Лев Николаевич
Толстой

Полное собрание сочинений. Том 31

Произведения
1890—1900 гг.



Государственное издательство

художественной литературы

Москва — 1954

Электронное издание осуществлено

компаниями ABBYY и WEXLER

в рамках краудсорсингового проекта

«Весь Толстой в один клик»



Организаторы проекта:

Государственный музей Л. Н. Толстого

Музей-усадьба «Ясная Поляна»

Компания ABBYY



Подготовлено на основе электронной копии 31-го тома

Полного собрания сочинений Л. Н. Толстого, предоставленной
Российской государственной библиотекой



Электронное издание

90-томного собрания сочинений Л. Н. Толстого

доступно на портале

www.tolstoy.ru


Если Вы нашли ошибку, пожалуйста, напишите нам

report@tolstoy.ru

Предисловие к электронному изданию

Настоящее издание представляет собой электронную версию 90-томного собрания сочинений Льва Николаевича Толстого, вышедшего в свет в 1928—1958 гг. Это уникальное академическое издание, самое полное собрание наследия Л. Н. Толстого, давно стало библиографической редкостью. В 2006 году музей-усадьба «Ясная Поляна» в сотрудничестве с Российской государственной библиотекой и при поддержке фонда Э. Меллона и координации Британского совета осуществили сканирование всех 90 томов издания. Однако для того чтобы пользоваться всеми преимуществами электронной версии (чтение на современных устройствах, возможность работы с текстом), предстояло еще распознать более 46 000 страниц. Для этого Государственный музей Л. Н. Толстого, музей-усадьба «Ясная Поляна» вместе с партнером – компанией ABBYY, открыли проект «Весь Толстой в один клик». На сайте readingtolstoy.ru к проекту присоединились более трех тысяч волонтеров, которые с помощью программы ABBYY FineReader распознавали текст и исправляли ошибки. Буквально за десять дней прошел первый этап сверки, еще за два месяца – второй. После третьего этапа корректуры тома и отдельные произведения публикуются в электронном виде на сайте tolstoy.ru.

В издании сохраняется орфография и пунктуация печатной версии 90-томного собрания сочинений Л. Н. Толстого.


Руководитель проекта «Весь Толстой в один клик»

Фекла Толстая


Перепечатка разрешается безвозмездно



ПРОИЗВЕДЕНИЯ
1890—1900


ПОДГОТОВКА ТЕКСТА И КОММЕНТАРИИ

Н. В. ГОРБАЧЕВА, Л. П. ГРОССМАНА,

В. С. МИШИНА


«ТОЛСТОЙ BEРХОМ»

Скульптура П. Трубецкого

ПРЕДИСЛОВИЕ

В настоящий том входят художественные произведения и статьи Л. Н. Толстого второй половины девяностых годов.

Крупнейшее произведение этого периода — роман «Воскресение» — и относящиеся к нему варианты напечатаны в 32 и 33 томах.

Трактат «Что такое искусство?» (1897—1898 гг.) вместе с другими статьями об искусстве входит в 30 том.

Из произведений, включенных в 31 том, только некоторые были напечатаны при жизни Толстого, и те, в большинстве случаев, с цензурными изъятиями. Другие были опубликованы в издательстве «Свободное слово» за границей (например, «Две войны») или после смерти Толстого — в томах посмертных художественных произведений и в отдельных изданиях; впервые полностью печатается в настоящем томе статья «К итальянцам».

Эти произведения Толстой создавал в конце века, в период промышленного подъема и роста революционного движения в стране. Рабочий класс, эксплуатируемый фабрикантами и заводчиками, уже открыто заявлял о своих правах, о своей революционной решимости. Стихийный протест против угнетения и бесправия назревал и в среде трудового крестьянства, страдавшего от безземелья и разорения. Царское правительство отвечало на растущие волнения народных «низов» репрессиями и террором.

Произведения, Дневники и письма Толстого этих лет показывают, как живо он откликался на общественные и политические события, как остро реагировал на факты религиозного и политического насилия, как неутомимо и вдумчиво размышлял над теми проблемами, которые стояли перед страной.V

VI Во второй половине девяностых годов, по мере обострения противоречий социальной действительности, обострились и противоречия, характерные для мировоззрения и творчества Толстого. Писатель ясно видел, в каком бедственном и тяжелом положении находятся народные массы, сочувствовал их борьбе против царизма, гнета помещиков и капиталистов, отчетливо понимал, что Россия находится на пути к революции. Защищая интересы этих масс, он обрушивался с беспощадной критикой на самодержавие, на полицейско-бюрократический аппарат, на все то, что давило и угнетало трудовой народ. Но, выражая настроения «всей той многомиллионной массы русского народа, которая уже ненавидит хозяев современной жизни, но которая еще не дошла до сознательной, последовательной, идущей до конца, непримиримой борьбы с ними»,[1] Толстой верил в возможность мирного разрешения всех общественных противоречий, предотвращения революционной бури.

Революционный способ уничтожения ненавистного ему социального строя он стремился заменить глубоко реакционной, ошибочной теорией непротивления злу насилием, личного совершенствования, любви и христианского братства.

Великий писатель выступает в эти годы и в роли гневного обличителя социальной несправедливости и в роли проповедника «новой религии», христианского смирения и кротости.

I

Одной из тем художественного творчества писателя в девяностые годы является тема нравственного «воскресения» — пробуждения в человеке нового взгляда на жизнь, критического отношения к окружающему его социальному злу. Воскресение толстовского героя, как правило принадлежащего к привилегированным кругам, сопровождается острым кризисом его мировоззрения, потребностью в изменении всего образа жизни, поисками новых путей.

Повесть «Отец Сергий» принадлежит к тем творениям Л. Толстого, в которых рассказывается мучительная история прозрения и «воскресения» героя и изображаются различные стадии его духовных исканий.VI

VII По своему сюжету повесть отдаленно напоминает рассказы из «житий святых». В ней также описывается жизнь человека, уединившегося от общества и борющегося с искушениями и соблазнами. Но действие повести перенесено в реальную обстановку конца XIX века, а по своему содержанию она направлена не на прославление затворничества и церковной святости, а на его разоблачение. Толстой, автор «Отца Сергия», обличает официальную религию, отрицает монастырское отрешение от мира, показывает, что оно не в состоянии принести ни удовлетворения тем, кто ищет нравственного идеала, ни помощи тем нищим и страждущим, которые нуждаются в реальных, земных благах.

Герой повести князь Степан Касатский уходит в монастырь, разочарованный в аристократическом обществе, которое, после пережитой им личной драмы, предстало перед ним в подлинном своем неприглядном виде.

Аристократ Степан Касатский отрекается от всех мирских интересов, уединяется в келье, глубоко убежденный, что, став отцом Сергием, он найдет новую, справедливую жизнь. «Поступая в монахи, он показывал, что презирает всё то, что казалось столь важным другим и ему самому в то время, как он служил, и становился на новую такую высоту, с которой он мог сверху вниз смотреть на тех людей, которым он прежде завидовал».[2] Но всем ходом повествования писатель разбивает иллюзии своего героя. Сталкивая его с реальной действительностью, ставя его в типические условия церковного быта, Толстой показывает, что высота эта мнимая. В монастыре Касатский находит ту же суету сует, ложь, фальшь и корысть, от которых он с отвращением бежал. Показная парадность, лицемерие, чисто внешняя обрядность, эгоизм, тщеславие, неискренность пронизывают весь монастырский быт. Писатель критически рисует монашескую среду, типы монахов: глава монастыря, игумен — «светский, ловкий человек, делавший духовную карьеру»; ризничий — льстив, угодлив; монахи преследуют только корыстные цели и повинуются, главным образом, «монашескому честолюбию». Атмосфера чинопочитания и рабского холопства перед сильными мира сего и явного пренебрежения к простому люду, пришедшему на богомолье,VII VIII ничем, по сути, не отличается от тех отношений социального неравенства, которые составляют основу светского общества.

Драма героя повести в том, что, проведя многие годы в монастыре, в скитском уединении, он вдруг увидел — что его трудный и мучительный подвиг нужен только князьям церкви как «средство привлечения посетителей и жертвователей к монастырю», что его святость ни в какой степени не способствует улучшению жизни людей, а ему самому она не дает внутреннего удовлетворения и покоя. Самый принцип отрешения человека от внешнего мира, отлучения от земных радостей оказывается порочным и гибельным. Борьба отца Сергия с чувственными соблазнами так трудна и мучительна, требует такого огромного внимания к своей собственной личности, что в конце концов она становится препятствием к осуществлению долга перед людьми, мешает простому и непосредственному общению с ними.

Рисуя духовную драму отца Сергия, человека большой воли, незаурядного ума, страстного правдоискателя, гуманист Толстой разоблачает церковные учреждения с их искусственной формой общежития, тираническим насилием над живой человеческой личностью. Но, ниспровергая официальную религию, клерикализм, Толстой не приходит к отрицанию религии вообще. Он пытается утвердить как истинную религию — всепрощение, самопожертвование, непротивление злу насилием. Традиционным церковным формам писатель противопоставляет смиренный подвиг любовного служения людям в обыденной житейской обстановке. Уже в самом раннем упоминании о возникновении у писателя замысла «Отца Сергия» намечено это противопоставление. 3 февраля 1890 года он записывает в Дневнике, что рассказывал «историю жития и музыкальной учительницы» и тут же добавляет: «хорошо бы написать».[3] Несколько позднее он вносит в перечень задуманных сюжетов: «Рука сжигается пустынником и учительница музыки».[4]

В лице Пашеньки, простой учительницы музыки, которая «не могла физически почти переносить недобрые отношения между людьми», отец Сергий находит свой положительныйVIII IX идеал, ответ на мучившие его долгие годы нравственные и религиозные вопросы. Глядя на постаревшую, задавленную бедностью, но добрую и незлобивую женщину, он приходит к убеждению, что «Пашенька именно то, что я должен был быть и чем я не был. Я жил для людей под предлогом бога, она живет для бога, воображая, что она живет для людей. Да, одно доброе дело, чашка воды, поданная без мысли о награде, дороже облагодетельствованных мною для людей».[5]

Под влиянием этой встречи прославившийся своей святостью отец Сергий превращается в бездомного странника, смиренного проповедника любви и добрых дел. Здесь находит свое отражение одна из наиболее реакционных и вредных тенденций Толстого — возвеличение юродства, реакционная проповедь кротости и смирения перед тем «злом», против которого страстно восставал сам Толстой.

Толстой создал яркий и сильный образ человека, готового на борьбу и страдания во имя истины, ради всеобщего блага, но принявшего, вопреки своей мятежной натуре, толстовскую философию юродства и смирения. Горький, слышавший эту повесть в пересказе самого писателя, восторженно отозвался о ней, но при этом отметил двойственность и противоречивость авторского замысла. «Я слушал рассказ ошеломленный и красотой изложения, и простотой, и идеей, — писал Горький. — И смотрел на старика, как на водопад, как на стихийную творческую силищу. Изумительно велик этот человек, и поражает он живучестью своего духа, так поражает, что думаешь — подобный ему невозможен. Но и жесток он! В одном месте рассказа, где он с холодной яростью бога повалил в грязь своего Сергия, предварительно измучив его, — я чуть не заревел от жалости».[6]

Горький был потрясен величием толстовского гения, его мастерством в изображении человеческого характера, но в то же время он не смог не почувствовать двойственности Толстого и известную его непоследовательность. Любя своего героя, сочувствуя его исканиям и стремлениям, Толстой, художник сложный и противоречивый, не мог привести его к такой истине, котораяIX X избавила бы его от ложных блужданий и падений, возвеличила его, укрепила бы его в борьбе за высокие идеалы.

Отвлеченно-моралистическая, религиозная философия Толстого, проявившаяся и в самой повести и в трактовке главного персонажа, его ложная концепция решения социальных и этических проблем ослабили реализм Толстого и образ отца Сергия.

Смысл повести «Отец Сергий» не только в личной драме князя Касатского. Драма Касатского, в изображении Толстого, порождена уродливым социальным строем, ложью собственнических отношений. За ложью, фальшью и грязью «святой» монастырской жизни стоит ложь, фальшь, грязь и несправедливость общественного строя, разделенного на паразитические господствующие классы и угнетаемые трудовые «низы». И Толстой в этой своей повести выступает обличителем, гневно и остро протестующим против такой общественной системы, которая препятствует гармоническому существованию человеческой индивидуальности.

II

Несравненно острее «Отца Сергия» по социальной направленности драма «И свет во тьме светит», представляющая большой автобиографический интерес. В ней с исключительной полнотой отразились переживания самого Толстого, его сложные семейные отношения, его личные искания и убеждения.

В драме критически обрисованы быт и психология представителей господствующего класса с их паразитическим и праздным образом жизни, с полным равнодушием к вопиющим фактам социального неравенства, убежденностью в разумности и справедливости общественного уклада, который предоставил только им право пользоваться всеми житейскими благами. Толстой создает ряд образов типичных представителей помещичье-дворянской среды: Марья Ивановна — жена Сарынцева, ограниченная женщина, целиком поглощенная интересами семьи, воспринимающая сложившиеся жизненные условия как абсолютно нормальные; без собственности и богатства она не мыслит себе счастья и благополучия своей семьи, своих детей. С ней полностью солидаризируются сестра Александра Ивановна и ее муж.X

XI Поглощенные корыстными заботами о собственном благе, они не задумываются над судьбами нищего и замученного непосильным трудом простого народа. Толстой в своей драме обличает праздную, порочную, пустую жизнь господ, жестокость и ничтожество блюстителей общественного порядка. Им он противопоставляет полную труда, страданий и лишений жизнь крестьян, вынужденных вести тяжелую борьбу за свое существование.

Реалистически-правдиво воспроизведенный писателем быт дворянско-помещичьей семьи делает душевную драму главного героя пьесы Николая Сарынцева, переживающего острый конфликт со своей средой, закономерной и оправданной.

Заглавие драмы «И свет во тьме светит» восходит к евангельскому тексту: «И свет во тьме светит, и тьма не объяла его».[7] Дневниковые записи Толстого раскрывают смысл, который он вкладывал в эти слова.

«Средство служить людям одно: быть лучше, — отмечает Толстой в одной из записей. — Да светит свет ваш перед людьми, чтобы они видели ваши добрые дела и прославляли отца вашего небесного» (15 февраля 1889 г.).[8] «Не стараться делать добро надо, а стараться быть добрым; не стараться светить надо, а стараться быть чистым» (13 марта 1890 г.).[9]

Таким образом, в своей пьесе Толстой стремился утвердить силу духовного сознания, противостоящего воздействию окружающей среды, силу примера совершенствующейся личности, стойко и твердо отказывающейся от участия в зле. Однако развитие действия драмы показывает обратное, и в этом ее глубокое общественное значение. Бессильным оказывается Сарынцев в борьбе за новые формы жизни в кругу своих домашних. Бессильным оказывается и его последователь Борис в своем столкновении с властями при отказе от воинской повинности. Его готовность на мученичество в сущности бесплодна, как это и было в действительности с наиболее мужественными последователями Толстого, поступавшими подобноXI XII Борису. Военная каста остается как надежная и верная опора самодержавия, а Бориса за его бунт наказывают заключением в дисциплинарный батальон. Среди солдат и жандармов проповедь Бориса естественно не только не встречает отклика, но кажется им наивной и глупой. Молодой священник Василий Никанорович, под влиянием Сарынцева снявший сан, вскоре раскаивается и возвращается к своим пастырским обязанностям. Невеста Бориса Люба, одно время сочувствовавшая ему, в конце концов становится невестой преуспевающего чиновника-карьериста.

С безбоязненной правдивостью, отказываясь от всякого самообмана, Толстой рисует, как простые люди иронически-недоверчиво относятся к исканиям Николая Ивановича. «Что ж, господа, известное дело. Всего хотят доходить», — говорит столяр, обучающий Николая Ивановича столярному ремеслу. Относительно его раздумий о праве владения имением он высказывается резко и прямо: «Стыдно, так раздайте», и в ответ на сбивчивые пояснения Николая Ивановича: «Хотел, да не удалось, жене передал», — добавляет: «Да вам и нельзя. Привыкли».[10]

Глубокая духовная усталость и подавленность слышатся в словах Николая Ивановича в финале четвертого действия — после неудавшейся попытки ухода из семьи: «Василий Никанорович вернулся, Бориса я погубил, Люба выходит замуж. Неужели я заблуждаюсь, заблуждаюсь в том, что верю тебе? Нет. Отец, помоги мне».[11] Здесь нашел отражение тот замысел, о котором Толстой записал в Дневнике: «Думал к драме о жизни: отчаяние человека, увидавшего свет, вносящего этот свет в мрак жизни с надеждой, уверенность освещения этого мрака, и вдруг мрак еще темнее» (5 февраля 1890 г.).[12]

Но закончить всю пьесу на признании бессилия своего героя Толстой не считал возможным. В сохранившемся конспекте пятого действия драмы намечена мелодраматическая развязка: княгиня, мать Бориса, доведенная до отчаяния заключением сына в дисциплинарный батальон, стреляет в Николая Ивановича, считая его виновником гибели Бориса; Николай Иванович,XII XIII умирая, прощает ее, говорит, что застрелился нечаянно сам. В целом эта пьеса с ее большим социальным содержанием показывает победу реализма художника над его утопическими и наивными теориями. Всем содержанием своей драмы Толстой вопреки своему замыслу утверждает невозможность путем личного самосовершенствования, добрым примером изменить существующие общественные отношения. И хотя проблема преобразования действительности, истинных «путей жизни» остается в пьесе нерешенной, объективно она утверждает необходимость решительной ломки всей социальной системы дворянско-буржуазного общества.

В этом томе публикуется переведенная Толстым с английского языка индийская сказка «Карма», привлекшая внимание писателя тем, что в ней хорошо разъясняется та истина, «что избавление от зла и приобретение блага добывается только своим усилием».[13] Но в сущности эта наивная, несколько примитивная история опровергает проповедываемую сказкой идеологию покорности и примирения. Она хорошо показывает мнимость и иллюзорность принципа, что «тот, кто делает больно другому, делает зло себе. Тот, кто помогает другому, помогает себе», — исправление жизни с помощью добрых дел. Ибо на практике эта философия оставляет нетронутой всю систему общественных и человеческих отношений, отношения господ и рабов. Следование идеям кармы не избавило земледельца от бедности и унижения, раба Магадуту — от задавленного и бесправного существования, а только помогло богатому и властному ювелиру умножить свои богатства. Таким образом, сама сказка убедительно говорит о том, что одни «добрые дела» не спасают человечество от «зла».

Изложению своих философских и религиозных взглядов, опровержению доводов противников посвящены аллегорические притчи Толстого. Однако и эти притчи, и в особенности первая и последняя, своей абстрактностью, чисто умозрительным характером доказательств, не только не утверждают справедливости толстовских положений, но скорее, наоборот, свидетельствуют о глубоких внутренних противоречиях мировоззрения писателя.

XIII XIV

III

Ленин указывал, что в произведениях Толстого поставлены «конкретные вопросы демократии и социализма»,[14] наиболее острые и актуальные для его эпохи проблемы.

Демократические позиции Толстого особенно явно выступают в статье «Стыдно» (1895), направленной против применения к крестьянам телесных наказаний.

Толстой расценивает систему телесных наказаний для крестьян как пережиток, сохранившийся от времен крепостного права.

В статье «Стыдно» остро вскрывается чудовищность социального неравенства, при котором надругательство над человеческим достоинством крестьянина рассматривается как нормальное явление. Обличительный пафос статьи усиливается рядом включенных в нее эпизодов, изображающих с присущим Толстому мастерством избиение и истязание мужиков.

Статья проникнута величайшим уважением и сочувствием к крестьянству, которое Толстой характеризует как «лучшее сословие», величайшим негодованием против его узаконенного бесправия. С горьким сарказмом Толстой клеймит ложь и лицемерие либеральных попыток смягчить установленную систему жалкими ограничениями и компромиссами. В одном из вариантов статьи он со страстной убежденностью заявляет: «Нельзя почтительнейше просить о том, чтобы этого не было, можно только кричать на весь мир, вопить о том, что это не может продолжать совершаться, что этого не должно быть и что преступны все те, которые участвуют в этом, и еще более те, которые могут прекратить это и не прекращают».[15]

Знаменательно, что все редакции статьи начинаются воспоминаниями о декабристах, которые в свое время отказались от применения телесных наказаний в подчиненных им воинских частях. Знаменательно, — как выражение того неизменного интереса и сочувствия Толстого к деятельности декабристов, которые проявились не только в троекратном возвращении к замыслу романа «Декабристы», но и в целом ряде упоминаний о декабристах в устных высказываниях, Дневниках и художественныхXIV XV произведениях. В своей статье Толстой характеризует декабристов как «цвет» тогдашней молодежи, причем в одном из вариантов подчеркивает связь их идей с идеями французской революции: «Это были всё люди тогдашнего европейского образования, в котором звучали еще основные принципы большой французской революции и религиозного возбуждения, последовавшего за наполеоновскими войнами».[16]

Не случайна проставленная Толстым в одной из редакций статьи «Стыдно» дата: 14 декабря 1895 г. (день семидесятилетия со дня восстания). В одном из последних вариантов статья даже была озаглавлена «Декабристы и мы». Гуманному отношению дворянских революционеров к народу Толстой противопоставляет чудовищные и бесчеловечные деяния современных ему крепостников.

Гневным протестом против всего общественно-политического режима царской России звучит также статья «Бессмысленные мечтания», явившаяся откликом Толстого на позорную, открыто защищавшую самодержавие от малейшей попытки его ограничения речь только что вступившего на престол Николая II перед земскими деятелями, в самых почтительных выражениях заикнувшимися о праве «доводить до сведения царя» нужды народа. Сурово критикуя поведение царя, ответившего на это заявление грубым окриком, Толстой ставит вопрос о нелепости самого принципа наследственности и неограниченности царской власти, выступает непримиримым врагом самодержавия.

Решительно отрицая божественное происхождение царской власти, Толстой убежденно говорит о невозможности править людьми, «не зная, как живут люди и в чем их нужды».

Давая убийственную характеристику всего самодержавно-бюрократического аппарата, Толстой показывает, что самодержавная власть приводит к тому, что страной правит «стая жадных, пронырливых, безнравственных чиновников», чуждая, далекая и глубоко враждебная народу.

Особенно резко звучит в одном из вариантов характеристика царствований Александра II и Александра III, их политика репрессий и гонений, их равнодушие к нуждам трудящихся. С нескрываемым сочувствием говорит Толстой о революционерах, которые, по его словам, хотели только больше свободыXV XVI и нисколько не были «звероподобными людьми, ищущими убийств для убийств, и злодеями, которых надо беречься и которых надо истреблять»,[17] какими их изображает реакционная правительственная пресса.

Это не свидетельствует, конечно, о признании Толстым правоты революционеров и их методов борьбы. Непротивленческие тенденции явно обнаруживаются в том, как он изображает столкновение старого рабочего с зазнавшимся барчуком: рабочему удается поставить барчука на место полным достоинства, спокойным, сдержанным словом.

В одном из писем этого периода (24 ноября 1894 г.) Толстой писал: «Если бы новый царь спросил у меня, что бы я ему посоветовал сделать, я бы сказал ему: употребите свою неограниченную власть на уничтожение земельной собственности в России и введите систему единого налога [Генри Джорджа], а затем откажитесь от власти и дайте народу свободу управления».[18] В каких утопических, отвлеченных формах представлял себе Толстой эту «свободу управления», можно судить по многочисленным высказываниям, а также по незаконченному произведению этого периода, включенному в настоящий том, — «Сон молодого царя».

Статья «Бессмысленные мечтания» осталась неоконченной. При резкости ее тона вряд ли можно было рассчитывать на возможность напечатания и распространения в царской России. К попыткам организованного общественного выступления по поводу речи царя Толстой отнесся несочувственно. Причиной этого являлось, с одной стороны, вполне основательное недоверие Толстого к бесплодной либеральной шумихе, с другой — характерное для него отрицание организованной общественной борьбы.

Неоконченной осталась и другая статья, «О студенческом движении» (1899), направленная против всей внутренней политики царского правительства. Но в сохранившемся наброске с большой силой звучит негодующий протест против правительственных репрессий, его сочувствие оппозиционной молодежи, не соглашавшейся пополнить собой ряды правительственных чиновников и бюрократии.

XVI XVII

IV

Статьи Толстого «К итальянцам» (1895) и «Две войны» (1898), первая из которых связана с поражением итальянцев в войне с Абиссинией, вторая — с событиями американо-испанской войны за остров Кубу, содержат резкое выступление против милитаризма и колониального порабощения. Война Италии с Абиссинией и Америки с Испанией за обладание Кубой знаменовали собой начало новой кровавой эры, борьбы империалистов за передел мира. Толстой с присущей ему проницательностью разгадал грабительский характер разыгравшихся на далеких от него материках событий. Он со всей страстностью обрушился на зачинщиков этих кровопролитных сражений, разоблачая их глубоко враждебный интересам и потребностям народа характер. Своими выступлениями Толстой срывал маску с современных ему буржуазно-демократических государств, показывал, что за либеральной болтовней о мире скрывается лихорадочная подготовка новых сражений, новых бойнь.

Толстой справедливо утверждает, что войны нужны правительствам и правящим классам, а не мирному трудящемуся народу. Он высказывает глубокое убеждение, что дело мира находится в руках самих народов: «Ведь придет же время, и очень скоро, когда после ужасных бедствий и кровопролитий, изнуренные, искалеченные, измученные народы скажут своим правителям: да убирайтесь вы к дьяволу или к богу, к тому, от кого вы пришли, и сами наряжайтесь в свои дурацкие мундиры, деритесь, взрывайте друг друга, как хотите, и делите на карте Европу и Азию, Африку и Америку, но оставьте нас, тех, которые работали на этой земле и кормили вас, в покое.... Нам важно то, чтобы беспрепятственно пользоваться плодами своих трудов; еще важнее обмениваться плодами этих трудов с дружественными, того же самого желающими, другими народами» («К итальянцам»)[19].

Он разоблачает преступления, совершаемые слывущей самой передовой и демократической страной — Америкой. «Ужаснее всего то, — пишет Толстой, — что главные участники в этой войне — это люди той самой молодой передовой нации, которая справедливо гордилась своей разумностью и свободой от кровожадныхXVII XVIII инстинктов европейских народов. И что же? Никогда ни один народ не доходил, кажется, до такого грубого зверства и до такого одурения, до которого дошла теперь масса американского народа» («Две войны», вариант № 2).[20]

Однако незнание подлинных путей преобразования социальной действительности приводит Толстого к тому, что системе капиталистического угнетения, империалистических войн, грозной силе пушек и непрестанно развивающейся военной технике он противопоставляет мужество и стойкость осознавшей требования «христианской любви» личности. Поэтому в отказе от военной службы, в пассивном «неучастии в зле», личном самоусовершенствовании он видит единственное средство уничтожения армии, военной клики и постоянно висящей над человечеством угрозы кровопролитных войн. Выступления Толстого против разбойничьих империалистических войн, направленных на укрепление и упрочение основ буржуазного общества, и сегодня близки передовым людям, борющимся за мир.

Идеалистические основы мировоззрения Толстого и связанные с ними противоречия особенно явственно выступают в предисловии к статье Карпентера «Современная наука».

Критикуя буржуазную науку за ее классовую тенденциозность, Толстой справедливо обвиняет эту науку в том, что она занимается, «с одной стороны, оправданием существующего порядка, с другой — игрушками», «разрешением вопросов праздного любопытства». Утверждая, что все завоевания науки и техники в буржуазном обществе «прилагаются только к губительным для народа фабрикам, к орудиям истребления людей, к увеличению роскоши, разврата», ведут к ухудшению положения трудового люда, Толстой абсолютно прав. Для него несомненно, что в результате неправильно устроенного общественного порядка, при котором власть принадлежит небольшой кучке, неизбежно превращение науки в средство угнетения и порабощения народа.

В своей статье Толстой приходит к единственно правильному и логическому выводу, что необходимо прежде всего изменить это «дурное устройство». Но в соответствии со своим утопическим, идеалистическим учением полагает, что все формы жизни могут быть изменены только путем изменения сознания людей.XVIII

XIX В своей критике современного состояния наук Толстой исходит из требований «разумного рабочего человека», который «ждет от науки, что она разрешит для него те вопросы, от которых зависит благо его и всех людей», то есть «вопросы» религиозно-морального порядка: «как надо жить, как обходиться с семейными, как с ближними, как с иноплеменниками, как бороться с своими страстями, во что надо, во что не надо верить». Так Толстой с идеалистических позиций ошибочно определяет круг вопросов, от решения которых, по его мнению, зависит благо рабочего человека, порабощенного и эксплуатируемого, задавленного нищетой и непосильным трудом, страдающего от бесправия и неравенства.

Поэтому от науки он требует прежде всего разрешения этических и религиозных проблем: «Наша наука для того, чтобы сделаться наукой и действительно быть полезной.... должна.... вернуться к тому единственному, разумному и плодотворному пониманию науки, по которому предмет ее есть изучение того, как должны жить люди»[21].

В отличие от Карпентера Толстой подвергает серьезной критике буржуазную науку за ее оторванность от народа и его нужд, за ее классовый характер. Не видя различия между буржуазной социологией и марксизмом, Толстой, однако, прав, утверждая, что для буржуазной социологии характерно стремление оправдать существование классов и капиталистическую систему. Толстой ошибался, подвергая сомнению полезность и достоверность физики, химии и других точных наук, но глубоко справедлива его критика общества, в котором все достижения науки являются привилегией небольшой кучки людей.

В своих лекциях, прочитанных в 1906 году на Капри, Горький остановился на ошибочных идеалистических взглядах Карпентера и Толстого, выраженных Толстым в предисловии к книге английского философа. Цитируя утверждение Карпентера, что современная наука оставляет «все самые важные вопросы без всякого разрешения», он говорит: «Ничего особенно оригинального в этих словах нет, повторялись они тысячу раз, повторяются и в наши дни, их источник — чувство протеста против тех обязанностей, которые налагает на человека современное развитие знаний.XIX

XX Каков смысл всей суммы наших знаний? Они говорят нам: главный враг человека — природа, а потому люди, существа разумные, должны соединить всю силу своего разума во единую целостную энергию и противопоставить ее стихиям, в целях победы над ними.

Далее — знание истории учит нас, что при современных общественных отношениях люди не могут объединиться для дружной борьбы с природой, что классовая рознь создает ряд противоречий, что эти противоречия, развиваясь при сознательном нашем вмешательстве в их игру, пожрут, наконец, сами себя, и человек освободится от экономического и политического рабства.

С этой точки зрения все, а равно и рост знаний наших — развитие науки, как орудия нашей самозащиты, — все стоит в зависимости от общественно-экономических отношений, кои и должны быть изменены прежде всего.

Так учит очевидность, так говорит весь нам известный опыт, и, говоря так, он обязывает нас к активному вмешательству во все дела жизни»[22].

Но такому активному вмешательству в жизнь глубоко враждебна вся проповедь Толстого.

Неизмеримо высоко оценивая Толстого как писателя-реалиста и обличителя, Горький вслед за Лениным всегда подчеркивал глубокий вред его философских и религиозно-нравственных идей и подвергал уничтожающей критике идеалистические основы миропонимания Толстого.

«Мы не должны останавливаться на выводах Толстого, — писал Горький, — на его грубо-тенденциозной проповеди пассивизма; мы знаем, что эта проповедь в конечных выводах своих глубоко реакционна, знаем, что она была способна причинить вред и причинила даже — все это так! Но — за всем этим остаются широко написанные, живые и яркие картины русской жизни во всех ее слоях, остаются глубоко взятые, изумительно просто и правдиво рассказанные человеческие жизни, душевные переживания. И эта работа имеет цену неоспоримую, она — колоссальна, она есть нечто, чем мы имеем право гордиться, чтоXX XXI может научить нас уважать человека, понимать жизнь и безбоязненно думать о всех вопросах»[23].

Произведения, публикуемые в этом томе, отчетливо показывают и силу и глубину критики Толстого самодержавной России и ложность и вред его реакционно-утопического учения.

Отвергая его реакционную теорию, его религиозно-нравственное учение, мы с глубоким интересом относимся ко всем произведениям большого художника-гуманиста, в которых он дает глубокую и верную критику собственнического мира, обличает господствующие классы, защищает идеал гармонического и свободного развития человеческой личности.

А. Озерова

РЕДАКЦИОННЫЕ ПОЯСНЕНИЯ

Тексты, публикуемые в настоящем томе, печатаются по общепринятой орфографии, но с сохранением особенностей правописания Толстого.

При воспроизведении текстов, не печатавшихся при жизни Толстого (произведения, окончательно не отделанные, неоконченные, только начатые и черновые тексты), соблюдаются следующие правила.

Текст воспроизводится с соблюдением всех особенностей правописания, которое не унифицируется.

Пунктуация автора воспроизводится в точности, за исключением тех случаев, когда она противоречит общепринятым нормам.

Слова, случайно не написанные, если отсутствие их затрудняет понимание текста, печатаются в прямых скобках.

В местоимении «что» над «о» ставится знак ударения в тех случаях, когда без этого было бы затруднено понимание.

Условные сокращения типа «к-ый», вместо «который», и слова, написанные неполностью, воспроизводятся полностью, причем дополняемые буквы ставятся в прямых скобках лишь в тех случаях, когда редактор сомневается в чтении.

Описки (пропуски букв, перестановки букв, замены одной буквы другой) не воспроизводятся и не оговариваются в сносках, кроме тех случаев, когда редактор сомневается, является ли данное написание опиской.

Слова, написанные ошибочно дважды, воспроизводятся один раз, но это всякий раз оговаривается в сноске.

После слов, в чтении которых редактор сомневается, ставится знак вопроса в прямых скобках.XXII

XXIII На месте неразобранных слов ставится: [1, 2, 3 и т. д. неразобр.], где цифры обозначают количество неразобранных слов.

Из зачеркнутого в рукописи воспроизводится (в сноске) лишь то, что имеет существенное значение.

Более или менее значительные по размерам зачеркнутые места (в отдельных случаях и слова) воспроизводятся в тексте в ломаных < > скобках.

Авторские скобки обозначены круглыми скобками.

Многоточия воспроизводятся так, как они даны автором.

Абзацы редактора делаются с оговоркой в сноске: Абзац редактора.

Примечания и переводы иностранных слов и выражений, принадлежащие Толстому, печатаются в сносках (петитом) без скобок. Редакторские переводы иностранных слов и выражений печатаются в прямых скобках.

Обозначение * как при названиях произведений, так и при номерах вариантов, означает, что печатается впервые.

ПРОИЗВЕДЕНИЯ
1890—1900


ХУДОЖЕСТВЕННЫЕ ПРОИЗВЕДЕНИЯ

ОТЕЦ СЕРГИЙ

I

В Петербурге в 40-х годах случилось удивившее всех событие: красавец, князь, командир лейб-эскадрона кирасирского полка, которому все предсказывали и флигель-адъютантство и блестящую карьеру при императоре Николае I, за месяц до свадьбы с красавицей фрейлиной, пользовавшейся особой милостью императрицы, подал в отставку, разорвал свою связь с невестой, отдал небольшое имение свое сестре и уехал в монастырь, с намерением поступить в него монахом. Событие казалось необыкновенным и необъяснимым для людей, не знавших внутренних причин его; для самого же князя Степана Касатского всё это сделалось так естественно, что он не мог и представить себе, как бы он мог поступить иначе.

Отец Степана Касатского, отставной полковник гвардии, умер, когда сыну было двенадцать лет. Как ни жаль было матери отдавать сына из дома, она не решилась не исполнить воли покойного мужа, который в случае своей смерти завещал не держать сына дома, а отдать в корпус, и отдала его в корпус. Сама же вдова с дочерью Варварой переехала в Петербург, чтобы жить там же, где сын, и брать его на праздники.

Мальчик выдавался блестящими способностями и огромным самолюбием, вследствие чего он был первым и по наукам, в особенности по математике, к которой он имел особенное пристрастие, и по фронту и верховой езде. Несмотря на свой выше обыкновенного рост, он был красив и ловок. Кроме того, и по поведению он был бы образцовым кадетом, если бы не его вспыльчивость. Он не пил, не распутничал и был замечательно правдив. Одно, что мешало ему быть образцовым, были находившие на5 6 него вспышки гнева, во время которых он совершенно терял самообладание и делался зверем. Один раз он чуть не выкинул из окна кадета, начавшего трунить над его коллекцией минералов. Другой раз он чуть было не погиб: целым блюдом котлет пустил в эконома, бросился на офицера и, говорят, ударил его за то, что тот отрекся от своих слов и прямо в лицо солгал. Его наверно бы разжаловали в солдаты, если бы директор корпуса не скрыл всё дело и не выгнал эконома.

