывает то, что кирпичи не надо держать в таком столбе, а надо разложить их так, чтобы они твердо держались и можно бы было ими пользоваться, не разрушая всего устройства. То же183 184 и с теперешним государственным устройством. Государственное устройство есть устройство весьма искусственное и шаткое, и то, что малейший толчок разрушает его, не только не доказывает того, что оно необходимо, но, напротив, показывает то, что если оно и было когда-нибудь нужно, то теперь оно вовсе не нужно и потому вредно и опасно.

Оно вредно и опасно потому, что при этом устройстве все то зло, которое существует в обществе, не только не уменьшается и не исправляется, а только усиливается и утверждается. Усиливается и утверждается оно потому, что оно или оправдывается и облекается в привлекательные формы или скрывается.

Всё то благоденствие народов, которое представляется нам в управляемых насилием, так называемых благоустроенных государствах, ведь есть только видимость — фикция. Всё, что может нарушить внешнее благообразие, все голодные, больные, безобразно развращенные, все попрятаны по таким местам, где их нельзя видеть, но то, что они не видны, не доказывает того, что их нет; напротив, их тем больше, чем больше они скрыты, и тем жесточе к ним те, которые их производят. Правда, что всякое нарушение, а тем более прекращение правительственной деятельности, то есть организованного насилия, нарушит такое внешнее благообразие жизни, но это нарушение произведет не расстройство жизни, а только обнаружит то, которое было скрыто, и даст возможность исправления его.

Люди думали и верили до последнего времени, до конца нынешнего столетия, что они не могут жить без правительства. Но жизнь идет, условия жизни и взгляды людей изменяются. И, несмотря на усилия правительств, направленные к тому, чтобы удержать людей в этом детском состоянии, в котором обиженному человеку кажется легче, если есть кому пожаловаться, люди, в особенности рабочие люди, не только в Европе, но и в России, всё больше и больше выходят из ребячества и начинают понимать истинные условия своей жизни.

«Вы говорите нам, что без вас нас завоюют соседние народы: китайцы, японцы, — говорят теперь люди из народа, — но мы читаем газеты и знаем, что никто не угрожает нам войною, а что только одни вы, правители, для каких-то непонятных нам целей, озлобляете друг друга и потом, под предлогом защиты своих184 185 народов, разоряя нас податями на содержание флотов, вооружений, стратегических железных дорог, нужных только для вашего честолюбия и тщеславия, затеваете войны друг с другом, как теперь вы это устроили с миролюбивыми китайцами. Вы говорите, что вы для нашего блага ограждаете земельную собственность, но ваше ограждение делает то, что вся земля или перешла или переходит во власть не работающих компаний, банкиров, богачей, а мы, огромное большинство народа, обезземелены и находимся во власти не работающих. Вы со своими законами о земельной собственности не ограждаете земельную собственность, а отнимаете ее у тех, кто работает. Вы говорите, что ограждаете за всяким человеком произведения его труда, а между тем делаете как раз обратное: все люди, производящие ценные предметы, благодаря вашему мнимому ограждению, поставлены в такое положение, что никогда не только не могут получать стоимости своего труда, но вся жизнь их находится в полной зависимости и власти не работающих людей...»

Говорят, что без правительств не будет тех учреждений: просветительных, воспитательных, общественных, которые нужны для всех.

Но почему же предполагать это? Почему думать, что неправительственные люди не сумеют сами для себя устроить свою жизнь так же хорошо, как ее устраивают не для себя, а для других правительственные люди?

Мы видим, напротив, что в самых разнообразных случаях жизни в наше время люди устраивают сами свою жизнь без сравнения лучше, чем ее устраивают для них правящие ими люди. Люди без всякого вмешательства правительства, и часто несмотря на вмешательство правительства, составляют всякого рода общественные предприятия — союзы рабочих, кооперативные общества, компании железных дорог, артели, синдикаты. Если для общественного дела нужны сборы, то почему же думать, что без насилия свободные люди не сумеют добровольно собрать нужные средства и учредить всё то, что учреждается посредством податей, если только эти учреждения для всех полезны? Почему думать, что не могут быть суды без насилия? Суд людей, которым доверяют судящиеся, всегда был и будет и не нуждается в насилии. Мы так извращены долгим рабством, что не можем себе представить управление без насилия.185

186 Но это неправда. Русские общины, переселяясь в отдаленные края, где наше правительство не вмешивается в их жизнь, устраивают сами свои сборы, свое управление, свой суд, свою полицию и всегда благоденствуют до тех пор, пока правительственное насилие не вмешивается в их управление...

Десятки тысяч десятин леса, принадлежащих одному владельцу, тогда как тысячи людей рядом не имеют топлива, нуждаются в ограждении насилием. Так же нуждаются в ограждении заводы, фабрики, на которых несколько поколений рабочих были ограблены и продолжают ограбляться. Еще более нуждаются в ограждении сотни тысяч пудов хлеба одного владельца, дождавшегося голода, чтобы продавать его втридорога голодающему народу...

Обыкновенно говорят: попробуйте уничтожить право собственности земли и предметов труда — и никто, не будучи уверен в том, что у него не отнимут то, что он сработает, не станет трудиться. Надо сказать совершенно обратное: ограждение насилием права незаконной собственности, практикующееся теперь, если не уничтожило вполне, то значительно ослабило в людях естественное сознание справедливости по отношению пользования предметами, то есть естественного и прирожденного права собственности, без которого не могло бы жить человечество и которое всегда существовало и существует в обществе...

Понятно, что можно сказать, что лошадям и быкам нельзя жить без насилия над ними разумных существ — людей; но почему людям нельзя жить без насилия над ними — не каких-либо высших существ, а таких же, какие они сами? Почему люди должны покоряться насилию именно тех людей, которые в данное время находятся во власти? Что доказывает, что эти люди — люди более разумные чем те, над которыми они совершают насилие?

То, что они позволяют себе делать насилие над людьми, показывает то, что они не только не более разумны, но менее разумны, чем те, которые им покоряются...

Говорят: как могут люди жить без правительств, т. е. без насилия? Надо сказать напротив: как могут люди, разумные существа, жить, признавая внутренней связью своей жизни насилие, а не разумное согласие?186

187 Одно из двух: или люди разумные или неразумные существа. Если они неразумные существа, то они все неразумные существа, и тогда все между ними решается насилием, и нет причины одним иметь, а другим не иметь права насилия. И насилие правительства не имеет оправдания. Если же люди разумные существа, то их отношения должны быть основаны на разуме, а не на насилии людей, случайно захвативших власть»...[32]

«Люди и говорят, что... уничтожение государственной формы повлекло бы за собой уничтожение всего того, что выработало человечество, что государство как было, так и продолжает быть единственной формой развития человечества, и что всё то зло, которое мы видим среди народов, живущих в государственной форме, происходит не от этой формы, а от злоупотреблений, которые могут быть исправлены без уничтожения, и что человечество, не нарушая государственной формы, может развиться и дойти до высокой степени благосостояния. И люди, думающие так, приводят в подтверждение своего мнения кажущиеся им неопровержимыми и философские, и исторические, и даже религиозные доводы. Но есть люди, полагающие обратное, именно то, что так как было время, когда человечество жило без государственной формы, то форма эта временная, и должно наступить время, когда людям понадобится новая форма, и что время это наступило теперь. И люди, думающие так, приводят в подтверждение своего мнения кажущиеся им тоже неопровержимыми и философские, и исторические, и религиозные доводы.

Можно написать томы в защиту первого мнения (они уже и давно написаны и всё еще пишутся), но можно написать (и тоже, хотя и недавно, но много и блестяще написано) и многое против него.

И нельзя доказать того, как это утверждают защитники государства, что уничтожение государства повлечет за собой общественный хаос, взаимные грабежи, убийства и уничтожение всех общественных учреждений и возвращение человечества к варварству... Еще меньше можно доказать это опытом, так как вопрос состоит в том, следует или не следует делать187 188 опыт. Вопрос о том, наступило или не наступило время упразднения государства, был бы неразрешимым, если бы не существовал другой жизненный способ неоспоримого решения его.

Совершенно независимо от чьего бы то ни было суждения о том, созрели ли птенцы настолько, чтобы вылупиться из яиц, или еще не созрели для этого, неоспоримым решителем вопроса будут птенцы, когда они, уже не умещаясь более в яйцах, начнут пробивать их клювом и сами выходить из них.

То же с вопросом о том, наступило ли или не наступило для людей время уничтожения государственной формы и замены ее новой. Если человек, вследствие выросшего в нем высшего сознания, не может уже более исполнять требований государства, не умещается уже более в нем и вместе с тем не нуждается более в ограждении государственной формой, то вопрос о том, созрели ли люди для отмены государственной формы или не созрели, решается совсем с другой стороны и так же неоспоримо, как и для птенца, вылупившегося из яйца, в которое уже никакие силы мира не могут вернуть его, — самими людьми, выросшими уже из государства и никакими силами не могущими быть возвращенными в него.

«Очень может быть, что государство было нужно и теперь нужно для всех тех целей, которые вы приписываете ему, — говорит человек, усвоивший христианское жизнепонимание, — знаю только то, что с одной стороны, мне не нужно более государство, с другой, я не могу более совершать те дела, которые нужны для существования государства. Устраивайте для себя то, чтò нужно вам для вашей жизни, я не могу доказывать ни общей необходимости, ни общего вреда государства; я знаю только то, что мне нужно и не нужно, что мне можно и нельзя. Я знаю про себя, что мне не нужно отделение себя от других народов, и потому я не могу признавать своей исключительной принадлежности к какому-либо народу и государству и подданства какому-либо правительству; знаю про себя, что мне не нужны все те правительственные учреждения, которые устраиваются внутри государств, и потому я не могу, лишая людей, нуждающихся в моем труде, отдавать его в виде подати на ненужные мне и, сколько я знаю, вредные учреждения; я знаю про себя, что мне не нужны ни управления, ни суды, производимые188 189 насилием, и потому я не могу участвовать ни в том, ни в другом; я знаю про себя, что мне не нужно ни нападать на другие народы, убивая их, ни защищаться от них оружием в руках, и потому я не могу участвовать в войнах и приготовлениях к ним. Очень может быть, что есть люди, которые не могут не считать всего этого нужным и необходимым; я не могу спорить с ними, я знаю только про себя, зато несомненно знаю, что мне этого не нужно»...[33]

Людей таких уже очень много; но люди эти все-таки продолжают подчиняться государству и поддерживать его. Отчего это?

VII.

Причина этого, я думаю, такая: среди народов христианского мира ослаблена, затемнена, если не совершенно отсутствует в огромном большинстве главная движущая сила народа: религия. Какова бы ни была религия народа, как бы грубо она ни была выражена, всегда только на основании религии народа устанавливается тот или иной склад его жизни, и только на основании изменений, происходящих в религии народа, изменяется и склад его жизни.[34]

Это так, потому что главное направление и склад жизни каждого человека обусловливается тем назначением, которое он признает зa собой в жизни, а так как определяет назначение человека только религия, то ясно, что как для отдельных личностей, так и для народов (как ни разнообразен склад жизни каждого народа) направление и склад жизни определяется189 190 преимущественно его религией. Само собой разумеется, что на склад жизни всякого народа, кроме религии, влияют и другие причины, но главное изменение и переход от низшего, менее совершенного состояния к высшему, более совершенному, обусловливается всегда только религией. Европейские народы перешли от низшего состояния к высшему, когда приняли христианство; также перешли на высшую степень развития арабы и турки, став магометанами, и народы Азии, приняв буддизм, конфуцианство или таосизм.

Совершившееся изменение в религиозном сознании народа неизбежно влечет за собою изменение и во внешних формах жизни народа. Так это всегда было, так это и теперь. Но бывают времена, когда в религиозном сознании людей произошло уже изменение, а между тем изменение это еще не успело выразиться во внешних формах жизни, и продолжается прежняя жизнь общества, сложившаяся на основании религиозного сознания, уже не признаваемого людьми этого общества. Происходит это оттого, что уяснение, очищение, изменение, рост религиозного сознания совершается непрерывно, незаметно; формы же жизни изменяются менее постепенно, несоответственно незаметному приросту сознания, изменяются порывами. Зародыш зерна растет непрерывно, оболочка же разрывается. То же и с сознанием и формой общественной жизни.

Нечто подобное испытывает каждый человек, переходя из одного возраста в другой. То, что совершается в жизни отдельного человека, совершается и в жизни целого общества. В сознании ребенка, переходящего в юношу, и юноши, переходящего в мужа, и мужа — в старика, совершаются изменения сознания, постепенные, незаметные, но, переходя из одного возраста в другой, человек продолжает иногда долго еще жить миросозерцанием прежнего возраста. Не веря же тому, чему верил прежде, и не установив еще и нового отношения к миру, человек живет в такие периоды времени без всякого руководства.

И как отдельные люди в такие переходные времена часто живут особенно неразумной, мучительной, бурной жизнью, так это бывает в целых обществах людей, когда формы их жизни не отвечают уже их сознанию.

Таково, я думаю, время, которое переживают теперь христианские народы.

Религиозное сознание, на основании которого сложились190 191 существующие формы жизни, пережито человечеством, новое же религиозное понимание жизни еще не сознано, и люди нашего времени живут без всякого определенного понимания смысла, назначения своей жизни и внутреннего руководства в поступках.

Одна, большая часть людей нашего мира исповедует различно извращенную, но всегда извращенную христианскую веру, под именем которой разумеется составленный за 1600 лет тому назад соборами свод утверждающих величайшие нелепости догматов. И эта прямо противоречащая всем современным знаниям и здравому смыслу мнимо христианская вера, не дающая никаких основ поведения, кроме слепой веры и послушания тем лицам, которые называют себя церковью, занимает то место, которое всегда занимала и должна занимать истинная религия, дающая объяснение смысла жизни и выведенное из этого смысла жизни руководство поведения.

Другая, меньшая часть людей, называющая себя просвещенными, образованными людьми, находится в положении еще более невыгодном для ведения доброй и разумной жизни. Люди эти, освободившиеся от обмана мнимо христианской веры, находятся под властью другого, еще худшего, чем церковное христианство, обмана, так называемого научного мировоззрения, из которого не может быть выведено никакого разумного руководства поведения. Мировоззрение это состоит в отказе от главного свойства жизни человеческой природы, отличающего человека от животного, — уяснения своего положения и назначения в мире, от того, что составляет сущность религиозного сознания, и в замене этого сознания собранием случайных, ничем не связанных между собою, ненужных наблюдений и знаний о самых разнообразных предметах. По мировоззрению этому (если можно так назвать отсутствие мировоззрения) всякая религия по существу своему есть заблуждение, и нет никакой надобности искать разумного объяснения смысла жизни и вытекающего из него руководства поведения, так как совершенно достаточное руководство поведения дает наука вообще и в особенности мнимая наука социологии, по законам которой движется человечество. Но так как наука эта только в будущем определит все законы жизни, то в действительности люди этого мировоззрения живут или бессознательно под внушением прежних религиозных правил или вовсе без всякого руководства,191 192 беспрепятственно предаваясь своим страстям и похотям и даже «научно» оправдывая их. Таково жалкое заблуждение меньшинства людей, считающих себя передовыми людьми общества.

Третья же часть людей нашего времени самая большая. Это люди всех родов, всех сословий, всех степеней образования, которые, совершенно освободившись от всякого стеснения церковной веры и из научного суеверия усвоив себе только то, что религии не должно быть, — не только живут, как животные, одной эгоистической, похотливой жизнью, но даже считают такую жизнь (борьба за существование, сверхчеловечество) последним словом человеческой мудрости.

Из этого-то подобия веры одной, большой части, и ни к чему не обязывающего, самодовольного, низменного мировоззрения или, скорее, отсутствия всякого мировоззрения малой части и из полной нравственной распущенности самой большой части слагается жизнь нашего мира. А так как ни в подобии веры, ни в отрицании ее и замене ее случайным собранием сведений о разных предметах, называемых наукой, ни в нравственной распущенности нет и не может быть ни движущей, ни сдерживающей силы, дающей направление деятельности людей нашего времени и общества, то и идет жизнь без какого бы то ни было руководящего начала, только по инерции прошедшего, всё больше и больше расходясь с смутно сознаваемым, свойственным нашему времени, возрасту общества религиозным сознанием, и потому становится всё более и более бессмысленной и мучительной.

VIII.

Положение нашего христианского мира теперь таково: одна, малая часть людей, владеет большей частью земли и огромными богатствами, которые всё больше и больше сосредоточиваются в одних руках и употребляются на устройство роскошной, изнеженной, неестественной жизни небольшого числа семей. Другая, большая часть людей, лишенная права и потому возможности свободно пользоваться землей, обремененная податями, наложенными на все необходимые предметы, задавленная вследствие этого неестественной, нездоровой работой на принадлежащих богачам фабриках, часто не имея ни удобных жилищ, ни одежд, ни здоровой пищи, ни необходимого для192 193 умственной, духовной жизни досуга, живет и умирает в зависимости и ненависти к тем, которые, пользуясь их трудом, принуждают их жить так.

И те и другие боятся друг друга и, когда могут, насилуют, обманывают, грабят и убивают друг друга. Главная доля деятельности и тех и других тратится не на производительный труд, а на борьбу. Борются капиталисты с капиталистами, рабочие с рабочими и капиталисты с рабочими. Так что, несмотря на доведенное до большого совершенства машинное производство, невознаградимо растрачиваются богатства земли и на поверхности и внутри ее; главное, непроизводительно, мучительно, бесполезно тратятся людские жизни. Самое мучительное в этом состоянии то, что как богатые, так и бедные, знают, что такая жизнь безумна, что гораздо выгоднее было бы и для богатых и для бедных, соединив свои силы, делить труд и произведение труда, но ни те ни другие не видят никакой возможности изменить существующее положение и продолжают жить, ненавидя друг друга и вредя друг другу, сознавая при этом всё большее и большее ухудшение своего положения.

Кроме всех этих бедствий, происходит еще напряженная, неперестающая борьба народов с народами, государств с государствами, выражающаяся тратами большей части трудов людских на приготовление к войнам, и почти не переставая происходят и самые войны, в которых погибают сотни тысяч людей в самую цветущую пору их жизни и развращаются миллионы людей. И точно так же как во всех испытываемых бедствиях, люди знают, что всего этого не должно быть и что эти вооружения и войны бессмысленны, губительны, ничем иным не могут кончиться, как разорением и озверением всех, но, несмотря на это, всё больше отдают свои труды и жизни на приготовление к войнам и на самые войны. Все знают, что всего этого не должно быть и может не быть, и все всё-таки делают всё то, что поддерживает и усиливает бедственность такого положения. И это сознание жизни, ведомой против своей выгоды, разума, желания, до такой степени мучительно, что, не видя выхода из этого противоречия, самые чуткие и горячие из людей разрешают его самоубийством (и таких становится всё больше и больше), другие, точно так же страдая от сознания противоречия своей разумной природы с жизнью, предаются неполному самоубийству — заглушению разума посредством193 194 одурения себя табаком, вином, водкой, опиумом, морфином. Третьи, кроме одурения себя разными наркотиками, стараются еще забыться, предаваясь всякого рода возбуждающим и отуманивающим забавам, зрелищам, чтениям, различного рода умствованиям о совершенно бесполезных предметах, которые они называют наукой и искусством. Огромное же большинство, задавленное работой, тоже, не переставая одуряя себя наркотиками, которые предлагают ему его эксплуататоры, не имея времени подумать о своем положении, хотя и чувствуя, что то, что совершается, не то, что должно быть, живет одними животными потребностями.

И как богатые, так и бедные, поколения за поколениями живут и умирают без мысли о том, зачем они жили эту бессмысленную, мучительную жизнь, или с смутным сознанием о том, что вся эта жизнь была какая-то ужасная и жестокая ошибка.

IX.

Положение это ужасно особенно тем, что, живя такой мучительной жизнью, люди в глубине души сознают возможность совершенно другой жизни, жизни разумной, братской, без безумной роскоши одних и нищеты и невежества других, без казней, разврата, без насилия, без вооружений, без войн.

А между тем устройство жизни, основанное на насилии, до такой степени стало привычно людям, что люди не могут себе представить общей жизни без правительственной власти и даже так привыкли к нему, что даже идеалы разумной, свободной, братской жизни стараются осуществить посредством правительственной власти, то есть насилия.

Заблуждение это стоит в основе всей неурядицы, как прошедшей, так и современной и даже будущей жизни христианских народов. Поразительный пример этого заблуждения представляет большая французская революция.

Деятели революции ясно выставили те идеалы равенства, свободы, братства, во имя которых они намеревались перестроить общество. Из принципов этих вытекали практические меры: уничтожение сословий, уравнение имуществ, упразднение чинов, титулов, уничтожение земельной собственности, распущение постоянной армии, подоходный налог, пенсии рабочим, отделение церкви от государства, даже установление194 195 общего всем разумного религиозного учения. Все это были разумные и благодетельные меры, вытекавшие из выставленных революцией несомненных, истинных принципов равенства, свободы, братства. Принципы эти, так же как и вытекавшие из них меры, как были, так и остались и останутся истинными и до тех пор будут стоять как идеалы перед человечеством, пока не будут достигнуты. Но достигнуты эти идеалы никогда не могли быть насилием. А между тем люди того времени так привыкли к единственному средству воздействия на людей, принуждению, что не видели того противоречия, которое заключается в мысли осуществления равенства, свободы, братства посредством насилия; не видели того, что равенство по существу своему отрицает власть и подчинение, что свобода несовместима с принуждением, и что не может быть братства между повелевающими и подчиняющимися. От этого все ужасы террора.

В ужасах этих виноваты не принципы, как думают многие (принципы, как были, так и останутся истинными), а способ их осуществления. То противоречие, которое так ярко и грубо выразилось в большой французской революции и вместо блага привело к величайшему бедствию, таким же осталось и теперь. И теперь это противоречие проникает все современные попытки улучшения общественного строя. Все общественные улучшения предполагается осуществить посредством правительства, то есть насилия. Мало того, противоречие это проявляется не только в настоящем, оно проявляется даже в представлении самых передовых социалистов, революционеров, анархистов о будущем устройстве жизни.

Люди хотят осуществить идеал разумной, свободной и братской жизни на начале принудительной власти, тогда как принудительная власть, как ни переставляй и ни обставляй ее, есть всегда присвоенное одними людьми право распоряжения другими и, в случае неповиновения, — принуждения посредством крайнего средства — убийства.

Посредством убийства осуществлять идеалы человеческого блага!

Французская большая революция была тем enfant terrible,[35] который в своем охватившем весь народ восторге, при сознании великих истин, открытых им, и при инерции насилия,195 196 в самой наивной форме выказал всю нелепость того противоречия, в котором билось тогда, бьется и теперь человечество: liberté, égalité, fraternité, ou la mort.[36]

X.

Причина того странного противоречия, вследствие которого люди пытаются осуществить идеалы равенства, свободы, братства посредством деятельности прямо противоположной этим идеалам и исключающей возможность их осуществления, та (как и сказано выше), что людям смутно представляется уже свойственное возрасту человечества религиозное сознание, жизнь же продолжает итти в прежних формах, и люди так привыкли к ним, что не могут себе представить жизни вне форм, выросших из отжитого уже религиозного мировоззрения.

Ребенок стал взрослым, а всё еще по старой привычке хочет, чтобы его кормили, одевали, учили.

Формы жизни уже не соответствуют возрасту, но не усвоено еще сознание, соответственное возрасту. От этого то и все попытки улучшения своего положения люди нашего времени направляют на исправление, изменение, улучшение внешних правительственных форм — того, что по существу своему несовместимо с идеалом разумной, свободной и братской жизни и что не только для осуществления этой жизни, но для возможности приближения к ней, всё должно быть уничтожено.

«Только бы правительство действовало правильно или установлено было вместо дурного хорошее, — думает большинство людей нашего времени, — и всё исправится и будет хорошо, люди будут уравнены, будут свободны и будут жить согласно». Одни думают, что для этого нужно только не нарушать спокойное течение жизни существующих правительств, нужно поддерживать без изменений существующий, раз установленный порядок, и правительства сами всё устроят, только бы не мешали им. Это те, которые называются консерваторами. Другие думают и говорят, что настоящее дурное положение вещей должно и может быть изменено и исправлено введением новых законов и учреждений, обеспечивающих равенство и свободу людей. Это те, которых называют либералами. Третьи полагают,196 197 что теперешнее устройство все не годится, должно быть всё разрушено и заменено другим, более усовершенствованным, таким, которое устанавливало бы полное равенство, в особенности экономическое, обеспечивало бы свободу и утверждало бы братство всех людей без различия государств. Это те, которые называются революционерами различных оттенков.

Все эти люди, хотя и не согласны между собою, все согласны в одном главном, что только правительственной, т. е. принудительной властью можно улучшить положение людей.

Так думают и говорят люди достаточные, имеющие время обсуживать общие вопросы. (В последнее время таких людей развелось особенно много. Думаю, что не будет преувеличением сказать, что бòльшая половина времени всех достаточных, досужих людей занята рассуждениями и поучениями друг друга и спорами о том, как наилучшим образом поступать правительству и как следует поступать правительству для бòльшего или меньшего осуществления идеалов равенства, свободы, братства.)

Огромное же большинство бедных рабочих людей, не имеющих досуга для обсуждения общих вопросов и поучения друг друга, в сущности думают и говорят то же, а именно то, что улучшение общественного устройства может быть осуществлено только правительством, и не только не желают уничтожения правительства, но все свои надежды возлагают на улучшенную правительственную, настоящую или будущую власть. И не только думают так и богатые и бедные, но так и поступают.

В Китае, Турции, Абиссинии, России поддерживают старое устройство, не изменяя его, но всё идет хуже и хуже; в Англии, Америке, Франции посредством конституций и парламентов стараются улучшить общественное устройство, но идеалы равенства, свободы, братства так же, как прежде, далеки от осуществления.

Во Франции, Испании, в южно-американских республиках, теперь в России устраивали и устраиваются революции; но удаются или не удаются революции, после революций, как отогнанная волна, возвращается то же положение, иногда даже и хуже прежнего. Оставляют ли люди прежнюю правительственную власть или изменяют ее, стеснение свободы и вражда между людьми остаются те же. Те же казни, тюрьма, изгнания, та же несвобода покупать без податей то, что производится197 198 за известной чертой, или пользоваться орудиями труда, такое же, как при Иосифе прекрасном, повсюду лишение права рабочих людей пользоваться землей, на которой они родились; такая же вражда народов с народами; такие же, как и при Чингис-Хане, набеги на беззащитные народы Африки, Азии и друг на друга; те же жестокости; такие же пытки одиночного заключения и дисциплинарных рот, как и при инквизиции; те же постоянные армии и военное рабство; то же неравенство, какое было между фараоном и его рабами и теперь между Рокфеллерами, Ротшильдами и их рабами.

Меняются формы, но сущность отношения людей не изменяется, и потому идеалы равенства, свободы, братства ни на шаг не приближаются к осуществлению. Приближение к осуществлению этих идеалов если и произошло, то не вследствие изменения правительственных форм, а скорее несмотря на задерживающее влияние правительств. Если не так смело теперь грабят в городах, на улицах, то произошло это не от каких-либо новых законов, а от хорошего освещения улиц. Если не так часто умирают люди от голода, то и это происходит не от законов и правительственного устройства, а от путей сообщения. Если перестали сжигать ведьм или употреблять пытку как средство открытия истины или резать носы, языки и уши для осуществления правосудия, то произошло это не от какого-либо нового устройства правительства, а от развития знания и добрых чувств, совершенно независимых от правительственного устройства.

Изменяются внешние формы согласно возрасту человечества, то есть развития умственных сил и власти над природой, но сущность остается та же, в роде как при падении тела оно может изменять свое положение, но линия, по которой будет двигаться центр его тяжести, будет всегда одна и та же.

Бросьте кошку с высоты: она может вертеться или лететь вверх или вниз головой, но центр ее тяжести не выйдет из линии падения. То же и с изменениями внешних форм правительственного насилия.

Казалось, люди, сознавая себя разумными существами, жизнь которых должна быть руководима идеалами разума и добра, должны бы были сделать одно из двух: или отказаться от разумных идеалов, несовместимых с насилием, или отказаться от насилия, перестать учреждать и поддерживать его. Но люди198 199 не делают ни того ни другого, а только всячески видоизменяют насилие, как человек, несущий бесполезную тяжесть, то дает ей иную форму или перекладывает ее со спины на плечи, с плеч на бедра и опять на спину, не догадываясь сделать одного нужного — бросить ее.

И что при этом хуже всего, это то, что озабочиваясь изменением правительственных форм насилия, того, что как бы оно ни изменялось, не может улучшить положения, — люди все больше и больше отдаляются от той деятельности, которая одна может улучшить их положение.

XI.

Человечество — христианское, может быть даже и всё человечество, стоит теперь на пороге огромного преобразования (в роде того, которое совершается в отдельном человеке, когда он из ребенка переходит в мужа), переворота, совершающегося не веками, но, может быть, тысячелетиями. Переворот этот двоякий: внутренний и внешний. Внутренний состоит в том, что вера, религия, то есть объяснение смысла жизни, во все предшествующие времена (и чем дальше назад, тем больше) представлялась возможной только в форме таинственных, мистических, чудесных откровений и связанных с ними обрядов. Теперь же человечество в своих высших, в особенности христианских представителях, дожило до того, что ему стало не нужно мистическое объяснение смысла жизни посредством чудесных откровений и столь же излишним совершение предписываемых для угождения Богу обрядов, а стало достаточным и еще более убедительным, чем прежнее мистическое, простое разумное объяснение смысла жизни, из которого вместо прежнего исполнения обрядов с большей обязательностью, чем прежде, вытекает исполнение жизненных, нравственных требований.

Таков внутренний переворот, совершавшийся в продолжение тысячелетий, совершающийся и теперь, но дошедший до такой степени, при которой большинство людей уже способны усвоить себе это новое религиозное понимание. Взрослый человек начинает чувствовать, что он перестает быть ребенком.

Таков внутренний переворот. Внешний же переворот, связанный с внутренним и вытекающий из него, состоит в изменении199 200 форм общественной жизни, в изменении того начала, которое связывало прежде и теперь еще связывает людей в общественной жизни: в замене насилия разумным убеждением и согласием. Человечество перепробовало все возможные формы насильственного правления, и везде, от самой усовершенствованной республиканской до самой грубой деспотической, зло насилия остается то же самое и качественно и количественно. Нет произвола главы деспотического правительства, есть линчевание и самоуправство республиканской толпы; нет рабства личного, есть рабство денежное; нет прямых поборов и даней, есть косвенные налоги; нет самовластных падишахов, есть самовластные короли, императоры, миллиардеры, министры, партии. Несостоятельность насилия как средства общения людей, несоответствие его с требованиями современной совести слишком очевидно, чтобы существующий порядок мог продолжаться. Но внешние условия не могут измениться без изменения внутреннего, духовного состояния людей.