Восемнадцати лет он был выпущен офицером в гвардейский аристократический полк. Император Николай Павлович знал его еще в корпусе и отличал его и после в полку, так что ему пророчили флигель-адъютантство. И Касатский сильно желал этого не только из честолюбия, но, главное, потому, что еще со времен корпуса страстно, именно страстно, любил Николая Павловича. Всякий приезд Николая Павловича в корпус, — а он часто езжал к ним, — когда входила бодрым шагом эта высокая, с выпяченной грудью, горбатым носом над усами и с подрезанными бакенбардами фигура в военном сюртуке и могучим голосом здоровалась с кадетами, Касатский испытывал восторг влюбленного, такой же, какой он испытывал после, когда встречал предмет любви. Только влюбленный восторг к Николаю Павловичу был сильнее. Хотелось показать ему свою беспредельную преданность, пожертвовать чем-нибудь, всем собой ему. И Николай Павлович знал, что возбуждает этот восторг, и умышленно вызывал его. Он играл с кадетами, окружал себя ими, то ребячески просто, то дружески, то торжественно-величественно обращаясь с ними. После последней истории Касатского с офицером Николай Павлович ничего не сказал Касатскому, но, когда тот близко подошел к нему, он театрально отстранил его и, нахмурившись, погрозил пальцем и потом, уезжая, сказал:

— Знайте, что всё мне известно, но некоторые вещи я не хочу знать. Но они здесь.

Он показал на сердце.

Когда же выпущенные кадеты являлись ему, он уже не поминал об этом, сказал, как всегда, что они все могут прямо обращаться к нему, чтоб они верно служили ему и отечеству, а он всегда останется их первым другом. Все, как всегда, были тронуты, а Касатский, помня прошедшее, плакал слезами и дал обет служить любимому царю всеми своими силами.6

7 Когда Касатский вышел в полк, мать его переехала с дочерью сначала в Москву, а потом в деревню. Касатский отдал сестре половину состояния. То, что оставалось у него, было только достаточно для того, чтобы содержать себя в том роскошном полку, в котором он служил.

С внешней стороны Касатский казался самым обыкновенным молодым блестящим гвардейцем, делающим карьеру, но внутри его шла сложная и напряженная работа. Работа с самого его детства шла, повидимому, самая разнообразная, но в сущности всё одна и та же, состоящая в том, чтобы во всех делах, представлявшихся ему на пути, достигать совершенства и успеха, вызывающего похвалы и удивление людей. Было ли это ученье, науки, он брался за них и работал до тех пор, пока его хвалили и ставили в пример другим. Добившись одного, он брался за другое. Так он добился первого места по наукам, так он, еще будучи в корпусе, заметив раз за собой неловкость в разговоре по-французски, добился до того, чтобы овладеть французским, как русским; так он потом, занявшись шахматами, добился того, что, еще будучи в корпусе, стал отлично играть.

Кроме общего призвания жизни, которое состояло в служении царю и отечеству, у него всегда была поставлена какая-нибудь цель, и, как бы ничтожна она ни была, он отдавался ей весь и жил только для нее до тех пор, пока не достигал ее. Но как только он достигал назначенной цели, так другая тотчас вырастала в его сознании и сменяла прежнюю. Это-то стремление отличиться и, для того, чтобы отличиться, достигнуть поставленной цели, наполняло его жизнь. Так, по выходе в офицеры, он задался целью наивозможнейшего совершенства в знании службы и очень скоро стал образцовым офицером, хотя и опять с тем недостатком неудержимой вспыльчивости, которая и на службе вовлекла его в дурные и вредные для успеха поступки. Потом, почувствовав раз в светском разговоре свой недостаток общего образования, задался мыслью пополнить его и засел за книги, и добился того, чего хотел. Потом он задался мыслью достигнуть блестящего положения в высшем светском обществе, выучился отлично танцовать и очень скоро достиг того, что был зван на все великосветские балы и на некоторые вечера. Но это положение не удовлетворяло его. Он привык быть первым, а в этом деле он далеко не был им.7

8 Высшее общество тогда состояло, да, я думаю, всегда и везде состоит из четырех сортов людей: из 1) людей богатых и придворных; из 2) небогатых людей, но родившихся и выросших при дворе; 3) из богатых людей, подделывающихся к придворным, и 4) из небогатых и непридворных людей, подделывающихся к первым и вторым. Касатский не принадлежал к первым. Касатский был охотно принимаем в последние два круга. Даже вступая в свет, он задал себе целью связь с женщиной света — и неожиданно для себя скоро достиг этого. Но очень скоро он увидал, что те круги, в которых он вращался, были круги низшие, а что были высшие круги, и что в этих высших придворных кругах, хотя его и принимали, он был чужой; с ним были учтивы, но всё обращение показывало, что есть свои и он не свой. И Касатский захотел быть там своим. Для этого надо было быть или флигель-адъютантом, — и он дожидался этого, — или жениться в этом кругу. И он решил, что сделает это. И он избрал девушку, красавицу, придворную, не только свою в том обществе, в которое он хотел вступить, но такую, с которой старались сближаться все самые высоко и твердо поставленные в высшем кругу люди. Это была графиня Короткова. Касатский не для одной карьеры стал ухаживать за Коротковой, она была необыкновенно привлекательна, и он скоро влюбился в нее. Сначала она была особенно холодна к нему, но потом вдруг всё изменилось, и она стала ласкова, и ее мать особенно усиленно приглашала его к себе.

Касатский сделал предложение, и был принят. Он был удивлен легкости, с которой он достиг такого счастья, и чем-то особенным, странным в обращении и матери и дочери. Он был очень влюблен и ослеплен и потому не заметил того, что знали почти все в городе, что его невеста была за год тому назад любовницей Николая Павловича.

II

За две недели до назначенного дня свадьбы Касатский сидел в Царском Селе на даче у своей невесты. Был жаркий майский день. Жених с невестой походили по саду и сели на лавочке в тенистой липовой аллее. Мэри была особенно хороша в белом кисейном платье. Она казалась олицетворением невинности и любви. Она сидела, то опустив голову, то взглядывая на огромного8 9 красавца, который с особенной нежностью, осторожностью говорил с ней, каждым своим жестом, словом боясь оскорбить, осквернить ангельскую чистоту невесты. Касатский принадлежал к тем людям 40-х годов, которых уже нет нынче, к людям, которые, сознательно допуская для себя и внутренно не осуждая нечистоту в половом отношении, требовали от жены идеальной, небесной чистоты, и эту самую небесную чистоту признавали в каждой девушке своего круга и так относились к ним. В таком взгляде было много неверного и вредного в той распущенности, которую позволяли себе мужчины, но по отношению женщин такой взгляд, резко отличающийся от взгляда теперешних молодых людей, видящих в каждой девушке ищущую себе дружку самку, — такой взгляд был, я думаю, полезен. Девушки, видя такое обоготворение, старались и быть более или менее богинями. Такого взгляда на женщин держался и Касатский и так смотрел на свою невесту. Он был особенно влюблен в этот день и не испытывал ни малейшей чувственности к невесте, напротив, с умилением смотрел на нее, как на нечто недосягаемое.

Он встал во весь свой большой рост и стал перед нею, опершись обеими руками на саблю.

— Я только теперь узнал всё то счастье, которое может испытать человек. И это вы, это ты, — сказал он, робко улыбаясь, — дала мне это!

Он был в том периоде, когда «ты» еще не сделалось привычно, и ему, смотря нравственно снизу вверх на нее, страшно было говорить «ты» этому ангелу.

— Я себя узнал благодаря... тебе, узнал, что я лучше, чем я думал.

— Я давно это знаю. Я за то-то и полюбила вас.

Соловей защелкал вблизи, свежая листва зашевелилась от набежавшего ветерка.

Он взял ее руку и поцеловал ее, и слезы выступили ему на глаза. Она поняла, что он благодарит ее за то, что она сказала, что полюбила его. Он прошелся, помолчал, потом подошел, сел.

— Вы знаете, ты знаешь, ну, всё равно. Я сблизился с тобой не бескорыстно, я хотел установить связи с светом, но потом... Как ничтожно стало это в сравнении с тобой, когда я узнал тебя. Ты не сердишься на меня за это?

Она не отвечала и только тронула рукой его руку.9

10 Он понял, что это значило: «Нет, не сержусь».

— Да, ты вот сказала... — он замялся, ему показалось это слишком дерзко, — ты сказала, что полюбила меня, но, прости меня, я верю, но что-то, кроме этого, есть, что тебя тревожит и мешает. Что это?

«Да, теперь или никогда, — подумала она. — Всё равно он узнает. Но теперь он не уйдет. Ах, если бы он ушел, это было бы ужасно!»

И она любовным взглядом окинула всю его большую, благородную, могучую фигуру. Она любила его теперь больше Николая и, если бы не императорство, не променяла бы этого на того.

— Послушайте. Я не могу быть неправдива. Я должна сказать всё. Вы спрашиваете, что? То, что я любила.

Она положила свою руку на его умоляющим жестом.

Он молчал.

— Вы хотите знать, кого? Да, его, государя.

— Мы все любим его, я воображаю, вы в институте...

— Нет, после. Это было увлеченье, но потом прошло. Но я должна сказать...

— Ну, так что же?

— Нет, я не просто.

Она закрыла лицо руками.

— Как? Вы отдались ему?

Она молчала.

— Любовницей?

Она молчала.

Он вскочил и бледный как смерть, с трясущимися скулами, стоял перед нею. Он вспомнил теперь, как Николай Павлович, встретив его на Невском, ласково поздравлял его.

— Боже мой, что я сделала, Стива!

— Не трогайте, не трогайте меня. О, как больно!

Он повернулся и пошел к дому. В доме он встретил мать.

— Вы что, князь? Я... — Она замолчала, увидав его лицо. Кровь вдруг ударила ему в лицо.

— Вы знали это и мной хотели прикрыть их. Если бы вы не были женщины, — вскрикнул он, подняв огромный кулак над нею, и, довернувшись, убежал.

Если бы тот, кто был любовником его невесты, был бы частный человек, он убил бы его, но это был обожаемый царь.10

11 На другой же день он подал в отпуск и отставку и сказался больным, чтобы никого не видеть, и поехал в деревню.

Лето он провел в своей деревне, устраивая свои дела. Когда же кончилось лето, он не вернулся в Петербург, а поехал в монастырь и поступил в него монахом.

Мать писала ему, отговаривая от такого решительного шага. Он отвечал ей, что призвание бога выше всех других соображений, а он чувствует его. Одна сестра, такая же гордая и честолюбивая, как и брат, понимала его.

Она понимала, что он стал монахом, чтобы стать выше тех, которые хотели показать ему, что они стоят выше его. И она понимала его верно. Поступая в монахи, он показывал, что презирает всё то, что казалось столь важным другим и ему самому в то время, как он служил, и становился на новую такую высоту, с которой он мог сверху вниз смотреть на тех людей, которым он прежде завидовал. Но не одно это чувство, как думала сестра его Варенька, руководило им. В нем было и другое, истинно религиозное чувство, которого не знала Варенька, которое, переплетаясь с чувством гордости и желанием первенства, руководило им. Разочарование в Мэри (невесте), которую он представлял себе таким ангелом, и оскорбление было так сильно, что привело его к отчаянию, а отчаяние куда? — к богу, к вере детской, которая никогда не нарушалась в нем.

III

В день Покрова Касатский поступил в монастырь.

Игумен монастыря был дворянин, ученый писатель и старец, то есть принадлежал к той преемственности, ведущейся из Валахии, монахов, безропотно подчиняющихся избранному руководителю и учителю. Игумен был ученик известного старца Амвросия, ученика Макария, ученика старца Леонида, ученика Паисия Величковского. Этому игумну подчинился, как своему старцу, Касатский.

Кроме того чувства сознания своего превосходства над другими, которое испытывал Касатский в монастыре, Касатский, так же как и во всех делах, которые он делал, и в монастыре находил радость в достижении наибольшего как внешнего, так и внутреннего совершенства. Как в полку он был не только безукоризненным офицером, но таким, который делал больше11 12 того, что требовалось, и расширял рамки совершенства, так и монахом он старался быть совершенным: трудящимся всегда, воздержным, смиренным, кротким, чистым не только на деле, но и в мыслях, и послушным. В особенности последнее качество, или совершенство, облегчало ему жизнь. Если многие требования монашеской жизни в монастыре, близком к столице и многопосещаемом, не нравились ему, соблазняя его, всё это уничтожалось послушанием: не мое дело рассуждать, мое дело нести назначенное послушание, будет ли то стояние у мощей, пение на клиросе или ведение счетов по гостинице. Всякая возможность сомнений в чем бы то ни было устранялась тем же послушанием старцу. Не будь послушания, он бы тяготился и продолжительностью и однообразием церковных служб, и суетой посетителей, и дурными свойствами братии, но теперь всё это не только радостно переносилось, но составляло в жизни утешение и поддержку. «Не знаю, зачем надо слышать несколько раз в день те же молитвы, но знаю, что это нужно. А зная, что это нужно, нахожу радость в них». Старец сказал ему, что как нужна материальная пища для поддержания жизни, так нужна духовная пища — молитва церковная — для поддержания духовной жизни. Он верил в это, и, действительно, служба церковная, на которую он с трудом поднимался иногда поутру, давала ему несомненное успокоение и радость. Радость давало сознание смирения и несомненности поступков, всех определенных старцем. Интерес же жизни состоял не только во всё большем и большем покорении своей воли, во всё большем и большем смирении, но и в достижении всех христианских добродетелей, которые в первое время казались ему легко достижимыми. Имение свое он всё отдал в монастырь и не жалел его, лености у него не было. Смирение перед низшими было не только легко ему, но доставляло ему радость. Даже победа над грехом похоти, как жадности, так и блуда, легко далась ему. Старец в особенности предостерегал его от этого греха, но Касатский радовался, что был свободен от него.

Мучало его только воспоминание о невесте. И не только воспоминание, но представление живое о том, что могло бы быть. Невольно представлялась ему знакомая фаворитка государя, вышедшая потом замуж и ставшая прекрасной женой, матерью семейства. Муж же имел важное назначение, имел и власть, и почет, и хорошую, покаявшуюся жену.12

13 В хорошие минуты Касатского не смущали эти мысли. Когда он вспоминал про это в хорошие минуты, он радовался, что избавился от этих соблазнов. Но были минуты, когда вдруг всё то, чем он жил, тускнело перед ним, он переставал не то что верить в то, чем жил, но переставал видеть это, не мог вызвать в себе того, чем жил, а воспоминание и — ужасно сказать — раскаяние в своем обращении охватывало его.

Спасенье в этом положении было послушание — работа и весь занятой день молитвой. Он, как обыкновенно, молился, клал поклоны, даже больше обыкновенного молился, но молился телом, души не было. И это продолжалось день, иногда два и потом само проходило. Но день этот или два были ужасны. Касатский чувствовал, что он не в своей и не в божьей власти, а в чьей-то чужой. И всё, что он мог делать и делал в эти времена, было то, что советовал старец, чтобы держаться, ничего не предпринимать в это время и ждать. Вообще за всё это время Касатский жил не по своей воле, а по воле старца, и в этом послушании было особенное спокойствие.

Так прожил Касатский в первом монастыре, куда поступил, семь лет. В конце третьего года был пострижен в иеромонахи с именем Сергия. Пострижение было важным внутренним событием для Сергия. Он и прежде испытывал великое утешение и подъем духовный, когда причащался; теперь же, когда ему случалось служить самому, совершение проскомидии приводило его в восторженное, умиленное состояние. Но потом чувство это всё более и более притуплялось, и когда один раз ему случилось служить в том подавленном состоянии духа, в котором он бывал, он почувствовал, что и это пройдет. И действительно, чувство это ослабело, но осталась привычка.

Вообще на седьмой год своей жизни в монастыре Сергию стало скучно. Всё то, чему надо было учиться, всё то, чего надо было достигнуть, — он достиг, и больше делать было нечего.

Но зато состояние усыпления становилось всё сильнее и сильнее. За это время он узнал о смерти своей матери и о выходе замуж Мэри. Оба известия он принял равнодушно. Всё внимание, все интересы его были сосредоточены на своей внутренней жизни.

На четвертом году его монашества архиерей особенно обласкал его, и старец сказал ему, что он не должен будет отказываться,13 14 если его назначат на высшие должности. И тогда монашеское честолюбие, то самое, которое так противно было в монахах, поднялось в нем. Его назначили в близкий к столице монастырь. Он хотел отказаться, но старец велел ему принять назначение. Он принял назначение, простился с старцем и переехал в другой монастырь.

Переход этот в столичный монастырь был важным событием в жизни Сергия. Соблазнов всякого рода было много, и все силы Сергия были направлены на это.

В прежнем монастыре соблазн женский мало мучал Сергия, здесь же соблазн этот поднялся с страшной силой и дошел до того, что получил даже определенную форму. Была известная своим дурным поведением барыня, которая начала заискивать в Сергии. Она заговорила с ним и просила его посетить ее. Сергий отказал строго, но ужаснулся определенности своего желания. Он так испугался, что. написал о том старцу, но мало того, чтобы окоротить себя, призвал своего молодого послушника и, покоряя стыд, признался ему в своей слабости, прося его следить за ним и не пускать его никуда, кроме служб и послушаний.

Кроме того, великий соблазн для Сергия состоял в том, что игумен этого монастыря, светский, ловкий человек, делавший духовную карьеру, был в высшей степени антипатичен Сергию. Как ни бился с собой Сергий, он не мог преодолеть этой антипатии. Он смирялся, но в глубине души не переставал осуждать. И дурное чувство это разразилось.

Это было уже на второй год пребывания его в новом монастыре. И случилось это вот как. В Покров всенощная шла в большой церкви. Много было приезжего народа. Служил сам игумен. Отец Сергий стоял на обычном своем месте и молился, то есть находился в том состоянии борьбы, в котором он всегда находился во время служб, особенно в большой церкви, когда он не служил сам. Борьба состояла в том, что его раздражали посетители, господа, особенно дамы. Он старался не видеть их, не замечать всего того, что делалось: не видеть того, как солдат провожал их, расталкивая народ, как дамы показывали друг другу монахов — часто его даже и известного красавца монаха. Он старался, выдвинув как бы шоры своему вниманию, не видеть ничего, кроме блеска свечей у иконостаса, иконы и служащих; не слышать ничего, кроме петых и произносимых слов14 15 молитв, и не испытывать никакого другого чувства, кроме того самозабвения в сознании исполнения должного, которое он испытывал всегда, слушая и повторяя вперед столько раз слышанные молитвы.

Так он стоял, кланялся, крестился там, где это нужно было, и боролся, отдаваясь то холодному осуждению, то сознательно вызываемому замиранию мыслей и чувств, когда ризничий, отец Никодим, тоже великое искушение для отца Сергия, — Никодим, которого он невольно упрекал в подделыванье и лести к игумну, — подошел к нему и, поклонившись перегибающимся надвое поклоном, сказал, что игумен зовет его к себе в алтарь. Отец Сергий обдернул мантию, надел клобук и пошел осторожно через толпу.

— Lise, regardez à droite, c’est lui,[24] — послышался ему женский голос.

— Où, où? Il n’est pas tellement beau[25].

Он знал, что это говорили про него. Он слышал и, как всегда в минуты искушений, твердил слова: «И не введи нас во искушение» и, опустив голову и глаза, прошел мимо амвона и, обойдя канонархов в стихарях, проходивших в это время мимо иконостаса, вошел в северные двери. Войдя в алтарь, он, по обычаю, крестно поклонился, перегибаясь надвое, перед иконой, потом поднял голову и взглянул на игумна, которого фигуру рядом с другой блестящей чем-то фигурой он видел углом глаза, не обращаясь к ним.

Игумен стоял в облачении у стены, выпростав короткие пухлые ручки из-под ризы над толстым телом и животом, и, растирая галун ризы, улыбаясь, говорил что-то с военным в генеральском свитском мундире с вензелями и аксельбантами, которые сейчас рассмотрел отец Сергий своим привычным военным глазом. Генерал этот был бывший полковой командир их полка. Теперь он, очевидно, занимал важное положение, и отец Сергий тотчас же заметил, что игумен знает это и рад этому, и оттого так сияет его красное толстое лицо с лысиной. Это оскорбило и огорчило отца Сергия, и чувство это еще усилилось, когда он услыхал от игумна, что вызов его, отца Сергия, ни на что другое не был нужен, как на то, чтобы удовлетворить15 16 любопытству генерала увидать своего прежнего сослуживца, как он выразился.

— Очень рад видеть вас в ангельском образе, — сказал генерал, протягивая руку, — надеюсь, что вы не забыли старого товарища.

Всё лицо игумна, среди седин красное и улыбающееся, как бы одобряющее то, что говорил генерал, выхоленное лицо генерала с самодовольной улыбкой, запах вина изо рта генерала и сигар от его бакенбард — всё это взорвало отца Сергия. Он поклонился еще раз игумну и сказал:

— Ваше преподобие изволили звать меня? — И он остановился, всем выражением лица и позы спрашивая: зачем?

Игумен сказал:

— Да, повидаться с генералом.

— Ваше преподобие, я ушел от мира, чтобы спастись от соблазнов, — сказал он, бледнея и с трясущимися губами. — За что же вы здесь подвергаете меня им? Во время молитвы и в храме божием.

— Иди, иди, — вспыхнув и нахмурившись, сказал игумен.

На другой день отец Сергий просил прощенья у игумна и братии за свою гордость, но вместе с тем после ночи, проведенной в молитве, решил, что ему надо оставить этот монастырь, и написал об этом письмо старцу, умоляя его разрешить ему перейти назад в монастырь старца. Он писал, что чувствует свою слабость и неспособность бороться один против соблазнов без помощи старца. И каялся в своем грехе гордости. С следующей почтой пришло письмо от старца, в котором тот писал ему, что причиной всему его гордость. Старец разъяснял ему, что его вспышка гнева произошла оттого, что он смирился, отказавшись от духовных почестей, не ради бога, а ради своей гордости, что вот, мол, я какой, ни в чем не нуждаюсь. От этого он и не мог перенести поступка игумна. Я всем пренебрег для бога, а меня показывают, как зверя. «Если бы ты пренебрег славой для бога, ты бы снес. Еще не потухла в тебе гордость светская. Думал я о тебе, чадо Сергий, и молился, и вот что о тебе бог внушил мне: живи попрежнему и покорись. В это время стало известно, что в скиту помер святой жизни затворник Илларион. Он жил там восемнадцать лет. Игумен тамбинский спрашивал, нет ли брата, который хотел бы жить там. А тут твое письмо. Ступай к отцу Паисию в Тамбинский монастырь, я напишу ему, а ты просись16 17 занять Илларионову келью. Не то, чтобы ты мог заменить Иллариона, но тебе нужно уединение, чтобы смирить гордыню. Да благословит тебя бог».

Сергий послушался старца, показал его письмо игумну и, испросив его позволения, отдав свою келью и все свои вещи монастырю, уехал в Тамбинскую пустынь.

В Тамбинской пустыни настоятель, прекрасный хозяин, из купцов, принял просто и спокойно Сергия и поместил его в келье Иллариона, дав сначала ему келейника, а потом, по желанию Сергия, оставив его одного. Келья была пещера, выкопанная в горе. В ней был и похоронен Илларион. В задней пещере был похоронен Илларион, в ближней была ниша для спанья, с соломенным матрацем, столик и полка с иконами и книгами. У двери наружной, которая запиралась, была полка; на эту полку раз в день монах приносил пищу из монастыря.

И отец Сергий стал затворником.

IV

На масленице шестого года жизни Сергия в затворе из соседнего города, после блинов с вином, собралась веселая компания богатых людей, мужчин и женщин, кататься на тройках. Компания состояла из двух адвокатов, одного богатого помещика, офицера и четырех женщин. Одна была жена офицера, другая — помещика, третья была девица, сестра помещика, и четвертая была разводная жена, красавица, богачка и чудачка, удивлявшая и мутившая город своими выходками.

Погода была прекрасная, дорога как пол. Проехали верст десять за городом, остановились, и началось совещание, куда ехать: назад или дальше.

— Да куда ведет эта дорога? — спросила Маковкина, разводная жена, красавица.

— В Т[амбино], отсюда двенадцать верст, — сказал адвокат, ухаживавший за Маковкиной.

— Ну, а потом?

— А потом на Л. через монастырь.

— Там, где отец Сергий этот живет?

— Да.

— Касатский? Этот красавец пустынник?

Да.17

18 Медам! Господа! Едемте к Касатскому. В Т[амбине] отдохнем, закусим.

— Но мы не поспеем ночевать домой.

— Ничего, ночуем у Касатского.

— Положим, там есть гостиница монастырская, и очень хорошо. Я был, когда защищал Махина.

— Нет, я у Касатского буду ночевать.

— Ну, уж это даже с вашим всемогуществом невозможно.

— Невозможно? Пари.

— Идет. Если вы ночуете у него, то я что хотите.

— A discrétion.[26]

— А вы тоже!

— Ну, да. Едемте.

Ямщикам поднесли вина. Сами достали ящик с пирожками, вином, конфетами. Дамы закутались в белые собачьи шубы. Ямщики поспорили, кому ехать передом, и один, молодой, повернувшись ухарски боком, повел длинным кнутовищем, крикнул, — и залились колокольчики, и завизжали полозья.

Сани чуть подрагивали и покачивались, пристяжная ровно и весело скакала с своим круто подвязанным хвостом над наборной шлеей, ровная, масленая дорога быстро убегала назад, ямщик ухарски пошевеливал вожжами, адвокат, офицер, сидя напротив, что-то врали с соседкой Маковкиной, а она сама, завернувшись туго в шубу, сидела неподвижно и думала: «Всё одно и то же, и всё гадкое: красные, глянцовитые лица с запахом вина и табаку, те же речи, те же мысли, и всё вертится около самой гадости. И все они довольны и уверены, что так надо, и могут так продолжать жить до смерти. Я не могу. Мне скучно. Мне нужно что-нибудь такое, что бы всё это расстроило, перевернуло. Ну, хоть бы как те, в Саратове, кажется, поехали и замерзли. Ну, что бы наши сделали? Как бы вели себя? Да наверно подло. Каждый бы за себя. Да и я тоже подло вела бы себя. Но я по крайней мере хороша. Они-то знают это. Ну, а этот монах? Неужели он этого уже не понимает? Неправда. Это одно они понимают. Как осенью с этим кадетом. И какой он дурак был».

— Иван Николаич! — сказала она.

— Что прикажете?18

19 Да ему сколько лет?

— Кому?

— Да Касатскому.

— Кажется, лет за сорок.

— И что же, он принимает всех?

— Всех, но не всегда.

— Закройте мне ноги. Не так. Какой вы неловкий! Ну, еще, еще, вот так. А ног моих жать не нужно.

Так они доехали до леса, где стояла келья.

Она вышла и велела им уехать. Они отговаривали ее, но она рассердилась и велела уезжать. Тогда сани уехали, а она, в своей белой собачьей шубе, пошла по дорожке. Адвокат слез и остался смотреть.

V

Отец Сергий жил шестой год в затворе. Ему было сорок девять лет. Жизнь его была трудная. Не трудами поста и молитвы, это были не труды, а внутренней борьбой, которой он никак не ожидал. Источников борьбы было два: сомнение и плотская похоть. И оба врага всегда поднимались вместе. Ему казалось, что это были два разные врага, тогда как это был один и тот же. Как только уничтожалось сомненье, так уничтожалась похоть. Но он думал, что это два разные дьявола, и боролся с ними порознь.

«Боже мой! боже мой! — думал он. — За что не даешь ты мне веры. Да, похоть, да, с нею боролись святой Антоний и другие, но вера. Они имели ее, а у меня вот минуты, часы, дни, когда нет ее. Зачем весь мир, вся прелесть его, если он греховен и надо отречься от него? Зачем ты сделал этот соблазн? Соблазн? Но не соблазн ли то, что я хочу уйти от радостей мира и что-то готовлю там, где ничего нет, может быть. — Сказал он себе и ужаснулся, омерзился на самого себя. — Гадина! Гадина! Хочешь быть святым», — начал он бранить себя. И стал на молитву. Но только что он начал молиться, как ему живо представился он сам, каким он бывал в монастыре: в клобуке, в мантии, в величественном виде. И он покачал головой. «Нет, это не то. Это обман. Но других я обману, а не себя и не бога. Не величественный я человек, а жалкий, смешной». И он откинул полы рясы и посмотрел на свои жалкие ноги в подштанниках. И улыбнулся.19

20 Потом он опустил пóлы и стал читать молитвы, креститься и кланяться. «Неужели одр сей мне гроб будет?» — читал он. И как бы дьявол какой шепнул ему: «Одр одинокий и то гроб. Ложь». И он увидал в воображении плечи вдовы, с которой он жил. Он отряхнулся и продолжал читать. Прочтя правила, он взял евангелие, раскрыл его и напал на место, которое он часто твердил и знал наизусть: «Верую, господи, помоги моему неверию». Он убрал назад все выступающие сомнения. Как устанавливают предмет неустойчивого равновесия, он установил опять свою веру на колеблющейся ножке и осторожно отступил от нее, чтобы не толкнуть и не завалить ее. Шоры выдвинулись опять, и он успокоился. Он повторил свою детскую молитву: «Господи, возьми, возьми меня», и ему не только легко, но радостно умиленно стало. Он перекрестился и лег на свою постилочку на узенькой скамье, положив под голову летнюю ряску. И он заснул. В легком сне ему казалось, что он слышал колокольчики. Он не знал, наяву ли это было, или во сне. Но вот из сна его разбудил стук в его двери. Он поднялся, не веря себе. Но стук повторился. Да, это был стук близкий, в его двери, и женский голос.

«Боже мой! Да неужели правда то, что я читал в житиях, что дьявол принимает вид женщины... Да, это голос женщины. И голос нежный, робкий и милый! Тьфу! — он плюнул. — Нет, мне кажется», — сказал он и отошел к углу, перед которым стоял аналойчик, и опустился на колена тем привычным правильным движением, в котором, в движении в самом, он находил утешение и удовольствие. Он опустился, волосы повисли ему на лицо, и прижал оголявшийся уже лоб к сырой, холодной полосушке. (В полу дуло.)

...читал он псалом, который, ему говорил старичок отец Пимен, помогал от наваждения. Он легко поднял на сильных нервных ногах свое исхудалое легкое тело и хотел продолжать читать дальше, но не читал, а невольно напрягал слух, чтоб слышать. Ему хотелось слышать. Было совсем тихо. Те же капли с крыши падали в кадушку, поставленную под угол. На дворе была мга, туман, съедавший снег. Было тихо, тихо. И вдруг зашуршало у окна, и явственно голос — тот же нежный, робкий голос, такой голос, который мог принадлежать только привлекательной женщине, проговорил:

— Пустите. Ради Христа...20

21 Казалось, вся кровь прилила к сердцу и остановилась. Он не мог вздохнуть. «Да воскреснет бог и расточатся врази...»

— Да я не дьявол... — и слышно было, что улыбались уста, говорившие это. — Я не дьявол, я просто грешная женщина, заблудилась — не в переносном, а в прямом смысле (она засмеялась), измерзла и прошу приюта...

Он приложил лицо к стеклу. Лампадка отсвечивала и светилась везде в стекле. Он приставил ладони к обеим сторонам лица и вгляделся. Туман, мга, дерево, а вот направо. Она. Да, она, женщина в шубе с белой длинной шерстью, в шапке, с милым, милым, добрым испуганным лицом, тут, в двух вершках от его лица, пригнувшись к нему. Глаза их встретились и узнали друг друга. Не то чтобы они видели когда друг друга: они никогда не видались, но во взгляде, которым они обменялись, они (особенно он) почувствовали, что они знают друг друга, понятны друг другу. Сомневаться после этого взгляда в том, что это был дьявол, а не простая, добрая, милая, робкая женщина, нельзя было.

— Кто вы? Зачем вы? — сказал он.

— Да отоприте же, — с капризным самовластьем сказала она. — Я измерзла. Говорю вам, заблудилась.

— Да ведь я монах, отшельник.

— Ну, так и отоприте. А то хотите, чтоб я замерзла под окном, пока вы будете молиться.

— Да как вы...

— Не съем же я вас. Ради бога, пустите. Я озябла наконец.

Ей самой становилось жутко. Она сказала это плачущим почти голосом.

Он отошел от окна, взглянул на икону Христа в терновом венке. «Господи, помоги мне, господи, помоги мне», — проговорил он, крестясь и кланяясь в пояс, и подошел к двери, отворил ее в сенцы. В сенях ощупал крючок и стал откидывать его. С той стороны он слышал шаги. Она от окна переходила к двери. «Ай!» — вдруг вскрикнула она. Он понял, что она ногой попала в лужу, натекшую у порога. Руки его дрожали, и он никак не мог поднять натянутый дверью крючок.

— Да что же вы, пустите же. Я вся измокла. Я замерзла. Вы об спасении души думаете, а я замерзла.

Он натянул дверь к себе, поднял крючок и, не рассчитав толчок, сунул дверь внаружу так, что толкнул ее.21

22 Ах, извините! — сказал он, вдруг совершенно перенесясь в давнишнее, привычное обращение с дамами.

Она улыбнулась, услыхав это «извините». «Ну, он не так еще страшен», — подумала она.

— Ничего, ничего. Вы простите меня, — сказала она, проходя мимо его. — Я бы никогда не решилась. Но такой особенный случай.

— Пожалуйте, — проговорил он, пропуская ее мимо. Сильный запах, давно не слышанный им, тонких духов поразил его. Она прошла через сени в горницу. Он захлопнул наружную дверь, не накидывая крючка, прошел сени и вошел в горницу.

«Господи Иисусе Христе, сыне божий, помилуй мя грешного, господи, помилуй мя грешного», — не переставая молился он не только внутренно, но и невольно наружно шевеля губами.

— Пожалуйте, — сказал он.

Она стояла посреди комнаты, с нее текло на пол, и разглядывала его. Глаза ее смеялись.

— Простите меня, что я нарушила ваше уединение. Но видите, в каком я положении. Произошло это оттого, что мы из города поехали кататься, и я побилась об заклад, что дойду одна от Воробьевки до города, но тут сбилась с дороги и вот, если бы не набрела на вашу келью... — начала она лгать. Но лицо его смущало ее, так что она не могла продолжать и замолчала. Она ожидала его совсем не таким. Он был не такой красавец, каким она воображала его, но он был прекрасен в ее глазах. Вьющиеся с проседью волосы головы и бороды, правильный тонкий нос и, как угли, горящие глаза, когда он прямо взглядывал, поразили ее.

Он видел, что она лжет.

— Да, так, — сказал он, взглянув на нее и опять опуская глаза. — Я пройду сюда, а вы располагайтесь.

И он, сняв лампочку, зажег свечу и, низко поклонившись ей, вышел в каморочку за перегородкой, и она слышала, как он что-то стал двигать там. «Вероятно, запирается чем-нибудь от меня», — подумала она, улыбнувшись, и, скинув собачью белую ротонду, стала снимать шапку, зацепившуюся за волоса, и вязаный платок, бывший под ней. Она вовсе не промокла, когда стояла под окном, и говорила про это только как предлог, чтоб он пустил ее. Но у двери она точно попала в лужу, и левая нога была мокра до икры, и ботинок и ботик полон воды. Она22 23 села на его койку — доску, только покрытую ковриком, — и стала разуваться. Келейка эта казалась ей прелестной. Узенькая, аршина в три горенка, длиной аршина четыре, была чиста, как стеклышко. В горенке была только койка, на которой она сидела, над ней полочка с книгами. В углу аналойчик. У двери гвозди, шуба и ряса. Над аналойчиком образ Христа в терновом венке и лампадка. Пахло странно: маслом, пóтом и землей. Всё нравилось ей. Даже этот запах.

Мокрые ноги, особенно одна, беспокоили ее, и она поспешно стала разуваться, не переставая улыбаться, радуясь не столько тому, что она достигла своей цели, сколько тому, что она видела, что смутила его — этого прелестного, поразительного, странного, привлекательного мужчину. «Ну, не ответил, ну что же за беда», — сказала она себе.

— Отец Сергий! Отец Сергий! Так ведь вас звать?

— Что вам надо? — отвечал тихий голос.

— Вы, пожалуйста, простите меня, что я нарушила ваше уединение. Но, право, я не могла иначе. Я бы прямо заболела. Да и теперь я не знаю. Я вся мокрая, ноги как лед.

— Простите меня, — отвечал тихий голос, — я ничем не могу служить.

— Я бы ни за что не потревожила вас. Я только до рассвета.

Он не отвечал. И она слышала, что он шепчет что-то, — очевидно, молится.

— Вы не взойдете сюда? — спросила она улыбаясь. — А то мне надо раздеться, чтобы высушиться.

Он не отвечал, продолжая за стеной ровным голосом читать молитвы.

«Да, это человек», — думала она, с трудом стаскивая шлюпающий ботик. Она тянула его и не могла, и ей смешно это стало. И она чуть слышно смеялась, но, зная, что он слышит ее смех и что смех этот подействует на него именно так, как она этого хотела, она засмеялась громче, и смех этот, веселый, натуральный, добрый, действительно подействовал на него, и именно так, как она этого хотела.

«Да, такого человека можно полюбить. Эти глаза. И это простое, благородное и — как он ни бормочи молитвы — и страстное лицо! — думала она. — Нас, женщин, не обманешь. Еще когда он придвинул лицо к стеклу и увидал меня, и понял, и узнал. В глазах блеснуло и припечаталось. Он полюбил,23 24 пожелал меня. Да, пожелал», — говорила она, сняв, наконец, ботик и ботинок и принимаясь за чулки. Чтобы снять их, эти длинные чулки на ластиках, надо было поднять юбки. Ей совестно стало, и она проговорила:

— Не входите.

Но из-за стены не было никакого ответа. Продолжалось равномерное бормотание и еще звуки движения. «Верно, он кланяется в землю, — думала она. — Но не откланяется он, — проговорила она. — Он обо мне думает. Так же, как я об нем. С тем же чувством думает он об этих ногах», — говорила она, сдернув мокрые чулки и ступая босыми ногами по койке и поджимая их под себя. Она посидела так недолго, обхватив колени руками и задумчиво глядя перед собой. «Да эта пустыня, эта тишина. И никто никогда не узнал бы...»

Она встала, снесла чулки к печке, повесила их на отдушник. Какой-то особенный был отдушник. Она повертела его и потом, легко ступая босыми ногами, вернулась на койку и опять села на нее с ногами. За стеной совсем затихло. Она посмотрела на крошечные часы, висевшие у нее на шее. Было два часа. «Наши должны подъехать около трех». Оставалось не больше часа.

«Что ж, я так просижу тут одна. Что за вздор! Не хочу я. Сейчас позову его».

— Отец Сергий! Отец Сергий! Сергей Дмитрич. Князь Касатский!

За дверью было тихо.

— Послушайте, это жестоко. Я бы не звала вас. Если бы мне не нужно было. Я больна. Я не знаю, что со мною, — заговорила она страдающим голосом. — Ох, ох! — застонала она, падая на койку. И странное дело, она точно чувствовала, что она изнемогает, вся изнемогает, что всё болит у нее и что ее трясет дрожь, лихорадка.

— Послушайте, помогите мне. Я не знаю, что со мной. Ох! Ох! — Она расстегнула платье, открыла грудь и закинула обнаженные по локоть руки. — Ох! ох!

Всё это время он стоял в своем чулане и молился. Прочтя все вечерние молитвы, он теперь стоял неподвижно, устремив глаза на кончик носа, и творил умную молитву, духом повторяя: «Господи Иисусе Христе, сыне божий, помилуй мя».

Но он всё слышал. Он слышал, как она шуршала шелковой тканью, снимая платье, как она ступала босыми ногами по полу;24 25 он слышал, как она терла себе рукой ноги. Он чувствовал, что он слаб и что всякую минуту может погибнуть, и потому не переставая молился. Он испытывал нечто подобное тому, что должен испытывать тот сказочный герой, который должен был идти не оглядываясь. Так и Сергий слышал, чуял, что опасность, погибель тут, над ним, вокруг него, и он может спастись, только ни на минуту не оглядываясь на нее. Но вдруг желание взглянуть охватило его. В то же мгновение она сказала:

— Послушайте, это бесчеловечно. Я могу умереть.

«Да, я пойду, но так, как делал тот отец, который накладывал одну руку на блудницу, а другую клал в жаровню. Но жаровни нет». Он оглянулся. Лампа. Он выставил палец над огнем и нахмурился, готовясь терпеть, и довольно долго ему казалось, что он не чувствует, но вдруг — он еще не решил, больно ли и насколько, как он сморщился весь и отдернул руку, махая ею. «Нет, я не могу этого».

— Ради бога! Ох, подите ко мне! Я умираю, ох!

«Так что же, я погибну? Так нет же».

— Сейчас я приду к вам, — проговорил он и, отворив свою дверь, не глядя на нее, прошел мимо нее в дверь в сени, где он рубил дрова, ощупал чурбан, на котором он рубил дрова, и топор, прислоненный к стене.

— Сейчас, — сказал он и, взяв топор в правую руку, положил указательный палец левой руки на чурбан, взмахнул топором и ударил по нем ниже второго сустава. Палец отскочил легче, чем отскакивали дрова такой же толщины, перевернулся и шлепнулся на край чурбана и потом на пол.

Он услыхал этот звук прежде, чем почувствовал боль. Но не успел он удивиться тому, что боли нет, как он почувствовал жгучую боль и тепло полившейся крови. Он быстро прихватил отрубленный сустав подолом рясы и, прижав его к бедру, вошел назад в дверь и, остановившись против женщины, опустив глаза, тихо спросил:

— Что вам?

Она взглянула на его побледневшее лицо с дрожащей левой щекой, и вдруг ей стало стыдно. Она вскочила, схватила шубу и, накинув на себя, закуталась в нее.

— Да, мне было больно... я простудилась... я... Отец Сергий... я...25

26 Он поднял на нее глаза, светившиеся тихим радостным светом, и сказал:

— Милая сестра, за что ты хотела погубить свою бессмертную душу? Соблазны должны войти в мир, но горе тому, через кого соблазн входит... Молись, чтобы бог простил нас.

Она слушала его и смотрела на него. Вдруг она услыхала капли падающей жидкости. Она взглянула и увидела, как по рясе текла из руки кровь.

— Что вы сделали с рукой? — Она вспомнила звук, который слышала, и, схватив лампаду, выбежала в сени и увидала на полу окровавленный палец. Бледнее его она вернулась и хотела сказать ему; но он тихо прошел в чулан и запер за собой дверь.

— Простите меня, — сказала она. — Чем выкуплю я грех свой?

— Уйди.

— Дайте я перевяжу вам рану.

— Уйди отсюда.

Торопливо и молча оделась она. И готовая, в шубе, сидела ожидая. С надворья послышались бубенцы.

— Отец Сергий. Простите меня.

— Уйди. Бог простит.

— Отец Сергий. Я переменю свою жизнь. Не оставляйте меня.

— Уйди.

— Простите и благословите меня.

— Во имя отца и сына и святого духа, — послышалось из-за перегородки. — Уйди.

Она зарыдала и вышла из кельи. Адвокат шел ей навстречу.

— Ну, проиграл, нечего делать. Куда ж вы сядете?

— Всё равно.

Она села и до дома не сказала ни одного слова.


Через год она была пострижена малым постригом и жила строгой жизнью в монастыре под руководительством затворника Арсения, который изредка писал ей письма.

26 27

VI

В затворе прожил отец Сергий еще семь лет. Сначала отец Сергий принимал многое из того, что ему приносили: и чай, и сахар, и белый хлеб, и молоко, и одежду, и дрова. Но чем дальше и дальше шло время, тем строже и строже он устанавливал свою жизнь, отказываясь от всего излишнего, и, наконец, дошел до того, что не принимал больше ничего, кроме черного хлеба один раз в неделю. Всё то, что приносили ему, он раздавал бедным, приходившим к нему.

Всё время свое отец Сергий проводил в келье на молитве или в беседе с посетителями, которых всё становилось больше и больше. Выходил отец Сергий только в церковь раза три в год, и за водой, и за дровами, когда была в том нужда.

После пяти лет такой жизни случилось то, ставшее скоро везде известным событие с Маковкиной, ее ночное посещение, совершившаяся в ней после этого перемена и ее поступление в монастырь. С тех пор слава отца Сергия стала увеличиваться. Посетителей стало приходить всё больше и больше, и около его кельи поселились монахи, построилась церковь и гостиница. Слава про отца Сергия, как всегда, преувеличивая его подвиги, шла всё дальше и дальше. Стали стекаться к нему издалека и стали приводить к нему болящих, утверждая, что он исцеляет их.

Первое исцеление было на восьмой год его жизни в затворе. Это было исцеление четырнадцатилетнего мальчика, которого привела мать к отцу Сергию с требованием, чтобы он наложил на него руки. Отцу Сергию и в мысль не приходило, чтобы он мог исцелять болящих. Он считал бы такую мысль великим грехом гордости; но мать, приведшая мальчика, неотступно молила его, валялась в ногах, говорила: за что он, исцеляя других, не хочет помочь ее сыну? — просила ради Христа. На утверждение отца Сергия, что только бог исцеляет, говорила, что она просит его только наложить руку и помолиться. Отец Сергий отказался и ушел в свою келью. Но на другой день (это было осенью, и уже ночи были холодные) он, выйдя из кельи за водой, увидал опять ту же мать с своим сыном, четырнадцатилетним бледным, исхудавшим мальчиком, и услыхал те же мольбы. Отец Сергий вспомнил притчу о неправедном судье и, прежде не имевши сомнений в том, что он должен отказать,27 28 почувствовал сомнение, а почувствовав сомнение, стал на молитву и молился до тех пор, пока в душе его не возникло решение. Решение было такое, что он должен исполнить требование женщины, что вера ее может спасти ее сына; сам же он, отец Сергий, в этом случае не что иное, как ничтожное орудие, избранное богом.

И, выйдя к матери, отец Сергий исполнил ее желание, положил руку на голову мальчика и стал молиться.

Мать уехала с сыном, и через месяц мальчик выздоровел, и по округе прошла слава о святой целебной силе старца Сергия, как его называли теперь. С тех пор не проходило недели, чтобы к отцу Сергию не приходили, не приезжали больные. И, не отказав одним, он не мог отказывать и другим, и накладывал руку и молился, и исцелялись многие, и слава отца Сергия распространялась дальше и дальше.

Так прошло девять лет в монастыре и тринадцать в уединении. Отец Сергий имел вид старца: борода у него была длинная и седая, но волосы, хотя и редкие, еще черные и курчавые.

VII

Отец Сергий уже несколько недель жил с одной неотступною мыслью: хорошо ли он делал, подчиняясь тому положению, в которое он не столько сам стал, сколько поставили его архимандрит и игумен. Началось это после выздоровевшего четырнадцатилетнего мальчика, с тех пор с каждым месяцем, неделей, днем Сергий чувствовал, как уничтожалась его внутренняя жизнь и заменялась внешней. Точно его выворачивали наружу.

Сергий видел, что он был средством привлечения посетителей и жертвователей к монастырю и что потому монастырские власти обставляли его такими условиями, в которых бы он мог быть наиболее полезен. Ему, например, не давали уже совсем возможности трудиться. Ему припасали всё, что ему могло быть нужно, и требовали от него только того, чтобы он не лишал своего благословения тех посетителей, которые приходили к нему. Для его удобства устроили дни, в которые он принимал. Устроили приемную для мужчин и место, огороженное перилами так, что его не сбивали с ног бросавшиеся к нему посетительницы, — место, где он мог благословлять приходящих.28

29 Если говорили, что он нужен был людям, что, исполняя закон Христов любви, он не мог отказывать людям в их требовании видеть его, что удаление от этих людей было бы жестокостью, он не мог не соглашаться с этим, но, по мере того как он отдавался этой жизни, он чувствовал, как внутреннее переходило во внешнее, как иссякал в нем источник воды живой, как то, что он делал, он делал всё больше и больше для людей, а не для бога.

Говорил ли он наставления людям, просто благословлял ли, молился ли о болящих, давал ли советы людям о направлении их жизни, выслушивал ли благодарность людей, которым он помог либо исцелением, как ему говорили, либо поучением, он не мог не радоваться этому, не мог не заботиться о последствиях своей деятельности, о влиянии ее на людей. Он думал о том, что он был светильник горящий, и чем больше он чувствовал это, тем больше он чувствовал ослабление, потухание божеского света истины, горящего в нем. «Насколько то, что я делаю, для бога и насколько для людей?» — вот вопрос, который постоянно мучал его и на который он никогда не то что не мог, но не решался ответить себе. Он чувствовал в глубине души, что дьявол подменил всю его деятельность для бога деятельностью для людей. Он чувствовал это потому, что как прежде ему тяжело было, когда его отрывали от его уединения, так ему тяжело было его уединение. Он тяготился посетителями, уставал от них, но в глубине души он радовался им, радовался тем восхвалениям, которыми окружали его.

Было даже время, когда он решил уйти, скрыться. Он даже всё обдумал, как это сделать. Он приготовил себе мужицкую рубаху, портки, кафтан и шапку. Он объяснил, что это нужно ему для того, чтобы давать просящим. И он держал это одеяние у себя, придумывая, как он оденется, острижет волосы и уйдет. Сначала он уедет на поезде, проедет триста верст, сойдет и пойдет по деревням. Он расспрашивал старика солдата, как он ходит, как подают и пускают. Солдат рассказал, как и где лучше подают и пускают, и вот так и хотел сделать отец Сергий. Он даже раз оделся ночью и хотел идти, но он не знал, что хорошо: оставаться или бежать. Сначала он был в нерешительности, потом нерешительность прошла, он привык и покорился дьяволу, и одежда мужицкая только напоминала ему его мысли и чувства.29

30 С каждым днем всё больше и больше приходило к нему людей и всё меньше и меньше оставалось времени для духовного укрепления и молитвы. Иногда, в светлые минуты, он думал так, что он стал подобен месту, где прежде был ключ. «Был слабый ключ воды живой, который тихо тек из меня, через меня. То была истинная жизнь, когда «она» (он всегда с восторгом вспоминал эту ночь и ее. Теперь мать Агнию) соблазняла его. Она вкусила той чистой воды. Но с тех пор не успевает набраться вода, как жаждущие приходят, теснятся, отбивая друг друга. И они затолкли всё, осталась одна грязь». Так думал он в редкие светлые минуты; но самое обыкновенное состояние его было: усталость и умиление перед собой за эту усталость.


Была весна, канун праздника преполовения. Отец Сергий служил всенощную в своей пещерной церкви. Народу было столько, сколько могло поместиться, человек двадцать. Это всё были господа и купцы — богатые. Отец Сергий пускал всех, но эту выборку делали монах, приставленный к нему, и дежурный, присылаемый ежедневно к его затвору из монастыря. Толпа народа, человек в восемьдесят странников, в особенности баб, толпилась наружи, ожидая выхода отца Сергия и его благословения. Отец Сергий служил и, когда он вышел, славя... к гробу своего предшественника, он пошатнулся и упал бы, если бы стоявший за ним купец и за ним монах, служивший за дьякона, не подхватили его.

— Что с вами? Батюшка! Отец Сергий! Голубчик! Господи! — заговорили голоса женщин. — Как платок стали.

Но отец Сергий тотчас же оправился и, хотя и очень бледный, отстранил от себя купца и дьякона и продолжал петь. Отец Серапион, дьякон, и причетники, и барыня Софья Ивановна, жившая всегда при затворе и ухаживавшая за отцом Сергием, стали просить его прекратить службу.

— Ничего, ничего, — улыбаясь чуть заметно под своими усами, проговорил отец Сергий, — не прерывайте службу.

«Да, так святые делают», — подумал он.

— Святой! Ангел божий! — послышался ему тотчас же сзади его голос Софьи Ивановны и еще того купца, который поддержал его. Он не послушался уговоров и продолжал служить. Опять теснясь, все прошли коридорчиками назад к маленькой30 31 церкви, и там, хотя немного и сократив ее, отец Сергий дослужил всенощную.

Тотчас после службы отец Сергий благословил бывших тут и вышел на лавочку под вяз у входа в пещеры. Он хотел отдохнуть, подышать свежим воздухом, чувствовал, что ему это необходимо, но только что он вышел, как толпа народа бросилась к нему, прося благословенья и спрашивая советов и помощи. Тут были странницы, всегда ходящие от святого места к святому месту, от старца к старцу и всегда умиляющиеся перед всякой святыней и всяким старцем. Отец Сергий знал этот обычный, самый нерелигиозный, холодный, условный тип; тут были странники, большей частью из отставных солдат, отбившиеся от оседлой жизни, бедствующие и большей частью запивающие старики, шляющиеся из монастыря в монастырь, только чтобы кормиться; тут были и серые крестьяне и крестьянки с своими эгоистическими требованиями исцеления или разрешения сомнений о самых практических делах: о выдаче дочери, о найме лавочки, о покупке земли или о снятии с себя греха заспанного или прижитого ребенка. Всё это было давно знакомо и неинтересно отцу Сергию. Он знал, что от этих лиц он ничего не узнает нового, что лица эти не вызовут в нем никакого религиозного чувства, но он любил видеть их, как толпу, которой он, его благословение, его слово было нужно и дорого, и потому он и тяготился этой толпой, и она вместе с тем была приятна ему. Отец Серапион стал было отгонять их, говоря, что отец Сергий устал, но он, вспомнив при том слова евангелия: «Не мешайте им (детям) приходить ко мне» и умилившись на себя при этом воспоминании, сказал, чтобы их пустили.

Он встал, подошел к перильцам, около которых они толпились, и стал благословлять их и отвечать на их вопросы голосом, слабостью звука которого он сам умилялся. Но, несмотря на желание, принять их всех он не мог: опять у него потемнело в глазах, он пошатнулся и схватился за перила. Опять он почувствовал прилив к голове и сначала побледнел, а потом вдруг вспыхнул.

— Да, видно, до завтра. Я не могу нынче, — сказал он и, благословив вообще всех, пошел к лавочке. Купец опять подхватил его и довел за руку и посадил.

— Отец! — послышалось в толпе. — Отец! Батюшка! Не покинь ты нас. Пропали мы без тебя!31

32 Купец, усадив отца Сергия на лавочку под вязом, взял на себя обязанность полицейскую и очень решительно взялся прогонять народ. Правда, он говорил тихо, так что отец Сергий не мог слышать его, но говорил решительно и сердито:

— Убирайтесь, убирайтесь. Благословил, ну, чего же вам еще? Марш. А то, право, шею намну. Ну, ну! Ты, тетка, черные онучи, ступай, ступай. Ты куда лезешь? Сказано, шабаш. Что завтра бог даст, а нынче весь отошел.

— Батюшка, только из глазка на личико его взглянуть, — говорила старушка.

— Я те взгляну, куда лезешь?

Отец Сергий заметил, что купец что-то строго действует, и слабым голосом сказал келейнику, чтоб он не гнал народ. Отец Сергий знал, что он все-таки прогонит, и очень желал остаться один и отдохнуть, но послал келейника сказать, чтобы произвести впечатление.

— Хорошо, хорошо. Я не гоню, я усовещиваю, — отвечал купец, — ведь они ради доконать человека. У них жалости ведь нет, они только себя помнят. Нельзя, сказано. Иди. Завтра. И купец прогнал всех.

Купец усердствовал и потому, что он любил порядок и любил гонять народ, помыкать им, и главное потому, что отец Сергий ему нужен был. Он был вдовец, и у него была единственная дочь, больная, не шедшая замуж, и он за тысячу четыреста верст привез ее к отцу Сергию, чтобы отец Сергий излечил ее. Он лечил эту дочь за два года ее болезни уж в разных местах. Сначала в губернском университетском городе в клинике — не помогли; потом возил ее к мужику в Самарскую губернию — немножко полегчило; потом возил к московскому доктору, заплатил много денег — ничего не помог. Теперь ему сказали, что отец Сергий излечивает, и вот он привез ее. Так что, когда купец разогнал весь народ, он подошел к отцу Сергию и, став без всяких приготовлений на колени, громким голосом сказал:

— Отец святый, благослови дщерь мою болящую исцелить от боли недуга. Дерзаю прибегнуть к святым стопам твоим. — И он сложил горсточкой руку на руку. Всё это он сделал и сказал так, как будто он делал нечто ясно и твердо определенное законом и обычаем, как будто именно так, а не каким-либо иным способом надо и должно просить об исцелении дочери. Он сделал это с такою уверенностью, что даже и отцу Сергию показалось,32 33 что всё это именно так и должно говорить и делать. Но он все-таки велел ему встать и рассказать, в чем дело. Купец рассказал, что дочь его, девица двадцати двух лет, заболела два года тому назад, после скоропостижной смерти матери, ахнула, как он говорит, и с тех пор повредилась. И вот он привез ее за тысячу четыреста верст, и она ждет в гостинице, когда отец Сергий прикажет привесть ее. Днем она не ходит, боится света, а может выходить только после заката солнца.

— Что же, она очень слаба? — сказал отец Сергий.

— Нет, слабости она особой не имеет и корпусна, а только нерастениха, как доктор сказывал. Если бы нынче приказал отец Сергий привесть ее, я бы духом слетал. Отец святый, оживите сердце родителя, восстановите род его — молитвами своими спасите болящую дщерь его.

И купец опять с размаха упал на колени и, склонившись боком головой над двумя руками горсточкой, замер. Отец Сергий опять велел ему встать и, подумав о том, как тяжела его деятельность и как, несмотря на то, он покорно несет ее, тяжело вздохнул и, помолчав несколько секунд, сказал:

— Хорошо, приведите ее вечером. Я помолюсь о ней, но теперь я устал. — И он закрыл глаза. — Я пришлю тогда.

Купец, на цыпочках ступая по песку, отчего сапоги только громче скрипели, удалился, и отец Сергий остался один.

Вся жизнь отца Сергия была полна службами и посетителями, но нынче был особенно трудный день. Утром был приезжий важный сановник, долго беседовавший с ним; после него была барыня с сыном. Сын этот был молодой профессор, неверующий, которого мать, горячо верующая и преданная отцу Сергию, привезла сюда и упросила отца Сергия поговорить с ним. Разговор был очень тяжелый. Молодой человек, очевидно, не желал вступать в спор с монахом, соглашался с ним во всем, как с человеком слабым, но отец Сергий видел, что молодой человек не верит и что, несмотря на то, ему хорошо, легко и спокойно. Отец Сергий с неудовольствием вспоминал теперь этот разговор.

— Покушать, батюшка, — сказал келейник.

— Да, что-нибудь принесите.

Келейник ушел в келейку, построенную в десяти шагах от входа в пещеры, а отец Сергий остался один.

Давно уже прошло то время, когда отец Сергий жил один и сам всё делал для себя, и питался одной просвирой и хлебом.33

34 Уже давно ему доказали, что он не имеет права пренебрегать своим здоровьем, и его питали постными, но здоровыми кушаньями. Он употреблял их мало, но гораздо больше, чем прежде, и часто ел с особенным удовольствием, а не так, как прежде, с отвращением и сознанием греха. Так это было и теперь. Он поел кашку, выпил чашку чая и съел половину белого хлеба.

Келейник ушел, и он остался один на лавочке под вязом.

Был чудный майский вечер, лист только что раз лопушился на березах, осинах, вязах, черемухах и дубах. Черемуховые кусты за вязом были в полном цвету и еще не осыпались. Соловьи, один совсем близко и другие два или три внизу в кустах у реки, щелкали и заливались. С реки слышалось далеко пенье возвращавшихся, верно с работы, рабочих; солнце зашло за лес и брызгало разбившимися лучами сквозь зелень. Вся сторона эта была светлозеленая, другая, с вязом, была темная. Жуки летали и хлопались и падали.

После ужина отец Сергий стал творить умственную молитву: «Господи Иисусе Христе, сыне божий, помилуй нас», а потом стал читать псалом, и вдруг, среди псалма, откуда ни возьмись, воробей слетел с куста на землю и, чиликая и попрыгивая, подскочил к нему, испугался чего-то и улетел. Он читал молитву, в которой говорил о своем отречении от мира, и торопился поскорее прочесть ее, чтобы послать за купцом с больною дочерью: она интересовала его. Она интересовала его тем, что это было развлечение, новое лицо, тем, что и отец ее и она считали его угодником, таким, чья молитва исполнялась. Он отрекался от этого, но он в глубине души сам считал себя таким.

Он часто удивлялся тому, как это случилось, что ему, Степану Касатскому, довелось быть таким необыкновенным угодником и прямо чудотворцем, но то, что он был такой, не было никакого сомнения: он не мог не верить тем чудесам, которые он сам видел, начиная с расслабленного мальчика и до последней старушки, получившей зрение по его молитве.

Как ни странно это было, это было так. Так купцова дочь интересовала его тем, что она была новое лицо, что она имела веру в него, и тем еще, что предстояло опять на ней подтвердить свою силу исцеления и свою славу. «За тысячу верст приезжают, в газетах пишут, государь знает, в Европе, в неверующей Европе знают» — думал он. И вдруг ему стало совестно своего34 35 тщеславия, и он стал опять молиться богу. «Господи, царю небесный, утешителю, душе истины, приди и вселися в ны, и очисти ны от всякия скверны, и спаси, блаже, души наша. Очисти от скверны славы людской, обуревающей меня», — повторил он и вспомнил, сколько раз он молился об этом и как тщетны были до сих пор в этом отношении его молитвы: молитва его делала чудеса для других, но для себя он не мог выпросить у бога освобождения от этой ничтожной страсти.

Он вспомнил молитвы свои в первое время затвора, когда он молился о даровании ему чистоты, смирения и любви, и о том, как ему казалось тогда, что бог услышал его молитвы, он был чист и отрубил себе палец, и он поднял сморщенный сборками отрезок пальца и поцеловал его; ему казалось, что он и был смиренен тогда, когда он постоянно гадок был себе своей греховностью, и ему казалось, что он имел тогда и любовь, когда вспоминал, с каким умилением он встретил тогда старика, зашедшего к нему, пьяного солдата, требовавшего денег, и ее. Но теперь? И он спросил себя: любит ли он кого, любит ли Софью Ивановну, отца Серапиона, испытал ли он чувство любви ко всем этим лицам, бывшим у него нынче, к этому ученому юноше, с которым он так поучительно беседовал, заботясь только о том, чтобы показать ему свой ум и неотсталость от образования. Ему приятна, нужна любовь от них, но к ним любви он не чувствовал. Не было у него теперь любви, не было и смирения, не было и чистоты.

Ему было приятно узнать, что купцовой дочери двадцать два года, и хотелось знать, красива ли она. И, спрашивая о ее слабости, он именно хотел знать, имеет ли она женскую прелесть, или нет.

«Неужели я так пал? — подумал он. — Господи, помоги мне, восстанови меня, господь и бог мой». И он сложил руки и стал молиться. Соловьи заливались. Жук налетел на него и пополз по затылку. Он сбросил его. «Да есть ли он? Что, как я стучусь у запертого снаружи дома... Замок на двери, и я мог бы видеть его. Замок этот — соловьи, жуки, природа. Юноша прав, может быть». И он стал громко молиться, и долго молился, до тех пор пока мысли эти исчезли и он почувствовал себя опять спокойным и уверенным. Он позвонил в колокольчик и вышедшему келейнику сказал, что пускай купец этот с дочерью придет теперь.35

36 Купец привел под руку дочь, провел ее в келью и тотчас же ушел.

Дочь была белокурая, чрезвычайно белая, бледная, полная, чрезвычайно короткая девушка, с испуганным детским лицом и очень развитыми женскими формами. Отец Сергий остался на лавочке у входа. Когда проходила девушка и остановилась подле него и он благословил ее, он сам ужаснулся на себя, как он осмотрел ее тело. Она прошла, а он чувствовал себя ужаленным. По лицу ее он увидал, что она чувственна и слабоумна. Он встал и вошел в келью. Она сидела на табурете, дожидаясь его.

Когда он взошел, она встала.

— Я к папаше хочу, — сказала она.

— Не бойся, сказал он. — Что у тебя болит?

— Всё у меня болит, — сказала она, и вдруг лицо ее осветилось улыбкой.

— Ты будешь здорова, — сказал он. — Молись.

— Что молиться, я молилась, ничего не помогает. — И она всё улыбалась. — Вот вы помолитесь да руки на меня наложите. Я во сне вас видела.

— Как видела?

— Видела, что вы вот так ручку наложили мне на грудь. — Она взяла его руку и прижала ее к своей груди. — Вот сюда.

Он отдал ей свою правую руку.

— Как тебя звать? — спросил он, дрожа всем телом и чувствуя, что он побежден, что похоть ушла уже из-под руководства.

— Марья. А что?

Она взяла руку и поцеловала ее, а потом одной рукой обвила его за пояс и прижимала к себе.

— Что ты? — сказал он. — Марья. Ты дьявол.

— Ну, авось ничего.

И она, обнимая его, села с ним на кровать.


На рассвете он вышел на крыльцо.

«Неужели всё это было? Отец придет. Она расскажет. Она дьявол. Да что же я сделаю? Вот он, тот топор, которым я рубил палец». Он схватил топор и пошел в келью.

Келейник встретил его.36

37 Дров прикажете нарубить? Пожалуйте топор.

Он отдал топор. Вошел в келью. Она лежала и спала. С ужасом взглянул он на нее. Прошел в келью, снял мужицкое платье, оделся, взял ножницы, обстриг волосы и вышел по тропинке под гору к реке, у которой он не был четыре года.

Вдоль реки шла дорога; он пошел по ней и прошел до обеда. В обед он вошел в рожь и лег в ней. К вечеру он пришел к деревне на реке. Он не пошел в деревню, а к реке, к обрыву.

Было раннее утро, с полчаса до восхода солнца. Всё было серо и мрачно, и тянул с запада холодный предрассветный ветер. «Да, надо кончить. Нет бога. Как покончить? Броситься? Умею плавать, не утонешь. Повеситься? Да, вот кушак, на суку». Это показалось так возможно и близко, что он ужаснулся. Хотел, как обыкновенно в минуты отчаяния, помолиться. Но молиться некому было. Бога не было. Он лежал, облокотившись на руку. И вдруг он почувствовал такую потребность сна, что не мог держать больше голову рукой, а вытянул руку, положил на нее голову и тотчас же заснул. Но сон этот продолжался только мгновение; он тотчас же просыпается и начинает не то видеть во сне, не то вспоминать.

И вот видит он себя почти ребенком, в доме матери в деревне. И к ним подъезжает коляска, и из коляски выходят: дядя Николай Сергеевич, с огромной, лопатой, черной бородой, и с ним худенькая девочка Пашенька, с большими кроткими глазами и жалким, робким лицом. И вот им, в их компанию мальчиков, приводят эту Пашеньку. И надо с ней играть, а скучно. Она глупая. Кончается тем, что ее поднимают насмех, заставляют ее показывать, как она умеет плавать. Она ложится на пол и показывает на сухом. И все хохочут и делают ее дурой. И она видит это и краснеет пятнами и становится жалкой, такой жалкой, что совестно и что никогда забыть нельзя этой ее кривой, доброй, покорной улыбки. И вспоминает Сергий, когда он видел ее после этого. Видел он ее долго потом, перед поступлением его в монахи. Она была замужем за каким-то помещиком, промотавшим всё ее состояние и бившим ее. У нее было двое детей: сын и дочь. Сын умер маленьким.

Сергий вспоминал, как он видел ее несчастной. Потом он видел ее в монастыре вдовой. Она была такая же — не сказать глупая, но безвкусная, ничтожная и жалкая. Она приезжала37 38 с дочерью и ее женихом. И они были уже бедны. Потом он слышал, что она живет где-то в уездном городе и что она очень бедна. «И зачем я думаю о ней? — спрашивал он себя. Но не мог перестать думать о ней. — Где она? Что с ней? Так ли она всё несчастна, как была тогда, когда показывала, как плавают, по полу? Да что мне об ней думать? Что я? Кончить надо».

И опять ему страшно стало, и опять, чтобы спастись от этой мысли, он стал думать о Пашеньке.

Так он лежал долго, думая то о своем необходимом конце, то о Пашеньке. Пашенька представлялась ему спасением. Наконец он заснул. И во сне он увидал ангела, который пришел к нему и сказал: «Иди к Пашеньке и узнай от нее, что тебе надо делать, и в чем твой грех, и в чем твое спасение».

Он проснулся и, решив, что это было виденье от бога, обрадовался и решил сделать то, что ему сказано было в видении. Он знал город, в котором она живет, — это было за триста верст, — и пошел туда.

VIII

Пашенька уж давно была не Пашенька, а старая, высохшая, сморщенная Прасковья Михайловна, теща неудачника, пьющего чиновника Маврикьева. Жила она в том уездном городе, в котором зять имел последнее место, и там кормила семью: и дочь, и самого больного, неврастеника зятя, и пятерых внучат. А кормила она тем, что давала уроки музыки купцовым дочкам, по пятьдесят за час. В день было иногда четыре, иногда пять часов, так что в месяц зарабатывалось около шестидесяти рублей. Тем и жили покамест, ожидая места. С просьбами о месте Прасковья Михайловна послала письма ко всем своим родным и знакомым, в том числе и к Сергию. Но письмо это но застало его.

Была суббота, и Прасковья Михайловна сама замешивала сдобный хлеб с изюмом, который так хорошо делал еще крепостной повар у ее папаши. Прасковья Михайловна хотела завтра к празднику угостить внучат.

Маша, дочь ее, нянчилась с меньшим, старшие, мальчик и девочка, были в школе. Сам зять не спал ночь и теперь заснул. Прасковья Михайловна долго не спала вчера, стараясь смягчить гнев дочери на мужа.38

39 Она видела, что зять — слабое существо, не мог говорить и жить иначе, и видела, что упреки ему от жены не помогут, и она все силы употребляла, чтобы смягчить их, чтоб не было упреков, не было зла. Она не могла физически почти переносить недобрые отношения между людьми. Ей так ясно было, что от этого ничто не может стать лучше, а всё будет хуже. Да этого даже она не думала, она просто страдала от вида злобы, как от дурного запаха, резкого шума, ударов по телу.

Она только что самодовольно учила Лукерью, как замешивать опару, когда Миша, шестилетний внук, в фартучке, на кривых ножках, в штопаных чулочках, прибежал в кухню с испуганным лицом.

— Бабушка, старик страшный тебя ищет.

Лукерья выглянула.

— И то, странник какой-то, барыня.

Прасковья Михайловна обтерла свои худые локти один о другой и руки об фартук и пошла было в дом за кошельком подать пять копеек, но потом вспомнила, что нет меньше гривенника, и решила подать хлеба и вернулась к шкапу, но вдруг покраснела, вспомнив, что она пожалела, и, приказав Лукерье отрезать ломоть, сама пошла сверх того за гривенником. «Вот тебе наказанье, — сказала она себе, — вдвое подай».

Она подала, извиняясь, и то и другое страннику, и когда подавала, не только уж не гордилась своей щедростью, а, напротив, устыдилась, что подает так мало. Такой значительный вид был у странника.

Несмотря на то, что он триста верст прошел Христовым именем, и оборвался, и похудел, и почернел, волосы у него были обстрижены, шапка мужицкая и сапоги такие же, несмотря на то, что он смиренно кланялся, у Сергия был всё тот же значительный вид, который так привлекал к нему. Но Прасковья Михайловна не узнала его. Она и не могла узнать его, не видав его почти тридцать лет.

— Не взыщите, батюшка. Может, поесть хотите?

Он взял хлеб и деньги. И Прасковья Михайловна удивилась, что он не уходит, а смотрит на нее.

— Пашенька. Я к тебе пришел. Прими меня.

И черные прекрасные глаза пристально и просительно смотрели на нее и заблестели выступившими слезами. И под седеющими усами жалостно дрогнули губы.39

40 Прасковья Михайловна схватилась за высохшую грудь, открыла рот и замерла спустившимися зрачками на лице странника.

— Да не может быть! Степа! Сергий! Отец Сергий.

— Да, он самый, — тихо проговорил Сергий. — Только не Сергий, не отец Сергий, а великий грешник Степан Касатский, погибший, великий грешник. Прими, помоги мне.