И потому все усилия людей должны быть направлены на совершение этого внутреннего изменения.

Что же нужно для этого? Одно и прежде всего: устранение тех препятствий, которые мешают людям понять свое положение и усвоить те религиозные начала, которые уже смутно живут в их сознании. Препятствия эти в наше время двоякие; обман церковный и обман научный.

Первый — в том, что людей уверяют те, которым это выгодно; что религия, для того чтобы служить ответом на главные жизненные вопросы людей и руководством жизни, для того чтобы быть религией, должна быть соединена с мистицизмом, с жречеством, чудесами, обрядами, богослужениями.

Второй, научный обман — в том, что тоже люди, которым это выгодно, внушают большинству, что религия вообще есть пережиток древнего периода жизни и что в наше время она может быть вполне заменена изучениями законов жизни и общими выведенными и из рассуждения и из опыта правилами поведения.

Обман церковных людей тот, что вместо объяснения смысла жизни они выставляют учение откровения, несогласное с современными знаниями, и вместо руководства поведения дают ряд правил и обрядов, независимых от жизни. Обман людей науки состоит в том, что они считают совершенно излишним200 201 метафизику религии, то есть объяснение смысла жизни, воображая, что возможно руководство поведения без религиозной метафизической основы.

Церковные люди думают и утверждают, что религия, в которую они уже сами не могут верить, может быть полезна для народа. Люди же науки думают и утверждают, что религия, то, чем жило, живет и может двигаться вперед человечество, — есть остаток суеверия, которое должно быть оставлено, и что люди могут быть руководимы мнимыми законами, выводимыми из мнимой науки социологии.

Вот эти-то, особенно последние люди, называющие себя людьми науки, и составляют в наше переходное время главное препятствие к вступлению человечества на ту степень и внутреннего сознания и внешнего устройства, которая свойственна его возрасту.

Особенно вредны так называемые люди науки, потому что обман церковных жрецов успел уже так ярко и безобразно проявиться, что большинство людей не верит в него и если держится церковного учения, то только как предания, обычая, приличия, и всё больше и больше освобождается от него.

Суеверие же научное находится теперь в самой силе, и люди, освободившиеся от лжи церкви и считающие себя свободными, сами того не замечая, находятся в полной власти этой новой, научной церкви. Проповедники этого учения усиленно стараются, с одной стороны, отвлекать людей от самых существенных, религиозных вопросов, направляя их внимание на разные пустяки, как происхождение видов, исследование состава звезд, свойств радия, теории чисел, допотопных животных и тому подобных ненужных глупостей, приписывая им такую же важность, какую прежние жрецы приписывали бессеменному зачатию, двум естествам и т. п. С другой стороны, стараются внушить людям, что религия, то есть установление отношения человека к миру и началу его, — совсем не нужна, что напыщенный набор слов о праве, нравственности, выдуманной, не могущей существовать науке социологии может вполне заменить религию. Люди эти, так же как церковники, уверяют себя и других, что они спасают человечество, и так же верят в свою непогрешимость, так же никогда не согласны между собою и распадаются на бесчисленные толки, и, так же как201 202 церкви в свое время, составляют в наше время главную причину невежества, грубости, развращения человечества и потому замедления освобождения человечества от того зла, от которого оно страдает, и того заколдованного круга, в котором вертится. Люди эти сделали то, что сделали строители, о которых говорится в писании: «они отвергли тот камень, который всегда был и будет главою угла, замком свода»; они отвергли то, что одно соединяло и может соединить воедино человечество: его религиозное сознание.

И от этого-то и происходит тот заколдованный круг — замена одного зла другим, в котором бесцельно кружится христианское человечество нашего времени. Люди, лишенные высшего человеческого свойства, религиозного сознания, признают ли они состоящее из суеверий церковное учение или неясные, многосложные и ненужные научные рассуждения, дающие еще менее, чем церковные суеверия, силой, независимой от людских велений деятельности, — не могут не только разрушить существующий строй, но не могут, как бы они ни хотели этого, хоть на сколько-нибудь улучшить положение людей, приблизиться к идеалам равенства, свободы, братства, которые они желали бы осуществить.

У них нет сил для этого.

Осуществить идеалы вечные могут только люди, живущие не одной этой, а вечной жизнью. Только для таких людей возможно то, что для людей, живущих одной этой жизнью, представляется жертвой. Только жертвой благами этой жизни движется вперед человечество.

Жертва же возможна только для человека религиозного, то есть для такого, который считает свою жизнь в мире только частью, проявлением в общей жизни мира, и потому долженствующей подчиняться требованиям, законам этой всеобщей жизни. Для человека же, считающего эту жизнь всей его жизнью, такая жертва не имеет смысла, а не будучи в силах жертвовать, он не может уничтожить, уменьшить зло жизни. Он вечно будет передвигать зло с одного места на другое, но никогда не будет в силах уничтожить его.

И потому избавление людей от того зла, которое они терпят, есть только одно: распространение среди народов того одного истинного, высшего для нашего времени религиозного учения, смутное сознание которого уже живет в людях.

202 203

XII.

До тех пор, пока не будет усвоено человечеством (как всегда усваиваются людьми религиозные учения, одними — меньшинством — сознательно, свободно, другими же — большинством — верою, доверием, внушением) общего всем, разумного, соответствующего возрасту человечества вероучения, до тех пор будут изменяться формы жизни, зло же жизни будет не только оставаться то же, но будет всё увеличиваться и увеличиваться.

И такое вероучение давно существует и уже смутно сознается большинством людей нашего общества. Учение это-то есть всем известное, всеми признаваемое христианское учение в его истинном, освобожденном от извращений и лжетолкований значении. Учение это в своих главных, как метафизических, так и этических основах, признается всеми, не только христианами, но и людьми других вер, так как вполне совпадает со всеми великими религиозными учениями мира в их неизвращенном состоянии, — с браминизмом, конфуцианством, таосизмом, еврейством, магометанством, сведенборгианизмом, спиритуализмом, теософией, даже позитивизмом Конта.

Сущность этого учения в том, что человек есть духовное существо, подобное своему началу — Богу; что назначение человека — исполнение воли этого начала — Бога; что воля Бога в благе людей; что благо людей достигается любовью; любовь же проявляется в делании другим того, что хочешь чтобы тебе делали. В этом всё учение.

Учение это не есть мистическое откровение о сверхъестественных проявлениях божества и его догматах и постановлениях, как утверждают христианские церкви, и не есть также только нравственное учение о согласной, выгодной для всех и разумной общественной жизни, как понимают христианство нерелигиозные люди науки. Учение это есть разумное объяснение смысла человеческой жизни, такое, при котором руководство поведения не предписывается извне, как правило, а само собою вытекает из того смысла, который человек приписывает своей жизни. Учение это, хотя и не признает ничего сверхъестественного, как его перетолковывают в церкви, не есть однако и рассудочное руководство в общественной жизни, как думают нерелигиозные люди науки.203

204 Учение это есть религия, т. е. установление отношения человека к миру и началу его. Учение это дает ответы на вопросы: что такое человек по отношению к бесконечности в пространстве и времени, среди которых он появляется, и в чем назначение его жизни, и потому дает людям, признающим это учение, не ряд правил и заповедей, подтверждаемый сверхъестественными чудесами, как это делает церковь, и не сомнительные и желательные, условные и выгодные в данную минуту для общественной жизни правила поведения, выводимые из опыта и рассуждения, как это делает наука, а дает разумное объяснение смысла жизни каждого человека, из которого сами собою вытекают вечные и во всех условиях одни и те же правила поведения.

Этим отличается истинное христианское учение от церковного христианства с его мистицизмом, чудесами и от того утилитарного, ни на чем не основанного нравственного учения нерелигиозных людей, сами того не замечая берущих из христианского учения, которого они не признают, одни выводы, а не самую сущность.

До тех пор, пока это учение не в извращенном (церковном) виде и не лишенное главной его основы — метафизического начала: отношение человека к Богу, — пока это учение не будет признано в его истинном значении людьми христианского мира и не будет распространено между всеми так же, как теперь распространена церковная вера, до тех пор не изменятся и те формы всякого рода, в особенности правительственного насилия, от которого теперь больше всего страдают люди.

Какие же для этого должны быть приняты меры?

Мы так привыкли к ложной мысли, что улучшение в жизни людей может быть произведено внешними (и большей частью насильственными) средствами, что и изменение внутреннего состояния людей нам кажется, что может быть достигнуто только внешними мерами, воздействующими на других. Но это не так.

И в том великое счастье людей, что это не так. Если бы это было так, и люди могли бы внешними средствами изменять друг друга, то, во-первых, неразумные, легкомысленные люди могли бы, ошибаясь, изменить людей, портя их и лишая их их блага, а, во-вторых, такая деятельность людей для достижения блага жизни внешними средствами могла бы встретить непреодолимые препятствия.204

205 Но это не так: изменение внутреннего, духовного состояния людей всегда находится во власти каждого отдельного человека, и человек, не ошибаясь, всегда знает, в чем истинное благо его самого и всех людей, и ничто не может остановить или задержать его деятельности для достижения этой цели. Достигает же человек этой цели — блага своего и других людей — только внутренним изменением самого себя, уяснением и утверждением в себе разумного, религиозного сознания и своей соответственной этому сознанию жизнью. Как только горящее вещество зажигает другие, так только истинная вера и жизнь одного человека, сообщаясь другим людям, распространяет и утверждает религиозную истину. А только распространение и утверждение религиозной истины улучшает положение людей.

И потому средство избавления от всех тех зол, от которых страдают люди, и в том числе от того ужасного зла, которое совершается правительствами (как все теперешние бедствия в России), как это ни кажется странным, только одно — внутренняя работа каждого человека над самим собою.

«Марфа, Марфа, печешеся о мнозем, единое на потребу».

————

205 206

ВЕЛИКИЙ ГРЕХ.

Россия переживает важное, долженствующее иметь громадные последствия время.

Близость и неизбежность надвигающегося переворота особенно живо, как это и всегда бывает, чувствуется теми сословиями общества, которые своим положением избавлены от необходимости поглощающего все их время и силы физического труда и потому имеющими возможность заниматься политическими вопросами. Люди эти — дворяне, купцы, чиновники, врачи, техники, профессора, учителя, художники, студенты, адвокаты, преимущественно горожане, так называемая интеллигенция, — теперь в России руководят происходящим движением и все свои силы направляют на изменение существующего политического строя и на замену его иным, считаемым той или иной партией наиболее целесообразным и обеспечивающим свободу и благо русского народа. Люди эти, постоянно страдая от всякого рода стеснений и насилий правительства, административных ссылок, заточений, запрещений собраний, запрещений книг, газет, стачек, союзов, ограничения прав разных национальностей и вместе с тем живущие совершенно чуждой большинству русского земледельческого народа жизнью, естественно видят в этих стеснениях главное зло и в освобождении от него главное благо русского народа.

Так думают либералы. Так же думают социал-демократы, надеющиеся через народное представительство с помощью государственной власти осуществить соответственно своей теории новое общественное устройство. Так думают и революционеры, предполагая, заменив существующее правительство новым, установить законы, обеспечивающие наибольшие свободу и благо всего народа.206

207 А между тем стоит только на время отрешиться от укоренившейся в нашей интеллигенции мысли о том, что предстоящее России дело есть введение у себя тех самых форм политической жизни, которые введены в Европе и Америке, будто бы обеспечивающих свободу и благо всех граждан, а просто подумать о том, что нравственно дурно в нашей жизни, чтобы совершенно ясно увидать, что то главное зло, от которого не переставая жестоко страдает весь русский народ, зло, которое он живо сознает и о котором не переставая заявляет, не может быть устранено никакими политическими реформами, как оно не устранено до сих пор никакими политическими реформами в Европе и Америке. Зло это, основное зло, от которого страдает русский народ точно так же как народы Европы и Америки, есть лишение большинства народа несомненного, естественного права каждого человека пользоваться частью той земли, на которой он родился. Стоит только понять всю преступность, греховность этого дела, для того чтобы понять, что пока не будет прекращено это постоянное, совершаемое земельными собственниками злодеяние, никакие политические реформы не дадут свободы и блага народу, а что, напротив, только освобождение большинства людей от того земельного рабства, в котором оно находится, может сделать политические реформы не игрушкой и орудием личных целей в руках политиканов, а действительным выражением воли народа.

Вот эту-то мою мысль мне хотелось сообщить в этой статье тем людям, которые в эту важную для России минуту хотят искренно служить не своим личным целям, а истинному благу русского народа.

I.

Иду в вербную субботу по большой дороге в Тулу. Народ обозами едет на базар, с телегами, курами, лошадьми, коровами (некоторых коров везли на телегах — так они худы). Сморщенная старушка ведет худую, облезшую корову. Я знаю старуху и спрашиваю, зачем ведет корову.

— Да без молока, — говорит старуха, — надо бы продать да купить с молоком. Небось, красненькую приложить надо, а у меня всего пятерка. Где возьмешь? За зиму муки на 18 рублей купили, а добытчик один. Живу одна с невесткой, четверо, внучат, сын в дворниках в городе.207

208 Отчего же сын дома не живет?

— Не при чем жить. Какая наша земля? На квас.

Идет мужик, портки в рудокопной глине, худой, бледный.

— По какому делу в город? — спрашиваю.

— Лошаденку купить; пахать время, а лошади нет. Да дороги, сказывают, лошади.

— А ты зa сколько хочешь купить?

— Да по деньгам.

— За много ль?

— Да 15 рублей сколотил.

— Чего нынче на 15 рублей купишь? На шкуру, — вступается другой мужик. — У кого руду работаешь? — спрашивает он, глядя на растянутые в коленках, выкрашенные красной глиной портки.

— У Комарова, у Ивана Масеича.

— Что ж мало выработал?

— Да ведь исполу работал, ему половину.

— А много ль зарабатывали? — спрашиваю я.

— В неделю рубля два обгонял, а то и меньше. Что станешь делать? Хлеба до Рождества не хватило. Не накупишься.

Немного дальше молодой мужик ведет лошадку ладную, сытую продавать.

— Хороша лошадка, — говорю я.

— Надо бы лучше, да некуда, — отвечал он, думая, что я покупатель. — И пахать и в езде.

— Так зачем же продаешь?

— Да не к чему. Что ж, две земли. Я на одной (лошади) ухожу (землю), а на зиму пустил и сам не рад. Съела скотину на отделку. Да и деньги нужны за ренду платить.

— А вы у кого арендуете?

— Да у Марьи Ивановны; спасибо, отдала. А то бы нам мат-петля.

— Почем берете?

— По 14 рублей дерет. А куда же денешься? Берем.

Едет женщина с мальчиком в картузике. Она меня знает, слезает и предлагает взять мальчика в услужение. Мальчик крошка совсем, с умными, быстрыми глазами.

— Он так только видится мал, а он всё может, — говорит она.

— Зачем же ты такого маленького отдаешь?208

209 Да что, барин, хоть с хлеба долой. У меня четверо да сама, а земля одна. Верите Богу, не емши сидим. Просят хлебца, а дать нечего.

С кем ни поговорить, все жалуются на нужду, и все одинаково с той или другой стороны приходят к единственной причине. Хлеба не хватает, а хлеба не хватает оттого, что земли нет.

Но это случайные встречи по дороге; но пройдите по всей России, по крестьянскому миру, и вглядитесь во все ужасы нужды и во все страдания, происходящие от очевидной причины: у земледельческого народа отнята земля. Половина русского крестьянства живет так, что для него вопрос не в том, как улучшить свое положение, а только в том, как не умереть с семьей от голода, и только оттого, что у них нет земли.

Пройдите по всей России и спросите у всего работающего народа, отчего ему дурно живется, что ему нужно, и все в один голос скажут одно и то же, то, чего они все не переставая желают и ждут и на что не переставая надеются, о чем не переставая думают.

И они не могут не думать, не чувствовать этого, потому что, не говоря уже о главном, о недостатке земли, чтобы кормиться, большинство из них не может не чувствовать себя в рабстве у тех помещиков, купцов, землевладельцев, которые окружили своими землями их малые, недостаточные наделы, и они не могут не думать, не чувствовать этого, потому что всякую минуту за мешок травы, зa охапку дров, без которой им жить нельзя, за ушедшую лошадь с их земли на господскую терпят не переставая штрафы, побои, унижения.

Как-то раз я по дороге разговорился со слепым крестьянином-нищим. Узнав во мне по разговору грамотного, читающего газеты, но не признав зa господина, он остановился и с значительным видом спросил:

— А что, слушок есть?

Я спросил:

— О чем?

— Да об земле об господской.

Я сказал, что ничего не слыхал. Слепой покачал головой и больше ничего не стал спрашивать.

— Ну, что говорят о земле? — спросил я недавно у своего бывшего ученика, богатого, степенного и умного, грамотного крестьянина.209

210 Точно болтает народ.

— Ну, а ты что думаешь?

— Да, должно, отойдеть, — сказал он.

Из всех совершающихся событий это одно важно и интересно для всего народа. И он верит, не может не верить, что «отойдеть».

Он не может не верить в это, потому что ему ясно, что размножающийся народ, живущий земледелием, не может продолжать существовать, когда ему оставлена только малая часть земли, которой он должен кормить себя и всех паразитов, присосавшихся к нему и распложающихся на нем.

II.

«Что такое человек? — говорит Генри Джордж в одной из своих статей.[37] — Прежде всего он есть земное животное, которое не может жить без земли. Всё, что ни производится человеком, берется из земли; весь производительный труд в конечном анализе оказывается состоящим из переработки земли, материалов, взятых из земли, в формы, приспособленные для удовлетворения человеческих нужд или желаний. Да и самое тело to человека берется из земли. Мы — дети земли. Из нее мы взяты, и вновь в нее должны мы возвратиться. Отнимите у человека всё, что принадлежит земле, и что останется у вас, кроме бесплотного духа? Потому тот, кто владеет землей, на которой и от которой должен жить другой человек, является господином этого человека, и человек этот есть его раб. Человек, который владеет землей, на которой я должен жить, может распоряжаться моею жизнью и смертью так же свободно, как если бы ему принадлежало мое тело. Мы толкуем об отмене рабства, но мы не отменили рабства, мы отменили лишь более грубую форму его: личное рабство. Теперь нам предстоит отменить более тонкую и предательскую, более проклятую форму его, то промышленное рабство, которое делает человека фактически рабом, превознося в то же время его свободу».

«Одно из самых несообразных и нелепых явлений, которое не удивляет нас только потому, что мы к нему привыкли, — говорит в другом месте тот же Генри Джордж, — состоит в том,210 211 что рабочий класс во всех странах цивилизованного мира есть бедный класс. Если бы какое-либо мыслящее существо, еще не бывшее на земле, каким-нибудь чудом явилось бы на нее и вы бы объяснили ему нашу жизнь, объяснили бы, как создаются трудом дома, пища, одежда и все вообще предметы, нужные нам для жизни, то существо это, конечно, подумало бы, что те люди, которые производят всё это, и суть как раз те самые люди, которые живут в самых лучших домах и имеют всего более того, что создается трудом. На деле же в Лондоне, Париже, Нью-Йорке, везде, даже в средних городах, именно рабочие-то люди и живут в самых бедных домах».

То же самое происходит еще в большей степени в деревнях, прибавил бы я. Люди праздные живут в роскошных домах, просторных, красивых жилищах. Трудящиеся живут в темных, грязных домишках.

«Удивительное явление это стоит того, чтобы над ним призадуматься. Мы невольно презираем бедность. И на самом деле ее следовало бы презирать. Природа вознаграждает лишь труд и только труд. Никакой предмет богатства не может быть произведен без участия труда, и при естественном порядке вещей человек, работающий добросовестно и умело, должен быть богатым, а не работающий — бедным. Мы перевернули этот порядок природы, и у нас рабочие люди бедны, а праздные богаты. Отчего это?

Оттого, что мы принуждаем людей, которые работают, платить другим людям за позволение работать. Вы покупаете сюртук, лошадь, дом; вы платите за произведение труда, за труд, затраченный продавцом или купленный им у других людей. Но за что вы платите человеку, когда вы платите ему за землю? Вы платите ему за то, чего не производил никто из людей, что существовало ранее, чем явился человек, за ценность, которая была создана не каким-либо человеком лично, а обществом, часть которого вы составляете».

От этого и богат тот, кто захватил землю и владеет ею, и беден тот, кто работает на ней или над ее произведениями.

«Мы толкуем о перепроизводстве. Но какое же может быть перепроизводство в то время, когда народ нуждается в самом необходимом? Народу нужны те предметы, которые оказываются произведенными в излишке. Почему же он не приобретает их? Не потому, чтобы он не желал их, а потому, что у него211 212 нет средств купить их. Почему же у него нет средств? Потому что он зарабатывает слитком мало. А зарабатывает он слишком мало потому, что отдает часть своей работы тем, кто владеет землей. И потому не диво, что великое множество разных товаров остается непроданным, когда огромной массе людей приходится работать в среднем за один доллар 40 центов в день в Америке», и за 50 копеек в России.

«Почему же этим людям приходится работать за такую низкую плату? Потому что если бы они потребовали высшей платы, то их было бы кем заменить. Всегда стоит наготове множество безработного люда, и именно эта масса безработных и понижает заработную плату до одной только возможности существования. Но почему есть люди, которые не могут найти для себя работы? Разве не странно звучат эти слова, что люди не могут найти для себя работы? Адам не испытывал затруднения в отыскании работы, не испытывал его и Робинзон Крузо; отыскание работы было самым последним делом, о котором они заботились.

Если люди не могут найти для себя работодателя, то почему же они сами не сделаются своими работодателями? Да просто потому, что они отрезаны от того, без чего немыслим никакой труд; люди принуждены конкурировать между собою из-за заработной платы, выдаваемой хозяином, потому что они насильственно лишены естественных удобств, пользуясь которыми они могли бы быть своими собственными хозяевами, потому что для них нет места в Божьем мире, где они могли бы работать, не платя другим каким-то человеческим существам за то, что те позволяют им работать».

«Люди молят Бога о том, чтобы Он облегчил бедность. Но бедность происходит не от божьих законов; сказать это — значило бы произнести самую гнусную хулу на Бога. Бедность происходит от человеческой несправедливости к ближнему. Допустим, что молитва людей была бы услышана Всемогущим; но как Он мог бы исполнить их просьбу, сохраняя установленные Им же законы такими, каковы они есть? Ведь Бог ничего не дает нам из того, что составляет богатство. Он дает нам только сырой материал, который перерабатывает человек, произведя богатство. А разве теперь Он мало дает нам этого сырого материала? И если бы Он стал давать его еще более, как мог о бы Он облегчить бедность? Пусть была бы услышана молитва,212 213 и Он увеличил бы силу солнца или плодородие почвы, сделал бы растения более плодородными и заставил быстрее бы размножаться животных. Кому всё это было бы на пользу в стране, в которой земля захвачена частными владельцами? Только одним собственникам земли. И даже если бы Бог в ответ на просьбы людей стал прямо посылать с неба те предметы, какие нужно людям, то и тогда это было бы на пользу одним собственникам земли.

В Ветхом завете рассказывается, как израильтяне, странствуя в пустыне, терпели голод и как Бог послал им с неба манну. Ее было достаточно для всех, все брали ее и были сыты. Но допустим, что пустыня признавалась бы частною собственностью. Какая польза была бы от манны для народа, если бы одни израильтяне владели квадратными милями земли, а другие не имели ни одной пяди? Сколько бы Бог ни посылал манны, манна эта делалась бы собственностью землевладельцев; они нанимали бы кое-кого собирать ее для них в кучи и продавали бы ее своим голодающим братьям. И покупка и продажа манны продолжались бы до тех пор, пока большинство израильтян не проело бы всё, что у них было. А потом они начали бы голодать, в то время как манна лежала бы в огромных кучах и землевладельцы жаловались бы на ее перепроизводство. Было бы как paз то самое явление, какое мы видим в настоящее время».

«Всё это я говорю не с тем, чтобы, покончив с этой основной несправедливостью, мы могли спокойно сложить руки; но я говорю, что вопрос о праве владения землей лежит в корне всех других общественных вопросов. Я говорю то, что мы можем делать всё, что угодно, можем вводить какие угодно реформы, но мы не избавимся от повсеместной бедности до тех пор, пока то, с чего должны жить все люди, — земля — будет оставаться частною собственностью некоторых лиц; что до тех пор будут бесплодны все усилия улучшить положение людей. Преобразовывайте механизм управления, сокращайте до минимума налоги, стройте железные дороги, заводите кооперативные магазины, делите прибыль, как хотите, между предпринимателями и рабочими, и что же будет в результате? В результате будет то, что земля будет повышаться в своей ценности, только это будет в результате и ничего больше. Опыт доказывает нам это.213

214 Разве все улучшения не увеличивают только ценности земли, того, что должны платить одни люди другим за право существования на свете?»

То же самое, прибавлю я, мы не переставая видим в России. Все землевладельцы жалуются на бездоходность, убыточность имений, а цена на земли не переставая растет. Она не может не расти, потому что население увеличивается, а земля для него — вопрос жизни и смерти.

И потому народ отдает всё, что может, не только свой труд, но и свои жизни за землю, которую удерживают от него.

III.

Было людоедство, были человеческие жертвы, была религиозная проституция, были убийства слабых детей и девочек, была кровавая месть, были убиения целых населений, судебные пытки, четвертования, сжигания на кострах, кнут, были на нашей памяти исчезнувшие шпицрутены, рабство. Но если мы пережили эти ужасные обычаи и учреждения, то это не показывает того, чтобы среди нас не было таких же, ставших столь же противными для просветлевших разума и совести учреждений и обычаев, как и те, которые в свое время были уничтожены и стали для нас ужасным воспоминанием. Путь совершенствования человечества бесконечен, и в каждую минуту исторической жизни есть суеверия, обманы, вредные, злые учреждения, уже пережитые людьми, ставшие прошедшими, есть такие, которые представляются нам в далеком тумане будущего, и такие, которые мы в настоящем переживаем, которые составляют задачу нашей жизни. Таковы в наше время смертная казнь и вообще наказания, такова проституция, таково мясоедение, таково дело милитаризма, война, и таково самое близкое и настоятельное дело — частная земельная собственность.

Но как и от всех, ставших привычными несправедливостей люди освобождались не вдруг, не тотчас же после того, как наиболее чуткие люди признавали их зловредность, но порывами, остановками, возвратами и опять новыми порывами освобождения, подобными потугам родов, как это было недавно с уничтожением рабства, так это происходит теперь с частной земельной собственностью.214

215 На зло и несправедливость частной земельной собственности за тысячу лет тому назад указывали пророки и мудрецы древности. Потом всё чаще указывали на это зло передовые мыслители Европы; особенно ясно это высказывали деятели французской революции. В последнее же время, вследствие увеличения населения и захвата богатыми людьми большого количества свободных земель, вследствие общего образования и смягчения нравов, несправедливость эта стала до такой степени очевидной, что не только передовые люди, но все самые рядовые люди не могут уже не видеть и не чувствовать ее. Но люди, в особенности те, которые пользуются преимуществами земельной собственности, сами собственники и те, которые связаны своими выгодами с этим учреждением, так привыкли к этому положению вещей, так долго пользовались им, так нуждаются в нем, что часто сами не видят его несправедливостей и употребляют все возможные средства, для того чтобы скрыть от самих себя и других людей всё ярче и ярче выступающую истину: замять, загасить ее, извратить, а если это не действует, то замолчать ее.

Поразительна в этом отношении судьба деятельности появившегося в конце прошлого столетия необыкновенного человека — Генри Джорджа, посвятившего все свои огромные духовные силы на разъяснение неправды и жестокости земельной собственности и на указание средств исправления этой неправды при существующем теперь во всех народах государственном устройстве. Он сделал это своими книгами, статьями и речами с такой необыкновенной силой и ясностью, что человеку без предвзятых мыслей, прочтя его книги, невозможно не согласиться с его доводами, не видеть того, что никакие реформы не могут улучшить положения народа до тех пор, пока не будет уничтожена эта основная несправедливость, и что средства, предлагаемые им для ее уничтожения, разумны, справедливы и удобоприменимы.

И что же? Несмотря на то, что английские сочинения Джорджа в первое время их появления очень скоро распространились между англо-саксонским миром и не могли не быть оценены по своим высоким достоинствам и казалось, что истина должна восторжествовать и найти форму выражения, — очень скоро оказалось, что в Англии, даже в Ирландии, где особенно резко проявлялась вся вопиющая несправедливость215 216 частной земельной собственности, большинство самой влиятельной интеллигенции, несмотря на всю убедительность доводов Джорджа и удобоприменимость предлагаемого им средства, стало против его учения. Радикальные деятели, как Парнель, сначала сочувствовавшие проекту Джорджа, очень скоро отступили от него, считая более важным политические реформы. В Англии были против него почти все аристократы и, между прочим, знаменитый Тойнби, Гладстон и Герберт Спенсер, который сначала и высказал в своей «Статике» самым определенным образом всю несправедливость земельной собственности, потом отказался от этого своего мнения и скупал свои старые издания с тем, чтобы исключить из них всё, что было сказано о несправедливости земельной собственности.

В Оксфорде студенты устроили во время лекции Джорджа враждебную ему манифестацию. Католическая же партия считала учение Генри Джорджа прямо греховным и безнравственным, опасным и противным учению Христа. Точно так же восстала против учения Джорджа и ортодоксальная наука политической экономии. Ученые профессора с высоты своего величия опровергали это учение, не понимая его, преимущественно за то, что оно не принимало основных положений их мнимой науки. Враждебны были и социалисты, признавшие важнейшим вопросом времени не земельный вопрос, а полное уничтожение частной собственности. Главными же орудиями против учения Генри Джорджа было то средство, которое всегда употребляется против неопровержимых и совершенно ясных истин. Средство это, употребляемое и до сих пор по отношению к Джорджу, было замалчивание. Это замалчивание производилось так успешно, что член английского парламента Лабушер мог публично сказать, не встретивши возражения, что «он не такой фантазер, как Генри Джордж, что он не предложит отбирать земли у помещиков, чтобы отдавать ее затем в аренду; он будет требовать только установления налога с ценности земель». То есть, приписывая Джорджу то, чего он никак не мог говорить, Лабушер, в виде исправлений этих мнимых фантазий, высказал то, что действительно говорил Джордж.