— Да не может быть, да как же вы это так смирились? Да пойдемте же.

Она протянула руку; но он не взял ее и пошел за нею.

Но куда вести? Квартирка была маленькая. Сначала была отведена комнатка крошечная, почти чуланчик, для нее, но потом и этот чуланчик она отдала дочери. И теперь там сидела Маша, укачивая грудного.

— Сядьте сюда, сейчас, — сказала она Сергию, указывая на лавку в кухне.

Сергий тотчас же сел и снял, очевидно уж привычным жестом, сначала с одного, потом с другого плеча сумку.

— Боже мой, боже мой, как смирился, батюшка! Какая слава и вдруг так...

Сергий не отвечал и только кротко улыбнулся, укладывая подле себя сумку.

— Маша, это знаешь кто?

И Прасковья Михайловна шопотом рассказала дочери, кто был Сергий, и они вместе вынесли и постель и люльку из чулана опростав его для Сергия.

Прасковья Михайловна провела Сергия в каморку.

— Вот тут отдохните. Не взыщите. А мне идти надо.

— Куда?

— Уроки у меня тут, совестно и говорить — музыке учу.

— Музыке — это хорошо. Только одно, Прасковья Михайловна, я ведь к вам за делом пришел. Когда я могу поговорить с вами?

— За счастье почту. Вечером можно?

— Можно, только еще просьба: не говорите обо мне, кто я. Я только вам открылся. Никто не знает, куда я ушел. Так надо.

— Ах, а я сказала дочери.

— Ну, попросите ее не говорить.

Сергий снял сапоги, лег и тотчас же заснул после бессонной ночи и сорока верст ходу.40

41 Когда Прасковья Михайловна вернулась, Сергий сидел в своей каморке и ждал ее. Он не выходил к обеду, а поел супу и каши, которые принесла ему туда Лукерья.

— Что же ты раньше пришла обещанного? — сказал Сергий. — Теперь можно поговорить?

— И за что мне такое счастие, что такой посетитель? Я уж пропустила урок. После... Я мечтала всё съездить к вам, писала вам, и вдруг такое счастье.

— Пашенька! Пожалуйста, слова, которые я скажу тебе сейчас, прими как исповедь, как слова, которые я в смертный час говорю перед богом. Пашенька! Я не святой человек, даже не простой, рядовой человек: я грешник, грязный, гадкий, заблудший, гордый грешник, хуже, не знаю, всех ли, но хуже самых худых людей.

Пашенька смотрела сначала выпучив глаза; она верила. Потом, когда она вполне поверила, она тронула рукой его руку и, жалостно улыбаясь, сказала:

— Стива, может быть, ты преувеличиваешь?

— Нет, Пашенька. Я блудник, я убийца, я богохульник и обманщик.

— Боже мой! Что ж это? — проговорила Прасковья Михайловна.

— Но надо жить. И я, который думал, что всё знаю, который учил других, как жить, — я ничего не знаю, и я тебя прошу научить.

— Что ты, Стива. Ты смеешься. За что вы всегда смеетесь надо мной?

— Ну, хорошо, я смеюсь; только скажи мне, как ты живешь и как прожила жизнь?

— Я? Да я прожила самую гадкую, скверную жизнь, и теперь за бог наказывает меня, и поделом, и живу так дурно, так дурно...

— Как же ты вышла замуж? Как жила с мужем?

— Всё было дурно. Вышла — влюбилась самым гадким манером. Папа не желал этого. Я ни на что не посмотрела, вышла. И замужем, вместо того чтобы помогать мужу, я мучала его ревностью, которую не могла в себе победить.

— Он пил, я слышал.

— Да, но я-то не умела успокоить его. Упрекала его. А ведь это болезнь. Он не мог удержаться, а я теперь вспоминаю, как я не давала ему. И у нас были ужасные сцены.41

42 И она смотрела прекрасными, страдающими при воспоминании глазами на Касатского.

Касатский вспоминал, как ему рассказывали, что муж бил Пашеньку. И Касатский видел теперь, глядя на ее худую, высохшую шею с выдающимися жилами за ушами и пучком редких полуседых, полурусых волос, как будто видел, как это происходило.

— Потом я осталась одна с двумя детьми и без всяких средств.

— Да ведь у вас было именье.

— Это еще при Васе мы продали и всё... прожили. Надо было жить, а я ничего не умела — как все мы, барышни. Но я особенно плоха, беспомощна была. Так проживали последнее, я учила детей — сама немножко подучилась. А тут Митя заболел, уже в четвертом классе, и бог взял его. Манечка полюбила Ваню — зятя. И что ж, он хороший, но только несчастный. Он больной.

— Мамаша, — перебила ее речь дочь. — Возьмите Мишу, не могу я разорваться.

Прасковья Михайловна вздрогнула, встала и, быстро ступая в своих стоптанных башмаках, вышла в дверь и тотчас же вернулась с двухлетним мальчиком на руках, который валился назад и схватился ручонками за ее косынку.

— Да, так на чем я остановилась? Ну вот, было у него место тут хорошее — и начальник такой милый, но Ваня не мог и вышел в отставку.

— Чем же он болен?

— Неврастенией, это ужасная болезнь. Мы советовались, но надо бы ехать, но средств нет. Но я всё надеюсь, что так пройдет. Особенных болей у него нет, но...

— Лукерья! — послышался его голос, сердитый и слабый. — Всегда ушлют куда-нибудь, когда ее нужно. Мамаша...

— Сейчас, — опять перебила себя Прасковья Михайловна. — Он не обедал еще. Он не может с нами.

Она вышла, что-то устроила там и вернулась, обтирая загорелые худые руки.

— Так вот и живу. И всё жалуемся, и всё недовольны, а, слава богу, внуки все славные, здоровые, и жить еще можно. Да что про меня говорить.

— Ну, чем же вы живете?42

43 А немножко я вырабатываю. Вот я скучала музыкой, а теперь как она мне пригодилась.

Она держала маленькую руку на комодце, у которого сидела, и, как упражнения, перебирала худыми пальцами.

— Чтò же вам платят за уроки?

— Платят и рубль, и пятьдесят копеек, есть и тридцать копеек. Они все такие добрые ко мне.

— И что же, успехи делают? — чуть улыбаясь глазами, спросил Касатский.

Прасковья Михайловна не поверила сразу серьезности вопроса и вопросительно взглянула ему в глаза.

— Делают и успехи. Одна славная девочка есть, мясника дочь. Добрая, хорошая девочка. Вот если бы я была порядочная женщина, то, разумеется, по папашиным связям, я бы могла найти место зятю. А то я ничего не умела и вот довела их всех до этого.

— Да, да, — говорил Касатский, наклоняя голову. — Ну, а как вы, Пашенька, в церковной жизни участвуете? — спросил он.

— Ах, не говорите. Уж так дурно, так запустила, с детьми говею и бываю в церкви, а то по месяцам не бываю. Детей посылаю.

— А отчего же не бываете сами?

— Да правду сказать, — она покраснела, — да оборванной идти совестно перед дочерью, внучатами, а новенького нет. Да просто ленюсь.

— Ну, а дома молитесь?

— Молюсь, да что за молитва, так, машинально. Знаю, что не так надо, да нет настоящего чувства, только и есть, что знаешь всю свою гадость...

— Да, да, так, так, — как бы одобряя, подговаривал Касатский.

— Сейчас, сейчас, — ответила она на зов зятя и, поправив на голове косичку, вышла из комнаты.

На этот раз она долго не возвращалась. Когда она вернулась, Касатский сидел в том же положении, опершись локтями на колена и опустив голову. Но сумка его была надета на спину.

Когда она вошла с жестяной, без колпака, лампочкой, он поднял на нее свои прекрасные, усталые глаза и глубоко, глубоко вздохнул.43

44 Я им не сказала, кто вы, — начала она робко, — а только сказала, что странник из благородных и что я знала. Пойдемте в столовую, чаю.

— Нет...

— Ну, я сюда принесу.

— Нет, ничего не надо. Спаси тебя бог, Пашенька. Я пойду. Если жалеешь, не говори никому, что видела меня. Богом живым заклинаю тебя: не говори никому. Спасибо тебе. Я бы. поклонился тебе в ноги, да знаю, что это смутит тебя. Спасибо, прости Христа ради.

— Благословите.

— Бог благословит. Прости Христа ради.

И он хотел идти, но она не пустила его и принесла ему хлеба, баранок и масла. Он взял всё и вышел.

Было темно, и не отошел он двух домов, как она потеряла его из вида и узнала, что он идет, только по тому, что Протопопова собака залаяла на него.


«Так вот что значил мой сон. Пашенька именно то, что я должен был быть и чем я не был. Я жил для людей под предлогом бога, она живет для бога, воображая, что она живет для людей. Да, одно доброе дело, чашка воды, поданная без мысли о награде, дороже облагодетельствованных мною для людей. Но ведь была доля искреннего желания служить богу?» — спрашивал он себя, и ответ был: «Да, но всё это было загажено, заросло славой людской. Да, нет бога для того, кто жил, как я, для славы людской. Буду искать его».

И он пошел, как шел до Пашеньки, от деревни до деревни, сходясь и расходясь с странниками и странницами и прося Христа ради хлеба и ночлега. Изредка его бранила злая хозяйка, ругал выпивший мужик, но большей частью его кормили, поили, давали даже на дорогу. Его господское обличье располагало некоторых в его пользу. Некоторые, напротив, как бы радовались на то, что вот господин дошел также до нищеты. Но кротость его побеждала всех.

Он часто, находя в доме евангелие, читал его, и люди всегда, везде все умилялись и удивлялись, как новое и вместе с тем давно знакомое слушали его.44

45 Если удавалось ему послужить людям или советом, или грамотой, или уговором ссорящихся, он не видел благодарности, потому что уходил. И понемногу бог стал проявляться в нем.

Один раз он шел с двумя старушками и солдатом. Барин с барыней на шарабане, запряженном рысаком, и мужчина и дама верховые остановили их. Муж барыни ехал с дочерью верхами, а в шарабане ехала барыня с, очевидно, путешественником-французом.

Они остановили их, чтобы показать ему les pélérins,[27] которые, по свойственному русскому народу суеверию, вместо того чтобы работать, ходят из места в место.

Они говорили по-французски, думая, что не понимают их.

— Demandez leur, — сказал француз, — s’ils sont bien sûrs de ce que leur pélérinage est agréable à Dieu.[28]

Их спросили. Старушки отвечали:

— Как бог примет. Ногами-то были, сердцем будем ли?

Спросили солдата. Он сказал, что один, деться некуда. Спросили Касатского, кто он?

— Раб божий.

— Qu'est ce qu'il dit? Il ne répond pas.[29]

— Il dit qu’il est un serviteur de Dieu.[30]

— Cela doit être un fils de prêtre. Il a de la race. Avez-vous de la petite monnaie?[31]

У француза нашлась мелочь. И он всем роздал по двадцать копеек.

— Mais dites leur que ce n’est pas pour des cierges que je leur donne, mais pour qu’ils se régalent de thé;[32] чай, чай, — улыбаясь, — pour vous, mon vieux,[33] — сказал он, трепля рукой в перчатке Касатского по плечу.

— Спаси Христос, — ответил Касатский, не надевая шапки и кланяясь своей лысой головой.45

46 И Касатскому особенно радостна была эта встреча, потому что он презрел людское мнение и сделал самое пустое, легкое — взял смиренно двадцать копеек и отдал их товарищу, слепому нищему. Чем меньше имело значения мнение людей, тем сильнее чувствовался бог.

Восемь месяцев проходил так Касатский, на девятом месяце его задержали в губернском городе, в приюте, в котором он ночевал с странниками, и как беспаспортного взяли в часть. На вопросы, где его билет и кто он, он отвечал, что билета у о него нет, а что он раб божий. Его причислили к бродягам, судили и сослали в Сибирь.

В Сибири он поселился на заимке у богатого мужика и теперь живет там. Он работает у хозяина в огороде, и учит детей, и ходит за больными.

Последняя страница первой законченной редакции повести «Отец Сергий»

Размер подлинника

КАРМА[34]

Посылаю вам переведенную мною из американского журнала «Open Court» буддийскую сказочку под заглавием «Карма». Сказочка эта очень понравилась мне и своей наивностью и своей глубиной. Особенно хорошо в ней разъяснение той, часто с разных сторон в последнее время затемняемой, истины, что избавление от зла и приобретение блага добывается только своим усилием, что нет и не может быть такого приспособления, посредством которого, помимо своего личного усилия, достигалось бы свое или общее благо. Разъяснение это в особенности хорошо тем, что тут же показывается и то, что благо отдельного человека только тогда истинное благо, когда оно благо общее. Как только разбойник, вылезавший из ада, пожелал блага себе одному, так его благо перестало быть благом, и он оборвался. Сказочка эта как бы с новой стороны освещает две основные, открытые христианством, истины: о том, что жизнь только в отречении от личности — кто погубит душу, тот обретет ее — и что благо людей только в их единении с богом и через бога между собою: Как ты во мне и я в тебе, так и они да будут в нас едино... Иоан. XVII, 21.

Я читал эту сказочку детям, и она нравилась им. Среди больших же после чтения ее всегда возникали разговоры о самых важных вопросах жизни. И мне кажется, что это очень хорошая рекомендация.

P. S. Письмо это для печати.

Л. Толстой.

————

47 48

Панду, богатый ювелир браминской касты, ехал с своим слугой в Бенарес. Догнав по пути монаха почтенного вида, который шел по тому же направлению, он подумал сам с собой: «Этот монах имеет благородный и святой вид. Общение с добрыми людьми приносит счастье; если он также идет в Бенарес, я приглашу его ехать со мной в моей колеснице». И, поклонившись монаху, он спросил его, куда он идет, и, узнав, что монах, имя которого было Нарада, идет также в Бенарес, он пригласил его в свою колесницу.

— Благодарю вас за вашу доброту, — сказал монах брамину, — я действительно измучен продолжительным путешествием. Не имея собственности, я не могу вознаградить вас деньгами, но может случиться, что я буду в состоянии воздать вам каким-либо духовным сокровищем из богатства знания, которое я приобрел, следуя учению Сакия Муни, блаженного великого Будды, учителя человечества.

Они поехали вместе в колеснице, и Панду дорогою слушал с удовольствием поучительные речи Нарада. Проехав один час, они подъехали к месту, где дорога была размыта с обеих сторон и телега земледельца с сломанным колесом загораживала путь.

Девала, владетель телеги, ехал в Бенарес, чтобы продать свой рис, и торопился поспеть до зари следующего утра. Если бы он опоздал днем, покупатели риса могли уже уехать из города, скупив нужное им количество риса.

Когда ювелир увидал, что он не может продолжать путь, если телега земледельца не будет сдвинута, он рассердился и приказал Магадуте, рабу своему, сдвинуть телегу в сторону, так, чтобы колесница могла проехать. Земледелец противился, потому что воз его лежал так близко к обрыву, что мог рассыпаться, если его тронуть, но брамин не хотел слушать земледельца и приказал своему слуге сбросить воз с рисом. Магадута, необыкновенно сильный человек, находивший удовольствие в оскорблении людей, повиновался, прежде чем монах мог вступиться, и сбросил воз. Когда Панду проехал и хотел продолжать свой путь, монах выскочил из его колесницы и сказал:

— Извините меня, господин, за то, что я покидаю вас. Благодарю вас за то, что вы по своей доброте позволили мне проехать один час в вашей колеснице. Я был измучен, когда вы посадили меня, но теперь благодаря вашей любезности я отдохнул.48

49 Признав же в этом земледельце воплощение одного из ваших предков, я не могу ничем лучше вознаградить вас за вашу доброту, как тем, чтобы помочь ему в его несчастье.

Брамин взглянул с удивлением на монаха.

— Вы говорите, что этот земледелец есть воплощение одного из моих предков; этого не может быть.

— Я знаю, — отвечал монах, — что вам неизвестны те сложные и значительные связи, которые соединяют вас с судьбою этого земледельца. Но от слепого нельзя ожидать того, чтобы он видел, и потому я сожалею о том, что вы вредите сами себе, и постараюсь защитить вас от тех ран, которые вы собираетесь нанести себе.

Богатый купец не привык к тому, чтобы его укоряли; чувствуя же, что слова монаха, хотя и сказанные с большой добротой, содержали в себе язвительный упрек, он приказал слуге своему тотчас же ехать далее.

Монах поздоровался с Девалой земледельцем и стал помогать ему в починке его телеги и в том, чтобы подобрать рассыпавшийся рис. Дело шло быстро, и Девала подумал:

«Этот монах, должно быть, святой человек, — ему как будто помогают невидимые духи. Спрошу его, чем я заслужил жестокое со мной обращение гордого брамина».

И он сказал:

— Почтенный господин! не можете ли вы сказать мне, за что я потерпел несправедливость от человека, которому я никогда не сделал ничего худого?

Монах сказал:

— Любезный друг, вы не потерпели несправедливости, но только потерпели в теперешнем существовании то, что вы совершили над этим брамином в прежней жизни. И я не ошибусь, сказавши, что даже и теперь вы бы сделали над брамином то же самое, что он сделал с вами, если бы были на его месте и имели такого же сильного слугу.

Земледелец признался, что если бы он имел власть, то не раскаялся бы, поступив с другим человеком, загородившим ему дорогу, так же, как брамин поступил с ним.

Рис был убран в воз, и монах с земледельцем приближались уже к Бенаресу, когда лошадь вдруг шарахнулась в сторону.

— Змея, змея! — воскликнул земледелец.49

50 Но монах, пристально взглянув на предмет, испугавший лошадь, соскочил с телеги и увидал, что это был кошелек, полный золота.

«Никто, кроме богатого ювелира, не мог потерять этот кошелек», — подумал он и, взяв кошелек, подал его земледельцу, сказав:

— Возьмите этот кошелек и, когда будете в Бенаресе, подъезжайте к гостинице, которую я укажу вам, спросите брамина Панду и отдайте кошелек. Он будет извиняться перед вами за грубость своего поступка, но вы скажите ему, что вы простили его и желаете ему успеха во всех его предприятиях, потому что, верьте мне, чем больше будут его успехи, тем лучше это будет для вас. Ваша судьба во многом зависит от его судьбы. Если бы Панду спросил у вас объяснений, то пошлите его в монастырь, где он всегда найдет меня в готовности помочь ему советом, если совет нужен ему.

Панду между тем приехал в Бенарес и встретил Малмеку, своего торгового приятеля, богатого банкира.

— Я погиб, — сказал Малмека, — и не могу делать никаких дел, если нынче же не куплю воз лучшего риса для царской кухни. Есть в Бенаресе мой враг банкир, который, узнав то, что я сделал условие с царским дворецким о том, что я доставлю ему сегодня утром воз риса, желая погубить меня, скупил весь, рис в Бенаресе. Царский дворецкий не освободит меня от условия, и завтра я пропал, если Кришна не пошлет мне ангела с неба.

В то время как Малмека жаловался на свое несчастье, Панду хватился своего кошелька. Обыскав свою колесницу и не найдя его, он заподозрил своего раба Магадуту и призвал полицейских, обвинил его и, велев привязать его, жестоко мучил, чтобы вынудить от него признание. Раб кричал, страдая:

— Я невиновен, отпустите меня! Я не могу переносить этих мук! Я совершенно невинен в этом преступлении и страдаю теперь за грехи других! О, если бы я мог выпросить прощение у того земледельца, которому я сделал зло ради моего хозяина! Мучения эти, верно, служат наказанием за мою жестокость.

В то время как полицейские еще продолжали бить раба, земледелец подъехал к гостинице и к великому удивлению всех подал кошелек. Раба тотчас же освободили из рук его мучителей, но, будучи недоволен своим хозяином, он убежал от50 51 него и присоединился к шайке разбойников, живших в горах. Когда же Малмека услыхал, что земледелец может продать самого лучшего рису, годного для царского стола, он тотчас же купил весь воз за тройную цену, а Панду, радуясь в сердце своем возвращению денег, тотчас же поспешил в монастырь, чтобы получить от монаха те объяснения, которые он обещал ему.

Нарада сказал:

— Я бы мог дать вам объяснение, но, зная, что вы неспособны понять духовную истину, я предпочитаю молчание. Однако я дам вам общий совет: обращайтесь с каждым человеком, которого вы встретите, так же, как с самим собой, служите ему так же, как вы желали бы, чтобы вам служили. Таким образом вы посеете семя добрых дел, и богатая жатва их не минует вас.

— О, монах! дайте мне объяснение, — сказал Панду, — и мне легче будет тогда следовать вашему совету.

И монах сказал:

— Слушайте же, я дам вам ключ к тайне: если вы и не поймете ее, верьте тому, что я скажу вам. Считать себя отдельным существом есть обман, и тот, кто направляет свой ум на то, чтобы исполнять волю этого отдельного существа, следует за ложным светом, который приведет его в бездну греха. То, что мы считаем себя отдельными существами, происходит оттого, что покрывало Майи ослепляет наши глаза и мешает нам видеть неразрывную связь с нашими ближними, мешает нам проследить наше единство с душами других существ. Немногие знают эту истину. Пусть следующие слова будут вашим талисманом:

«Тот, кто вредит другим, делает зло себе.

Тот, кто помогает другим, делает добро себе.

Перестаньте считать себя отдельным существом — и вы вступите на путь истины.

Для того, чье зрение омрачено покрывалом Майи, весь мир кажется разрезанным на бесчисленные личности. И такой человек не может понимать значения всеобъемлющей любви ко всему живому».

Панду отвечал:

— Ваши слова, почтенный господин, имеют глубокое значение, и я запомню их. Я сделал небольшое добро, которое мне ничего не стоило, для бедного монаха во время моей поездки в Бенарес, и вот как благодетельны оказались его последствия.51

52 Я много обязан вам, потому что без вас я не только потерял бы свой кошелек, но не мог бы делать в Бенаресе тех торговых дел, которые значительно увеличили мое состояние. Кроме того, ваша заботливость и прибытие воза риса содействовали благосостоянию моего друга Малмеки. Если бы все люди познали истину ваших правил, насколько лучше бы был наш мир, как уменьшилось бы зло в нем и возвысилось общее благосостояние! Я желал бы, чтобы истина Будды была понята всеми, и потому я хочу основать монастырь в моей родине Колшамби и приглашаю вас посетить меня с тем, чтобы я мог посвятить это место для братства учеников Будды.

————

Прошли годы, и основанный Панду монастырь Колшамби сделался местом собрания мудрых монахов и стал известным как центр просвещения для народа.

В это время соседний царь, услыхав о красоте драгоценных украшений, приготовляемых Панду, послал к нему своего казначея, чтобы заказать корону чистого золота, украшенную самыми драгоценными камнями Индии.

Когда Панду окончил эту работу, он поехал в столицу царя и, надеясь делать там торговые дела, взял с собой большой запас золота. Караван, везший его драгоценности, был охраняем вооруженными людьми, но когда он достиг гор, то разбойники, с Магадутой, ставшим атаманом их, во главе, напади на него, побили охрану и захватили все драгоценные камни и золото. Сам Панду едва спасся. Это несчастие было большим ударом для благосостояния Панду: богатство его значительно уменьшилось.

Панду был очень огорчен, но переносил свои несчастия без ропота; он думал: «Я заслужил эти потери грехами, совершенными мною в моей прежней жизни. Я в молодости был жесток с народом; и если я теперь пожинаю плоды своих дурных дел, то мне нельзя жаловаться».

Так как он стал много добрее ко всем существам, то несчастья его послужили только к очищению его сердца.

Опять прошли годы, и случилось, что Пантака, молодой монах и ученик Нарады, путешествуя в горах Колшамби, попал в руки разбойников. Так как у него не было никакой собственности, атаман разбойников крепко избил его и отпустил.52

53 На следующее утро Пантака, идя через лес, услыхал шум битвы и, придя на этот шум, увидал много разбойников, которые с бешенством нападали на своего атамана Магадуту.

Магадута, как лев, окруженный собаками, отбивался от них и убил многих из нападавших. Но врагов его было слишком много, и под конец он был побежден и упал на землю замертво, покрытый ранами.

Как только разбойники ушли, молодой монах подошел к лежавшим, желая подать помощь раненым. Но все разбойники были уже мертвы, только в начальнике их оставалось немного жизни. Монах тотчас же направился к ручейку, бежавшему невдалеке, принес свежей воды в своем кувшине и подал умирающему.

Магадута открыл глаза и, скрипя зубами, сказал:

— Где эти неблагодарные собаки, которых я столько раз водил к победе и успеху? Без меня они скоро погибнут, как затравленные охотником шакалы.

— Не думайте о ваших товарищах и участниках вашей грешной жизни, — сказал Пантака, — но подумайте о вашей душе и воспользуйтесь в последний час той возможностью спасенья, которая представляется вам. Вот вам вода для питья, дайте я перевяжу ваши раны. Может быть, мне и удастся спасти вашу жизнь.

— Это бесполезно, — отвечал Магадута, — я приговорен; негодяи смертельно ранили меня. Неблагодарные подлецы! Они били меня теми ударами, которым я научил их.

— Вы пожинаете то, что посеяли, — продолжал монах. — Если бы вы учили своих товарищей делам добра, вы бы и получили от них добрые поступки. Но вы учили их убийству, и потому вы через свои дела убиты их рукою.

— Ваша правда, — отвечал атаман разбойников: — я заслужил свою участь, но как тяжел мой жребий тем, что я должен пожать плод всех моих дурных дел в будущих существованиях. Научите меня, святой отец, что я могу сделать, чтобы облегчить мою жизнь от грехов, которые давят меня, как скала, наваленная мне на грудь.

И Пантака сказал:

— Искорените ваши грешные желания, уничтожьте злые страсти и наполните свою душу добротою ко всем существам.53

54 Атаман сказал:

— Я делал много зла и не делал добра. Как могу я выпутаться из той сети горя, которую я связал из злых желаний моего сердца? Моя карма повлечет меня в ад, я никогда не буду в состоянии вступить на путь спасения.

И монах сказал:

— Да, ваша карма пожнет в будущих воплощениях плоды тех семян, которые вы посеяли. Для делателя дурных дел нет избавления от последствий своих дурных поступков. Но не отчаивайтесь: всякий человек может спастись, но только с тем условием, чтобы он искоренил из себя заблуждение личности. Как пример этого, я расскажу вам историю великого разбойника Кандаты, который умер нераскаянным и вновь родился дьяволом в аду, где он мучился за свои дурные дела самыми ужасными страданиями. Он был уже в аду много лет и не мог избавиться от своего бедственного положения, когда Будда явился на земле и достиг блаженного состояния просветления. В это достопамятное время луч света попал и в ад, возбудив во всех демонах жизнь и надежду, и разбойник Кандата громко закричал: «О, Будда блаженный, сжалься надо мной! Я страшно страдаю; и хотя я делал зло, я желаю теперь идти по пути праведности. Но я не могу выпутаться из сети горя; помоги мне, господи, сжалься надо мной!» Закон кармы таков, что злые дела ведут к погибели.

Когда Будда услышал просьбу страдающего в аду демона, он послал к нему паука на паутине, и паук сказал: «Схватись за мою паутину и вылезай по ней из ада». Когда паук исчез из вида, Кандата схватился за паутину и стал вылезать по ней. Паутина была так крепка, что не обрывалась, и он поднимался по ней всё выше и выше. Вдруг он почувствовал, что нить стала дрожать и колебаться, потому что за ним начинали лезть по паутине и другие страдальцы. Кандата испугался; он видел тонкость паутины и видел, что она растягивается от увеличившейся тяжести. Но паутина всё еще держала его. Кандата перед этим смотрел только вверх, теперь же он посмотрел вниз и увидел, что за ним лезла по паутине бесчисленная толпа жителей ада. «Как может эта тонкая нить вынести тяжесть всех этих людей», — подумал он и, испугавшись, громко закричал: «Пустите паутину, она моя!» И вдруг паутина оборвалась, и Кандата упал назад в ад. Заблуждение личности еще жило54 55 в Кандате. Он не знал чудесной силы искреннего стремления вверх для того, чтобы вступить на путь праведности. Стремление это тонко, как паутина, но оно поднимет миллионы людей, и чем больше будет людей лезть по паутине, тем легче будет каждому из них. Но как только в сердце человека возникнет мысль, что паутина эта моя, что благо праведности принадлежит мне одному и что пусть никто не разделяет его со мной, то нить обрывается, и ты падаешь назад в прежнее состояние отдельной личности; отдельность же личности есть проклятие, а единение есть благословение. Что такое ад? Ад есть не что иное, как себялюбие, а нирвана есть жизнь общая...

— Дайте же мне ухватиться за паутину, — сказал умирающий атаман разбойников Магадута, когда монах кончил свой рассказ, — и я выберусь из пучины ада.

Магадута пробыл несколько минут в молчании, собираясь с мыслями, потом он продолжал:

— Выслушайте меня, я признаюсь вам. Я был слугою у Панду, ювелира из Колшамби. Но после того, как он несправедливо истязал меня, я убежал от него и стал атаманом разбойников. Несколько времени тому назад я узнал от моих разведчиков, что он проезжает через горы, и я ограбил его, отнял у него большую часть его состояния. Подите теперь к нему и скажите ему, что я простил его от всего сердца за оскорбление, которое он несправедливо нанес мне, и прошу его простить меня за то, что я ограбил его. Когда я жил с ним, сердце его было жестоко как камень, и я научился от него его себялюбию. Я слышал, что он теперь стал добродушен и что на него указывают, как на образец доброты и справедливости. Я не хочу оставаться в долгу у него; поэтому скажите ему, что я сохранил золотую корону, которую он сделал для царя, и все его сокровища и спрятал их в подземелье. Только два разбойника знали это место, и теперь они оба мертвые; пусть Панду возьмет с собою вооруженных людей и придет к этому месту и возьмет назад ту собственность, которой я лишил его.

После этого Магадута рассказал, где было подземелье, и умер на руках Пантаки.

Как скоро молодой монах Пантака вернулся в Колшамби, он пошел к ювелиру и рассказал ему обо всем, что случилось в лесу.55

56 И Панду пошел с вооруженными людьми к подземелью и взял из него все сокровища, которые атаман спрятал в нем. И они с почестью похоронили атамана и его убитых товарищей, и Пантака над могилой, рассуждая о словах Будды, сказал следующее:

«Личность делает зло, личность же и страдает от него.

Личность воздерживается от зла, и личность очищается.

Чистота и нечистота принадлежат личности: никто не может очистить другого.

Человек сам должен сделать усилие; Будды только проповедники».

«Наша карма, — сказал еще монах Пантака, — не есть произведение Шивары, или Брамы, или Индры, или какого-нибудь из богов, — наша карма есть последствие наших поступков.

Моя деятельность есть утроба, которая носит меня, есть наследство, которое достается мне, есть проклятие моих злых дел и благословение моей праведности. Моя деятельность есть единственное средство моего спасения».

————

Панду привез назад в Колшамби все свои сокровища, и, с умеренностью пользуясь своим столь неожиданно возвращенным богатством, он спокойно и счастливо прожил свою остальную жизнь, и когда он умирал, уже в преклонных летах, и все его сыновья, дочери и внуки собрались около него, он сказал им:

— Милые дети, не осуждайте других в своих неудачах. Ищите причины ваших бед в самих себе. И если вы не ослеплены тщеславием, вы найдете ее, а найдя ее, вы сумеете избавиться от зла. Лекарство от ваших бед в вас самих. Пусть ваш умственный взор никогда не покрывается покровом Майи... Помните те слова, которые были талисманом моей жизни:

«Тот, кто делает больно другому, делает зло себе.

Тот, кто помогает другому, помогает себе.

Пусть исчезнет обман личности — и вы вступите на путь праведности».

ТРИ ПРИТЧИ

ПЕРВАЯ ПРИТЧА

Выросла сорная трава на хорошем лугу. И, чтобы избавиться от нее, владельцы луга скашивали ее, а сорная трава от этого только умножалась. И вот добрый и мудрый хозяин посетил владельцев луга и в числе других поучений, которые он давал им, сказал и о том, что не надо косить сорную траву, так как она только больше распложается от этого, а надо вырывать ее с корнем.

Но или потому, что владельцы луга не заметили в числе других предписаний доброго хозяина предписания о том, чтобы не косить сорной травы, а вырывать ее, или потому, что не поняли его, или потому, что по своим расчетам не хотели исполнить этого, но вышло так, что предписание о том, чтобы не косить сорной травы, а вырывать ее, не исполнялось, как будто его никогда и не было, и люди продолжали косить сорную траву и размножать ее. И хотя в последующие года и бывали люди, которые напоминали владельцам луга предписание доброго и мудрого хозяина, но их не слушали и продолжали поступать попрежнему, так что скашивать сорную траву, как только она показывалась, сделалось не только обыкновением, но даже священным преданием, и луг всё больше и больше засорялся. И дошло дело до того, что в лугу стали одни сорные травы, и люди плакались на это и придумывали всякие средства для поправления дела, но не употребляли только одного того, которое давно уже было предложено им добрым и мудрым хозяином. И вот случилось в последнее время одному человеку, видевшему то жалкое положение, в котором находился луг, и нашедшему в забытых предписаниях хозяина правило о том, чтобы57 58 не косить сорную траву, а вырывать ее с корнем, — случилось этому человеку напомнить владельцам луга о том, что они поступали неразумно и что неразумие это уже давно указано было добрым и мудрым хозяином.

И что же? вместо того чтобы проверить справедливость напоминания этого человека и в случае верности его перестать косить сорную траву или в случае неверности его доказать ему несправедливость его напоминания или признать предписания доброго и мудрого хозяина неосновательными и для себя необязательными, владельцы луга не сделали ни того, ни другого, ни третьего, а обиделись на напоминание того человека и стали бранить его. Они называли его безумным гордецом, вообразившим себе, что он один из всех понял предписание хозяина, другие злостным лжетолкователем и клеветником, третьи, забыв о том, что он говорил не свое, но напоминал только предписания почитаемого всеми мудрого хозяина, называли его зловредным человеком, желающим развести дурную траву и лишить людей их луга. «Он говорит, что не надо косить траву, а если мы не будем уничтожать траву, — говорили они, нарочно умалчивая о том, что человек говорил не о том, что не надо уничтожать сорную траву, а о том, что надо не косить, а вырывать ее, — то сорная трава разрастется и уже совсем погубит наш луг. И зачем нам тогда дан луг, если мы должны воспитывать в нем сорную траву?» И мнение о том, что человек этот или безумец, или лжеистолкователь, или имеет целью вред людей, до такой степени утвердилось, что его все бранили и все смеялись над ним. И сколько ни разъяснял этот человек, что он не только не желает разводить сорную траву, но, напротив, считает, что в уничтожении дурной травы состоит одно из главных занятий земледельца, как и понимал это добрый и мудрый хозяин, слова которого он только напоминает, — сколько он ни говорил этого, его не слушали, потому что окончательно решено было, что человек этот или безумный гордец, превратно толкующий слова мудрого и доброго хозяина, или злодей, призывающий людей не к уничтожению сорных трав, а к защите и возращению их.

То же самое случилось со мной, когда я указал на предписание евангельского учения о непротивлении злу насилием. Правило это было проповедано Христом и после него во все времена и всеми его истинными учениками. Но потому ли, что они58 59 не заметили этого правила, или потому, что они не поняли его, или потому, что исполнение этого правила показалось им слишком трудным, — чем дальше проходило времени, тем более забывалось это правило, тем более и более удалялся склад жизни людей от этого правила, и наконец дошло дело до того, до чего дошло теперь, — до того, что правило это уже стало казаться людям чем-то новым, неслыханным, странным и даже безумным. И со мною случилось то же самое, что случилось с тем человеком, который указал людям на давнишнее предписание доброго и мудрого хозяина о том, что сорную траву не надо косить, а надо вырывать с корнем.

Как владельцы луга, умышленно умолчав о том, что совет состоял не в том, чтобы не уничтожать дурную траву, а в том, чтобы уничтожать ее разумным образом, сказали: не будем слушать этого человека, — он безумец, он велит не косить дурных трав, а велит разводить их, — так и на мои слова о том, что, для того чтобы по учению Христа уничтожить зло, надо не противиться ему насилием, а с корнем уничтожать его любовью, сказали: не будем слушать его, он безумец: он советует не противиться злу, для того чтобы зло задавило нас.