Так что, благодаря совокупным усилиям всех людей, заинтересованных отстаиванием учреждения земельной собственности, неотразимо убедительное по своей простоте и ясности216 217 учение Джорджа остается почти неизвестным и последние годы всё менее и менее обращает на себя внимание.

Кое-где в Шотландии, в Португалии, в Новой Зеландии вспоминают о нем, и среди сотен ученых является один, который знает и защищает учение Джорджа. В Англии же и Соединенных Штатах число его сторонников становится всё меньше и меньше, во Франции его учение почти неизвестно, в Германии оно проповедуется в очень маленьком кружке и везде заглушается шумным учением социализма, так что среди большинства так называемых образованных людей оно известно только по имени.

IV.

С учением Джорджа не спорят, а просто не знают его. (Иначе и нельзя поступать с учением Джорджа, потому что тот, кто узнает его, не может не согласиться с ним.)

Если же вспоминают про него, то или приписывая ему то, чего оно не говорит, или вновь утверждая то, что опровергнуто Джорджем, или, главное, отвергают его только потому, что оно не сходится с теми педантическими, произвольными, легкомысленными положениями так называемой политической экономии, которые признаются непоколебимыми истинами.

Но, несмотря на это, истина о том, что земля не может быть предметом собственности, до такой степени выяснилась самой жизнью современных людей, что для того чтобы продолжать удерживать устройство жизни, при котором признается право частной земельной собственности, есть только одно средство: не думать об этом, игнорировать эту истину и заниматься другими, захватывающими делами. Так это и делают люди современного мира.

Политические деятели Европы и Америки занимаются для блага своих народов всякого рода делами: тарифами, колониями, подоходными налогами, военными и морскими бюджетами, социалистическими союзами, товариществами, синдикатами, избраниями президентов, дипломатическими сношениями, всем, только не тем одним, без чего не может быть никакого истинного улучшения положения народа, — восстановлением нарушенного права всех людей на пользование землей. И хоть политические деятели христианского мира в217 218 глубине души и чувствуют, не могут не чувствовать, что вся их деятельность, как промышленной борьбы, которой они заняты, так и военной борьбы, на которые они кладут все свои силы, не может ни к чему привести, кроме как к всеобщему истощению сил народов, они, не заглядывая вперед, а отдаваясь требованиям минуты, как бы с одним желанием забыться, продолжают кружиться в заколдованном круге, из которого нет выхода.

Как ни странно это временное ослепление в политических деятелях Европы и Америки, оно объясняется тем, что в Европе и Америке люди уже зашли слишком далеко по ложному пути, так что большая доля их населения уже оторвана от земли (в Америке никогда не жила на земле), а живет или на фабриках или наемным сельским трудом и желает и требует только одного — улучшения своего положения наемного рабочего. Понятно поэтому, что политическим деятелям Европы и Америки, внимая требованиям большинства, может казаться, что главное средство улучшения положения народа заключается в тарифах, трестах, колониях; но русским людям для России, где земледельческое население составляет 80 процентов всего народа, где весь этот народ просит только одного — чтобы ему дали возможность оставаться в этом состоянии, казалось бы, должно быть ясно, что для улучшения положения народа нужно нечто другое.

Люди Европы и Америки находятся в положении человека, уже так далеко зашедшего по дороге, которая сначала казалась настоящей, но которая чем дальше он шел по ней, тем более удаляла его от цели, что ему страшно признаваться в своей ошибке. Но русские всё стоят на дороге до поворота и могут, по мудрой пословице, стоя на дороге, о дороге спрашивать.

И что же делают все русские люди, которые хотят или, по крайней мере, говорят, что хотят устраивать хорошую жизнь народа?

Во всем рабски подражают тому, что делается в Европе и Америке.

Для устройства хорошей жизни народа они заботятся о свободе печати, о веротерпимости, о свободе союзов, о тарифах, об условном наказании, об отделении церкви от государства, о кооперативных товариществах, о будущем обобществлении орудий труда и, главное, о представительстве, о том самом218 219 представительстве, которое давно существует в европейских и американских государствах, но существование которого нисколько не содействовало и не содействует не только разрешению, но даже постановке того одного, разрешающего все затруднения земельного вопроса. Если же русские политические деятели и говорят про земельное злоупотребление, которое они почему-то называют аграрным вопросом, вероятно полагая, что это глупое слово скроет сущность дела, то говорят об этом не в том смысле, что частная земельная собственность есть зло, которое должно быть уничтожено, а в том смысле, чтобы как-нибудь, разными заплатами, паллиативами замазать, замять, обойти эту главную, стоящую на очереди уничтожения не только в России, но во всем мире старую, жестокую, очевидную, вопиющую несправедливость.

В России, где 100-миллионная масса людей не переставая страдает от захвата земли частными владельцами и не переставая вопит об этом, отношение людей, мнимо отыскивающих везде, но только не там, где оно находится, средство улучшения народного быта, совершенно напоминает то, что бывает на сцене, когда все зрители прекрасно видят того, кто спрятался, и актеры должны бы видеть, но притворяются, что не видят, нарочно отвлекают внимание друг друга и видят всё, но только не то, что одно нужно, но чего они не хотят видеть.

V.

Люди загнали в загородку стадо коров, молочными произведениями которых они кормятся. Коровы подъели и сбили корм в загородке, голодают, пережевали себе хвосты, мычат и ревут, просясь из-за загородки на пастбище. Но люди, питающиеся молоком коров, устроили вокруг ограды мятные, красильные, табачные плантации, развели цветы, устроили скаковой круг, парк, лаун-теннис и не выпускают коров, чтобы они не испортили их устройство. Но коровы ревут, худеют, и люди начинают бояться, чтобы коровы не перестали доиться, я придумывают различные средства улучшения коровьего положения. Они придумывают навесы над коровами, вводят обтирание коров мокрыми щетками, золотят им рога, изменяют часы доения, заботятся о призоре и лечении больных и старых коров, придумывают новые усовершенствованные приемы219 220 доения, ожидают, что вырастет какая-то необыкновенно питательная трава, которую они посеяли в загородке, спорят об этих и многих других различных предметах; но не делают, не могут сделать, не нарушив всего, устроенного ими вокруг загородки, одного простого и нужного как для коров, так и для них самих, — того, чтобы сломать загородку и предоставить коровам свойственную им свободу пользоваться в изобилии окружающими их пастбищами.

Поступая так, люди поступают неблагоразумно, но есть объяснение их поступка: им жалко всего того, что они устроили вокруг загородки. Но как назвать тех людей, у которых нет ничего вокруг загородки, но которые из подражания тем, которые не выпускают коров ради всего устроенного ими вокруг нее, также держат коров в ограде и утверждают, что они делают это ради блага их коров?

Именно так поступают русские люди, как правительственные, так и антиправительственные, устраивая для не переставая страдающего от недостатка земли русского народа всякие европейские учреждения, забывая и отрицая главное — то, что одно ему нужно: освобождение земли от частной собственности, установление для всех людей одинаковых прав на землю.

Понятно, что европейские паразиты, живущие не прямо и непосредственно трудами своих английских, французских, немецких рабочих, а трудами колониальных рабочих, производящих тот хлеб, который они выменивают на свои фабричные произведения, могут, не видя трудов и страданий тех рабочих, которые кормят и содержат их, придумывать в будущем социалистическое устройство, к которому будто бы они подготовляют людей, между тем с спокойным духом забавляться избирательными кампаниями, борьбами партий, парламентскими прениями, установлениями и нарушениями министерств и еще всякими другими забавами, называемыми ими науками и искусствами.

Настоящие кормильцы европейских паразитов это — рабочие в Индии, Африке, Австралии, отчасти в России; они не видят их. Но не то для нас, русских. У нас нет колоний, где бы невидные нам рабы кормили нас за наши промышленные произведения. Наши кормильцы, страдающие, голодающие, всегда перед нами, и нам нельзя перенести неправды нашей220 221 жизни на отдаленные от нас колонии, чтобы тамошние рабы кормили нас.

Наши грехи всегда перед нами.

И тут-то мы, вместо того чтобы вникнуть в нужды наших кормильцев и услышать их вопль и постараться ответить на него, мы вместо того, под предлогом служения им, точно так же готовим по европейскому образцу социалистическое устройство в будущем, а покамест занимаемся делами, которые забавляют и развлекают нас и как будто бы направлены на благо того народа, у которого вытягивают последние силы, для того чтобы содержать нас, его паразитов.

Для блага народа мы стараемся уничтожить цензуру книг, административную ссылку, устроить везде школы, простые и агрономические, увеличить число больниц, отменить паспорты, выкупы, устроить строгую инспекцию на фабриках, вознаграждать увечных, размежевать земли, содействовать через банки крестьянским покупкам земель и многое другое.

Только вникнуть в те неперестающие страдания миллионов людей народа: вымирание от нужды стариков, женщин, детей и от непосильной работы и от недостатка пищи, только вникнуть в ту закабаленность, те унижения, в те бесполезные траты сил, в то развращение, во все ужасы ненужных бедствий русского сельского народа, которые все происходят от недостатка земли, — и станет совершенно ясно, что все эти меры уничтожения цензуры, административных ссылок и т. п., которых добиваются мнимые заступники народа, если бы и были осуществлены, составят только ничтожнейшую каплю в море той нужды, от которой страдает народ.

Но мало того, что люди, озабоченные благом народа, придумывая ничтожные, неважные и качественно и количественно изменения, оставляют сто миллионов народа в неперестающем рабстве от захвата земли; мало того, многие из этих людей, самые передовые из них, желают, чтобы страдания этого народа, всё усиливаясь и усиливаясь, довели бы его до необходимости, оставив на своем пути миллионы жертв, погибших от нужды и разврата, переменить свою счастливую, привычную, любимую им, разумную земледельческую жизнь на ту усовершенствованную фабричную жизнь, которую они придумали для него.

Русский народ по своему земледельческому положению, по своей любви к этой форме жизни, по тому, что он почти один221 222 из европейских народов продолжает быть земледельческим народом и желает оставаться им, как будто умышленно поставлен исторической судьбой так, чтобы с разрешения того, что называется рабочим вопросом, стать во главе истинно прогрессивного движения человечества. И вот этот-то русский народ призывается его мнимыми представителями и руководителями к тому, чтобы итти в хвосте вымирающих и запутавшихся европейских и американских народов и как можно скорее развратиться и отречься от своего призвания, для того чтобы быть похожим на Европейца.

Удивительна бедность мысли этих людей, не думающих своим умом и только рабски повторяющих то, что говорят их европейские образцы, но еще удивительнее сухость сердца, жестокость и лицемерие этих людей.

VI.

«Горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры, что уподобляетесь окрашенным гробам, которые снаружи кажутся красивыми, а внутри полны костей мертвых и всякой нечистоты.

Так и вы по наружности кажетесь людям праведными, а внутри исполнены лицемерия и беззакония». Мф. XXIII, 27, 28.

Было время, когда во имя Бога и истинной веры в Него губили людей, мучили, казнили, избивали десятки, сотни тысяч людей. Мы с высоты величия смотрим теперь на тех людей, которые делали это.

Но мы неправы. Среди нас есть точно такие же люди. Разница только в том, что те люди делали это тогда во имя Бога, ради истинного служения ему, теперь же люди, делающие такое же зло среди нас, делают это во имя «народа», ради истинного служения ему. И как среди тех людей были люди безумно, самоуверенно убежденные, что они знают истину, и были лицемеры, устраивающие свое положение под предлогом служения Богу, и была толпа, без рассуждения следующая за более бойкими и смелыми, так и теперь люди, делающие зло во имя служения народу, состоят из людей безумно, самоуверенно убежденных, что они одни знают истину, из лицемеров и толпы. Много сделали зла в свое время самозванные служители Бога, благодаря учению, которое они называли богословием; но служители народа, благодаря учению, которое222 223 они называют наукой, если сделали менее, то только потому, что еще не успели, но уже и на их совести лежат реки крови и великое разделение и озлобление людей.

И те же признаки той и другой деятельности.

Первый: распущенная, дурная жизнь большинства служителей как Богу, так и служителей народу. (Их звание исключительных служителей Бога и народа, по их понятиям, освобождает их от стеснения себя в своем поведении.)

Второй признак: совершенное отсутствие интереса, внимания, любви к тому, чему они хотят служить. Как Бог для служителей Его был и есть только знамя, в сущности же эти служители Его и не любили Его, не искали общения с Ним, не знали и не хотели знать Его, так точно и для многих служителей народа народ только знамя, и они не только не любят его, не ищут общения с ним и не знают его, но в глубине души с презрением, гадливостью и страхом смотрят на него.

Третий признак: как те, так и другие, озабоченные одни служением всё одному и тому же Богу, а другие служением всё одному и тому же народу, не только не согласны между собою в средствах этого служения, но признают деятельность всех несогласных с ними ложною, зловредною и требующею насильственного прекращения. Отсюда костры, инквизиции, побоища первых и казни, заточения, революции, смертоубийства вторых.

И, наконец, главный, самый характерный признак тех и других — совершенное равнодушие, игнорирование того, чего хочет, требует, о чем заявлял и заявляет тот, кому они служат. Бог, которому они так усердно служили и служат, прямо и ясно высказал в том, что они признают Божественным Откровением, что служить ему нужно только тем, чтобы любить ближнего, поступать с другими, как хочешь чтобы поступали с тобою. Но они не это признавали средством служения Богу, а требовали совершенно другого, того, что они сами выдумали и выдавали за требования Бога. Точно так же поступают и служители народа; они совершенно не признают того, чего хочет и что ясно высказывает народ, и хотят служить ему тем, чего он не только не просит от них, но о чем не имеет ни малейшего понятия, но что служители народа для него выдумали, но только не тем одним, чего не переставая ждет и о чем не переставая заявляет.

223 224

VII.

Из всех необходимых изменений форм общественной жизни есть в жизни всего мира одно наиболее назревшее, такое, без которого не может быть совершено ни одного шага вперед к улучшению жизни людей. Необходимость этого изменения очевидна для всякого человека, свободного от предвзятой теории. И изменение это не есть дело одной России, а дело всего мира. Все бедствия человечества нашего времени связаны с этим делом. Мы в России находимся в том счастливом положении, что огромное большинство нашего народа, живя земельным трудом, не признает земельной частной собственности и желает и требует уничтожения этого старого злоупотребления и не перестает высказывать этого.

Но никто не видит этого, не хочет видеть этого.

Отчего это странное заблуждение? Отчего добрые, хорошие, умные люди, каковых много среди либералов, социалистов, революционеров, не исключая даже и правительственных лиц, — отчего эти люди, желая блага народу, не видят того одного, что ему нужно, того, к чему он не переставая стремится и без чего не переставая страдает, а озабочены многими и самыми разнообразными делами, но исполнение которых без исполнения того, чего желает народ, ни в каком случае не может содействовать его благу? Вся деятельность как правительственных, так антиправительственных служителей народа подобна тому, что бы делал человек, который, желая помочь завязшей в трясине лошади, сидел бы на возу и перекладывал бы с места на место находящуюся на возу клажу, воображая, что этим он поможет делу.

Отчего это?

Ответ на этот вопрос тот же, как и на все вопросы о том, почему люди нашего времени, могущие жить хорошо и счастливо, живут дурно и бедственно.

Происходит это оттого, что люди, как правительственные, так и антиправительственные, устраивающие благо народа, не имеют религии. А без религии человек не может жить сам разумной жизнью и тем менее может знать, что хорошо, что дурно, что нужно и что ненужно для других людей. Только от этого люди нашего времени вообще, и люди русской интеллигенции в особенности, совершенно лишенные религиозного224 225 сознания и прямо с гордостью заявляющие об этом, так превратно понимают жизнь и требования того народа, которому они хотят служить, и требуют для него самых разнообразных вещей, но только не того одного, что ему нужно.

Без религии нельзя истинно любить людей. А не любя людей, нельзя знать, что им нужно, что более, что менее нужно. Только нерелигиозные люди, и потому не любящие истинно, могут придумывать ничтожные улучшения в быте народа, не видя того главного зла, от которого страдают люди и которое они сами отчасти производят. Только такие люди могут проповедывать более или менее искусно построенные, отвлеченные теории, долженствующие осчастливить народ в будущем, и не видеть тех страданий, которые несет народ в настоящем и которые требуют немедленного и возможного облегчения. В роде того, что бы делал человек, отнявший у голодного пищу, давая ему советы (и советы очень сомнительные) о том, как ему жить в будущем, не считая нужным сейчас уделить ему часть своего избытка от отнятой у него пищи.

К счастью, великие, благотворные движения в человечестве совершаются не паразитами, питающимися народными соками, как бы они ни называли себя: правительствами, революционерами, либералами, а людьми религиозными, т. е. людьми серьезными, простыми, трудящимися, живущими не для своей корысти, своего тщеславия, честолюбия, не для достижения внешних результатов, а для того, чтобы исполнить перед Богом свое человеческое назначение.

Такие люди, и только такие, своей не шумной, но твердой деятельностью двигают вперед человечество. Такие люди не будут, стараясь отличиться перед людьми, придумывают такие или иные улучшения народного быта (таких улучшений может быть бесчисленное количество, и все они ничтожны, если не сделано главного), а будут стараться жить согласно с законом Бога, с совестью и, стараясь жить так, естественно наткнутся на наиболее явное нарушение этого закона и будут искать для себя и для других средств избавиться от него.

Ha-днях знакомый мне врач, дожидаясь поезда на большой железнодорожной станции в третьем классе, читал газету. Сидевший подле крестьянин спросил о новостях. В номере газеты была статья об «аграрном» съезде. Врач перевел по-русски смешное слово «аграрный», и, когда стало понятно, что225 226 дело идет о земле, крестьянин попросил прочесть. Врач стал читать, подошли еще крестьяне. Собралась кучка: одни лежали на спинах других, некоторые сидели на полу, лица у всех были сосредоточенно торжественные. Когда чтение кончилось, один из задних, старик, глубоко вздохнул и перекрестился. Человек этот, наверное, ничего не понял из того путанного жаргона, которым написана статья и который трудно понимать даже человеку, умеющему разговаривать на этом жаргоне. Он ничего не понял из того, что написано в статье, но понял, что дело идет о великом, давнишнем грехе, от которого страдали его предки, страдает и он; понял, что люди, совершающие грех, начинают сознавать его. И, поняв это, он обратился мысленно к Богу и перекрестился. И в этом одном движении руки этого человека больше смысла и содержания, чем во всей той болтовне, которая наполняет теперь столбцы газет. Человек этот понимает, как понимает весь народ, что захват земли неработающими людьми есть великий грех, от которого страдали и гибли телесно его предки, страдает телесно и он и его ближние, страдали все время духовно те, которые совершали этот грех, и те, которые теперь совершают его, и что этот грех, как всякий грех, как на его памяти грех крепостного права, должен быть, не может не быть развязан. Он знает и чувствует это и потому не может не обратиться к Богу при мысли о приближении развязки.

VIII.

«Великие общественные преобразования, — говорит Мадзини, — всегда были и будут лишь следствием великих религиозных движений».

И таково то религиозное движение, которое предстоит теперь русскому народу — всему русскому народу, как рабочему народу, лишенному земли, так в особенности крупным, средним и мелким землевладельцам и всем тем сотням тысяч людей, хотя и не владеющих прямо землей, но занимающих выгодное положение благодаря вынужденным трудам обезземеленного народа.

Религиозное движение, предстоящее теперь русскому народу, состоит в том, чтобы развязать тот великий грех, который давно уже мучает и разделяет людей не в одной России, но во всем мире.

Развязать же этот грех могут не политические реформы, не социалистические проекты в будущем, не революции в настоящем,226 227 ни еще менее филантропические пожертвования или правительственные учреждения для покупки и раздачи земель крестьянам. Такие паллиативные меры только отвлекают внимание от сущности вопроса и этим самым задерживают разрешение его. Не нужно никаких жертв, никакой заботы о народе, нужно только сознание своего греха всеми людьми, совершающими его или участвующими в нем, и желание избавления от него.

Надо, чтобы та несомненная истина, которую всегда знали и знают лучшие люди народа, что земля не может быть исключительной собственностью некоторых и что недопущение к земле тех, которым она нужна, есть грех, стало общим сознанием всех людей, чтобы людям стало совестно удерживать землю от тех, которые хотят кормиться на ней, чтобы совестно было так или иначе участвовать в этом удержании земли от нуждающихся, чтобы совестно было владеть землей, совестно было бы пользоваться трудами людей, принужденных работать только потому, что от них отнято их законное право на землю. Нужно, чтобы было то, что было с крепостным правом, когда владеть крепостными стало совестно дворянам, помещикам, стало совестно правительству поддерживать эти несправедливые и жестокие узаконения, когда самим крестьянам стало явно, что над ними совершается ничем не оправдываемое беззаконие. То же самое должно быть и с земельной собственностью. И нужно это не для какого-нибудь одного сословия, как бы многочисленно оно ни было, а нужно это для всех сословий, не только для всех сословий и людей одного государства, а для всего человечества.

IX.

«Общественная реформа — писал Генри Джордж, — не может быть достигнута шумом и криком, жалобами и оговорами, образованием партий и устройством революций; она может быть достигнута лишь пробуждением мысли и поступательным движением в мире идей. Пока нет правильной мысли, не может быть и правильного действия, а когда есть правильная мысль, правильное действие уже само собою будет вытекать из нее.

Потому-то величайшее дело каждого человека и каждой организации людей, стремящихся улучшить общественные условия, бывает распространение идей. Всё прочее может быть полезно227 228 только постольку, поскольку оно помогает этому делу. А в этом деле может участвовать всякий мыслящий человек, сначала вырабатывая для себя правильные понятия, затем пытаясь пробудить мысль в людях, с которыми он приходит в столкновение».

Это совершенно справедливо, но для того чтобы услужить этому великому делу, кроме мыслей, должно быть и другое — религиозное чувство, то чувство, вследствие которого прошлым столетием владельцы крепостных признавали себя виноватыми и искали средства, несмотря на личный ущерб, даже разорение, избавиться от греха, который тяготил их.

Boт это чувство по отношению земельной собственности должно пробудиться в людях достаточных классов для того, чтобы совершилось великое дело освобождения земли, пробудиться в той степени, чтобы люди готовы были жертвовать только чтобы избавиться от того греха, в котором они жили и живут.

Владея сотнями, тысячами, десятками тысяч десятин, торгуя, землями, пользуясь так или иначе земельной собственностью и живя роскошно благодаря задавленности народа, происходящей от этой жестокой и явной несправедливости, толковать в разных комитетах и собраниях об улучшении крестьянского быта без жертвы своим исключительно выгодным положением, вытекающим из этой несправедливости, — есть не только не доброе, но гадкое, вредное дело, одинаково осуждаемое здравым смыслом и честностью и христианством. Не придумывать нужно хитроумные средства улучшения положения людей, лишенных их законного права на землю, но понять свой грех перед ними и прежде всего перестать участвовать в нем, чего бы это ни стоило. Только такая внутренняя нравственная деятельность каждого человека может и будет содействовать разрешению предстоящего человечеству вопроса.

Освобождение крестьян в России совершено не Александром II, а теми людьми, которые поняли грех крепостного права и старались, независимо от своей выгоды, избавиться от него; преимущественно же совершено такими людьми, как Новиков, Радищев, декабристы, теми людьми, которые готовы были страдать и страдали сами (не заставляя никого страдать) ради верности тому, что они признавали правдой.

То же должно совершиться и по отношению к освобождению земли.228

229 Я верю, что такие люди есть теперь и что они сделают то великое, не одно русское, а всемирное дело, которое предстоит русскому народу.

Земельный вопрос дошел в настоящее время до такой степени зрелости, до которой дошел вопрос крепостного права 50 лет тому назад. Повторяется совершенно то же. Как тогда люди искали средства исправления того всеобщего недомогания, недовольства, которое чувствовалось в обществе, и прилагали всякие внешние, правительственные средства, и ничто не помогало и не могло помочь, пока оставался назревающий и не разрешенный вопрос рабства личного, так точно теперь никакие внешние меры не помогают и не могут помочь, пока не будет разрешен назревший вопрос земельного рабства. Точно так же как теперь предлагаются меры прирезок земли посредством банков и т. п., тогда предлагались и принимались паллиативные меры, инвентари, правила о трехдневной барщине и мн. др. Точно так же как теперь владельцы земли говорят о несправедливости прекращения преступного владения, говорили тогда о незаконном отнятии крепостных. Точно так же как тогда церковь оправдывала крепостное право, теперь (то, что занимает место церкви) наука оправдывает земельную собственность. Так же как тогда рабовладельцы, более или менее чувствуя свой грех, старались разными средствами, не развязывая, смягчить его и переводили с барщины на оброк, уменьшали поборы, так точно и теперь наиболее чуткие землевладельцы, чувствуя свою вину, стараются искупить ее, отдавая землю крестьянам на наиболее льготных условиях, продавая ее через банки, устраивая для народа школы, смешные увеселительные дома, волшебные фонари и театры.

Совершенно то же и равнодушное отношение правительства к вопросу. И как тогда вопрос разрешен был не теми людьми, которые придумывали хитроумные средства облегчения, улучшения быта крепостных, а, признавая настоятельность решения, не откладывали его в будущее, не предвидели особенной трудности его, а сейчас, сразу старались прекратить зло и не допускали мысли о том, что могут быть такие условия, при которых сознанное зло должно продолжаться, и брали то решение, которое при данном положении представлялось наилучшим, — то же и теперь с земельным вопросом.

Вопрос будет решен не теми людьми, которые будут229 230 стараться смягчить зло или придумывать облегчения народу или откладывать дело в будущее, а теми, которые поймут, что, сколько не смягчай неправды, она останется неправдой и что безумно придумывать облегчения человека, которого мы мучаем, и нельзя откладывать, когда люди страдают, а надо сейчас брать наилучший способ решения и сейчас прилагать к делу. И тем более должно быть так, что способ решения земельного вопроса выработан Генри Джорджем до такого совершенства, что при существующем государственном строе и обязательных податях невозможно придумать какого-либо другого лучшего, более справедливого, практического и мирного решения.

«Чтобы уничтожить или заглушить истину, которую я пытался выяснить, — пишет Генри Джордж, — себялюбие будет искать поддержки в невежестве. Однако в истине этой заключается чудная сила прорастания, а в воздухе уже чувствуется веяние весны... Земля вспахана, семя брошено, вырастет доброе дерево. Оно еще так мало, но глаза верующего уже видят его».

И я думаю, что Генри Джордж прав, что разрешение греха земельной собственности близко, что движение, вызванное Генри Джорджем, было последней потугой и что роды вот-вот должны наступить: должно совершиться освобождение людей от тех страданий, которые они несли так долго. Кроме того, я думаю (и мне хочется и хотелось бы хоть чем-нибудь содействовать этому), что разрешение этого великого, всемирного греха, разрешение, которое будет эрой в истории человечества, предстоит именно русскому, славянскому народу, по своему духовному и экономическому складу, предназначенному для этого великого, всемирного дела, — что русский народ не опролетариться должен, подражая народам Европы и Америки, а, напротив, разрешит у себя земельный вопрос упразднением земельной собственности и укажет другим народам путь разумной, свободной и счастливой жизни вне промышленного, фабричного, капиталистического насилия и рабства, что в этом его великое историческое призвание.

Хочется мне думать, что мы, русские паразиты, вскормленные и получившие досуг для умственной работы трудами народа, поймем наш грех и независимо от своей личной выгоды, во имя правды, которая осуждает нас, постараемся развязать его.

————

230 231

**** КОНЕЦ BEKА.

«Никогда людям не предстояло столько дела. Наш век есть век революции в высшем смысле этого слова — не материальной, но нравственной революции. Вырабатывается высшая идея общественного устройства и человеческого совершенства».

Чаннинг.

«И познаете истину, и истина сделает вас свободными».

Іоан. VIII, 32.

I.
КОНЕЦ ВЕКА, УНИЧТОЖЕНИЕ СТАРОГО. ПРИЗНАКИ И ПРИЧИНЫ.

Век и конец века на евангельском языке не означает конца и начала столетия, но означает конец одного мировоззрения, одной веры, одного способа общения людей и начало другого мировоззрения, другой веры, другого способа общения. В Евангелии сказано, что при таком переходе от одного века к другому будут всякие бедствия: предательства, обманы, жестокости и войны, и по причине беззакония охладеет любовь. Я понимаю эти слова не как сверхъестественное пророчество, а как указание на то, что когда та вера, тот склад жизни, в котором жили люди, будут заменяться иным, когда будет отпадать отжившее старое и замещаться новым, неизбежно должны будут происходить большие волнения, жестокости, обманы, предательства, всякого рода беззакония, и вследствие231 232 этих беззаконий должна охладеть любовь, самое важное и нужное для общественной жизни людей свойство.

Это самое и совершается теперь не только в России, но во всем христианском мире: в России оно только проявилось более ярко и открыто, во всем же христианском мире происходит то же самое, только в скрытом (латентном) состоянии.

Я думаю, что теперь, именно теперь, жизнь христианских народов находится близко к той черте, которая разделяет кончающийся старый век от начинающегося нового. Думаю, что теперь, именно теперь, начал совершаться тот великий переворот, который готовился почти 2000 лет во всем христианском мире, переворот, состоящий в замене извращенного христианства и основанной на нем власти одних людей и рабства других — истинным христианством и основанным на нем признанием равенства всех людей и истинной, свойственной разумным существам свободой всех людей.

Внешние признаки этого я вижу в напряженной борьбе сословий во всех народах, в холодной жестокости богачей, в озлоблении и отчаянии бедных; в безумном, бессмысленном, всё растущем вооружении всех государств друг против друга; в распространении неосуществимого, ужасающего по своему деспотизму и удивительного по своему легкомыслию учения социализма; в ненужности и глупости возводимых в наиважнейшую духовную деятельность праздных рассуждений и исследований, называемых наукой; в болезненной развращенности и бессодержательности искусства во всех его проявлениях; главное же, не только в отсутствии в имеющих наибольшее влияние на других какой бы то ни было религии, но в сознательном отрицании всякой религии и замене ее признанием законности подавления слабых сильными и потому в полном отсутствии каких бы то ни было разумных руководящих начал в жизни.

Таковы общие признаки наступающего переворота или, скорей, той готовности к перевороту, в которой находятся христианские народы. Временные же исторические признаки или тот толчок, который должен начать переворот, — это только что окончившаяся русско-японская война и одновременно с нею вспыхнувшее и никогда прежде не проявлявшееся революционное движение среди русского народа.