Я говорил, что по учению Христа зло не может быть искоренено злом, что всякое противление злу насилием только увеличивает зло, что по учению Христа зло искореняется добром: «благословляйте проклинающих вас, молитесь за обижающих вас, творите добро ненавидящим вас, любите врагов ваших, и не будет у вас врага»[35]. Я говорил, что по учению Христа вся жизнь человека есть борьба со злом, противление злу разумом и любовью, но что из всех средств противления злу Христос исключает одно неразумное средство противления злу насилием, состоящее в том, чтобы бороться со злом злом же.

И эти слова мои были поняты так, что я говорю, будто Христос учил тому, что не надо противиться злу. И все те, чья жизнь построена на насилии и кому поэтому дорого насилие, охотно приняли такое перетолкование моих слов и вместе с ним и слов Христа, и было признано, что учение о непротивлении злу есть учение неверное, нелепое, безбожное и зловредное. И люди спокойно продолжают под видом уничтожения зла производить и увеличивать его.

59 60

ВТОРАЯ ПРИТЧА

Торговали люди мукою, маслом, молоком и всякими съестными припасами. И один перед другим, желая получить побольше барышей и поскорее разбогатеть, стали эти люди всё больше и больше подмешивать разных дешевых и вредных примесей в свои товары: в муку сыпали отруби и известку, в масло пускали маргарин, в молоко — воду и мел. И до тех пор, пока товары эти не доходили до потребителей, всё шло хорошо: оптовые торговцы продавали розничным и розничные продавали мелочным.

Много было амбаров, лавок, и торговля, казалось, шла очень успешно. И купцы были довольны. Но городским потребителям, тем, которые не производили сами своего продовольствия и потому должны были покупать его, было очень неприятно и вредно.

Мука была дурная, дурное было и масло и молоко, но так как на рынках в городах не было других, кроме подмешанных товаров, то городские потребители продолжали брать эти товары и в дурном вкусе их и в своем нездоровье обвиняли себя и дурное приготовление пищи, а купцы продолжали всё в большем и большем количестве подмешивать посторонние дешевые вещества к съестным припасам.

Так продолжалось довольно долго; городские жители все страдали, и никто не решался высказать своего недовольства.

И случилось одной хозяйке, всегда питавшейся и кормившей свою семью домашними припасами, приехать в город. Хозяйка эта всю свою жизнь занималась приготовлением пищи и хотя и не была знаменитой поварихой, но хорошо умела печь хлебы и вкусно варить обеды.

Купила эта хозяйка в городе припасов и стала печь и варить. Хлебы не выпеклись, а развалились. Лепешки на маргариновом масле оказались невкусными. Поставила хозяйка молоко, сливки не настоялись. Хозяйка тотчас же догадалась, что припасы нехороши. Она осмотрела их, и ее догадка подтвердилась: в муке она нашла известку, в масле — маргарин, в молоке — мел. Увидав, что все припасы обманные, хозяйка пошла на базар и стала громко обличать купцов и требовать от них или того, чтобы они держали в своих лавках хорошие, питательные, непорченные товары, или чтобы перестали торговать60 61 и закрыли свои лавочки. Но купцы не обратили никакого внимания на хозяйку и сказали ей, что товары у них первый сорт, что весь город уже сколько лет покупает у них и что они даже имеют медали, и показали ей медали на вывесках. Но хозяйка не унялась.

— Мне не медали нужно, — сказала она, — а здоровая пища, такая, чтобы у меня и у детей от нее животы не болели.

— Верно, ты, матушка, и муки и масла настоящего не видала, — сказали ей купцы, указывая на засыпанную в лакированные закрома белую на вид, чистую муку, на желтое подобие масла, лежащее в красивых чашках, и на белую жидкость в блестящих прозрачных сосудах.

— Нельзя мне не знать, — отвечала хозяйка, — потому что я всю жизнь только то и делала, что сама готовила и ела вместе с детьми. Товары ваши порченные. Вот вам доказательство, — говорила она, показывая на испорченный хлеб, маргарин в лепешках и отстой в молоке. — Ваши товары надо все в реку бросить или сжечь и на место их завести хорошие! — И хозяйка не переставая, стоя перед лавками, кричала всё одно подходившим покупателям, и покупатели начинали смущаться.

Тогда, видя, что эта дерзкая хозяйка может повредить их торговле, купцы сказали покупателям: «Вот посмотрите, господа, какая шальная эта баба. Она хочет людей с голоду уморить. Велит все съестные припасы потопить или сжечь. Что же вы будете есть, коли мы ее послушаемся и не будем продавать вам пищи? Не слушайте ее: она — грубая деревенщина и не знает толка в припасах, а нападает на нас только из зависти. Она бедна и хочет, чтобы и все были так же бедны, как она».

Так говорили купцы собравшейся толпе, нарочно умалчивая о том, что женщина хочет не уничтожать припасы, а дурные заменить хорошими.

И тогда толпа напала на женщину и начала ругать ее. И сколько женщина ни уверяла всех, что она не уничтожить хочет съестные припасы, что она, напротив, всю жизнь только тем и занималась, что кормила и сама кормилась, но что она хочет только того, чтобы те люди, которые берут на себя продовольствие людей, не отравляли их вредными веществами под видом пищи; но сколько она ни говорила и что она ни говорила, ее не слушали, потому что было решено, что она хочет лишить людей необходимой для них пищи.61

62 То же случилось со мной по отношению к науке и искусству нашего времени. Я всю жизнь питался этой пищей и — хорошо ли, дурно — старался и других, кого мог, питать ею. И так как это для меня пища, а не предмет торговли или роскоши, то я несомненно знаю, когда пища есть пища и когда только подобна ей. И вот, когда я попробовал той пищи, которая стала продаваться в наше время на умственном базаре под видом науки и искусства, и попробовал питать ею любимых людей, я увидал, что большая часть этой пищи не настоящая. И когда я сказал, что та наука и то искусство, которыми торгуют на умственном базаре, маргариновые или по крайней мере с большими подмесями чуждых истинной науке и истинному искусству веществ и что знаю я это, потому что купленные мною на умственном базаре продукты оказались неудобосъедаемыми ни для меня, ни для близких мне людей, не только неудобосъедаемыми, но прямо вредными, то на меня стали кричать и ухать и внушать мне, что это происходит оттого, что я не учен и не умею обращаться с такими высокими предметами. Когда же я стал доказывать то, что сами торговцы этим умственным товаром обличают беспрестанно друг друга в обмане; когда я напомнил то, что во все времена под именем науки и искусства предлагалось людям много вредного и плохого и что потому и в наше время предстоит та же опасность, что дело это не шуточное, что отрава духовная во много раз опаснее отравы телесной и что поэтому надо с величайшим вниманием исследовать те духовные продукты, которые предлагаются нам в виде пищи, и старательно откидывать всё поддельное и вредное, — когда я стал говорить это, никто, никто, ни один человек ни в одной статье или книге не возразил мне на эти доводы, а изо всех лавок закричали, как на ту женщину: Он безумец! он хочет уничтожить науку и искусство, то, чем мы живем. Бойтесь его и не слушайтесь! Пожалуйте к нам, к нам! У нас самый последний заграничный товар.

ТРЕТЬЯ ПРИТЧА

Шли путники. И случилось им сбиться с дороги, так что приходилось идти уже не по ровному месту, а по болоту, кустам, колючкам и валежнику, загораживавшим им путь, и двигаться становилось всё тяжелее и тяжелее.62

63 Тогда путники разделились на две партии: одна решила не останавливаясь идти всё прямо по тому направлению, по которому она шла сейчас, уверяя себя и других в том, что они не сбились с настоящего направления и все-таки придут к цели путешествия; другая партия решила, что так как направление, по которому они идут теперь, очевидно неверное, — иначе они бы уже пришли к цели путешествия, — то надо искать дорогу, а для того, чтобы отыскать ее, нужно не останавливаясь двигаться как можно быстрее, во всех направлениях. Все путники разделились между этими двумя мнениями: одни решили идти всё прямо, другие решили ходить по всем направлениям, но нашелся один человек, который, не согласившись ни с тем, ни с другим мнением, сказал, что, прежде чем идти по тому направлению, по которому уже шли, или начать двигаться быстро по всем направлениям, надеясь, что мы этим способом найдем настоящее, нужно, прежде всего, остановиться и обдумать свое положение и потом уже, обдумав его, предпринять то или другое. Но путники были так возбуждены движением, были так испуганы своим положением, так хотелось им утешать себя надеждой на то, что они не заблудились, а только на короткое время сбились с дороги и сейчас опять найдут ее, так, главное, им хотелось движением заглушить свой страх, что мнение это встречено было всеобщим негодованием, упреками и насмешками людей как первого, так и второго направления.

— Это совет слабости, трусости, лени, — говорили одни.

— Хорошо средство дойти до цели путешествия, состоящее в том, чтобы сидеть на месте и не двигаться! — говорили другие.

— На то мы люди и на то нам даны силы, чтобы бороться и трудиться, побеждая препятствия, а не малодушно покоряться им, — говорили третьи.

И сколько ни говорил отделившийся от большинства человек о том, что, двигаясь по ложному направлению, не изменяя его, мы наверное не приближаемся, а удаляемся от своей цели, и что точно так же мы не достигнем цели, если будем метаться из стороны в сторону, что единственное средство достигнуть цели состоит в том, чтобы, сообразив по солнцу или по звездам, какое направление приведет нас к нашей цели, и избрав его, идти по нем, но что для того, чтобы это сделать, нужно прежде63 64 всего остановиться, остановиться не затем, чтобы стоять, а затем, чтобы найти настоящий путь и потом уже неуклонно идти по нем, и что для того и для другого нужно первое остановиться и опомниться, — сколько он ни говорил этого, его не слушали.

И первая часть путников пошла вперед по направлению, по которому она шла, вторая же часть стала метаться из стороны в сторону, но ни та, ни другая не только не приблизилась к цели, но и не выбралась из кустов и колючек и блуждает до сих пор.

Точь-точь то же самое случилось со мной, когда я попытался высказать сомнение в том, что путь, по которому мы забрели в темный лес рабочего вопроса и в засасывающее нас болото не могущих иметь конца вооружений народов, есть не вполне тот путь, по которому нам надо идти, что очень может быть, что мы сбились с дороги, и что поэтому не остановиться ли нам на время в том движении, которое очевидно ложно, не сообразить ли прежде всего по тем общим и вечным началам истины, открытой нам, по тому ли направлению мы идем, по которому намеревались идти? Никто не ответил на этот вопрос, ни один не сказал: мы не ошиблись в направлении и не блуждаем, мы в этом уверены потому-то и потому-то. Ни один человек не сказал и того, что, может быть, и точно мы ошиблись, но что у нас есть средство несомненное, не прекращая нашего движения, поправить нашу ошибку. Никто не сказал ни того, ни другого. А все рассердились, обиделись и поспешили заглушить дружным говором мой одиночный голос. «Мы и так ленивы и отстали. А тут проповедь лени, праздности, неделания!» Некоторые прибавили даже: ничегонеделания. «Не слушайте его, — вперед за нами!» — закричали как те, которые считают, что спасение в том, чтобы, не изменяя его, идти по раз избранному направлению, какое бы оно ни было, так и те, которые считают, что спасение в том, чтобы метаться по всем направлениям.

— Что стоять? Что думать? Скорее вперед! Всё само собой сделается!

Люди сбились с пути и страдают от этого. Казалось бы, первое и главное усилие энергии, которое следует сделать, должно бы быть направлено не на усиление того движения, которое завлекло нас в то ложное положение, в котором мы находимся, а на остановку его. Казалось бы, ясно то, что, только остановившись, мы можем хоть сколько-нибудь понять свое положение и найти то направление, в котором мы должны идти, для того64 65 чтобы придти к истинному благу не одного человека, не одного разряда людей, а истинному общему благу человечества, к которому стремятся все люди и отдельно каждое сердце человеческое. И что же? Люди придумывают всё возможное, но только не то одно, что может спасти, и если и не спасти их, то хотя облегчить их положение, именно то, чтобы хоть на минуту остановиться и не продолжать усиливать своей ложной деятельностью свои бедствия. Люди чувствуют бедственность своего положения и делают всё возможное для избавления себя от него, но только того одного, что наверное облегчит их положение, они ни за что не хотят сделать, и совет сделать это больше всего раздражает их.

Если бы можно было еще сомневаться в том, что мы заблудились, то это отношение к совету одуматься очевиднее всего доказывает, как безнадежно мы заблудились и как велико наше отчаяние.

СТАТЬИ

[О Т. М. БОНДАРЕВЕ. ДЛЯ СЛОВАРЯ С. А. ВЕНГЕРОВА]

Как бы странно и дико показалось утонченно образованным римлянам первой половины 1-го столетия, если бы кто-нибудь сказал им, что полуграмотные, неясные, запутанные, часто нелепые письма странствующего еврея к своим друзьям и ученикам будут в сто, в тысячу, в сотни тысяч раз больше читаться, больше распространены и больше влиять на людей, чем все любимые утонченными людьми поэмы, оды, элегии и элегантные послания сочинителей того времени. А между тем это случилось с посланиями Павла. Точно так же странно и дико должно показаться людям теперешнее мое утверждение, что сочинение Бондарева, над наивностью которого мы снисходительно улыбаемся с высоты своего умственного величия, переживет все те сочинения, которые описаны в этом лексиконе, и произведет большее влияние на людей, чем все они, взятые вместе.

А между тем, я уверен, что это так будет. А уверен я в этом потому, что как ложных и никуда не ведущих и потому ненужных путей бесчисленное количество, а истинный, ведущий к цели и потому нужный путь только один, так и мыслей ложных, ни на что не нужных, бесчисленное количество, а истинная, нужная мысль, или скорее истинный и нужный ход мысли только один, и этот один истинный и нужный ход мысли в наше время излагает Бондарев в своем сочинении с такой необыкновенной силой, ясностью и убеждением, с которой никто еще не излагал его. И потому всё кажущееся столь важным и нужным теперь бесследно исчезнет и забудется, а то, что говорит Бондарев и к чему призывает людей, не забудется, потому что люди самой жизнью будут всё больше и больше приводиться к тому, что он говорит.69

70 Открытие всяких научных отвлеченных и научных прикладных, и философских, и нравственных, и экономических истин всегда совершается так, что люди ходят всё более и более суживающимися кругами около этих истин, всё приближаясь и приближаясь к ним и иногда только слегка захватывая их, до тех пор, пока смелый, свободный и одаренный человек не укажет самой середины этой истины и не поставит ее на ту высоту, с которой она видна всем. И это самое сделал Бондарев по отношению нравственно-экономической истины, которая подлежала открытию и уяснению нашего времени. Многие говорили и говорят то же самое. Одни считают физический труд необходимым для здоровья, другие — для правильного экономического устройства, третьи — для нормального развития всесторонних свойств человека, четвертые считают его необходимым условием для нравственного совершенства человека. Так, например, один из величайших писателей Англии и нашего времени, почти столь же не оцененный культурной толпой нашего времени, как и наш Бондарев, несмотря на то, что Рёскин, — образованнейший и утонченнейший человек своего времени, т. е. стоящий на противоположном от Бондарева полюсе, — Рёскин этот говорит в своей Fors clavigera, письмо 67: «It is physically impossible that the true religious knowledge or pure morality should exist among any classes of a nation who do not work with their hands for their bread», т. e. что физически невозможно, чтобы существовало истинное религиозное познание или чистая нравственность между сословием народа, которое не зарабатывает себе хлеба своими руками. Многие ходят около этой истины и выговаривают ее с разными оговорками, как это делает Рёскин, но никто не делает того, что делает Бондарев, признавая хлебный труд основным религиозным законом жизни. И он делает это не потому, как это нам приятно думать, что он невежественный и глупый мужик, не знающий всего того, что мы знаем, а потому, что он гениальный человек, знающий то, что истина только тогда истина, когда она выражена не с урезками и оговорками и прикрытиями, а тогда, когда она выражена вполне. Как истина о том, что сумма углов в треугольнике равна двум прямым, выраженная так, что сумма углов в треугольнике бывает иногда приблизительно равна двум прямым, теряет всякий смысл и значение, так и истина о том, что человек должен работать своими руками, выраженная70 71 в виде совета, желательности, утверждения о том, что это может быть полезно с некоторых сторон и т. п., теряет весь свой смысл и свое значение. Смысл и значение эта истина получает только тогда, когда она выражена как непреложный закон, отступление от которого влечет за собой неизбежные бедствия и страдания и исполнение которого требуется от нас богом или разумом, как выразил это Бондарев. Бондарев не требует того, чтобы всякий непременно надел лапти и пошел ходить за сохою, хотя он и говорит, что это было бы желательно и освободило бы погрязших в роскоши людей от мучающих их заблуждений (и действительно, кроме хорошего ничего не вышло бы и от точного исполнения даже и этого требования), но Бондарев говорит, что всякий человек должен считать обязанность физического труда, прямого участия в тех трудах, плодами которых он пользуется, своей первой, главной, несомненной священной обязанностью и что в таком сознании этой обязанности должны быть воспитываемы люди. И я не могу себе представить, каким образом честный и думающий человек может не согласиться с этим.

Лев Толстой.

СТЫДНО

В 1820-х годах семеновские офицеры, цвет тогдашней молодежи, большей частью масоны и впоследствии декабристы, решили не употреблять в своем полку телесного наказания, и, несмотря на тогдашние строгие требования фронтовой службы, полк и без употребления телесного наказания продолжал быть образцовым.

Один из ротных командиров Семеновского же полка, встретясь раз с Сергеем Ивановичем Муравьевым, одним из лучших людей своего, да и всякого, времени, рассказал ему про одного из своих солдат, вора и пьяницу, говоря, что такого солдата ничем нельзя укротить, кроме розог. Сергей Муравьев не сошелся с ним и предложил взять этого солдата в свою роту.

Перевод состоялся, и переведенный солдат в первые же дни украл у товарища сапоги, пропил их и набуянил. Сергей Иванович собрал роту и, вызвав перед фронт солдата, сказал ему: «Ты знаешь, что у меня в роте не бьют и не секут, и тебя я не буду наказывать. За сапоги, украденные тобой, я заплачу свои деньги, но прошу тебя, не для себя, а для тебя самого, подумать о своей жизни и изменить ее». И, сделав дружеское наставление солдату, Сергей Иванович отпустил его.

Солдат опять напился и подрался. И опять не наказали его, но только уговаривали: «Еще больше повредишь себе; если же ты исправишься, то тебе самому станет лучше. Поэтому прошу тебя больше не делать таких вещей».

Солдат был так поражен этим новым для него обращением, что совершенно изменился и стал образцовым солдатом.

Рассказывавший мне это брат Сергея Ивановича, Матвей Иванович, считавший, так же как и его брат и все лучшие72 73 люди его времени, телесное наказание постыдным остатком варварства, позорным не столько для наказываемых, сколько для наказывающих, никогда не мог удержаться от слез умиления и восторга, когда говорил про это. И, слушая его, трудно было удержаться от того же.

Так смотрели на телесное наказание образованные русские люди 75 лет тому назад. И вот прошло 75 лет, и в наше время внуки этих людей заседают в качестве земских начальников в присутствиях и спокойно обсуждают вопросы о том, должно ли или не должно, и сколько ударов розгами должно дать такому и такому-то взрослому человеку, часто отцу семейства, иногда деду. Самые же передовые из этих внуков в комитетах и земских собраниях составляют заявления, адресы и прошения о том, чтобы ввиду гигиенических и педагогических целей сечь не всех мужиков, людей крестьянского сословия, а только тех, которые не кончили курса в народных училищах.

Очевидно, перемена в среде так называемого высшего образованного сословия произошла огромная. Люди 20-х годов, считая телесное наказание позорным действием для себя, сумели уничтожить его в военной службе, где оно считалось необходимым; люди нашего времени спокойно применяют его не над солдатами, а над всеми людьми одного из сословий русского народа и осторожно, политично, в комитетах и собраниях, со всякими оговорками и обходами, подают правительству адресы и прошения о том, что наказание розгами не соответствует требованиям гигиены и потому должно бы было быть ограничено, или что желательно бы было, чтобы секли только тех крестьян, которые не кончили курса грамоты, или чтобы были уволены от сечения те крестьяне, которые подходят под манифест по случаю бракосочетания императора.

Очевидно, совершилась страшная перемена в среде так называемого высшего русского общества; и что удивительнее всего, — что эта перемена совершилась именно тогда, когда в том самом одном сословии, которое считается необходимым подвергать отвратительному, грубому и глупому истязанию сечения, в этом самом сословии совершилась за эти 75 лет, а в особенности за последние 35 лет со времени освобождения, такая же огромная перемена, но только в обратном направлении.

В то время как высшие правящие классы так огрубели и нравственно понизились, что ввели в закон сечение и спокойно73 74 рассуждают о нем, в крестьянском сословии произошло такое повышение умственного и нравственного уровня, что употребление для этого сословия телесного наказания представляется людям из этого сословия не только физической, но и нравственной пыткой.

Я слышал и читал про случаи самоубийства крестьян, приговоренных к розгам. И не могу не верить этому, потому что сам видел, как самый обыкновенный молодой крестьянин при одном упоминании на волостном суде о возможности совершения над ним телесного наказания побледнел как полотно и лишился голоса; видел также, как другой крестьянин, 40 лет, приговоренный к телесному наказанию, заплакал, когда на вопрос мой о том, исполнено ли решение суда, должен был ответить, что оно уже исполнено.

Знаю я тоже, как знакомый мне почтенный, пожилой крестьянин, приговоренный к розгам за то, что он, как обыкновенно, поругался с старостой, не обратив внимания на то, что староста был при знаке, был приведен в волостное правление и оттуда в сарай, в котором приводятся в исполнение наказания. Пришел сторож с розгами; крестьянину велено было раздеться.

— Пармен Ермилыч, ведь у меня сын женатый, — дрожа всем телом, сказал крестьянин, обращаясь к старшине. — Разве нельзя без этого? Ведь грех это.

— Начальство, Петрович... я бы рад, что делать? — отвечал смущенный старшина.

Петрович разделся и лег.

— Христос терпел и нам велел, — сказал он.

Как рассказывал мне присутствовавший писарь, у всех тряслись руки, и все не смели смотреть в глаза друг другу, чувствуя, что они делают что-то ужасное. И вот этих-то людей считают необходимым и, вероятно, полезным для кого-то, как животных, — да и животных запрещают истязать, — сечь розгами.

Для блага нашего христианского и просвещенного государства необходимо подвергать нелепейшему, неприличнейшему и оскорбительнейшему наказанию не всех членов этого христианского просвещенного государства, а только одно из его сословий, самое трудолюбивое, полезное, нравственное и многочисленное.74

75 Высшее правительство огромного христианского государства, 19 веков после Христа, ничего не могло придумать более полезного, умного и нравственного для противодействия нарушениям законов, как то, чтобы людей, нарушавших законы, взрослых и иногда старых людей, оголять, валить на пол и бить прутьями по заднице[36].

И люди нашего времени, считающие себя самыми передовыми, внуки тех людей, которые 75 лет тому назад уничтожили телесное наказание, теперь почтительнейше и совершенно серьезно просят господина министра и еще кого-то о том, чтобы поменьше сечь взрослых людей русского народа, потому что доктора находят, что это нездорово, не сечь тех, которые кончили курс, и избавить от сечения тех, которых должны сечь вскоре после бракосочетания императора. Мудрое же правительство глубокомысленно молчит на такие легкомысленные заявления или даже воспрещает их.

Но разве можно об этом просить? Разве может быть об этом вопрос? Ведь есть поступки, совершаются ли они частными людьми, или правительствами, про которые нельзя рассуждать хладнокровно, осуждая совершение этих поступков только при известных условиях. И сечение взрослых людей одного из сословий русского народа в наше время и среди нашего кроткого и христиански-просвещенного народа принадлежит к такого рода поступкам. Нельзя для прекращения такого преступления всех законов божеских и человеческих политично подъезжать к правительству со стороны гигиены, школьного образования или манифеста. Про такие дела можно или совсем не говорить, или говорить по существу дела и всегда с отвращением и ужасом. Ведь просить о том, чтобы не стегать по оголенным ягодицам только тех из людей крестьянского сословия, которые выучились грамоте, всё равно, что если бы, — где существовало наказание прелюбодейной жене, состоящее в том, чтобы, оголив эту женщину, водить ее по улицам, — просить о том, чтобы наказание это применять только к тем женщинам, которые не умеют вязать чулки или что-нибудь подобное.

Про такие дела нельзя «почтительнейше просить» и «повергать к стопам» и т. п., такие дела можно и должно только75 76 обличать. Обличать же такие дела должно потому, что дела эти, когда им придан вид законности, позорят всех нас, живущих в том государстве, в котором дела эти совершаются. Ведь если сечение крестьян — закон, то закон этот сделан и для меня, для обеспечения моего спокойствия и блага. А этого нельзя допустить. Не хочу и не могу я признавать того закона, который нарушает все законы божеские и человеческие, и не могу себя представить солидарным с теми, которые пишут и утверждают такие преступления под видом закона.

Если уже говорить про это безобразие, то можно говорить только одно: то, что закона такого не может быть, что никакие указы, зерцала, печати и высочайшие повеления не сделают закона из преступления, а что, напротив, облечение в законную форму такого преступления (как то, что взрослые люди одного, только одного, лучшего сословия могут по воле другого, худшего сословия — дворянского и чиновничьего — подвергаться неприличному, дикому, отвратительному наказанию) доказывает лучше всего, что там, где такое мнимое узаконение преступления возможно, не существует никаких законов, а только дикий произвол грубой власти.

Если уже говорить про телесное наказание, совершаемое только над одним крестьянским сословием, то надо не отстаивать прав земского собрания или жаловаться на губернатора, опротестовавшего ходатайство о несечении грамотных, министру, а на министра сенату, а на сенат еще кому-то, как это предлагает тамбовское земство, а надо не переставая кричать, вопить о том, что такое применение дикого, переставшего уже употребляться для детей наказания к одному лучшему сословию русских людей есть позор для всех тех, кто, прямо или косвенно, участвуют в нем.

Петрович, который лег под розги, перекрестившись и сказав: «Христос терпел и нам велел», простил своих мучителей и после розог остался тем, чем был. Одно, что произвело в нем совершенное над ним истязание, это — презрение к той власти, которая может предписывать такие наказания. Но на многих молодых людей не только самое наказание, но часто одно признание того, что оно возможно, действует, понижая их нравственное чувство и возбуждая иногда отчаянность, иногда зверство. Но не тут еще главный вред этого безобразия. Главный вред в душевном состоянии тех людей, которые устанавливают,76 77 разрешают, предписывают это беззаконие, тех, которые пользуются им, как угрозой, и всех тех, которые живут в убеждении, что такое нарушение всякой справедливости и человечности необходимо для хорошей, правильной жизни. Какое страшное нравственное искалечение должно происходить в умах и сердцах таких людей, часто молодых, которые, я сам слыхал, с видом глубокомысленной практической мудрости говорят, что мужика нельзя не сечь и что для мужика это лучше.

Вот этих-то людей больше всего жалко за то озверение, в которое они впали и в котором коснеют.

И потому освобождение русского народа от развращающего влияния узаконенного преступления — со всех сторон дело огромной важности. И освобождение это произойдет не тогда, когда будут изъяты от телесного наказания кончившие курс, или еще какие-нибудь из крестьян, или даже все крестьяне, за исключением хотя бы одного, а только тогда, когда правящие классы признают свой грех и смиренно покаются в нем.

14 декабря 1895.

ПРИБЛИЖЕНИЕ КОНЦА

В нынешнем 1896 году молодой человек Ван-дер-Вер был призван в Голландии к поступлению в национальную гвардию.

На требование командира Ван-дер-Вер ответил следующим письмом:


«Не убий».

Господину Герману Снейдерс.

Командиру национальной гвардии Мидельбургского округа.


Милостивый государь!

Прошлую неделю я получил бумагу, в которой мне было приказано явиться в городскую думу для того, чтобы согласно закону быть зачисленным в национальную гвардию. Как Вы, вероятно, заметили, я не явился; и настоящее письмо имеет целью довести до Вашего сведения откровенно и без обходов, что я не намерен явиться перед комиссией; я хорошо знаю, что подвергаю себя тяжелой ответственности, что Вы можете меня наказать и не преминете воспользоваться этим Вашим правом. Но меня это не страшит. Причины, побуждающие меня проявить этот пассивный отпор, представляют для меня достаточно значительный противовес этой ответственности.

Лучше, чем большинство христиан, я, будучи, если угодно, не христианином, понимаю заповедь, стоящую во главе этого письма, — заповедь, присущую человеческой природе и разуму. Будучи еще ребенком, я позволял обучать себя солдатскому ремеслу, — искусству убивать; но теперь я отказываюсь! В особенности я не желаю убивать по команде, что является78 79 убийством против совести, без всякого личного побуждения или какого-либо основания. Можете ли Вы мне назвать что-либо более унизительное для человеческого существа, нежели совершение подобных убийств или резни? Я не могу ни убить, ни видеть убийства какого-либо животного, и для того, чтобы не убивать животных, я сделался вегетарианцем. А в настоящем случае мне могли бы «приказать» стрелять по людям, никогда не сделавшим мне никакого зла: ведь не для того же, я полагаю, обучаются солдаты ружейным приемам, чтобы попадать в листья или ветки деревьев.

Но Вы, быть может, скажете мне, что национальная гвардия должна также и прежде всего содействовать поддержанию внутреннего порядка.

Господин командир, если бы действительно порядок царствовал в нашем обществе, если бы общественный организм был на самом деле здоров, другими словами: если бы не было таких вопиющих злоупотреблений в общественных отношениях, если бы не было дозволено, чтобы один умирал с голода в то время, как другой может позволить себе все прихоти роскоши, — тогда Вы увидали бы меня в первых рядах защитников этого порядка; но я безусловно отказываюсь содействовать поддержанию теперешнего так называемого порядка. К чему, господин командир, пускать друг другу пыль в глаза? Ведь оба мы отлично знаем, что означает поддержание этого порядка: поддержку богачей против нищих тружеников, начинающих сознавать свои права. Разве мы не видели роли, которую, во время последней стачки в Ротердаме, разыграла Ваша национальная гвардия: без всякого основания эта гвардия должна была целыми часами находиться на службе для того, чтобы защищать имущество угрожаемых торговых фирм. И можете ли Вы на одну минуту предположить, что я поддамся участию в защите людей, которые, по моему искреннему убеждению, поддерживают войну между капиталом и трудом, — что я буду стрелять в рабочих, действующих всецело в пределах своего права. Вы не можете быть настолько слепы! Зачем же усложнять дело? Не могу же я, на самом деле, позволить вылепить из себя послушного национального гвардейца, такого, какого Вы желаете и какой Вам нужен.

На основании всех этих причин, но в особенности потому, что я ненавижу убийство по команде, я и отказываюсь от службы79 80 в качестве национального гвардейца, прося Вас не присылать мне ни мундира, ни оружия, так как я имею непреклонное намерение не употреблять их.

Приветствую Вас, господин командир.

И. К. Ван-дер-Вер.


Письмо это, по моему мнению, имеет очень большое значение.

Отказы от военной службы в христианских государствах начались с тех пор, как в христианских государствах появилась военная служба, или, скорее, с тех пор, как государства, власть которых основана на насилии, приняли христианство, не отказавшись от насилия.

В сущности оно и не может быть иначе: христианин, учение которого предписывает ему смирение, непротивление злу, любовь ко всем, даже врагам, не может быть военным, т. е. принадлежать к сословию людей, предназначенных только для убийства себе подобных.

И потому истинные христиане всегда отказывались и теперь отказываются от военной службы.

Но истинных христиан всегда было мало; огромное большинство людей христианских государств только числились христианами, исповедуя церковную веру, не имеющую ничего общего, кроме имени, с истинным христианством. То, что изредка появлялся, на десятки тысяч поступающих в военную службу, один, отказавшийся от нее, нисколько не смущало те сотни тысяч, миллионы людей, которые каждый год поступали в военную службу.

«Не может же быть, чтобы заблуждалось всё огромное большинство христиан, поступающих в военную службу, а были правы только исключения, часто малообразованные люди, отказывающиеся от военной службы, тогда как архиепископы и ученые люди признают ее совместной с христианством», — говорили себе люди большинства, и спокойно, считая себя христианами, поступали в ряды убийц.

Но вот является человек не христианин, как он сам заявляет о себе, и отказывается от военной службы не по религиозным, а по самым простым причинам, понятным и общим всякому человеку, какого бы он ни был исповедания и какой бы ни был национальности — католик, магометанин, буддист, конфуцианец, испанец, араб, японец...80

81 Отказывается Ван-дер-Вер от военной службы не потому, что он следует заповеди «не убий», и не потому, что он христианин, а потому, что он считает убийство противным разуму человека. Он пишет, что просто ненавидит всякое убийство, и ненавидит его до такой степени, что стал вегетарианцем, только бы не быть участником в убийстве животных; главное же, он говорит, что отказывается от военной службы потому, что считает убийство по приказанию, т. е. обязательство убивать тех людей, которых ему велят убивать (в чем собственно и состоит военная служба), делом несовместимым с достоинством человека. На обычное же возражение о том, что если он не будет служить, и по его примеру не будут служить и другие, то нарушится существующий порядок, он отвечает тем, что он и не хочет поддерживать существующий порядок, потому что порядок этот дурной, такой, в котором властвуют богатые над бедными, а этого не должно быть, так что если бы у него и было какое-нибудь сомнение о том, нужно ли или не нужно служить в военной службе, одна мысль о том, что, служа в военной службе, он оружием и угрозой убийств будет поддерживать угнетающих богатых против угнетенных бедных, заставила бы его отказаться от военной службы.

Если бы Ван-дер-Вер выставлял причиною отказа свою принадлежность к какому-нибудь христианскому исповеданию, люди, которым предстоит поступление в военную службу, могли бы сказать: «Я не сектант и не признаю христианства, и потому не считаю нужным поступать так же». Но причины, выставляемые Ван-дер-Вером, так просты, ясны и так общи всем людям, что невозможно не применить их к себе. Теперь для того, чтобы признать причины эти необязательными для себя, надо сказать: «Я люблю убийство и готов убивать не только врагов, но и своих угнетенных и несчастных соотечественников и не нахожу ничего дурного в том, чтобы обещаться по приказанию первого встречного начальника убивать всех тех, кого он прикажет».

Ведь дело очень просто.

Живет молодой человек; в какой бы среде и семье и исповедании он ни вырос, его учат тому, что надо быть добрым, что очень дурно не только бить и убивать человека, но и животного, учат его тому, что человек должен дорожить своим достоинством, а достоинство состоит в том, чтобы поступать сообразно своей81 82 совести. Этому учат одинаково и китайца-конфуцианца, и японца-шинтоиста или буддиста, и турка-магометанина. И вдруг после того, как его научили всему этому, он поступает в военную службу, где от него требуют обратного тому, чему его учили: ему велят готовиться ранить и убивать не животных, а людей, велят ему отказаться от своего человеческого достоинства и повиноваться в деле убийства неизвестным и незнакомым ему людям. Что может отвечать на такое требование человек нашего времени? Очевидно, только одно: «Не хочу и не буду».

Это самое сделал Ван-дер-Вер. И трудно придумать, что можно ответить ему и всем тем людям, которые, находясь в таком же, как и он, положении, должны поступать так же.

Можно не видать того, на что не обращено еще внимания, и не понимать значения поступка, пока оно не разъяснено, но раз указано и разъяснено, нельзя уже не видать или притворяться, что не видишь того, что совершенно ясно.

Может найтись и теперь человек, который не думал о том, что он делает, поступая в военную службу; могут найтись и такие люди, которые желают войны с чужими народами, или желают продолжать угнетать рабочих, или даже такие люди, которые любят убийство для убийства. Такие люди могут еще быть военными, но и эти люди теперь не могут не знать, что есть люди, и самые лучшие люди всего мира среди не только христиан, но магометан, браминов, буддистов, конфуцианцев, которые с отвращением и презрением смотрят на войну и военных, и что количество этих людей с каждым часом увеличивается. Никакие аргументы не могут разговорить ту простую истину, что человеку, уважающему себя, нельзя идти в рабство к неизвестному или хотя бы известному, но имеющему убийственные цели, хозяину. А в этом самом только и состоит военная служба с своей дисциплиной.