Причину разгрома японцами русской армии и флота видят232 233 в несчастных случайностях, в злоупотреблении русских правительственных лиц; причину революционного движения в России видят в дурном правительстве, в усиленной деятельности революционеров; последствием же этих событий представляется как русским, так и иностранным политикам ослабление России и перестановка центра тяжести в международных отношениях и изменение образа правления русского государства. Я же думаю, что эти события имеют гораздо более важное значение. Разгром русской армии и флота, разгром русского правительства не есть только разгром армии, флота и русского правительства, а признак начинающегося разрушения русского государства. Разрушение же русского государства есть, по моему мнению, признак начала разрушения всей лжехристианской цивилизации. Это конец старого и начало нового века.

То, что привело христианские народы к тому положению, в котором они теперь находятся, началось уже давно. Оно началось с тех пор, как христианство было признано государственной религией.

Такое учреждение, как государство, держащееся на насилии, требующее для своего существования полного повиновения своим законам преимущественно перед законом религиозным, учреждение, не могущее существовать без казней, войск и войн, учреждение, приписывающее почти божеское значение своим правителям, учреждение, возвеличивающее богатство и могущество, — такое учреждение принимает в лице своих правителей и подданных христианскую религию, провозглашающую полное равенство и свободу всех людей, полагающую один закон Бога выше всех других законов, принимает религию, не только отрицающую всякое насилие, всякое возмездие, казни и войны, но и предписывающую любовь к врагам, религию, возвеличивающую не могущество и богатство, а смирение и нищету, — это-то учреждение в лице своих языческих правителей принимает эту христианскую религию. И правители и их советники, большею частию совсем не понимая сущности истинного христианства, совершенно искренно возмущаются против людей, исповедующих и проповедующих христианство в его истинном значении, и с спокойной совестью казнят, изгоняют их и запрещают им проповедывать христианство в его истинном смысле. Духовенство запрещает чтение Евангелия и признает только за собой право толковать священное писание,233 234 придумывает сложные софизмы, оправдывающие невозможное соединение государства и христианства, и устраивает торжественные обряды, гипнотизирующие народ. И большинство людей веками живет, считая себя христианами, не подозревая даже сотой доли значения истинного христианства. Но как ни велик был престиж государства, как ни продолжительно было торжество его, как ни жестоко подавлялось христианство, раз высказанную истину, открывающую человеку его душу, составляющую сущность христианства, нельзя было заглушить. Чем дольше продолжалось такое положение, тем яснее становилось противоречие между христианским учением смирения и любви и государством — учреждением гордости и насилия. Величайшая плотина в мире не может задержать источника живой воды. Вода неизбежно найдет себе путь или через плотину, или размыв или обойдя ее. Дело только во времени. Так это было с скрытым государственной властью истинным христианством. Государство долго удерживало его живую воду, но пришло время, и христианство разрушает задерживающую его плотину и увлекает за собой ее остатки. Внешние признаки того, что время это пришло именно теперь, я вижу в легко одержанной японцами победе над Россией и в тех волнениях, которые одновременно с этой войной охватили все сословия русского народа.

II.
ЗНАЧЕНИЕ ПОБЕДЫ ЯПОНЦЕВ.

Как всегда бывало и бывает при всех поражениях, так и теперь причину поражения русских стараются объяснить ошибками побежденного: дурным устройством русского военного дела, злоупотреблениями и промахами начальников и т. п. Но главное не в этом. Причина успехов японцев не столько в дурном управлении Россией или в дурном устройстве русских войск, сколько в большом, положительном превосходстве японцев в военном деле. Япония победила не потому, что русские слабы, а потому что Япония теперь едва ли не самая могущественная в мире на суше и на море военная держава; и это так, во-первых, потому, что все те научные технические усовершенствования, которые давали преимущество в борьбе234 235 христианским народам над нехристианскими, усвоены японцами (вследствие их практичности и той важности, которую они приписывают военному делу) много лучше, чем то было сделано народами христианскими; во-вторых, потому, что японцы по природе своей более храбры и равнодушны к смерти, чем теперь христианские народы; в-третьих, потому, что тот воинственный патриотизм, совершенно несогласный с христианством, который с таким усилием вводился и поддерживался христианскими правительствами среди своих народов, живет до сих пор во всей своей нетронутой силе среди японцев; в-четвертых, потому, что, рабски подчиняясь деспотической власти обожествляемого микадо, сила японцев более сосредоточена и объединена, чем силы народов, переросших свое рабское подчинение деспотизму. Одним словом, японцы имели и имеют огромное преимущество: то, что они не христиане.

Как ни извращено среди христианских народов христианство, оно, хотя смутно, но всё же живет в их сознании, и люди-христиане, во всяком случае лучшие из них, не могут уже отдавать все свои духовные силы на изобретение и приготовление орудий убийства, не могут не относиться более или менее отрицательно к воинственному патриотизму, не могут, как японцы, распарывать себе животы, только бы не отдаться в плен врагу, не могут взрываться на воздух вместе с неприятелем, как это было прежде, не ценят уже, как прежде, военных доблестей, военного геройства, все менее и менее уважают военное сословие, не могут уже без сознания оскорбления человеческого достоинства рабски подчиняться власти и, главное, не могут уже, по крайней мере большинство, равнодушно совершать убийства.

Всегда и в мирных деятельностях, несогласных с духом христианства, христианские народы не могли бороться с нехристианами. Так это было и продолжает быть в борьбе денежной с нехристианами. Как бы плохо и превратно ни толковалось христианство, христианин (и чем более он христианин, тем более) сознает, что богатство не есть высшее благо, и потому не может положить на него все свои силы, как делает это тот, у кого нет никаких идеалов выше богатства, или тот, для кого богатство есть благословение божие.

То же и в области нехристианской науки и искусства. И в этих областях позитивной, опытной науки и искусства,235 236 ставящего себе целью удовольствие, первенство принадлежало и принадлежит и всегда будет принадлежать наименее христианским людям и народам.

То, что мы видим в проявлении деятельности мирной, то тем более должно было быть в деле войны, прямо отрицаемой истинным христианством. Вот это-то необходимое превосходство в военном деле нехристианских народов над христианскими с полной очевидностью проявилось в блестящей победе японцев над русскими. И в этом неизбежном и необходимом превосходстве нехристианских народов над христианскими и заключается огромное значение японской победы.

Значение победы японцев заключается в том, что победа эта самым очевидным образом показала не только побежденной России, но к всему христианскому миру, всю ничтожность внешней культуры, которой так гордились христианские народы, показала, что вся эта внешняя культура, которая казалась им каким-то особенно важным результатом вековых усилий христианского человечества, есть нечто очень неважное и столь ничтожное, что никакими особенными высшими духовными свойствами не отличающийся японский народ, когда ему понадобилось, в несколько десятков лет усвоил себе всю научную мудрость христианских народов, с бактериями и взрывчатыми веществами включительно, и так хорошо сумел практически применить эту мудрость к практическим целям, что стал в применении этой мудрости к военному делу и в самом военном деле, столь высоко ценимом христианскими народами, выше всех христианских народов.

Христианские народы веками под предлогом самозащиты придумывали одно перед другим самые действительные способы истребления друг друга (способы, тотчас же применяемые всеми другими противниками) и пользовались этими способами и для угрозы друг другу и для приобретения всякого рода выгод среди нецивилизованных народов в Африке и Азии. И вот среди нехристианских народов появляется народ воинственный, ловкий и переимчивый, который, увидав угрожающую ему вместе с другими нехристианскими народами опасность, с необыкновенной легкостью и быстротой усвоил ту простую истину, что если тебя бьют толстой, крепкой дубиной, то надо взять точно такую же ИЛИ еще более толстую и крепкую236 237 дубину и бить ею того, кто тебя бьет. Японцы очень скоро и легко усвоили эту мудрость и вместе с тем и всю ту технику войны и, пользуясь сверх того всеми выгодами религиозного деспотизма и патриотизма, проявили такое военное могущество, которое оказалось сильнее самой могущественной военной державы. Победа японцев над русскими показала всем военным державам, что военная власть больше не в их руках, а перешла или вскоре должна перейти в другие, нехристианские руки, так как всем нехристианским, угнетаемым христианами народам в Азии и Африке совсем но трудно, по примеру Японии, усвоив себе военную технику, которой мы так гордимся, не только освободиться, но и стереть с лица земли все христианские государства.

Так что христианские правительства исходом этой войны садам очевидным образом приведены к необходимости еще усиливать и так задавившие своими расходами их народы военные приготовления и, удвоив эти вооружения, всё-таки сознавать, что со временем подавленные ими языческие народы, так же как японцы, обучившись военному искусству, свергнут их иго и отомстят им. Уже не по рассуждениям, а на горьком опыте подтвердилась этой войной не только для русских, но и для всех христианских народов, та простая истина, что насилие ни к чему, кроме как к увеличению бедствий и страданий, привести не может.

Победа эта показала, что, занимаясь увеличением своей военной силы, христианские народы, делали дело не только противное тому христианскому духу, который живет в них, но и безнравственное и глупое дело, такое, в котором они, как христианские народы, должны всегда быть превзойдены и побеждены нехристианскими народами. Победа эта показала христианским народам, что всё то, на что их правительства направляли свою деятельность, было губительно для них и напрасным истощением их сил и, главное, приготовлением для себя более могущественных врагов среди нехристианских народов.

Война эта самым очевидным образом показала, что сила христианских народов никак не может быть в противном духу христианства военном могуществе и что если христианские народы хотят оставаться христианскими, то усилия их должны быть направлены никак не на военное могущество, а на нечто другое: на такое устройство жизни, которое, вытекая из237 238 христианского учения, давало бы наибольшее благо людям не посредством грубого насилия, а посредством разумного согласия и любви.

В этом великое для христианского мира значение победы японцев.

III.
СУЩНОСТЬ РЕВОЛЮЦИОННОГО ДВИЖЕНИЯ В РОССИИ.

Японская победа показала всему христианскому миру неверность того пути, по которому шли и идут христианские народы. Русским же людям война эта с своими ужасными, бессмысленными страданиями и тратами трудов и жизней миллионов людей показала, кроме общего для всех христианских народов противоречия между христианским и насильническим государственным устройством, ту страшную опасность, в которой постоянно находятся эти народы, повинуясь своему правительству.

Без всякой надобности, для каких-то темных, личных целей, для каких-то ничтожных лиц, находящихся во главе управления, русское правительство ввергло свой народ в бессмысленную войну, которая ни в каком случае не могла иметь никаких, кроме вредных для русского народа, последствий. Потеряны сотни тысяч жизней, потеряны миллиарды денег, произведения трудов народа, потеряна для тех, которые гордились ею, слава России. И виновники всех этих злодеяний не только не чувствуют своей вины, но упрекают других во всем случившемся и, оставаясь в том же положении, завтра могут ввергнуть русский народ в еще худшие бедствия.

Всякая революция начинается тогда, когда общество выросло из того мировоззрения, на котором основывались существующие формы общественной жизни, когда противоречие между жизнью, какая она есть, и той, какая должна и может быть, становится настолько ясным для большинства людей, что они чувствуют невозможность продолжения жизни в прежних условиях. Начинается же революция в том народе, в котором наибольшее число людей сознают это противоречие.

Что же касается до средств, употребляемых революцией, то средства эти зависят от той цели, к которой стремится революция.238

239 В 1793 году сознание противоречия между идеей равенства людей и деспотичной властью королей, духовенства, дворян, чиновников чувствовалось не только страдающими от своего угнетения народами, но и лучшими людьми властвующих сословий во всем христианском мире. Но нигде эти сословия не были так чутки к этому неравенству и нигде сознание народа не было так мало забито рабством, как во Франции, и потому революция 1793 года началась именно во Франции. Средством же осуществления равенства естественно представлялось тогда отнятие силою того, что имели властвующие, и потому деятели той революции старались осуществить свои цели насилием.

В нынешнем, 1905 году, противоречие между сознанием возможности и законности свободной жизни и неразумностью и бедственностью повиновения насильническим властям, произвольно отбирающим от людей произведения их трудов для немогущих иметь конца вооружений, властям, всякую минуту могущим заставить народы участвовать в бессмысленных и смертоубийственных войнах, чувствуется не только страдающими от этого насилия народами, но и лучшими людьми властвующих сословий. Нигде же противоречие это не чувствуется так резко, как в русском народе. Чувствуется это противоречие теперь особенно резко в русском народе и вследствие нелепой и постыдной войны, в которую русский народ был вовлечен правительством, и вследствие удержавшегося еще среди русского народа земледельческого быта и, главное, вследствие особенно живого, христианского сознания этого народа.

Поэтому я и думаю, что революция 1905 года, имеющая целью освобождение людей от насилия, должна начаться и начинается уже теперь именно в России.

Средства же осуществления цели революции, состоящей в освобождении людей, очевидно должна быть иные, чем то насилие, которым до сих пор люди пытались осуществить равенство.

Людям великой революции, желавшим достигнуть равенства, можно было заблуждаться, когда они думали, что равенство достигается насилием, хотя и казалось бы очевидным, что равенство не может быть достигнуто насилием, так как насилие есть само по себе самое резкое проявление неравенства. Свобода же, составляющая цель теперешней революции, уже239 240 ни в каком случае же может быть достигнута насилием. Казалось бы, что это должно бы быть очевидно.

А между тем люди, производящие теперь революцию в России, думают, что насилием свергнув существующее правительство и насилием же учредив новое — конституционную монархию или даже социалистическую республику, они достигнут цели совершающейся революцией — свободы.

Но история не повторяется. Насильническая революция отжила свое время. Всё, что она могла дать людям, она уже дала им и вместе с тем показала, чего она не может достигнуть. Начинающаяся теперь революция в России среди совсем особенного по своему складу стомиллионного народа, и не в 1793 году, а в 1905, никак не может иметь тех целей и осуществиться теми же средствами, как революция, бывшие 60, 80, 100 лет тому назад среди совершенно иного духовного склада германских и романских народов.

Русскому земледельческому стомиллионному народу, в котором собственно и заключается весь народ, нужна не дума и не дарование каких-то свобод, перечисление которых очевиднее всего показывает отсутствие простой, истинной свободы, не учредительное собрание и замена одной насильнической власти другою, а настоящая, полная свобода от всякой насильнической власти.

Значение начинающейся в России и предстоящей всему миру революции не в установления подоходных или иных налогов, не в отделении церкви от государства или присвоении государством общественных учреждений, не в организации выборов и мнимого участия народа во власти, не в учреждении республики самой демократической, даже социалистической, с всеобщей подачей голосов, а в действительней свободе.

Действительная же свобода достигается не баррикадами, не убийствами, не какими бы то ни было новыми насильническими учреждениями, а только прекращением повиновения людям,

IV.
ОСНОВНАЯ ПРИЧИНА ПРЕДСТОЯЩЕГО ПЕРЕВОРОТА.

Основная причина предстоящего переворота, как и всех бывших и будущих революций, — религиозная.240

241 Под словом религия обыкновенно принято понимать или некоторые мистические определения невидимого мира, или известные обряды, культ, поддерживающий, утешающий, возбуждающий людей в их жизни, или объяснения происхождения мира, или нравственные, санкционированные божеским повелением правила жизни; но истинная религия есть прежде всего открытие того высшего, общего всем людям закона, дающего им в данное время наибольшее благо.