«Но ответственность, которой подвергается отказывающийся? — говорят мне на это. — Хорошо вам, старику, уже не подлежащему этому испытанию и обеспеченному своим положением, проповедовать мученичество; но каково тем, которым вы проповедуете и которые, поверив вам, отказываются и губят свою молодую жизнь?» — Но что же мне делать? отвечаю я тем, которые говорят мне это. Неужели потому, что я старик, мне надо не указывать на то зло, которое я ясно и несомненно вижу именно потому, что я старик и много жил и думал. Разве человек82 83 находящийся на другой стороне реки и потому недоступный для разбойника, видящий, как этот разбойник хочет заставить одного человека убить другого, не должен кричать убивающему человеку, чтобы он не делал этого, хотя бы такое вмешательство озлобило бы еще больше разбойника? Кроме того, я никак не вижу, почему правительство, подвергая гонениям тех, которые отказываются от военной службы, не обратит свои кары на меня, признав меня подстрекателем этих отказов. Я не настолько стар, чтобы не мог подвергнуться гонениям и всякого рода казням, и положение мое вовсе не ограждает меня. Во всяком случае будут или не будут осуждать и преследовать меня, будут или не будут осуждать и преследовать тех, которые отказываются от военной службы, я, пока жив, не перестану говорить то, что говорю, потому что не могу перестать поступать по своей совести.

Тем-то и могущественно и непобедимо христианство, т. е. учение истины, что оно, для воздействия на людей, не может руководствоваться никакими внешними соображениями. Молод или стар человек, подлежит он за это гонениям или нет, человек, усвоивший себе христианское, т. е, истинное жизнепонимание, не может отступить от требований своей совести. В этом сущность и особенность христианства от всех других религиозных учений и в этом его неодолимое могущество.

Ван-дер-Вер говорит, что он не христианин, но мотивы его отказа и поступок его христианские: отказывается он потому, что не хочет убивать брата; не повинуется же потому, что веление его совести для него обязательнее повелений людских. От этого-то и особенно важен отказ Ван-дер-Вера. Отказ этот показывает, что христианство не есть какая-либо секта или исповедание, которого могут держаться одни люди и не держаться другие, но что христианство есть не что иное, как следование в жизни тому свету разумения, который просвещает всех людей. Значение христианства не в том, что оно предписывало людям такие или иные поступки, а в том, что предвидело и указывало тот путь, по которому должно было идти и пошло всё человечество.

Люди, поступающие теперь добро и разумно, поступают так не потому, что следуют предписаниям Христа, а потому, что то, что 1800 лет назад высказывалось как направление деятельности, теперь стало сознанием людей.83

84 Вот потому-то я и думаю, что поступок и письмо Ван-дер-Вера имеют большое значение.

Как пущенный по степи или по лесу огонь до тех пор не потухает, пока не выжигает всего сухого, мертвого, и потому подлежащего горению, так и раз выраженная словом истина до тех пор не перестанет действовать, пока не уничтожит всю ту ложь, подлежащую уничтожению, которая со всех сторон окружает и скрывает истину. Огонь долго тлеет, но как скоро он вспыхнул, он сжигает всё сгорающее очень скоро. Так же и мысль долго просится наружу, не находя выражения; но стоит ей найти ясное выражение в слове, и ложь и зло уничтожаются очень скоро. Одно из частных проявлений христианства — мысль о том, что человечество может жить без рабства, хотя и включена была в идею христианства, ясно была выражена, как мне кажется, только у писателей конца 18 столетия. До этого же времени не только древние язычники — Платон и Аристотель, но люди близкие к нам по времени и христиане не могли себе представить человеческого общества без рабства. Томас Мур не мог себе представить и Утопию без рабства. Точно так же и люди начала нынешнего столетия не могли себе представить жизни человечества без войны. Только после наполеоновских войн была ясно выражена мысль о том, что человечество может жить без войны. И вот прошло сто лет с тех пор, как ясно была выражена мысль о том, что человечество может жить без рабства, и среди христиан уже нет рабства; и не пройдет ста лет после того, что ясно была выражена мысль о возможности человечеству жить без войны, и войны не будет. Очень может быть, что уничтожится война не совершенно, как не совершенно уничтожено рабство. Очень может быть, что военное насилие еще останется, как остался наемный труд после уничтожения рабства, но во всяком случае будут уничтожены война и войско в той противной и разуму и нравственному чувству грубой форме, в которой они существуют теперь.

Признаков того, что время это близко, очень много. Признаки эти в безвыходном положении правительств, всё увеличивающих и увеличивающих свои вооружения, и в всё растущей тяжести податей и недовольстве народов, и в доведенной до последней степени убийственности военных орудий, и в деятельности конгрессов и обществ мира, главное же в отказах вообще84 85 отдельных лиц от военной службы. В этих отказах — ключ к разрешению вопроса.

«Вы говорите, что военная служба необходима, что если бы ее не было, нас постигли бы страшные бедствия. Всё это может быть, но с тем понятием о добре и зле, которое обще всем людям нашего времени и вам самим, я не могу убивать людей по приказанию. Так что, если военная служба, как вы говорите, очень нужна, то устройте ее так, чтобы она не была в таком противоречии с моею и вашею совестью. Пока же вы не устроили этого, а требуете от меня того, что прямо противно ей, я никак не могу повиноваться».

Так неизбежно должны ответить, и в очень скором времени, все честные и разумные люди не только нашего христианского мира, но и магометане и так называемые язычники — брамины, буддисты и конфуцианцы. Может быть, по инерции военное дело еще продержится некоторое время, но вопрос уже решен в сознании людей, и с каждым днем, каждым часом всё большее и большее число людей приходит к тому же решению, и остановить это движение уже нет никакой возможности.

Всякое признание людьми какой-либо истины или скорее освобождение от какого-либо заблуждения — так это было на наших глазах с рабством — достигается всегда борьбою между уяснением сознания людей и инерцией прежнего состояния.

Сначала инерция так сильна и сознание так слабо, что первая попытка освобождения от заблуждения встречается только удивлением. Новая истина представляется безумием. «Разве можно жить без рабства? Кто же будет работать? Разве можно жить без войны? Всякий придет и завоюет нас». Но сила сознания всё растет, инерция всё ослабевает и удивление всё сменяется насмешками и презрением. «Священное писание признает господ и рабов. Такое отношение существовало вечно; и вдруг нашлись такие умники, которые хотят переделать весь мир», — говорили о рабстве. «Все ученые и мудрецы признавали законность и даже святость войны, и вдруг мы поверим, что не нужно воевать!» — говорят о войне. Но сознание всё растет и уясняется: людей, признающих новую истину, становится всё больше и больше, и насмешки и презрение сменяются хитростью и обманами. Люди, поддерживающие заблуждение, делают вид, что они понимают и признают несообразность,85 86 жестокость той меры, которую они защищают, но считают уничтожение ее невозможным теперь, откладывая ее уничтожение на неопределенное время. «Кто же не знает, что рабство дурно, но люди еще не готовы для свободы, и освобождение произведет страшные бедствия», — говорили про рабство 40 лет тому назад. «Кто же не знает, что война есть зло? Но пока человечество еще так зверообразно, уничтожение войска произвело бы больше зла, чем добра», говорят теперь про войну. Но мысль делает свое дело, растет и сжигает ложь, и наступает то время, когда безумие, бесцельность, вред и безнравственность заблуждения до такой степени ясны (так было на нашей памяти с рабством в 60-х годах в России и Америке), что уже нельзя защищать его. Так это теперь в деле войны. Как тогда уже не пытались оправдывать рабство, а только поддерживали его, так и теперь уже не пытаются оправдывать войну и войско, а только отмалчиваются, пользуясь той инерцией, которая еще поддерживает войну и войско, зная очень хорошо, что вся эта кажущаяся столь могущественной жестокая и безнравственная организация убийства всякую минуту может рухнуть с тем, чтобы никогда уже не возобновляться. Но стоит просочиться сквозь плотину одной капле воды, или из огромного здания вывалиться одному кирпичу, или из самой твердой сети распуститься одной петле, и прорывается плотина, заваливается здание, распускается сеть. Такой каплей, таким камнем, такой распущенной петлей представляется мне отказ Ван-дер-Вера, мотивированный причинами, общими всему человечеству. За отказом Ван-дер-Вера должны последовать всё чаще и чаще такие же отказы, а как только таких отказов будет много, так тотчас же те самые люди, которые вчера еще говорили (а имя им легион), что без войны нельзя жить, скажут, что они уже давно проповедуют безумие и безнравственность войны, советуют вам поступать так, как поступил Ван-дер-Вер, и от войны и войска в том виде, в котором они существуют теперь, останется одно воспоминание.

И время это близко.


Ясная Поляна

24 сентября 1896.

ПРЕДИСЛОВИЕ
К СТАТЬЕ ЭДУАРДА КАРПЕНТЕРА
«СОВРЕМЕННАЯ НАУКА»

Я думаю, что предлагаемая статья Карпентера о современной науке может быть особенно полезна в нашем русском обществе, в котором более чем в каком-либо другом европейском обществе распространено и укоренилось суеверие, по которому считается, что для блага человечества совсем не нужно распространение истинных религиозных и нравственных знаний, а нужно только изучение опытных наук, и что знание этих наук удовлетворяет всем духовным запросам человечества.

Понятно, какое зловредное влияние (совершенно такое же, какое имеют религиозные суеверия) должно иметь на нравственную жизнь людей такое грубое суеверие. И потому распространение мыслей писателей, критически относящихся к опытной науке и ее методу, особенно желательно для нашего общества.

Карпентер доказывает, что ни астрономия, ни физика, ни химия, ни биология, ни социология не дают нам истинного знания действительности, что все законы, открываемые этими науками, суть только обобщения, имеющие приблизительное, — и то только при незнании или игнорировании других условий, — значение законов, и что даже и законы эти кажутся нам законами только потому, что мы открываем их в той области, которая так удалена от нас по времени или пространству, что мы не можем видеть несоответствия этих законов с действительностью.

Кроме того, Карпентер указывает и на то, что метод науки, состоящий в объяснении близких нам и важных для нас явлений более отдаленными и безразличными для нас явлениями,87 88 есть метод ложный, никогда не могущий привести к желаемым результатам.

«Каждая наука, — говорит он, — объясняет явления, ею исследованные, по возможности, понятиями низшего порядка. Так, этика сведена на вопросы полезности и унаследованных привычек; из политической экономии изъяты все понятия о справедливости между людьми: о сострадании, о привязанности, о стремлениях к солидарности, и она основана на принципе самого низшего порядка, какой только можно было в ней найти, а именно: на принципе личного интереса. Из биологии исключено значение личности, как в растениях и животных, так и в людях; вопрос о сознании личности здесь устранен и сделана попытка свести вопросы биологии к взаимодействию клеток и к химическому сродству — к протоплазме и к явлениям осмоса. Затем химическое сродство и все удивительные явления физики сведены к движениям атомов, а движения атомов, так же как и движения небесных тел, сведены к законам механики».

Предполагается, что сведение вопросов высшего порядка к вопросам низшего разъяснит вопросы высшего порядка. Но разъяснение это никогда не получается, и делается только то, что, спускаясь в своих исследованиях всё ниже и ниже от самых существенных вопросов к менее существенным, наука приходит, наконец, к области совершенно чуждой человеку, только соприкасающейся с ним, и на этой-то области и останавливает свое внимание, оставляя все самые важные для человека вопросы без всякого разрешения.

Происходит нечто подобное тому, что сделал бы человек, который, желая понять значение находящегося перед ним предмета, вместо того чтобы ближе подойти к нему и со всех сторон осмотреть и ощупать его, стал бы всё более и более удаляться от предмета и, наконец, удалился бы на такое расстояние, при котором уничтожились бы все особенности цвета, неровности рельефа и остались бы одни черты, отделяющие предмет от горизонта. И тут-то человек этот стал бы с подробностью описывать этот предмет, полагая, что теперь-то он и имеет ясное понятие о нем и что это, на таком расстоянии составленное понятие будет содействовать полному пониманию предмета. Вот этот-то самообман и разоблачается отчасти критицизмом Карпентера, показывающим, во-первых, то, что знания, какие нам дает наука в области естественных наук, суть только88 89 удобные приемы обобщения, но никак не изображение действительности, а во-вторых, то, что тот метод науки, при котором явления высшего порядка сводятся к явлениям низшего, никогда не приведет нас к объяснению явлений высшего порядка.

Но и не предрешая вопроса о том, приведет или не приведет опытная наука когда-либо своим методом к решению важнейших для человека задач жизни, самая деятельность опытной науки по отношению к вечным и самым законным требованиям человечества поражает своей неправильностью.

Людям надо жить. А для того, чтобы жить, им надо знать, как жить. И все люди всегда — плохо ли, хорошо ли — узнавали это и, сообразно с этим знанием, жили, двигались вперед, и это знание того, как должно жить людям, со времен Моисея, Солона, Конфуция считалось всегда наукой, самой наукой наук. И только в наше время стало считаться, что наука о том, как жить, есть вовсе не наука, а что настоящая наука есть только наука опытная, начинающаяся математикой и кончающаяся социологией.

И выходит странное недоразумение.

Простой и разумный рабочий человек по-старому, да кроме того и по здравому смыслу предполагает, что если есть люди, которые всю жизнь учатся и за то, что он их кормит и содержит, думают за него, то, вероятно, люди эти заняты тем, чтобы изучать то, что нужно людям, и он ждет от науки, что она разрешит для него те вопросы, от которых зависит благо его и всех людей. Ожидает он, что наука научит его, как надо жить, как обходиться с семейными, как с ближними, как с иноплеменниками, как бороться с своими страстями, во что надо, во что не надо верить и многое другое. И что же ему говорит на все эти вопросы наша наука?

Она с торжеством объявляет ему, сколько миллионов миль от солнца до земли, сколько миллионов колебаний эфира в секунду для света и сколько колебаний воздуха для звука; рассказывает о химическом составе млечного пути, новом элементе — гелии, о микроорганизмах и их испражнениях, о тех точках руки, в которых сосредоточивается электричество, об икс-лучах и тому подобном.

— Но мне этого ничего не нужно, — говорит простой разумный человек, — мне нужно знать, как жить.89

90 Мало ли что тебе нужно знать, — отвечает на это наука. — То, о чем ты спрашиваешь, относится к социологии. Прежде же, чем отвечать на вопросы социологические, мы должны еще разрешить вопросы зоологические, ботанические, физиологические, вообще — биологические; для разрешения же этих вопросов нужно прежде еще разрешить вопросы физические, потом химические, нужно еще согласиться, какой формы бесконечно малые атомы и каким образом невесомый и неупругий эфир передает движение.

И люди, преимущественно те, которые сидят на шее других и которым поэтому удобно ожидать, удовлетворяются такими ответами и сидят, хлопая глазами, ожидая обещанного; но простой и разумный рабочий человек, тот, на чьей шее сидят люди, занимающиеся наукой, вся огромная масса людей, всё человечество, не может удовлетвориться такими ответами и, естественно, с недоумением спрашивает: — Да когда же это будет? Нам ждать некогда. Вы сами говорите, что всё это вы узнаете через несколько поколений. А мы живем теперь: сегодня живы, а завтра умрем, и потому нам надо знать, как нам прожить ту жизнь, в которой мы теперь. Научите же нас.

— Глупый и необразованный человек, — отвечает на это наука, — он не понимает того, что наука служит не пользе, а науке. Наука изучает то, что подлежит изучению, и не может избирать предметов для изучения. Наука изучает всё. Таково свойство науки.

И люди науки действительно уверены, что свойство заниматься пустяками, пренебрегая более существенным и важным, не их свойство, а свойство науки; но простой разумный человек начинает подозревать, что свойство это принадлежит не науке, но людям, склонным заниматься пустяками, придавая этим пустякам важное значение.

Наука изучает всё, говорят люди науки. Но ведь всего слишком много. Всё — это бесконечное количество предметов, нельзя сразу изучать всё. Как фонарь не может освещать всего и освещает только то место, на которое он направлен, так и наука не может изучать всего, а неизбежно изучает только то, на что направлено ее внимание. И как фонарь освещает сильнее всего ближайшее от него место и всё слабее и слабее предметы, более и более отдаленные от него, и вовсе не освещает те,90 91 до которых не доходит его свет, так и наука человеческая, какая бы она ни была, всегда изучала и изучает самым подробным образом то, что изучающим людям представляется самым важным, менее подробно изучает то, что представляется им менее важным, и совсем не изучает всего остального бесконечного количества предметов.

Определяло же и определяет для людей то, что очень важно, что менее важно и что совсем не важно, общее понимание людьми смысла и цели жизни, т. е. религия.

Люди же науки нашего времени, не признавая никакой религии и потому не имея никакого основания, по которому они могли бы отбирать, по степени их важности, предметы изучения и отделять их от предметов менее важных и, наконец, от того бесконечного количества предметов, которые всегда останутся, по ограниченности человеческого ума и по бесконечности количества этих предметов, неизучаемыми, составили себе теорию «наука для науки», по которой наука изучает не то, что нужно людям, а всё.

И действительно, опытная наука изучает всё, но не в смысле совокупности всех предметов, а в смысле беспорядочности, хаоса в распределении изучаемых предметов, т. е. что наука изучает не то преимущественно, что более нужно людям, и менее то, что менее нужно, и совсем не изучает того, что совсем не нужно, а изучает всё, что попало. Хотя и существует контовская и другие классификации наук, классификации эти не руководят выбором предметов изучения; выбором же руководят слабости человеческие, свойственные, как и всем, и людям науки. Так что в действительности люди опытной науки изучают не всё, как они воображают и утверждают, а то, что более выгодно и легко изучать. Более же выгодно изучать то, что может содействовать благосостоянию тех высших классов, к которым принадлежат люди, занимающиеся наукой; более же легко изучать всё не живое. Так и поступают люди опытной науки: они изучают книги, памятники, мертвые тела; и это-то изучение и считают самой настоящей наукой.

Так что самой настоящей «наукой», единственной, как «библией» называлась единственная книга, достойная этого имени, в наше время считаются не исследования о том, каким образом сделать жизнь людей более доброй и счастливой, а собирание и списывание из многих книг в одну всего того, что писано91 92 было прежними людьми об известном предмете, или переливание жидкостей из скляночки в скляночку, искусное расщепление микроскопических препаратов, культивирование бактерий, резание лягушек и собак, исследование икс-лучей, химического состава звезд и т. п.

Все же те науки, которые имеют целью сделать жизнь человеческую более доброй и счастливой: науки религиозные, нравственные, общественные, считаются царствующей наукой не науками и предоставлены богословам, философам, юристам, историкам, политико-экономам, которые заняты только тем, чтобы под видом научных исследований доказывать, что существующий строй жизни, выгодами которого они пользуются, есть тот самый, который должен существовать, и потому не только не должен быть изменен, но должен быть всеми силами поддерживаем.

Не говоря уже о богословии, философии и юриспруденции, поразительна в этом отношении самая модная из этого рода наук — политическая экономия. Политическая экономия, наиболее распространенная (Маркс), признавая существующий строй жизни таким, каким он должен быть, не только не требует от людей перемены этого строя, т. е. не указывает им на то, как они должны жить, чтобы их положение улучшилось, но, напротив, требует продолжения жестокости существующего порядка для того, чтобы совершились те более чем сомнительные предсказания о том, что должно случиться, если люди будут продолжать жить так же дурно, как они живут теперь.

И как это всегда бывает, чем ниже спускается деятельность человеческая, чем больше она отдаляется от того, чем она должна быть, тем больше растет ее самоуверенность. Это самое случилось и с наукой нашего времени. Истинная наука никогда не бывала оценяема современниками, но, напротив, большею частью была гонима. Оно и не могло быть иначе. Истинная наука указывает людям их заблуждения и новые, непривычные пути жизни. И то и другое неприятно властвующей части общества. Теперешняя же наука не только не противоречит вкусам и требованиям властвующей части общества, но совершенно соответствует им: удовлетворяет праздной любознательности, удивляет людей и обещает им увеличение наслаждений. И потому, между тем как всё истинно великое — тихо, скромно, незаметно, наука нашего времени не знает пределов самовосхваления.92

93 Все прежние методы были ошибочны, и потому всё то, что прежде считалось наукой, есть обман, заблуждения, пустяки; единственный наш метод — истинный, и единственная истинная наука есть только наша. Успехи нашей науки таковы, что тысячелетия не сделали того, что мы сделали в последнее столетие. В будущем же, идя по тому же пути, наука наша разрешит все вопросы и осчастливит всё человечество. Наша наука есть самая важная деятельность в мире, и мы, люди науки — самые важные, нужные люди в мире.

Так думают и говорят люди науки нашего времени, а между тем ни в какое время и ни в каком народе наука, вся наука во всем ее значении, не стояла на такой низкой степени, на какой стоит теперешняя. Одна часть ее, та, которая должна бы изучать то, что делает жизнь человеческую доброй и счастливой, занята оправдыванием существующего дурного строя жизни, другая же занимается разрешением вопросов праздного любопытства.

— Как праздного любопытства? — слышу я негодующие на такое кощунство голоса. — А пар, а электричество, а телефоны и все усовершенствования техники? Не говоря уже о научном их значении, посмотрите, какие они принесли практические результаты. Человек победил природу, подчинил себе ее силы и т. п.

— Но ведь все практические результаты победы над природой до сих пор — и уже довольно давно — прилагаются только к губительным для народа фабрикам, к орудиям истребления людей, к увеличению роскоши, разврата, — отвечает простой и разумный человек, — и потому победа человека над природой не только не увеличила благо людей, но, напротив, ухудшила их положение.

Если устройство общества дурное, такое, как наше, где малое число людей властвует над большинством и угнетает его, всякая победа над природой неизбежно послужит только к увеличению этой власти и этого угнетения. Так оно и совершается.

При науке, полагающей свой предмет не в изучении того, как должны жить люди, а в изучении того, что есть, и потому преимущественно занятой исследованием мертвых тел и оставляющей устройство человеческого общества таким, какое оно есть, никакие усовершенствования, никакие победы над природой не могут улучшить положение людей.93

94 А медицина? Вы забываете благодетельные успехи медицины? А прививки бактерий? А теперешние операции? — восклицают, как обыкновенно, защитники науки в последней инстанции, в доказательство плодотворности всей науки выставляя успехи медицины.

— Мы можем прививкой предохранять от болезней и излечивать, можем безболезненно делать операции — разрезать внутренности, очищать их, можем вправлять горбы, — говорят обыкновенно защитники науки, почему-то полагая, что вылеченное от дифтерита одно дитя из тысячи тех детей, которые без дифтерита нормально мрут в России в количестве 50% и в количестве 80% в воспитательных домах, должно убедить людей в благотворности науки вообще.

Строй нашей жизни таков, что не только дети, но большинство людей от дурной пищи, непосильной вредной работы, дурных жилищ, одежды, от нужды не доживают половины тех лет, которые они должны бы жить; строй жизни таков, что детские болезни, сифилис, чахотка, алкоголизм захватывают всё больше и больше людей, что большая доля трудов людей отбирается от них на приготовление к войне, что каждые десять—двадцать лет миллионы людей истребляются войною. И всё это происходит оттого, что наука, вместо того чтобы распространять между людьми правильные религиозные, нравственные и общественные понятия, вследствие которых сами собой уничтожились бы все эти бедствия, занимается, с одной стороны, оправданием существующего порядка, с другой — игрушками; и нам в доказательство плодотворности науки указывают на то, что она исцеляет одну тысячную тех больных, которые и заболевают-то только оттого, что наука не исполняет свойственного ей дела.

Да если бы хоть малую долю тех усилий, того внимания и труда, которые кладет наука на те пустяки, какими она занимается, она направила бы на установление среди людей правильных религиозных, нравственных, общественных, даже гигиенических понятий, не было бы сотой доли тех дифтеритов, маточных болезней, горбов, исцелением которых так гордится наука, производя эти исцеления в своих клиниках, роскошь устройства которых не может быть распространена на всех.

Ведь это всё равно, как если бы люди, дурно вспахавшие, дурно посеявшие дурными семенами пашню, стали бы ходить94 95 по этой пашне и залечивать поломанные в хлебе колосья, которые выросли около больных, при этом затаптывая остальные, и это свое искусство в вылечивании больных колосьев выставляли бы в доказательство своего знания земледелия.

Наша наука, для того чтобы сделаться наукой и действительно быть полезной, а не вредной человечеству, должна прежде всего отречься от своего опытного метода, по которому она считает своим делом только изучение того, что есть, а вернуться к тому единственному разумному и плодотворному пониманию науки, по которому предмет ее есть изучение того, как должны жить люди. В этом цель и смысл науки; изучение же того, что есть, может быть предметом науки только в той мере, в которой это изучение содействует познанию того, как должны жить люди.

Вот это-то признание несостоятельности опытной науки и необходимости усвоения другого метода и показывает предлагаемая статья Карпентера.

Л. Толстой.

ПРЕДИСЛОВИЕ К
СБОРНИКУ МЫСЛЕЙ ДЖОНА РЁСКИНА
«ВОСПИТАНИЕ. КНИГА. ЖЕНЩИНА»

Джон Рёскин один из замечательнейших людей не только Англии и нашего времени, но и всех стран и времен. Он один из тех редких людей, который думает сердцем (les grandes pensées viennent du coeur[37]) и потому думает и говорит то, что он сам видит и чувствует и что будут думать и говорить все в будущем.

Рёскин пользуется в Англии известностью, как писатель и художественный критик, но как философа, политико-эконома и христианского моралиста его замалчивают в Англии так же, как замалчивают Матью Арнольда и Генри Джорджа в Англии и Америке. Но сила мысли и ее выражение у Рёскина таковы, что, несмотря на всю дружную оппозицию, которую он встретил и встречает в особенности среди ортодоксальных экономистов, хотя бы и самых радикальных (а им нельзя не нападать на него, потому что он до основания разрушает всё их учение), слава его начинает устанавливаться и мысли проникать в большую публику. Поразительные по силе эпиграфы из Рёскина всё чаще и чаще встречаются в английских книгах.

Лев Толстой.

96 97

ДВЕ ВОЙНЫ

В христианском мире идут в настоящее время две войны. Правда, одна уже кончилась, другая еще не кончилась, но шли они обе в одно и то же время и противоположность между ними была поразительна. Одна, теперь уж кончившаяся, была старая, тщеславная, глупая и жестокая, несвоевременная, отсталая, языческая война, — испанско-американская, которая убийством одних людей решала вопрос о том, как и кем должны управляться другие люди. Другая война, продолжающаяся еще теперь и имеющая кончиться только тогда, когда кончатся все войны, — это новая, самоотверженная, основанная на одной любви и разуме, святая война, — война против войны, которую уже давно (как это выразил В. Гюго на одном из конгрессов) объявила лучшая, передовая часть христианского человечества другой, грубой и дикой части этого же человечества и которую с особенной силой и успехом ведет в последнее время горсть людей — христиан, кавказских духоборов, против могущественного русского правительства.

Я на днях получил письмо из Колорадо от какого-то господина Джесси Глодвина, который просит меня прислать ему: «...несколько слов или мыслей, выражающих мои чувства по отношению благородного дела американской нации и героизма ее солдат и моряков». Господин этот, вместе с огромным большинством американского народа, вполне уверен, что дело американцев, состоящее в том, что они побили несколько тысяч почти безоружных (в сравнении с вооружением американцев испанцы были почти безоружны) людей, есть несомненно благородное дело, noble work, и что те люди, которые, побив большое количество своих ближних, большею частью остались97 98 живы и здоровы и устроили себе выгодное положение, — герои.

Испано-американская война, не говоря о тех ужасах, которые совершали испанцы на Кубе и которые послужили предлогом войны, сама испанско-американская война похожа вот на что:

Выживший из сил и ума старик, воспитанный в преданиях ложной чести, вызывает для разрешения возникшего между ним и молодым человеком недоразумения на кулачный бой этого молодого, находящегося в полном обладании своих сил человека; и молодой человек по своему прошедшему, по тому, что он не раз сам высказывал, долженствующий стоять неизмеримо выше такого решения вопроса, принимает вызов с зажатым кастетом в кулаке, набрасывается на выжившего из ума и сил старика, выбивает ему зубы, ломает ребра и потом с восторгом рассказывает свои подвиги огромной публике таких же молодых людей, которая радуется и хвалит героя, изувечившего старика.

Такова одна война, занимавшая все умы христианского мира. Про другую войну никто не говорит; про нее почти никто и не знает. Другая война — это вот какая.

Все государства, обманывая людей, говорят: вы все, управляемые мною, находитесь в опасности быть завоеванными другими народами, я блюду ваше благополучие и безопасность и потому требую, чтобы вы отдавали мне ежегодно миллионы рублей, плоды ваших трудов, которые я буду употреблять на ружья, пушки, порох, корабли... для вашей защиты; кроме того, требую, чтобы и сами вы шли в устроенные мною организации, где из вас будут делать неразумные частицы одной огромной машины — армии, управляемой мною. Находясь в этой армии, вы перестанете быть людьми и иметь свою волю, а будете делать всё, что я хочу. Хочу же я прежде всего властвовать; средство же для властвования, употребляемое мною, есть убийство, и потому я буду обучать вас убийству.

И несмотря на очевидную нелепость утверждения того, что люди находятся в опасности от нападения правительств других государств, которые утверждают, что они, несмотря на всё желание мира, находятся в той же опасности, несмотря на унизительность того рабства, которому люди подвергаются, поступая в армию, несмотря на жестокость того дела, к которому98 99 они призываются, люди поддаются обману, отдают свои деньги на свое же порабощение и сами порабощают друг друга.

И вот являются люди, которые говорят:

То, что вы говорите об угрожающей нам опасности и о вашей заботе предохранить нас от нее, есть обман. Государства все уверяют, что хотят мира, и вместе с тем все вооружаются друг против друга. Кроме того, по тому закону, который вы признаете, все люди — братья и нет никакой разницы принадлежать тому или иному государству, а потому и нападения на нас других государств, которыми вы нас пугаете, для нас не страшны и не имеют никакого значения. Главное же то, что по тому закону, который нам дан богом и который признаете и вы, требующие от нас участия в убийстве, явно запрещено не только убийство, но и всякое насилие, и потому мы не можем и не будем участвовать в ваших приготовлениях к убийствам, не будем давать на это денег и не пойдем в вами устроенные сборища, где извращают разум и совесть людей, превращая их в орудия насилия, покорные всякому злому человеку, взявшему в руки это орудие.

В этом состоит другая война, давно уже ведомая лучшими людьми мира с представителями грубой силы и в последнее время разгоревшаяся с особенной силой между духоборами и русским государством. Русское государство выставило против духоборов все те орудия, которыми оно может бороться. Орудия эти: полицейские меры арестов, непозволения выезда из места жительства, запрещение общения друг с другом, перехватывание писем, шпионство, запрещение печатания в газетах сведений о всем, касающемся духоборов, клевета на них, печатаемая в журналах, подкупы, сечения, тюрьмы, ссылки, разорение семей. Духоборы же с своей стороны выставили свое единственное религиозное орудие: кроткую разумность и терпеливую твердость, и говорят: не должно повиноваться людям больше, чем богу, и что бы вы с нами ни делали, мы не можем и не будем повиноваться вам.

Восхваляют испанских и американских героев той дикой войны, которые, желая отличиться перед людьми, получить награду и славу, убили очень много людей или сами умерли в процессе убийства своих ближних. Но никто не говорит и не знает даже про тех героев войны против войны, которые, никем не видимы и не слышимы, умирали и умирают под99 100 розгами или в вонючих карцерах, или в тяжелом изгнании, и все-таки до последнего издыхания остаются верными добру и истине.

Я знаю десятки этих мучеников уже умерших и сотни таких же, которые, разбросанные по всему миру, продолжают это мученическое исповедание истины.

Я знаю Дрожжина, учителя-крестьянина, который до смерти был замучен в дисциплинарном батальоне; знаю другого — Изюмченко, товарища Дрожжина, выдержанного в дисциплинарном батальоне и потом сосланного на край света; знаю Ольховика, крестьянина, отказавшегося от военной службы, за это приговоренного в дисциплинарный батальон и на пароходе обратившего конвойного солдата Середу. Середа, поняв то, что сказал Ольховик о грехе военной службы, пришел к начальству и сказал, как говорили это древние мученики: «Не хочу быть с мучителями, присоедините меня к мученикам», и его стали мучить, послали в дисциплинарный батальон, а потом в Якутскую область. Знаю я десятки духоборов, из которых многие умерли, ослепли и все-таки не покоряются требованиям, противным закону бога.

На днях я читал письмо о молодом духоборе, который один, без товарищей послан в полк, стоящий в Самарканде. Опять те же требования со стороны начальства и те же простые, неотразимые ответы: «Не могу делать того, что противно моей вере в бога». — «Мы тебя замучаем». — «Это ваше дело. Вы делайте свое, а я буду делать свое».

И этот двадцатилетний мальчик, заброшенный один в чужой край, среди враждебных ему людей, сильных, богатых, образованных, направляющих все свои силы на то, чтобы покорить его, не покоряется и делает свое великое дело.

Говорят: «Это напрасные жертвы. Люди эти погибнут, а устройство жизни останется то же». Так же, я думаю, говорили люди и о напрасности жертвы Христа, да и всех мучеников за истину. Люди нашего времени, особенно ученые, так огрубели, что не понимают, не могут даже по грубости своей понимать значения и действия духовной силы. Заряд в 250 пудов динамита, пущенный в толпу живых людей, — это они понимают и видят в этом силу; но мысль, истина, получившая осуществление, проведенная в жизни до мученичества, ставшая доступной миллионам, — это, по их понятию, не сила, потому что она не трещит и не видно сломанных костей и луж крови. Ученые (правда, плохие ученые) все силы эрудиции употребляют100 101 на то, чтобы доказать, что человечество живет, как стадо, руководимое только экономическими условиями, и что разум дан ему только для забавы; но правительства знают, что движет миром, и потому безошибочно по инстинкту самосохранения ревнивее всего относятся к проявлению духовных сил, от которых зависит их существование или погибель. Оттого-то все силы русского правительства были направлены и еще направлены на то, чтобы обезвредить духоборов, изолировать их, выслать их за границу.

Но, несмотря на все усилия, борьба духоборов открыла глаза миллионам.

Я знаю сотни людей, старых и молодых военных, которые благодаря гонениям против кротких, трудолюбивых духоборов усомнились в законности своей деятельности; знаю людей, которые в первый раз задумались над жизнью и значением христианства, увидав или услыхав про жизнь этих людей, про гонения, которым они подверглись.

И правительство, управляющее миллионами людей, знает это и чувствует, что оно поражено в самое сердце.

Такова другая война, ведущаяся в наше время, и таковы последствия ее. И последствия ее важны не для одного русского правительства. Всякое правительство, основанное на войске и на насилии, точно так же поражено этим оружием. Христос сказал: «Я победил мир». И он действительно победил мир, если только люди поверят в силу данного им этого оружия.

Оружие это есть следование каждым человеком своему разуму и своей совести.

Ведь это так просто, так несомненно и обязательно для каждого человека. «Вы хотите сделать меня участником убийства. Вы требуете от меня денег для приготовления орудий убийства и хотите, чтобы я сам участвовал в организованном сборище убийц, — говорит разумный человек, не продавший и не затемнивший свою совесть. — Но я исповедую тот самый закон, который исповедуете и вы и в котором давным-давно запрещено не только убийство, но и всякая вражда, и потому не могу повиноваться вам».

И вот это-то средство, и такое простое, одно и побеждает мир.


Ясная Поляна.

15 августа 1898 г.

НЕОПУБЛИКОВАННОЕ, НЕОТДЕЛАННОЕ И НЕОКОНЧЕННОЕ

СОН МОЛОДОГО ЦАРЯ

Молодой царь только что вступил на царство. Пять недель он не переставая работал так, как работают цари, выслушивая доклады, подписывая бумаги, принимая послов и представляющихся сановников и делая смотры войскам. И он устал и, как измученный в жару путешественник жаждет воды и отдохновения, жаждал хоть одного дня без представлений, речей, смотров, хоть нескольких часов свободы и простой человеческой жизни, которые он мог бы прожить для себя с молодой красавицей, умной женой, с которой он обвенчался только месяц тому назад.

Был рождественский сочельник. Молодой царь к этому вечеру устроил себе полный отдых. Накануне этого дня он до поздней ночи работал над бумагами, оставленными ему министрами, утром присутствовал на молебствии и военном празднике, до обеда принимал являвшихся к нему и потом еще слушал доклады министров и утвердил много важных дел. С министром финансов он утвердил изменение пошлины на заграничные товары, которое должно было дать прибавление многих миллионов дохода, утвердил продажу от казны вина в нескольких частях государства и постановление о праве продажи вина в больших базарных селах, что тоже должно увеличить главный доход государства — с вина, утвердил и новый золотой заем, нужный для конверсии. С министром юстиции он утвердил докладывавшееся ему сложное дело о наследстве баронов Шатен-Шнидеров и правила о применении 1836 статьи уголовного закона, о наказании бродяг. С министром внутренних дел утвердил циркуляр о взыскании недоимок, подписал указ о мерах пресечения сектантства и о продолжении охраны в тех губерниях, в которых она была введена. С военным министром решил назначение нового корпусного командира и о призыве новобранцев, о взыскании за нарушение дисциплины. И только к обеду освободился. Но свобода не была полная, потому что обедало нисколько сановников, с которыми надо было говорить не то, что хотелось, а то, что требовалось.105

106 Наконец скучный обед кончился, все разъехались. Молодая царица пошла в свои комнаты снять то платье, в котором она обедала, и хотела тотчас же придти к нему.

Пройдя мимо вытянувшихся камер-лакеев в свою комнату, сбросив тяжелый мундир и надев куртку, молодой царь почувствовал не только радость освобождения, но какое-то особенное умиление от сознания свободы и жизни, счастливой, здоровой, молодой жизни и молодой любви. Он вскочил с ногами на отоманку, оперся головой на руку и стал смотреть на матовое стекло лампы, и вдруг он почувствовал то, что не испытывал с детства, радость засыпанья и непреодолимую сонливость. «Сейчас придет жена, а я засну. Не надо спать», — подумал он и вместе опустил руку с локтя, подставил ладонь под щеку, голова улеглась в теплую ладонь, поправился, и стало так хорошо, хорошо, что только одного он желал: чтобы что-нибудь не нарушило его состояния. И с ним случилось то, что случается каждый день со всеми нами, — то, что он заснул, сам не зная, как и когда, т. е. независимо от своей воли перешел от одного сознания в другое, не желая его и не жалея того, из которого он вышел. Он заснул крепким — мертвым сном.

Долго ли он спал, он не помнит, но вдруг тихое покачиванье руки, державшей его за плечо, разбудило его. «Она — милая, — подумал он. — Как стыдно, что я заснул».

Но это была не она. Перед открытыми его и щурящимися от света глазами стояла не она, та милая красавица, которую он ждал увидать, а он. Кто был этот он, он не знал, но его не удивило нисколько присутствие этого никогда не виданного им лица. Ему казалось, что он давно знает его, и мало того, что знает, — любит его, верит ему так же, как самому себе. Он ждал любимую жену, и вместо нее пришел к нему никогда не виденный человек, и молодой царь не только не испугался, не огорчился, но принял это как что-то естественное и должное.

— Пойдем, — шопотом без всякого звука голоса сказал пришедший.

— Да, да, пойдем, — сказал молодой царь, не зная, куда, но зная, что он должен, не может не покоряться требованию пришедшего.

— Как же мы пойдем? — спросил молодой царь.

— А вот так.

И пришедший наложил свою руку на голову царя, и царь почувствовал, что он мгновенно потерял сознание.

Долго ли, коротко ли он был в этом положении, царь не мог сообразить, но когда он очнулся, он увидал себя в открытом поле на широком рубеже. С одной стороны, с правой, тянулись картофельные поля с выбранной и сложенной в кучи, почерневшей от морозов ботвой вперемежку с озимой зеленью пшеницы, вдали виднелась деревенька, покрытая черепицами, налево были озимые поля и жнивье. Всё было пусто, только по черте106 107 виднелась далеко впереди черная фигура человека с винтовкой за спиной и собачкой у ног. Там же, где увидал себя молодой царь, рядом с ним, сидел, у его ног почти, молодой русский солдат с зеленым околышем и тоже с винтовкой за плечами и загибал бумажный крючок, готовясь сыпать в него табак. Солдат, очевидно, не видал ни царя, ни его спутника, и не слыхал их. Когда царь над самым солдатом спросил: «где мы?» и спутник ответил: «на Прусской границе» — солдат даже не оглянулся.

Но вдруг раздался выстрел далеко впереди, солдат вскочил и, увидав двух бегущих согнувшихся человек, поспешно засунул свой табак в карман и побежал за беглецами. — «Стой, убью», — закричал солдат. Бегущие оглянулись на бегу и что-то крикнули, — очевидно ругательство или насмешку. — «А, проклятый», — крикнул солдат остановился, выставил немного ногу вперед, приложился, поднял правую руку, что-то быстро сделал с прицелом, опять приложился, повел по бегущему и, очевидно, выстрелил, хотя и не слышно было звука. «Верно, бездымный порох», — подумал царь и, взглянув на бегущего, увидал, что он быстрее засеменил ногами, больше и больше стал нагибаться, совсем упал на четвереньки, пополз и остановился. Бежавший товарищ и бывший впереди его вернулся назад, подбежал к упавшему, что-то сделал над ним и побежал дальше. —

— Что это? — спросил царь.

— Это пограничная стража соблюдает закон о пошлинах. Человек этот убит для того, чтобы не было ущерба доходу государства.

— Разве он убит?

Спутник опять прикоснулся к голове царя, опять он потерял сознание и когда очнулся, то увидал себя в небольшой комнате — это был пост, — где на полу лежал труп человека с седеющей редкой бородой, горбатым носом и очень выпуклыми, закрытыми веками глазами, руки у него были раскинуты, ноги босые, с толстым, грязным большим пальцем, ступни под прямым углом торчали кверху. В боку человека была рана, и вся суконная рваная куртка и синяя рубаха были залиты засохшей, почерневшей, только кое-где краснеющей кровью. Женщина, увязанная платком так, что почти не видно было ее лица, стояла у стены, неподвижно смотрела на горбатый нос, на торчащие ступни и выпуклые яблоки глаз и равномерно после довольно долгих промежутков втягивала в себя воздух, сопли и слезы и опять замирала. Девочка 13-и лет, красоточка, стояла, открыв ротик и выпучив глаза, рядом с матерью. Мальчишка лет 6, держась за юбку матери, не спуская глаз, смотрел на мертвого отца.

Из соседней двери вышли чиновник, офицер, доктор и писец с бумагами. За ними шел солдат, тот, который убил. Он вошел бойко вслед за начальством, но как только он увидал мертвеца, он вдруг побледнел, щеки его задергались, и он опустил голову107 108 и замер. Когда же чиновник спросил его, тот ли это человек, который бежал через границу и в которого он стрелял, он не мог ответить. Его зубы зашлепали, подбородок запрыгал. — «Так то-то-чно», — проговорил он, и так и не мог сказать, как хотел: так точно, ваше высокоблагородие.

Чиновники переглянулись между собою и стали что-то записывать.

— А вот благодетельные действия того же положения:

В нелепо-роскошной комнате сидели за вином два человека: один старый, седой, другой молодой еврей. Молодой держал пачку денег и торговался. Он покупал контрабандный товар.

— Ведь вам недорого стало, — сказал он улыбаясь.

— Да, а риск...

....................................................................

— Да, это ужасно, — сказал молодой царь, — но что же делать? Ведь это необходимо.

Спутник ничего не ответил и опять только сказал: «Пойдем», — и опять наложил руку.

Когда он очнулся, он был в каком-то доме в небольшой комнатке, освещенной лампой с абажуром. За столом сидела женщина и шила, мальчик лет 8, с ногами на кресле, повалившись на стол, рисовал, студент читал вслух. В комнату шумно вошли отец и дочь.

— Вот ты подписал указ о продаже вина, — сказал спутник.

— Ну что? — спросила жена.

— Едва ли он останется жив.

— Да что же?

— Опоили вином.

— Да не может быть! — вскрикнул сын. — Ваньку Морошкина, да ведь ему 9 лет.

— Что же ты сделал? — спросила жена мужа.

— Сделал что можно было: дал рвотное, поставил горчишники. Все признаки белой горячки.

— Да в доме-то все, все пьяные, одна Анисья еще кое-как держится, тоже пьяна, но не совсем, — сказала дочь.

— Что же твое общество трезвости? — сказал студент сестре.

— Да что же можно сделать, когда их со всех сторон спаивают. Папа хотел закрыть кабак, — оказывается, что нельзя по закону. Но мало того, когда я убеждала Василья Ермилина, что стыдно держать кабак, спаивать народ, он мне отвечал, и, очевидно, с гордостью, что срезал меня при народе: «А как же патент дается с орлом от государя императора. Коли бы плохое дело было, не было бы на то царского указа».

— Ужасно. Вся деревня третий день пьяна. И это праздник. — Страшно подумать. Доказано, что вино никогда не полезно, всегда вредно, доказано, что это яд, доказано, что 0,99 преступлений совершаются от пьянства, доказано, что в странах, где прекращено пьянство, как в Швеции, у нас в Финляндии, тотчас108 109 поднялась и нравственность и благосостояние, я что всё это можно сделать нравственным влиянием. И у нас та сила, которая имеет высшее влияние, правительство, царь, чиновники, распространяют пьянство, главный доход получают с пьянства народа, сами пьют. Пьют тосты за здоровье. «Пью за здоровье полка!» и т. п. Попы, архиереи пьют.

Спутник опять притронулся рукой до молодого царя, и опять он забылся и когда проснулся, увидал себя в избе. С красным лицом и налитыми кровью глазами с опущенными зрачками, 40-летний мужик бешено молотил руками по лицу старика. Старик закрывался одной рукой, другой же, вцепившись за бороду, не выпускал ее.

— Ты отца бить.

— А мне всё одно в Сибирь, убью.

Женщины выли. В избу вломилось пьяное начальство и разняло отца с сыном. У сына была вырвана борода, у отца сломана рука. В сенях пьяная девка отдавалась пьяному старому мужику.

— Это звери, — сказал молодой царь.

— Нет, это дети.

Опять прикосновение руки, и опять молодой царь очнулся еще в новом месте. — Место это была камера мирового судьи. Мировой судья — жирный, плешивый человек, с висящим двойным подбородком, в цепи, только что встал и читал громким голосом свое решение. Толпа мужиков стояла за решеткой. Оборванная женщина сидела на лавочке и не встала.[38] Сторож толкнул ее.

— Заснула. Встань.

Женщина встала.

— По указу его императорского величества, — читал мировой свое решение. Дело было в том, что эта самая женщина, проходя мимо гумна помещика, унесла 1/2 снопа овса. Мировой судья приговорил ее к 2 месяцам тюрьмы. Тут же сидел тот самый помещик, у которого был украден овес. Когда судья объявил перерыв, помещик подошел к судье и пожал ему руку. Судья что-то поговорил с ним. Следующее дело было дело о самоваре...... Потом о порубке.

В окружном суде шло дело о крестьянах, отогнавших станового.

Опять забвение и пробуждение в деревне, голодные, холодные ребята корчемщ[ицы] и любовник, у порубщика, и надрывная работа жены [мужика], отпихнувшего станового.

Опять новая картина: в Сибири в остроге секут плетьми бродягу.109

110 Вот следствие прямое распоряжений по министерству юстиции.

Опять забвение, и новая картина. Еврейская семья часовщика, за то, что он беден, выгоняется. Жиденята ревут. Исаак не может переварить, что рядом оставляют. Полицеймейстер берет взятку, берет и губернатор тонкую взятку.

Вот собирают подати. Продажа в деревне коровы. Взятки эти же исправника с фабриканта, который не платит.

А вот волостной суд и исполнение суда — розги.

— Илья Васильевич, нельзя ли избавить?

— Нет.

Заплакал.

— Христос терпел и нам велел.

Штундистов разгоняют. Не венчают и не хоронят лютеранина. А вот распоряжение проезда царского. На грязи, холоду, без пищи сидят и ругаются. А вот распоряжение по учреждениям императрицы Марии: разврат воспитательных домов. А вот памятник церковного воровства. А вот усиленная охрана. Обыск, женщины. Высылка, пересыльный замок. А вот виселица за убийство приказчика. А вот следствия военных распоряжений. Несут мундир и смеются. Набор. Берут последних кормильцев и оставляют миллионерам для прокормления родителей их сыновей. Университетских, учителей, музыкантов освобождают, а даровитых, поэтичных берут.

А вот солдатки с их распутством, а вот солдаты с их распутством и разносом сифилиса.

И вот он бежит. И вот его судят. Судят за то, что ударил офицера, оскорбившего его мать. Казнят. А этих судят за то, что не стреляли. А бежавшего — в дисциплинарный, и там секут на смерть. А вот этого за ничто секут и сыпят солью — и он умирает. А вот деньги солдатские, — пить, распутничать, карты и гордость......

А вот общий уровень благосостояния народа: заморыши дети, вырождающиеся племена, жилье с животными, непрестанная, тупая работа, покорность и уныние.

И вот они, министры, губернаторы, — только корыстолюбие, честолюбие, тщеславие и желание приобрести важность и запугать.

— Да где ж люди?

— А вот они где.

Вот в ссылках одинокие, замершие или озлобленные. Вот на каторге, где секут женщин. Келья одиночная, — заключенная в Шлиссельбурге, сходящая с ума. Вот другая женщина, девушка с регулами, во власти солдат.

— И их много?

— Десятки тысяч лучших людей. — Одни здесь, другие загублены ложным, убийственным воспитанием, желание сделать из них таких людей, каких нам надо. Тех не делают, а какие110 111 бы они были — портят. Как если бы из ростков ржи мы бы хотели сделать ростки гречихи, мы разрывали бы перо и губили бы рожь, и не получали бы гречихи. И так гибнет вся надежда мира, всё молодое подрастающее поколение. Но горе тому, кто соблазнит единого из малых сих, горе за одного, и на твоей совести, твоим именем соблазняют миллионы их, соблазняют всех тех, над которыми ты имеешь власть.

— Но что же мне делать? — с отчаянием вскрикнул царь. — Ведь я не хочу никого мучать, сечь, развращать, убивать, — я хочу добра всем людям; если я себе хочу счастья, то я не меньше счастья желаю всем людям. И неужели я ответствен за всё то, что делается моим именем. Что же мне делать? Как мне избавиться от этой ответственности? Что мне делать? Не может быть, чтобы я был ответствен за всё это. Если бы я чувствовал себя ответственным за 1/100 я сейчас же застрелился [бы], потому что так жить нельзя. Чем я могу прекратить всё это зло? Оно связано с существованием государства. А я стою во главе его. Как мне быть? Убить себя? Или уйти? Но тогда я не исполню своей обязанности. Боже мой, боже мой, помоги мне.

И он заплакал и проснулся в слезах.

«Как хорошо, что это было во сне» — было первою его мыслью. Но когда он стал вспоминать всё, что он видел, и стал проверять это с действительностью, он увидал, что вопрос, возникший в. нем во сне, оставался наяву тем же важным и столь же неразрешенным вопросом. В первый раз молодой царь почувствовал всю ответственность, которая лежала на нем, и ужаснулся перед нею.

И он перестал уже думать о молодой царице и о радости предстоящего вечера, а весь был поглощен не разрешимым представившимся ему вопросом: — как быть? —[39]

В беспокойстве он встал и вышел в соседнюю комнату. Там старый придворный, сотрудник и друг его покойного отца, стоял посредине комнаты, разговаривая с молодой царицей, шедшей к своему мужу. Молодой царь остановился с ними и рассказал, обращаясь преимущественно к старому придворному, то, что он видел во сне, и свои сомнения.

— Всё это очень хорошо и доказывает только несравненную высоту вашей души, — сказал старый придворный. — Простите меня, я буду говорить прямо: вы слишком хороши, чтобы быть царем, и вы преувеличиваете свою ответственность. Во-первых, всё не совсем так, как вы себе представляете, народ, не беден, а благоденствует, а кто беден, тот сам виноват. Наказаны виновные, а если есть неизбежные ошибки, то это, как удар грома, — случай или воля бога. И ответственность на вас только одна та, чтобы исполнять мужественно свое дело и держать ту власть, которая дана вам. Вы хотите добра вашим подданным,111 112 и бог видит это, а то, что есть невольные ошибки, на это есть молитва, и бог будет руководить и простит вас. А главное то, что и прощать нечего, потому что людей с такими необычайными достоинствами, как вы и ваш родитель, не было и не будет. И потому от вас мы просим одного: живите и отвечайте на нашу беспредельную преданность и любовь своими милостями, и все, кроме негодяев, не заслуживающих счастья, будут счастливы.

— А ты как думаешь? — спросил молодой царь жену.

— Я думаю не так, — сказала молодая умная женщина, воспитанная в свободной стране. — Я рада этому твоему сну, я думаю так же, как и ты, что ответственность, лежащая на тебе, ужасна. Я часто мучалась этим. И мне кажется, что средство снять с себя хотя не всю, но ту, которая непосильна тебе, ответственность, есть очень легкое. Надо передать большую часть власти, которую ты не в силах прилагать, народу, его представителям, и оставить себе только ту высшую власть, которая дает общее направление делам.

Не успела договорить своей речи царица, как старый придворный поторопился горячо возражать ей, и начался учтивый, но горячий спор.

Молодой царь сначала слушал их, но потом перестал слышать то, что они говорили, и внимал только одному голосу того самого спутника, в его сне, который внятно заговорил теперь в его сердце.

— Ты не только царь, — говорил этот голос, — ты гораздо больше царя, ты человек, т. е. существо, нынче пришедшее в этот мир и завтра могущее исчезнуть. Кроме тех обязанностей твоих царских, о которых вот они говорят теперь, у тебя есть более прямые и ничем не могущие быть отмененными обязанности человеческие, обязанности не царя перед подданными (это случайная обязанность), а обязанности вечные, обязанность человека перед богом, обязанность перед своей душой, спасением ее и служением богу, установлением в мире его царства... Ты не можешь действовать по тому, что было и что будет, а только по тому, что ты должен делать.

....................................................................

И он проснулся. Жена будила его.

Какой из тех трех путей избрал молодой царь, будет рассказано через 50 лет.

И СВЕТ ВО ТЬМЕ СВЕТИТ


ДРАМА В 5 ДЕЙСТВИЯХ


ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА:

Николай Иванович Сарынцев.

Марья Ивановна Сарынцева, его жена.


Степа

}

сыновья их.

Ваня

Люба

}

их дочери.

Мисси

Катя

Митрофан Ермилович, учитель Вани.

Гувернантка Сарынцевых.

Няня Сарынцевых.

Александра Ивановна Коховцева, сестра Марьи Ивановны.

Петр Семенович Коховцев, ее муж.

Лизанька, их дочь.

Княгиня Черемшанова.

Борис, ее сын.

Тоня, ее дочь.

Девочка, ее дочь.

Василий Никанорович, молодой священник.

Александр Михайлович Старковский, жених Любы.

Отец Герасим, священник.

Нотариус.

Иван Зябрев, мужик.

Малaшка, его дочь, с малым.

Баба, его жена.

Ермил, мужик.

Другой мужик.

Севастьян, мужик.

Петр, мужик.

Баба, его жена.

Сотский.

Мужики с косами, бабы с граблями.

Столяр.

Генерал.

Адъютант генерала.

Полковник.

Писарь полковой канцелярии.

Часовой.

Двое конвойных.

Жандармский офицер.115

116 Писарь жандармского офицера.

Полковой священник.

Старший доктор отделения для душевнобольных в военном госпитале.

Младший доктор того же отделения.

Сторожа того же отделения.

Больной офицер.

Тапер.

Графиня.

Александр Петрович.

Лакеи Сарынцевых.

Студенты, дамы.

Танцующие пары.

ДЕЙСТВИЕ I

Сцена представляет крытую террасу в деревне в богатом доме. Перед террасой цветники, lawn-tennis и крокет-граунд. На крокете играют дети с гувернанткой. На террасе сидят: Марья Ивановна Сарынцева, 40 лет, красивая, элегантная. Ее сестра, Александра Ивановна Коховцева, 45 лет, толстая, решительная и глупая, и ее муж, Петр Семенович Коховцев, в летнем платье, толстый, обрюзгший, в pince-nez. Сидят за накрытым столом; самовар и кофе. Пьют кофе, и Петр Семенович курит.


ЯВЛЕНИЕ I

Марья Ивановна, Александра Ивановна и
Петр Семенович.

Александра Ивановна. Если бы ты мне была не сестра, а чужая, и Николай Иванович не твой муж, а знакомый, я бы находила, что это оригинально и очень мило, и, может быть, сама бы поддакивала ему. J'aurais trouvé tout ça très gentil.[40] Но когда я вижу, что твой муж дурит, — прямо дурит, то я не могу не сказать тебе, что думаю. И ему скажу, твоему мужу. Je lui dirai son fait, au cher[41] Николаю Ивановичу. Я никого не боюсь.

Марья Ивановна. Да я нисколько не обижаюсь. Разве я не вижу сама. Но только я не думаю, чтобы это было так важно.

Александра Ивановна. Да, ты не думаешь, а я тебе скажу, что если ты оставишь всё так, то вы [можете] остаться нищими, du train que cela va.[42]

Петр Семенович. Ну, уж нищи[ми], с их состоянием.

Александра Ивановна. Да, нищими. Ты, мой милый, пожалуйста, не перебивай меня. Для тебя, что мущины делают, то всегда хорошо.....

Петр Семенович. Да я не знаю, я говорю...117

118 Александра Ивановна. Да ты всегда не знаешь, что ты говоришь, потому что, если ваша братья, мущины, начнут дурить, il n'y a pas de raison que ça finisse.[43] Я только говорю, что я на твоем месте не позволила бы этого. J'aurais mis bon ordre à toutes ces lubies.[44] Что ж это такое? Муж, глава семейства, и ничем не занимается, всё бросил и всё раздает et fait le généreux à droite et à gauche.[45] Я знаю, чем это кончается. Nous en savons quelque chose.[46]

Петр Семенович (к Марье Ивановне). Да растолкуйте мне, Marie, что такое это новое направление. Ну либералы: земство, конституция, школы, читальни и tout ce qui s'en suit,[47] — это я понимаю. Ну, социалисты: les grèves,[48] восьмичасовой день, — я тоже понимаю. Ну, а это что же? Растолкуйте мне.

Марья Ивановна. Да ведь он вам вчера говорил.

Петр Семенович. Я, признаюсь, не понял. Евангелие, нагорная проповедь, церкви не надо... Да как же молиться и всё...

Марья Ивановна. Вот это-то и главное, что он всё разрушает и ничего не ставит на место.

Петр Семенович. Как же это началось?

Марья Ивановна. Началось это прошлого года, со смерти его сестры. Он очень любил ее, и смерть эта очень повлияла на него. Он тогда стал очень мрачен, всё говорил о смерти и сам заболел, как вы знаете. И вот тут, после тифа, он уже совсем переменился.

Александра Ивановна. Ну, все-таки он весной еще приезжал в Москву к нам и был мил и в винт играл. Il était très gentil et comme tout le monde.[49]

Марья Ивановна. Да, но уж он был совсем другой.

Петр Семенович. То есть что же именно?

Марья Ивановна. А совершенное равнодушие к семье и прямо idée fixe[50] — евангелие. Он читал целыми днями, по ночам не спал, вставал, читал, делал заметки, выписки, потом стал ездить к архиереям, к старцам, всё советоваться об религии.

Александра Ивановна. И что же, он говел?

Марья Ивановна. Перед этим он со времени женитьбы не говел, стало быть 25 лет. А тут один раз говел в монастыре и тотчас же после говенья решил, что говеть не нужно, в церковь ходить не нужно.118

119 Александра Ивановна. Я и говорю, что нет никакой последовательности.

Марья Ивановна. Да, месяц тому назад он ни одной службы не пропускал, все посты, а потом вдруг ничего этого не надо. Да вот с ним поговори.

Александра Ивановна. И говорила и поговорю.

Петр Семенович. Да. Но это еще ничего...

Александра Ивановна. Да для тебя всё ничего, потому что у мущин нет никакой религии.

Петр Семенович. Да позволь мне сказать. Я говорю, что все-таки не в этом дело. Если он отвергает церковь, то к чему же тут евангелие?

Марья Ивановна. А то, что надо жить по еван[гелию], по нагорной проповеди, всё отдавать.

Александра Ивановна. Вечно крайности.

Петр Семенович. Да как же жить, если всё отдавать?

Александра Ивановна. Ну, а где же он нашел в нагорной проповеди, что надо shake hands[51] с лакеями делать? Там сказано: блаженны кроткие, а об shake hands ничего нет.

Марья Ивановна. Да, разумеется, он увлекается, как всегда увлекался, как одно время увлекался музыкой, охотой, школами. Но мне-то не легче от этого.

Петр Семенович. Он зачем же поехал в город?

Марья Ивановна. Он мне не сказал, но я знаю, что он поехал по делу порубки у нас. Мужики срубили наш лес.

Петр Семенович. Это саженый ельник?

Марья Ивановна. Да, их присудили заплатить и в тюрьму, и нынче, он мне говорил, их дело на съезде, и я уверена, что он за этим поехал.

Александра Ивановна. Он этих простит, а они завтра приедут парк рубить.

Марья Ивановна. Да так и начинается. Все яблони обломали, зеленые поля все топчут; он всё прощает.

Петр Семенович. Удивительно.

Александра Ивановна. От этого-то я и говорю, что этого нельзя так оставить. Ведь если это пойдет всё так же, — tout у passera.[52] Я думаю, что ты обязана, как мать, prendre tes mésures.[53]

Марья Ивановна. Что ж я могу сделать?

Александра Ивановна. Как что? Остановить, объяснить, что так нельзя. У тебя дети. Какой же пример им?

Марья Ивановна. Разумеется, тяжело, но я всё терплю и надеюсь, что это пройдет, как прошли прежние увлечения.119

120 Александра Ивановна. Да, но aide-toi, et Dieu t'aidera.[54] Надо ему дать почувствовать, что он не один и что так нельзя жить.

Марья Ивановна. Хуже всего то, что он не занимается больше детьми. И я должна всё решать одна. А у меня, с одной стороны, грудной, а с другой — старшие, и девочки и мальчики, которые требуют надзора, руководства. И я во всем одна. Он прежде был такой нежный, заботливый отец. А теперь ему всё равно. Я ему вчера говорю, что Ваня не учится и опять провалится; а он говорит, что гораздо лучше бы было, чтобы он совсем вышел из гимназии.

Петр Семенович. Но куда же?

Марья Ивановна. Никуда. Вот этим-то и ужасно, что всё нехорошо, а что делать, — он не говорит.

Петр Семенович. Это странно.

Александра Ивановна. Что же тут странного? Это самая ваша обыкновенная манера: всё осуждать и самим ничего не делать.

Марья Ивановна. Теперь Степа кончил курс, должен избрать карьеру, а отец ничего не говорит ему. Он хотел поступить в канцелярию министра — Николай Иванович сказал, что это не нужно; он хотел в кавалергарды — Николай Иванович совсем не одобрил. Он спросил: что ж мне делать? не пахать же. А Николай Иванович сказал: отчего же не пахать; гораздо лучше, чем в канцелярии. Ну, что ж ему делать? Он приходит ко мне и меня спрашивает, а я всё должна решать. А распоряжения все в его руках.

Александра Ивановна. Ну и надо ему прямо всё это сказать.

Марья Ивановна. Да, надо, я поговорю.

Александра Ивановна. И скажи прямо, что ты так не можешь, что ты исполняешь свои обязанности, и он должен исполнять свои, а нет — пускай передаст всё тебе.

Марья Ивановна. Ах, это так неприятно.

Александра Ивановна. Я скажу ему, если хочешь. Je lui dirai son fait.[55]


(Входит молодой священник сконфуженный и взволнованный, с книжкой, здоровается за руку со всеми.)


ЯВЛЕНИЕ II

Те же и молодой священник.

Священник. Я к Николаю Ивановичу, так сказать, книжку принес.120

121 Марья Ивановна. Он уехал в город. Он скоро будет.

Александра Ивановна. Какую ж это вы книжку брали?

Священник. А это г-на Ренана, так сказать, сочинение, «Жизнь Иисуса».

Петр Семенович. Вот как. Какие вы книжки читаете.

Священник (в волнении закуривает папироску). Николай Иванович, они мне дали прочесть.

Александра Ивановна (презрительно). Николай Иванович вам дал прочесть. Что же, вы согласны с Николаем Ивановичем и с господином Ренаном?

[Священник.] Конечно, не согласен. Если [бы], так сказать, я был согласен, то не был бы, как говорится, служителем церкви.

Александра Ивановна. А если вы, как говорится, служитель церкви верный, то что же вы не убедите Николая Ивановича?

Священник. У каждого, можно сказать, свои мысли об этих предметах, и Николай Иванович много, можно сказать, справедливо утверждают, но в главном заблуждаются, насчет, можно сказать, церкви.

Александра Ивановна (презрительно). А что же много справедливого утверждают Николай Иванович? Что ж, справедливо то, что, по нагорной проповеди, надо раздавать свое имение чужим, а семью пустить по-миру?

Священник. Церковь освящает, что ли, так сказать, семью, и отцы церковные благословляли, что ли, семью, но высшее совершенство требует, так сказать, отречения от земных благ.

Александра Ивановна. Да, подвижники так поступали, но простым смертным, я думаю, надо поступать просто, как подобает всякому доброму христианину.

Священник. Никто не может знать, к чему он призван.

Александра Ивановна. Ну, а вы, разумеется, женаты?

Священник. Как же.

Александра Ивановна. И дети есть?

Священник. Двое.

Александра Ивановна. Так отчего же вы не отказываетесь от земных благ, а вот папироски курите.

Священник. По слабости своей, можно сказать, недостоинству.

Александра Ивановна. Да, я вижу, что вместо того, чтобы образумить Николая Ивановича, поддерживаете его. Нехорошо это. Я вам прямо скажу.

121 122


ЯВЛЕНИЕ III

Те же и няня.

Няня (входит). Что же, вы и не слышите, Николушка кричит. Пожалуйте кормить.

Марья Ивановна. Иду, иду. (Встает и выходит.)


ЯВЛЕНИЕ IV

Те же, без няни и Марьи Ивановны.

Александра Ивановна. А мне так ужасно жаль сестру. Я вижу, как она мучается. Не шутка вести дом. 7 человек детей, один грудной, а тут еще эти какие-то выдумки. И мне прямо кажется, что тут неладно. (Показывает на голову.) Я вас спрашиваю, какую такую вы нашли новую религию?

Священник. Я не пойму, так сказать...

Александра Ивановна. Перестаньте, пожалуйста, со мной хитрить. Вы очень хорошо понимаете, что я спрашиваю.

Священник. Да позвольте...

Александра Ивановна. Я спрашиваю про то, какая такая есть вера, по которой выходит, что надо со всеми мужиками за ручку здороваться и давать им рубить лес и раздавать деньги на водку, а семью бросить?

Священник. Мне это неизв...

Александра Ивановна. Он говорит, что это христианство; вы священник православный, стало быть, должны знать и должны сказать, велит ли христианство поощрять воровство.

Священник. Да меня...

Александра Ивановна. А то на что же вы священник и волосы длинные носите и рясу?

Священник. Да нас, Александра Ивановна, не спрашивают...

Александра Ивановна. Как не спрашивают. Я спрашиваю. Он вчера мне говорит, что в евангелии сказано: просящему дай. Так ведь это надо понимать в каком смысле?

Священник. Да я думаю, в простом смысле.

Александра Ивановна. А я думаю, не в простом смысле, а как нас учили, что всякому свое назначено богом.

Священник. Конечно. Однако...

Александра Ивановна. Да вот и видно, что и вы на его стороне, как мне и говорили. И это дурно, я прямо скажу. Если ему будет поддакивать учительница или какой-нибудь мальчишка, а вы в вашем сане должны помнить, какая лежит на вас ответственность.

Священник. Я стараюсь...122

123 Александра Ивановна. Какая же это религия, когда он в церковь не ходит и не признает таинства. А вы, вместо того чтобы образумить его, читаете с ним Ренана и толкуете по-своему евангелие.

Священник (в волнении). Я не могу отвечать. Я, так сказать, поражен и замолкаю.

Александра Ивановна. Ох, кабы я была архиерей, я бы вас научила Ренана читать и папироски курить.

Петр Семенович. Mais cessez au nom du ciel. De quel droit?[56]

Александра Ивановна. Пожалуйста, меня не учи. Я уверена, что батюшка на меня не сердится. Что ж, я сказала всё. Хуже бы было, если бы я зло держала. Правда?

Священник. Извините, если я не так выражался, извините...


(Неловкое молчание. Священник идет к стороне и, раскрывая книгу, читает. Входит Люба с Лизанькой.)

Люба, 20-летняя, красивая, энергичная девушка, дочь Марьи Ивановны; Лизанька, постарше ее, дочь Александры Ивановны. Обе с корзинами, повязанные платками, идут за грибами. Здороваются — одна с теткой и дядей, Лизанька с отцом и матерью и со священником.


ЯВЛЕНИЕ V

Те же, Люба и Лизанька.

Люба. А где мама?

Александра Ивановна. Только что ушла кормить.

Петр Семенович. Ну, смотрите, приносите больше. Нынче девочка принесла чудесные белые. И я бы пошел с вами, да жарко.

Лизанька. Пойдем, папа.

Александра Ивановна. Поди, поди, а то толстеешь.

Петр Семенович. Ну, пожалуй, только папирос взять. (Уходит.)


ЯВЛЕНИЕ VI

Те же, без Петра Семеновича.

[Александра Ивановна.] Где же вся молодежь?

Люба. Степа уехал на велосипеде на станцию. Митр[офан] Ермилыч с папа уехал в город, мелкота в крокет играют, а Ваня тут, на крыльце, что-то с собаками возится.

Александра Ивановна. Что ж, Степа решил что-нибудь?

Люба. Да, он повез сам прошение в вольноопределяющиеся. Вчера он препротивно нагрубил папа.123

124 Александра Ивановна. Ну да ведь и ему трудно. Il n’y a pas de patience qui tienne.[57] Малому надо начинать жить, а ему говорят: ступай пахать.

Люба. Папа не сказал ему так. Он сказал...

Александра Ивановна. Ну, всё равно. Только Степе надо начинать жить, и что он ни задумает, всё нехорошо. Да вот он и сам.


(Степа въезжает на велосипеде.)


ЯВЛЕНИЕ VII

Те же и Степа.

Александра Ивановна. Quand on parle du soleil, on en voit les rayons.[58] Только что об тебе говорили. Люба говорит, ты нехорошо поговорил с отцом.

Степа. Нисколько. Ничего особенного не было. Он мне сказал свое мнение, а я сказал свое. Я не виноват, что наши убеждения не сходятся. Люба ведь ничего не понимает и обо всем судит.

Александра Ивановна. Ну и что же решили?

Степа. Я не знаю, что папа решил; я боюсь, что он сам хорошенько не знает, но про себя я решил, что поступаю в кавалергарды вольноопределяющимся. Это у нас изо всего делают какие-то особенные затруднения. А всё это очень просто. Я кончил курс, мне надо отбывать повинность. Отбывать ее с пьяными и грубыми офицерами в армии неприятно, и потому я поступаю в гвардию, где у меня приятели.

Александра Ивановна. Да, но папа почему не соглашался?

Степа. Папа? Да что же про него говорить. Он теперь под влиянием своей idée fixe ничего не видит, кроме того, что ему хочется видеть. Он говорит, что военная служба есть самая подлая служба и что поэтому надо не служить; а потому он мне денег не даст.

Лизанька. Нет, Степа, он не так сказал, я ведь была тут. Он сказал, что если нельзя не служить, то надо идти по набору, а что идти вольноопределяющимся значит самому избирать эту службу.

Степа. Да ведь я буду служить, а не он. Он служил же.

Лизанька. Да, но он говорит, что он не то что не даст денег, а не может участвовать в деле, противном его убеждениям.

Степа. Никаких тут нет убеждений, а надо служить, вот и всё.124

125 Лизанька. Я только сказала, что я слышала.

Степа. Я знаю, ты во всем согласна с папа. Тетя! вы знаете, Лиза совсем во всем на стороне папа.

Лизанька. Что справедливо....

Александра Ивановна. Да уж это я знаю, что Лиза всегда на стороне всякой глупости. Она чует, где глупость. Elle flaire cela de loin.[59]


ЯВЛЕНИЕ VIII

Te же и Ваня. (Вбегает Ваня в красной рубахе, с собаками, с
телеграммой.)

Ваня (к Любе). Угадай, кто приезжает?