Еще до христианского учения среди разных народов был выражен и провозглашен высший, общий всему человечеству религиозный закон, состоящий в том, что люди для своего блага должны жить не каждый для себя, а каждый для блага всех, для взаимного служения (буддизм, Исаия, Конфуций, Лao-Тзе, стоики). Закон был провозглашен, и те люди, которые знали его, не могли не видеть всей его истинности и благотворности. Но установившаяся жизнь, основанная не на взаимном служении, но на насилии, до такой степени проникла во все учреждения и нравы, что, признавая благотворность закона взаимного служения, люди продолжали жить по законам насилия, которые они оправдывали необходимостью возмездия. Им казалось, что без возмездия злом за зло общественная жизнь невозможна. Одни люди брали на себя обязанность для установления благоустройства и исправления людей применять законы насилия и повелевали, другие повиновались. И повелевающие развращались той властью, которой они пользовались. Будучи же сами развращены, они, вместо исправления людей, передавали им свой разврат. Повинующиеся же развращались участием в насилиях власти и подражанием властителям и рабской покорностью.

Тысяча девятьсот лет тому назад появилось христианство. Христианство с новой силой подтвердило закон взаимного служения и сверх того разъяснило причины, по которым закон этот не исполнялся.

Христианское учение с необыкновенной ясностью показало, что причиной этого было ложное представление о законности, необходимости насилия, как возмездия. И с разных сторон, разъяснив неразумность, зловредность возмездия, оно показало, что главное бедствие людей происходит от насилий, которые, под предлогом возмездия, производятся одними людьми над другими. Христианское учение показало, что единственное241 242 средство избавления от насилия есть покорное, без борьбы перенесение его.

«Вы слышали, что сказано древним: око за око, зуб за зуб, А я говорю вам: не противься злому, но кто ударит тебя в правую щеку твою, обрати к нему и другую, и кто захочет судиться с тобой и взять у тебя рубашку, отдай ему и верхнюю одежду; и кто принудит тебя итти с ним одно поприще, иди с ним два. Просящему у тебя дай, и от хотящего занять у тебя не отвращайся».

Учение это указывало на то, что если судьей того, в каких случаях допустимо насилие, будет человек, совершающий насилие, то не будет пределов насилию, и потому, чтобы не было насилия, надо, чтобы никто ни под каким предлогом не употреблял насилия, в особенности же под самым употребительным предлогом возмездия.

Учение это подтверждало ту простую, само собой понятную истину, что злом нельзя уничтожить зло, что единственное средство уменьшения зла насилия — это воздержание от насилия.

Учение это было ясно выражено и установлено. Но ложное понятие о справедливости возмездия и о необходимости угрозы, как необходимого условия жизни людей, так укоренилось и так много людей не знало христианского учения или знало его только в извращенном виде, что люди, принявшие закон Христа, продолжали жить по закону насилия.

Руководители людей христианского мира думали, что можно принять учение взаимного служения без учения о непротивлении, составляющего замòк (в смысле свода) всего учения о жизни людей между собой. Принять же закон взаимного служения, не приняв заповеди непротивления, было всё равно, что, сложив свод, не укрепить его там, где он смыкается.

Люди-христиане, воображая, что, не приняв заповеди непротивления, они могут устроить жизнь лучше языческой, продолжали делать не только то, что делали нехристианские народы, но и гораздо худшие дела, и всё больше и больше удалялись от христианской жизни. Сущность христианства, вследствие неполного принятия его, всё больше и больше скрывалась, и христианские народы дошли, наконец, до того положения, в котором находятся теперь, а именно — до превращения христианских народов во вражеские войска, отдающие все242 243 свои силы на вооружения друг против друга и готовых всякую минуту растерзать друг друга; и дошли до того положения, что не только вооружились друг против друга, но вооружили и вооружают против себя и ненавидящие их и поднявшиеся против них нехристианские народы; дошли, главное, до полного в жизни отрицания не только христианства, но какого бы то ни было высшего закона.

Извращение высшего закона взаимного служения и заповеди непротивления, данной христианством для возможности осуществления этого закона, — в этом основная религиозная причина предстоящего переворота.

V.
ПОСЛЕДСТВИЯ НЕПРИНЯТИЯ ЗАПОВЕДИ НЕПРОТИВЛЕНИЯ.

Мало того, что христианское учение показывало, что мщение и воздаяние злом за зло невыгодно и неразумно, увеличивая зло, — оно показывало и то, что непротивление злу насилием, перенесение всякого насилия без борьбы с насилием было единственное средство достижения той истинной свободы, которая свойственна человеку. Христианское учение показывало, что как только человек вступал в борьбу с насилием, он этим самым лишал себя свободы, так как, допуская насилие для себя против других, он этим самым допускал насилие и против себя и потому мог быть покорен тем насилием, с которым боролся, и если даже оставался победителем, то, вступая в область внешней борьбы, был всегда в опасности в будущем быть покоренным более сильным.

Учение христианское показывало, что свободен может быть только человек, целью своей ставящий исполнение высшего, общего всему человечеству закона взаимного служения, для которого не может быть препятствий. Учение это показывало, что единственное средство как для уменьшения в мире насилия, так и для достижения полной свободы, есть только одно: покорное, без борьбы, перенесение какого бы то ни было насилия.

Христианское учение провозглашало закон полной свободы человека, но при необходимом условии подчинения высшему закону, во всем его значении.243

244 «И не бойтесь убивающих тело, души же не могущих убить; а бойтесь более того, кто может и душу и тело погубить в геенне» (Мф. X, 28).

Принявшие это учение во всем его значении, повинуясь высшему закону, были свободны от всякого другого повиновения. Они покорно переносили насилие от людей, но не повиновались людям в делах, не согласных с высшим законом.

И так поступали первые христиане, когда они были в малом числе среди языческих народов.

Они отказывались от повиновения правительствам в делах, не согласных с высшим законом, который они называли законом Бога; они были гонимы и казнимы за это, но не повиновались людям и были свободны.

Когда же целые народы, жившие в установленном и поддерживаемом насилием государственном устройстве, были посредством внешних обрядов крещения признаны христианами, отношение христиан к власти совершенно изменилось. Правительства с помощью покорного им духовенства внушали своим подданным, что насилия и убийства могут быть совершаемы, когда употребляются для справедливого возмездия и для защиты угнетенных и слабых. Кроме того, заставляя людей присягать властям, то есть клясться перед Богом, что они будут беспрекословно исполнять всё, что будет предписано властью, правительства довели своих подданных до того, что люди, считавшие себя христианами, перестали считать запрещенным насилия и убийства. Совершая же насилия и убийства, они естественно подчинялись и тем насилиям, которые совершались над ними.

И сделалось то, что люди-христиане, вместо свободы, провозглашенной Христом, вместо того чтобы считать, как это и было прежде, своим долгом переносить всякое насилие, но не повиноваться никому, кроме Бога, и быть свободными, стали понимать свои обязанности совершенно обратно: стали считать для себя позорным переносить без борьбы насилия (честь) и считать священнейшей обязанностью повиноваться власти правительств и стали рабами. Воспитываемые в этих преданиях, они не только не стыдились своего рабства, но гордились могуществом своих правительств, как всегда рабы гордятся величием своих господ.

В последнее же время из этого извращения христианства244 245 вырос еще новый обман, закрепивший христианские народы в их порабощении. Обман этот состоит в том, что посредством сложного устройства выборов представителей в правительственные учреждения людям известного народа внушается, что, избирая того, кто далее будет вместе с другими избирать того или другого из десятка неизвестных ему кандидатов или избирая прямо своих представителей, они делаются участниками правительственной власти и потому, повинуясь правительству, повинуются сами себе и потому будто бы свободны. Обман этот, казалось бы, должен быть очевиден и теоретически и практически, так как при самом демократическом устройстве и при всеобщей подаче голосов народ не может выразить свою волю. Не может выразить ее, во-первых, потому, что такой общей воли всего многомиллионного народа нет и не может быть, а во-вторых, потому, что если и была бы такая общая воля всего народа, большинство голосов никак не может выразить ее. Обман этот, не говоря уже о том, что выбранные люди, участвующие в правлении, составляют законы и управляют народом не в виду его блага, а руководствуясь по большей части единственной целью среди борьбы партий удержать свое значение и власть, — не говоря уже о производимом этим обманом развращении народа всякого рода ложью, одурением и подкупами, — обман этот особенно вреден тем самодовольным рабством, в которое он приводит людей, подпавших ему. Люди, подпавшие этому обману, воображая, что они, повинуясь правительству, повинуются сами себе, уже никогда не решаются ослушаться постановлений человеческой власти, хотя бы они и были противны не только их личным вкусам, выгодам, желаниям, но и высшему закону и их совести.

А между тем действия и распоряжения правительства таких мнимо самоуправляющихся народов, обусловливаемые сложной борьбой партий и интриг, борьбой честолюбия и корыстолюбия, так же мало зависят от воли и желания всего народа, как и действия и распоряжения самых деспотических правительств. Люди эти подобны заключенным в тюрьмах, воображающим, что они свободны, если имеют право подавать голос при выборе тюремщиков для внутренних хозяйственных распоряжений тюрьмы.

Член самого деспотического дагомейского народа может быть вполне свободен, хотя и может подвергнуться жестоким насилиям245 246 от власти, которую не он устанавливал; член же конституционного государства всегда раб, потому что, воображая, что он участвовал или может участвовать в своем правительстве, он признает законность всякого совершаемого над ним насилия, повинуется всякому распоряжению власти.

Так что люди конституционных государств, воображая, что они свободны, именно вследствие этого воображения утрачивают даже понятие о том, в чем состоит истинная свобода. Такие люди, воображая, что они освобождают себя, всё более и более отдаются в всё большее и большее рабство своим правительствам.

Ничто так ясно не показывает того всё большего и большего стремления к порабощению народов, как распространение и успех социалистических теорий, то есть стремление ко всё большему и большему порабощению.

Хотя русские люди в этом отношении и находятся в более выгодных условиях, так как они до сих пор никогда не участвовали во власти и не развращались этим участием, но и русские люди, как и другие народы, подвергались всем обманам возвеличения власти, клятвы, присяги, престижу величия государства, отечества и также считают своей обязанностью во всем повиноваться правительству.

В последнее же время легкомысленные люди русского общества стараются привести русский народ и к тому конституционному рабству, в котором находятся европейские народы.

Так что главным последствием непринятия заповеди непротивления, кроме бедствия всеобщего вооружения и войн, было еще всё большее и большее лишение свободы людей, исповедующих извращенный закон Христа.

VI.
ПЕРВАЯ ВНЕШНЯЯ ПРИЧИНА ПРЕДСТОЯЩЕГО ПЕРЕВОРОТА.

Извращение учения Христа с непризнанием заповеди непротивления привело христианские народы к взаимной вражде и к вытекающим из нее бедствиям и всё усиливающемуся рабству, и люди христианского мира начинают чувствовать тяжесть этого рабства. В этом основная, общая причина предстоящего переворота. Частные же, временные причины, сделавшие то, что переворот этот начинается именно теперь, заключаются,246 247 во-первых, в особенно обличившемся в японской войне безумии всё растущего милитаризма народов христианского мира и, во-вторых, во всё увеличивающихся бедственности и недовольстве рабочего народа, происходящих от лишения этого народа его законного и естественного права пользования землей.

Две причины эти общи всем христианским народам, но, по особенным историческим условиям жизни русского народа, они резче, живее других народов чувствуются русским народом, и именно теперь. Бедственность своего положения, вытекающая из повиновения правительству, особенно ясна стала русскому народу, я думаю, не только вследствие той ужасной, нелепой войны, в которую он был вовлечен своим правительством, но и потому, что русский народ всегда иначе относился к власти, чем европейские народы. Русский народ никогда не боролся со властью и, главное, никогда не участвовал в ней, не развращался участием в ней.

Русский народ всегда смотрел на власть не как на благо, к которому свойственно стремиться каждому человеку, как смотрит на власть большинство европейских народов (и как, к сожалению, смотрят уже некоторые испорченные люди русского народа), но смотрел всегда на власть как на зло, от которого человек должен устраняться. Большинство людей русского народа поэтому всегда предпочитало нести телесные бедствия, происходящие от насилия, чем духовную ответственность зa участие в нем. Так что русский народ в своем большинстве подчинялся и подчиняется власти не потому, что не может свергнуть ее, чему хотят научить его революционеры, и не принимает в ней участия не потому, что не может добиться этого участия, чему хотят научить его либералы, а потому, что всегда в своем большинстве предпочитал и предпочитает подчинение насилию, борьбе с ним или участию в нем. От этого установилось и держалось в России всегда деспотическое правление, то есть простое насилие сильного и желающего бороться над слабым или не желающим бороться.

Легенда о призвании варягов, составленная, очевидно, после того, как варяги уже завоевали славян, вполне выражает отношение русских людей к власти даже до христианства. «Мы сами не хотим участвовать в грехах власти. Если вы не считаете это грехом, приходите и властвуйте». Этим же отношением к власти объясняется та покорность русских людей самым247 248 жестоким и безумным, часто даже не русским самодержцам.

Так в старину смотрел русский народ на власть и свои отношения к ней. Так в своем большинстве смотрит он на нее и теперь. Правда, что, как и в других государствах, те же обманы внушения, посредством которых христианских людей заставляли незаметно не только подчиняться, но и повиноваться ей в делах, противных христианству, произведены были и над русским народом. Но обманы эти захватили только верхние, испорченные слои народа, большинство же его удержало тот взгляд на власть, при котором человек считает лучшим нести страдания от насилия, чем участвовать в нем.

Причина такого отношения русского народа к власти, я думаю, заключается в том, что в русском народе, больше чем в других народах, удержалось истинное христианство, как учение братства, равенства, смирения и любви, то христианство, которое делает резкое различие между подчинением насилию и повиновением ему. Истинный христианин может подчиняться, даже не может не подчиняться без борьбы всякому насилию, но не может повиноваться ему, то есть признавать его законность.

Как ни старались и ни стараются правительства вообще, и русское в особенности, заменить это истинное христианское отношение к власти православно-государственным учением, требующим повиновения, христианский дух и различение между подчинением и повиновением власти продолжает жить в огромном большинстве русского рабочего народа.

Несогласие правительственного насилия с христианством никогда не переставало чувствоваться большинством русских людей. В особенности же сильно и определенно чувствовалось это противоречие наиболее чуткими христианами, не принадлежавшими к извращенному учению православия, между так называемыми сектантами. Эти разных наименований христиане, все одинаково, не признавали законности власти правительства. Большинство ради страха покорялось признаваемым ими незаконными требованиям правительства, некоторые же, малая часть, разными хитростями обходили эти требования или убегали от них. Когда же введением общей воинской повинности государственное насилие как бы бросило вызов всем истинным христианам, требуя от всякого человека готовности248 249 к убийству, многие православные русские люди начали понимать несогласие христианства с властью. Христиане же не православные, самых различных вероисповеданий, стали прямо отказываться от солдатства. И хотя таких отказов было немного (едва ли один на тысячу призываемых), значение их было велико тем, что отказы эти, вызвавшие жестокие казни и гонения правительства, открывали глаза уже не одним сектантам, а всем русским людям на нехристианские требования правительства, и огромное большинство людей, прежде не думавших о противоречии закона божеского и человеческого, увидали это противоречие. И среди большинства русского народа началась та невидимая, глухая, не подлежащая взвешиванию работа освобождения сознания.

Таково было положение русского народа, когда возникла жестокая, не имеющая никаких оправданий японская война.

И вот эта-то война, при развитии грамотности, при всеобщем недовольстве и, главное, при необходимости вызова в