Люба. Нечего угадывать, кто. Давай телеграмму. (Тянется. Ваня не дает.)

Ваня. Не дам и не скажу. Тот, от кого ты покраснеешь.

Люба. Глупости! От кого телеграмма?

Ваня. Вот и покраснела, покраснела. Тетя Алина, правда, покраснела?

Люба. Какие глупости. От кого? Тетя Алина? От кого?

Александра Ивановна. Черемшановы.

Люба. А-а!

Ваня. То-то! А! А отчего краснеешь?

Люба. Тетя, покажите телеграмму. (Читает.) «Будем с почтовым трое. Черемшановы». Значит, княгиня, Борис и Тоня. Ну что ж, я очень рада.

Ваня. То-то, очень рада! Степа, смотри, как покраснела.

Степа. Ну, полно приставать, всё одно и то же.

Ваня. Да, оттого, что и ты за Тоней приударяешь. Так вы уж киньте жребий, а то нельзя брату на сестре, а сестре за брата.

Степа. Полно врать. Лучше не трогай. Сколько раз тебе говорили.

Лизанька. Да если с почтовым, так они сейчас приедут.

Люба. И то правда. Так мы не пойдем.


(Входит Петр Семенович с папиросами.)


ЯВЛЕНИЕ IX

Те же и Петр Семенович.

[Люба.] Дядя Петя, так мы не пойдем.

Петр Семенович. А что?

Люба. Черемшановы сейчас приезжают. Лучше сыграем пока один сет в теннис. Степа, будешь?

Степа. Пожалуй.

Люба. Я с Ваней против тебя с Лизанькой. Согласны? Так я пойду шары возьму и ребят приведу. (Уходит.)

125 126


ЯВЛЕНИЕ X

Те же, без Любы.

Петр Семенович. Ну, вот и остался.

Священник (хочет уходить). Мое почтение.

Александра Ивановна. Нет, подождите, батюшка, мне хочется поговорить с вами. Да и Николай Иванович подъедет.

Священник (садится и опять закуривает). Может быть, долго?

Александра Ивановна. Да вот кто-то подъехал. Должно быть, он.

Петр Семенович. Какая же это Черемшанова? неужели урожденная Голицына?

Александра Ивановна. Ну да. Та самая Черемшанова, которая жила в Риме с теткой.

Петр Семенович. Вот рад буду увидать. Не видались с Рима, когда она пела со мной дуэты. Премило пела. Ведь у нее двое детей, кажется?

Александра Ивановна. Да, она с ними и приезжает.

Петр Семенович. Я не знал, что они так близки с Сарынцевыми.

Александра Ивановна. Не близки, а они жили вместе прошлого года за границей. И мне кажется, что la princesse a des vues sur Louba pour son fils. C'est une fine mouche, elle flaire une jolie dot.[60]

Петр Семенович. Да ведь Черемшановы сами были богаты.

Александра Ивановна. Были. Князь жив, но промотал всё и спился с кругу. Она подавала на высочайшее имя и спасла кое-какие крохи и оставила его. Но зато прекрасно воспитала детей. Il faut lui rendre cette justice.[61] Дочь, прекрасная музыкантша, а сын кончил университет и очень мил. Только Маша, я думаю, не очень рада. Некстати теперь ей гости. А вот и Nicolas.

(Входит Николай Иванович.)


ЯВЛЕНИЕ XI

Те же и Николай Иванович.

Николай Иванович. Здравствуй, Алина. Петр Семеныч. А (к священнику), Василий Никанорович. (Здоровается.)126

127 Александра Ивановна. Кофе есть еще. Налить? Немного холоден, но можно подогреть. (Звонит.)

Николай Иванович. Нет, благодарствуй. Я поел. А где Маша?

Александра Ивановна. Кормит.

Николай Иванович. И здорова?

Александра Ивановна. Ничего. Что ж, ты сделал свои дела?

Николай Иванович. Сделал, да. Впрочем, если есть, чай или кофей, дай. (К священнику.) А, принесли книгу. Прочли? А я всю дорогу об вас думал.


(Входит лакей, здоровается. Николай Иванович подает ему руку. Александра Ивановна пожимает плечами и переглядывается с мужем).


ЯВЛЕНИЕ XII

Те же и лакей.

Александра Ивановна. Подогрейте, пожалуйста, самовар.

Николай Иванович. Не надо, Алина. Я не хочу, а если захочу, то и так выпью.


ЯВЛЕНИЕ XIII

Те же и Мисси.

Мисси (увидав отца, прибегает с крокета и вешается ему на шею). Папа, пойдем со мной.

Николай Иванович (лаская ее). Сейчас, сейчас, дай поем. Иди, играй, я приду.


ЯВЛЕНИЕ XIV

Те же, без Мисси.

Александра Ивановна. Что же, на съезде обвинили крестьян?


Николай Иванович садится за стол, жадно пьет чай и ест.


Александра Ивановна. Что же, обвинили?

Николай Иванович. Да, обвинили, да они и сами признались. (К священнику.) Я думал, что Ренан для вас мало убедителен...

Александра Ивановна. Но ты не согласился с решением?

Николай Иванович (досадливо). Разумеется, не согласился. (К священнику.) Вопрос для вас ведь не в божественности Христа и не в истории христианства, а в церкви...127

128 Александра Ивановна. То есть, как же: они признались, et vous leur avez donné un démenti.[62] Они не украли, a взяли.

Николай Иванович (начинает говорить священнику, но решительно оборачивается к Александре Ивановне). Алина, голубушка, не преследуй меня шпильками и намеками.

Александра Ивановна. Да я нисколько...

Николай Иванович. А если хочешь серьезно знать, почему я не могу судиться с крестьянами за срубленный ими и нужный им лес...

Александра Ивановна. Я думаю, им и самовар этот нужен...

Николай Иванович. Так если ты хочешь, чтобы я тебе сказал, почему я не могу допустить, чтобы эти люди сидели в тюрьме и были разорены из-за того, что они срубили 10 деревьев в лесу, который считается моим...

Александра Ивановна. Считается всеми.

Петр Семенович. Ну, опять споры. Пойду лучше с собаками в сад. (Сходит с террасы.)

Николай Иванович. Даже если бы и считать, чего я никак не могу, что этот лес мой, то у нас 900 десятин леса, на десятине около 500 деревьев, стало быть, 450 тысяч (так, кажется?) деревьев. Они срубили 10, то есть 1/45-тысячную часть, ну стоит ли, можно ли из-за этого оторвать человека от семьи и посадить в острог.

Степа. Да, но если не взыскивать за эту 1/45000, то очень скоро все 44 999/45 000 будут тоже срублены.

Николай Иванович. Да это я только для тети сказал, а в сущности я никакого права не имею на этот лес — земля принадлежит всем, то есть не может принадлежать никому. А труда мы на эту землю не положили никакого.

Степа. Нет, ты сделал сбережения, караулил.

Николай Иванович. Каким путем я приобрел эти сбережения? И караулил лес я не сам... Ну, да этого нельзя доказать, если человек не чувствует стыда за то, что он прибьет другого.

Степа. Да никто не бьет.

Николай Иванович. Точно так же, [если] не чувствует стыда, что он, не трудясь, пользуется чужим трудом, то доказывать этого нельзя, и вся та политическая экономия, которую ты учил в университете, только затем и нужна, чтобы оправдать то положение, в котором мы себя находим.

Степа. Напротив, наука разрушает всякие предвзятые мысли.

Николай Иванович. Ну, впрочем, это для меня не важно. Для меня важно то, что я знаю, что если бы я был на128 129 месте Ефима, я бы сделал то же самое, что он, а сделав это, был бы в отчаянии, если бы меня сажали в тюрьму, а потому — так как я хочу поступать с другими так, как желал бы, чтобы поступали со мной, — то я не могу его обвинять и делаю, что могу, чтобы его избавить.

Петр Семенович. Но если так, то нельзя ничем владеть.

}

В один голос

Александра Ивановна. Тогда гораздо выгоднее воровать, чем работать.

Степа. Ты всегда не отвечаешь на доводы. Я говорю, что тот, кто сделал сбереженье, имеет право им пользоваться.

Николай Иванович (улыбаясь). Ну уж я не знаю, кому отвечать. (К Петру Семеновичу.) И нельзя ничем владеть.

Александра Ивановна. А если нельзя ничем владеть, нельзя иметь ни одежды, ни куска хлеба, а надо всё отдать, то нельзя жить.

Николай Иванович. И нельзя жить так, как мы живем.

Степа. То есть надо умереть. Стало быть, учение это для жизни не годится.

Николай Иванович. Нет, оно дано только для жизни. Да, надо всё отдать. Да не то что отдать лес, которым мы не пользуемся и никогда не видали, но надо отдать, да, и свою одежду, и свой хлеб.

Александра Ивановна. И детский?

Николай Иванович. Да, и детский, и не только хлеб, но самого себя отдать. В этом всё учение Христа. Надо все силы употреблять, чтобы отдать себя.

Степа. Значит, умереть...

Николай Иванович. Да, если ты умрешь за други свои, то это будет прекрасно и для тебя и для других, но в том-то и дело, что человек не один дух, а дух во плоти. И плоть тянет жить для себя, а дух просвещения тянет жить для бога, для других, и жизнь идет у всех не животная, по равнодействующей, и чем ближе к жизни для бога, тем лучше. И потому, чем больше мы будем стараться жить для бога, тем лучше, а жизнь животная уже сама за себя постарается.

Степа. Зачем же середину, равнодействующую; если хорошо жить так, то надо всё отдать и умереть.

Николай Иванович. И будет прекрасно. Постарайся сделать это, и будет хорошо и тебе и другим.

Александра Ивановна. Нет, это неясно, не просто. C'est tiré par les cheveux.[63]

Николай Иванович. Ну, что же делать. Этого нельзя словами растолковать. Ну, впрочем, довольно.

Степа. Действительно, довольно, и я не понимаю. (Уходит.)


129 130


ЯВЛЕНИЕ XV

Те же, без Степы.

Николай Иванович (обращается к священнику). Так какое же впечатление произвела на вас книга?

Священник (в волнении). Как сказать: ну, историческая сторона разработана достаточно, но убедительности, достоверности, что ли, полной нет, потому что матерьялов, что ли, слитком недостаточно. Ни божественность, ни небожественность, что ли, Христа нельзя доказать исторически; есть одна доказательство непререкаемое...


(Во время разговора сначала дамы, а потом Петр Семенович уходят, и остаются один священник с Николаем Ивановичем.)


Николай Иванович. То есть церковь.

Священник. Ну, само собою, церковь, свидетельство, что ли, лиц, ну, достоверных, святых, что ли.

Николай Иванович. Понятно, что это было бы прекрасно, если бы существовал такой орден непогрешимый, которому мы могли бы верить, желательно, чтобы был такой. Но то, что это желательно, не доказывает того, что он есть.

Священник. Я полагаю, именно доказывает это самое. Не мог господь, ну, предоставить, что ли, свой закон возможности искажений, перетолкований, а должен был основать такую, ну, блюстительницу, что ли, своих истин, при которой истины эти не могут уж подвергнуться искажениям.

Николай Иванович. Да хорошо. Но ведь то вам надо было доказать самые истины, а теперь надо доказывать истинность хранительницы истины.

Священник. Тут надо, ну, верить, что ли.

Николай Иванович. Верить — надо верить, без, веры нельзя, но не верить в то, что мне скажут другие, а в то, к вере во что вы приведены сами ходом своей мысли, своим разумом... Вера в бога, в истинную вечную жизнь.

Священник. Разум может обмануть, у каждого свой разум.

Николай Иванович (горячо). Вот это-то ужасное кощунство. Богом дано нам одно священное орудие для познания истины, одно, что может всех нас соединить воедино. А мы ему-то не верим.

Священник. Да как же верить, когда, ну, разногласия, что ли.

Николай Иванович. Где же разногласия: то, что 2 x 2 = 4, и что другому не надо делать, чего себе не хочешь, и что всему есть причина и тому подобные истины мы признаем все, потому, что все они согласны с нашим разумом. А вот то, что бог открылся на горе Синае Моисею, или что Будда улетел на солнечном луче, или что Магомет летал на небо, и130 131 Христос улетел туда же, в этих и тому подобных делах мы все врозь.

Священник. Нет, мы не врозь все, кто в истине; мы все соединены в одну веру в бога, Христа.

Николай Иванович. Да и тут даже не соединены, а все разошлись. А потом, почему я буду верить вам больше, чем ламе буддийскому. Только оттого, что я родился в вашей вере?


(Опять спор между играющими.)


— Аут.

— Нет, не аут.

Ваня. Я видел.


(Во время разговора лакеи устанавливают стол, опять чай, кофе.)


Николай Иванович. Вы говорите: церковь дает единение. Напротив, самое ужасное разъединение всегда было от церкви. «Сколько раз хотел я собрать вас, как наседка цыплят...»

Священник. Это было до Христа, а Христос и собрал.

Николай Иванович. Христос-то собрал, да мы разъединили, потому что навыворот поняли его. Он разрушал всякие церкви.

Священник. А как же: «скажи церкви»?

Николай Иванович. Не в словах дело, — да слова эти ничего и не говорят о церкви, — но дело в духе учения. Учение Христа всемирное и включает в себя все верования и не допускает ничего исключительного; ни воскресенья, ни божественности Христа, ни таинств, ничего такого, что разделяет.

Священник. Да тогда это — ну, ваше, что [ли], толкование Хр[истова] учения, а Хр[истово] учение всё основано на его божественности и воскресении.

Николай Иванович. Вот этим-то и ужасны церкви. Они разделяют тем, что они утверждают, что они в обладании полной, несомненной, непогрешимой истины. «Изволися нам и святому духу». Это началось еще с первого собора апостолов. С этого времени начали утверждать, что они находятся в обладании полной и исключительной истины. Ведь если я скажу, что есть бог, начало мира, со мной согласятся все; и это признание бога соединит нас; но если я скажу, что есть бог брама, или еврейский, или троица, то такое божество разъединит. Люди хотят соединиться и для этого придумывают средства соединения, а пренебрегают одним несомненным средством соединения — стремлением к истине. Вроде того, как если бы люди в огромном здании, где свет падает сверху в середине, старались соединяться по углам кучками, вместо, того чтобы всем, идти к свету. Тогда, не думая о соединении, все бы соединились.131

132 Священник. Но как же руководить народом, не имея, ну, определенной, что ли, истины?

Николай Иванович. Вот в этом-то и ужас. Нам, каждому, надо спасать душу, делать самому дело божие, а мы озабочены о том, чтобы спасать, учить людей. И чему же мы учим? Ведь это ужасно подумать. Учим теперь, в конце 19 столетия, тому, что бог сотворил мир в 6 дней, потом сделал потоп, посадил туда всех зверей, и все глупости, гадости ветхого завета, и потом тому, что Христос велел всех крестить водой, или верить в нелепость и мерзость искупления, без чего нельзя спастись, и потом улетел на небо и сел там, на небе, которого нет, одесную отца. Мы привыкли к этому, но ведь это ужасно. Ребенок свежий, открытый к добру и истине, спрашивает, что такое мир, какой его закон, и мы, вместо того чтобы открыть ему переданное нам простое учение любви и истины, старательно начинаем ему вбивать в голову всевозможные ужасающие нелепости и мерзости, приписывая их богу. Ведь это ужас. Ведь это такое преступление, хуже которого нет в мире. И мы, и вы с вашей церковью совершаете это. Простите меня.

Священник. Да, если смотреть так, ну, рационалистически, что ли, на учение Христа, то это так.

Николай Иванович. Как ни смотреть, всё то же будет.


(Молчание. [Входит Александра Ивановна.])


ЯВЛЕНИЕ XVI

Те же и Александра Ивановна.

(Священник откланивается.)

Александра Ивановна. Прощайте, батюшка, собьет он вас с толку, не слушайте его.

Священник. Нет, испытуйте писание. Дело слишком важное, чтобы, ну, пренебрегать, что ли. (Уходит.)


ЯВЛЕНИЕ ХVІІ

Те же, без священника.

Александра Ивановна. Право, ты, Nicolas, его не жалеешь. Хотя он и священник, а ведь он еще мальчик, не может иметь твердых убеждений, не утвердился...

Николай Иванович. Дать ему время утвердиться, загрубеть в обмане. Нет, зачем же. Да и он хороший, искренний человек...

Александра Ивановна. Но что же бы с ним было, если бы он поверил тебе?132

133 Николай Иванович. Мне верить нечего, а если бы он увидал истину, это было бы хорошо, и для него и для всех хорошо.

Александра Ивановна. Да если бы это было хорошо, то все бы тебе поверили, а теперь, напротив, никто тебе не верит, и жена твоя меньше всех. И не может поверить.

Николай Иванович. Кто же тебе сказал?

Александра Ивановна. Да вот ты растолкуй ей это. Она никогда не поймет, да и я не пойму, и никто в мире не поймет, чтобы надо было заботиться о чужих людях, а своих детей бросить. Вот это ты Маше растолкуй.

Николай Иванович. И Маша непременно поймет. И прости меня, Алина, но если бы не было чужих влияний, на которые она очень склонна поддаваться, она бы поняла меня и шла бы со мной вместе.

Александра Ивановна. В том, чтобы обездолить своих детей в пользу пьяного Ефима et compagnie? Никогда. А то, что ты на меня сердишься, то, ты меня извини, я не могу не сказать.

Николай Иванович. Я не сержусь. Напротив даже, я очень рад, что ты сказала всё свое и дала мне случай, вызвала меня на то, чтобы самому высказать ей весь мой взгляд. Я дорогой нынче думал об этом и сейчас скажу ей, и увидишь, что она согласится, потому что она умна и добра.

Александра Ивановна. Ну, в этом позволь усумниться.

Николай Иванович. Нет, я не сомневаюсь. Ведь это не какая-нибудь моя выдумка, а это только то, что мы все знали и что Христос открыл нам.

Александра Ивановна. Да, по-твоему, Христос это открыл, а по-моему — другое.

Николай Иванович. Не может быть другого.


(Крик между играющими.)


Люба. Out. (Аут.)

Ваня. Нет, мы не видали.

Лизанька. Я видела, вот куда упал.

Люба. Аут, аут, аут.

Ваня. Неправда.

Люба. Во-первых, неучтиво говорить «неправда».

Ваня. А по-моему, неучтиво говорить неправду.

Николай Иванович. Да ты постой, ты не спорь, а выслушай.

Александра Ивановна. Ну, слушаю.

Николай Иванович. Ведь правда, что мы все каждую минуту можем умереть и уйти или в ничто, или к богу, который требует от нас жизни по его воле?

Александра Ивановна. Ну?133

134 Николай Иванович. Ну, что же я могу делать в этой жизни иного, как только то, чего требует от меня высший судья в моей душе, совесть, бог. И совесть, бог требует, чтоб я считал всех равными, всех любил, всем служил.

Александра Ивановна. И своим детям.

Николай Иванович. Разумеется, и своим, но чтоб я делал всё, что велит совесть. Главное — то, чтобы понять, что жизнь моя принадлежит не мне и твоя — не тебе, а богу, который послал нас и который требует от нас, чтобы мы делали его волю. А воля его...

Александра Ивановна. И ты в этом убедишь Машу?

Николай Иванович. Непременно.

Александра Ивановна. И она перестанет воспитывать детей, как надобно, а бросит их... Никогда.

Николай Иванович. Не только она поймет, ты поймешь, что больше делать нечего.

Александра Ивановна. Никогда!


(Входит Марья Ивановна.)


ЯВЛЕНИЕ XVIII

Те же и Марья Ивановна.

[Николай Иванович.] Ну, что, Маша? Я не разбудил тебя нынче утром?

Марья Ивановна. Нет, я не спала. Что же, ты хорошо съездил?

Николай Иванович. Да, очень хорошо.

[Марья Ивановна.] Что же ты пьешь холодное всё? Кстати, надо приготовить гостям. Ты знаешь, приезжает Черемшанова с сыном и дочерью.

Николай Иванович. Ну что ж, если они тебе приятны, я очень рад.

Марья Ивановна. Я люблю ее и молодых людей. Только немножко не во-время.

Александра Ивановна (встает). Вот и поговори с ним, а я пойду посмотрю их игру.

[(Уходит.)]


ЯВЛЕНИЕ XIX

Те же, без Александры Ивановны.

(Молчание, после которого Николай Иванович и Марья Ивановна начинают говорить вместе.)

Марья Ивановна. Некстати, потому что нам надо поговорить.

Николай Иванович. Я сейчас говорил Алине...134

135 Марья Ивановна. Что?

Николай Иванович. Нет, говори ты.

Марья Ивановна. Да я хотела про Степу говорить. Ведь надо решить что-нибудь. Он, бедный, томится, не знает, что с ним будет. Он приходит ко мне, а не могу же я решить.

Николай Иванович. Да что же решить? Он сам может решать.

Марья Ивановна. Да ведь ты знаешь, что он хочет поступить вольноопределяющимся в гвардию, и для этого ему надо от тебя свидетельство, и нужно ему содержать себя, а ты не даешь ему. (Волнуется.)

Николай Иванович. Маша, ради бога, не волнуйся, а выслушай меня. Я ничего ни даю, ни не даю. Поступать в военную службу охотой я считаю или глупым, безумным поступком, свойственным дикому человеку, если он не понимает всей гнусности этого дела, или подлым, если это делается для расчета...

Марья Ивановна. Да ведь теперь для [тебя] — всё дикое и глупое. Ведь ему надо жить. Ты жил.

Николай Иванович (горячась). Я жил, когда не понимал, когда никто не сказал мне, но дело не во мне. А в нем.

Марья Ивановна. Как не в тебе, ты не даешь ему денег.

Николай Иванович. Я не могу дать то, что мне не принадлежит.

Марья Ивановна. Как не принадлежит?

Николай Иванович. Не принадлежат мне труды других людей. Деньги, которые я дам ему, я должен взять с других. Я не имею права, не могу. Пока я распорядитель именья, я не могу распоряжаться им иначе, как мне велит моя совесть. Не могу я дать труды из последних сил работающих крестьян на лейб-гусарские кутежи. Возьмите у меня именье, и тогда я не буду ответствен.

Марья Ивановна. Да ты знаешь, что я этого не хочу, да и не могу. Я должна и воспитывать, и кормить, и рожать. Это жестоко...

Николай Иванович. Маша, голубушка! Ведь всё дело не в том. Когда ты начала говорить, я тоже начал и хотел поговорить с тобой совсем по душе. Ведь нельзя же так. Мы живем вместе и не понимаем друг друга. Иногда как будто нарочно не понимаем друг друга.

Марья Ивановна. Я хочу понять, но не понимаю, не понимаю тебя. Не понимаю, что с тобой сделалось.

Николай Иванович. Ну вот и пойми. Хоть не время теперь. Да бог знает, когда будет время. Ты пойми не столько меня, но себя, свою жизнь пойми. Ведь нельзя жить так, не зная, зачем мы живем.

Марья Ивановна. Жили же мы так, и очень хорошо жили. (Замечает выражение досады.) Ну, хорошо, ну, я слушаю.135

136 Николай Иванович. Я и жил так, так, то есть не думая о том, зачем я живу, но пришло время, и я ужаснулся. Ну, хорошо, живем мы чужими трудами, заставляя других на себя работать, рожая детей и воспитывая их для того же. Ну, придет старость, смерть, и я спрошу себя: зачем я жил? Чтоб расплодить таких же паразитов, как я? Да и главное, не весела эта жизнь. Ведь это еще сносно, пока, как у Вани, из тебя брызжет энергия жизни.

Марья Ивановна. Да ведь все живут так.

Николай Иванович. И все несчастны.

Марья Ивановна. Да нисколько.

Николай Иванович. Я, по крайней мере, увидал, что я несчастен ужасно, и делаю несчастье твое и детей, и спросил себя: неужели так для этого нас сотворил бог? И как только я подумал об этом, я сейчас же почувствовал, что нет. Спросил себя: для чего же нас сотворил бог?


(Входит лакей.)


ЯВЛЕНИЕ XX

Те же и лакей.

Марья Ивановна (не слушает мужа и обращается к лакею). Сливок кипяченых принесите.

Николай Иванович. И в евангелии я нашел ответ, что живем мы никак не для себя. Открылось это мне ясно, когда я раз стал думать над притчей о виноградарях. Знаешь?

Марья Ивановна. Знаю, да, работники.

Николай Иванович. Эта притча почему-то мне яснее всего показала, в чем была моя ошибка. Я думал, как те виноградари, что сад их собственность, что моя жизнь моя, и всё было ужасно; но только что я понял, что жизнь моя не моя, но что я послан в мир, чтоб делать дело божье.

Марья Ивановна. Да что же, это мы все знали.

Николай Иванович. Ну, если знали, так не можем же мы продолжать жить, как мы живем, когда вся жизнь наша не только не есть исполнение воли его, а, напротив, беспрестанное нарушение ее.

Марья Ивановна. Да чем же она нарушает, когда мы живем, не делая никому зла?

Николай Иванович. Как не делаем никому зла? Вот это-то и есть понимание жизни, как те виноградари. Ведь мы...

Марья Ивановна. Да я знаю притчу. Ну, что он всем дал поровну.

Николай Иванович (после молчания). Нет, это не то. Но одно, Маша, подумай о том, что жизнь только одна и что мы можем или прожить ее свято, или погубить ее.136

137 Марья Ивановна. Я не могу думать и рассуждать. Я ночи не сплю, я кормлю, я весь дом веду, и, вместо того чтобы мне помочь, ты мне говорить то, чего я не понимаю.

Николай Иванович. Маша!

Марья Ивановна. Вот теперь еще эти гости.

Николай Иванович. Нет, мы договоримся. (Целует ее.) Да?

Марья Ивановна. Да, только ты будь такой, как прежде.

Николай Иванович. Я не могу, но ты послушай.


(Слышен звук бубенчиков и подъезжающего экипажа.)


Марья Ивановна. Теперь некогда, приехали. Я пойду к ним.


(Уходит за угол дома. Туда же идут Степа, Люба.)


Ваня (перепрыгивает через скамейку). Я не бросаю. Мы доиграем. Люба! Ну, что?

Люба (серьезно). Пожалуйста, без глупостей.


(Александра Ивановна с мужем и Лизанькой входят на террасу. Николай Иванович ходит в раздумье.)


ЯВЛЕНИЕ XXI

Николай Иванович, Александра Ивановна, Петр Семенович и Лизанька.

Александра Ивановна. Ну что же, убедил?

Николай Иванович. Алина! То, что происходит между нами, великое дело. И шутки тут неуместны. Не я убеждаю, а жизнь, а истина, а бог, вот кто убеждает, и потому она не может не убедиться не нынче, так завтра, не завтра, так... Ужасно то, что всегда всем некогда. Это кто же приехал?

Петр Семенович. Черемшановы: Catiche Черемшанова, которую я не видал восемнадцать лет. Последний раз мы виделись с ней, когда вместе пели: La ci darem la mano. (Поет.)

Александра Ивановна (на мужа). Пожалуйста, ты не перебивай и не воображай, что я с Nicolas поссорюсь. Я говорю правду. (К Николаю Ивановичу.) Я нисколько не смеюсь, но мне странно было то, что ты хотел убеждать Машу тогда, когда она именно решилась поговорить с тобой.

Николай Иванович. Ну, хорошо, хорошо. Вот они идут. Скажи, пожалуйста, Маше, что я буду у себя. (Уходит.)

[Занавес.]

ДЕЙСТВИЕ II

Там же в деревне, через неделю. Сцена представляет большую залу. Накрытый стол: самовар, чай и кофе. У стены рояль, шкапчик с нотами. За столом сидят Марья Ивановна, княгиня и Петр Семенович.


ЯВЛЕНИЕ I

Марья Ивановна, Петр Семенович и княгиня.

Петр Семенович. Да, княгиня. Давно ли, кажется, вы пели Розину, а я...... Теперь я и в Дон-Базилио не гожусь.....

Княгиня. Теперь дети могли бы петь. Только другие времена.

Петр Семенович. Да, позитивные... Но ваша княжна очень серьезно, хорошо играет. Что же они, неужели спят еще?

Марья Ивановна. Да вчера ездили верхом при лунном свете. Вернулись очень поздно. Я кормила и слышала.

Петр Семенович. А когда моя благоверная возвращается? Вы послали за ней?

Марья Ивановна. Да рано еще, уехали. Она скоро должна быть.

Княгиня. Неужели Александра Ивановна только затем и поехала, чтобы привезти отца Герасима?

Марья Ивановна. Да, вчера ей пришла эта мысль, и тотчас же полетела.

Княгиня. Quelle énergie! Je l'admire.[64]

Петр Семенович. Oh, pour ceci ce n'est pas ce qui nous manque.[65] (Вынимает сигару.) Впрочем, пойду курить и с собаками гулять по парку, пока молодежь встанет. (Уходит.)


ЯВЛЕНИЕ II

Марья Ивановна и княгиня.

Княгиня. Я не знаю, милая Марья Ивановна, но мне кажется, что вы слишком берете всё это к сердцу. Я понимаю138 139 его. Это такое высокое настроение. Ну и что ж, если он и будет раздавать бедным. Мы и так слишком много о себе думаем.

Марья Ивановна. Да если бы это ограничилось этим, но вы не знаете его, не знаете всего. Это не помощь бедным, а это полный переворот, уничтожение всего.

Княгиня. Мне не хотелось бы вторгаться в вашу семейную жизнь, но если позволите...

Марья Ивановна. Нет, я считаю вас своею семейною, особенно теперь.

Княгиня. Я бы советовала вам прямо и откровенно сказать свои требования и войти в соглашение с ним — до каких пределов...

Марья Ивановна (взволнованно). Тут нет пределов, он всё хочет отдать. Он хочет, чтоб я теперь, в мои года, стала кухаркой, прачкой.

Княгиня. Да не может быть. Это удивительно.

Марья Ивановна (достает письмо). Вот мы одни, и я рада всё сказать вам. Вчера он написал мне это письмо. Я прочту вам.

Княгиня. Как, живет с вами в одном доме и пишет письма? Как странно.

Марья Ивановна. Нет, это я понимаю. Он так волнуется, когда говорит. Я последнее время боюсь за его здоровье.

Княгиня. Что же он пишет?

Марья Ивановна. Да вот. (Читает.) «Ты меня упрекаешь в том, что я разрушаю прежнюю жизнь и не даю ничего нового, не говорю, как я хотел бы устроить семью. Когда мы начинаем говорить, мы волнуемся, и потому пишу. Почему я не могу продолжать жить так, [как] жил, я уже говорил много раз, и убедить тому, что так не надо жить, а надо жить по-христиански, в письме я не могу. Ты можешь сделать одно из двух: или поверить истине и свободно идти за мной, или поверить мне и отдаться мне и по доверию идти за мной». (Прерывает чтение.) Не могу я ни того, ни другого. Не считаю, чтоб нужно было жить, как он хочет, мне детей жалко, и не могу ему довериться. (Читает.) «План мой вот какой. Все наши земли мы отдадим крестьянам, оставим себе 50 десятин и весь сад, огород и заливной луг. Будем стараться сами работать, но не будем принуждать ни себя, ни детей. То, что мы оставим, может нам все-таки приносить около 500 рублей».

Княгиня. С 7 человеками детей жить на 500 рублей. Это невозможно.

Марья Ивановна. Ну, тут весь план, как отдать дом под школу и самим жить в садовниковой избе, в двух комнатах.

Княгиня. Да, я начинаю тож[е] думать, что это что-то болезненное. Что ж вы ответили?

Марья Ивановна. Я сказала, что не могу, что одна я пошла бы повсюду за ним, но с детьми... Ведь подумайте139 140 только, я Николеньку кормлю. Я говорю: нельзя так ломать всё. Ведь разве я на это шла. Я уже слаба и стара. Ведь 9 детей родить, кормить...

Княгиня. Да. Я никак не думала, чтобы это так далеко зашло.

Марья Ивановна. Так и осталось, и я не понимаю, что будет. Он вчера простил аренду мужикам из Дмитровки и хочет им совсем отдать землю.

Княгиня. Я думаю, что вы не должны допускать этого. Вы обязаны защитить детей. Если он не может владеть именьем, пусть отдаст вам.

Марья Ивановна. Да я не хочу этого.

Княгиня. Вы должны это сделать для детей. Пускай переведет именье на ваше имя.

Марья Ивановна. Саша, сестра, говорила ему. Он сказал, что не имеет права, что земля тех, кто работает на ней, и что он обязан отдать ее крестьянам.

Княгиня. Да, теперь я понимаю, что это гораздо серьезнее, чем я думала.

Марья Ивановна. Священник, священник на его стороне.

Княгиня. Да, я заметила вчера.

Марья Ивановна. Вот сестра и поехала в Москву, хотела переговорить с нотариусом, а главное, привезти отца Герасима, чтобы он убедил его.

Княгиня. Да, я думаю, что христианство не в том, чтобы губить свою семью.

Марья Ивановна. Но он не поверит и отцу Герасиму. Он так тверд, и когда он говорит, вы знаете, я не могу возражать ему. То и ужасно, что мне кажется, что он прав.

Княгиня. Это оттого, что вы любите его.

Марья Ивановна. Не знаю отчего, только ужасно, ужасно. Всё так и остается нерешенным. Вот и христианство.


(Входит няня.)


ЯВЛЕНИЕ III

Те же и няня.

Няня. Пожалуйте, Николенька зовет, проснулся.

Марья Ивановна. Сейчас. Я встревожена, и у него животик разболелся. Иду, иду.


(Из другой двери входит Николай Иванович с бумагой в руках.)


ЯВЛЕНИЕ IV

Марья Ивановна, княгиня и Николай Иванович.

Николай Иванович. Нет, это невозможно.

Марья Ивановна. Что такое!

Николай Иванович. А то, что за нашу какую-то елку Петра сажают в тюрьму.140

141 Марья Ивановна. Как?

Николай Иванович. А так. Он срезал, подали к мировому, тот приговорил на три месяца в острог. Его жена пришла.

Марья Ивановна. Ну что ж, разве нельзя?

Николай Иванович. Теперь нельзя. Одно можно: не иметь леса. И я не буду иметь его. Но что же делать? Пойду к нему посмотреть, нельзя ли помочь то[му], что мы же сделали. (Идет на террасу и встречается с Борисом и Любой.)


ЯВЛЕНИЕ V

Те же, Борис и Люба.

Люба. Здравствуй, папа! (Целует.) Ты куда?

Николай Иванович. С деревни и опять на деревню. Там теперь тащат в тюрьму голодного человека за то, что он...

Люба. Верно, Петр?

Николай Иванович. Да, Петр. (Уходит.)


ЯВЛЕНИЕ VI

Те же, без Николая Ивановича.

Люба (садится за самовар). Вам кофе или чаю?

Борис. Всё равно.

Люба. Всё то же. Я не вижу этому конца.

Борис. Я не понимаю его. Я знаю, что народ беден, темен, что надо помочь ему, но не тем же, чтобы поощрять воров.

Люба. Чем же?

Борис. Всей нашей деятельностью. Все свои знания положить на служение ему, но жизнь свою нельзя отдавать.

Люба. А папа говорит, что именно это-то и нужно.

Борис. Не понимаю. Можно служить народу, не губя свою жизнь. Я так хочу устроить свою жизнь. Если ты только...

Люба. Я хочу того, что ты хочешь, и ничего не боюсь.

Борис. А эти сережки, это платье?

Люба. Сережки продать, а платье не такое, но все-таки можно быть не уродом.

Борис. Мне хочется еще поговорить с ним. Как ты думаешь я не стесню его, если приду к нему на деревню?

Люба. Нисколько. Я вижу, что он полюбил тебя и всё больше к тебе обращался вчера.

Борис (допивает кофе). Так я пойду.

Люба. Ну, иди, а я пойду будить Лизаньку и Тоню.


(Оба расходятся.)

[Занавес.]


Сцена переменяется. Улица. У избы лежит Иван Зябрев, накрыт тулупом.

141 142


ЯВЛЕНИЕ I

Иван Зябрев один.

Иван. Малашка!


(Из-за избы выходит крошечная девочка с малым на руках. Малый кричит.)


ЯВЛЕНИЕ II

Иван Зябрев и Малашка с малым.

Иван. Воды. Испить.

(Малашка уходит в избу, слышно там крик ребенка, выносит ковш воды.)

Иван. Что ты малого всё бьешь, что он орет. Вот я матери скажу.

Малашка. Говори матери. С голоду ореть.

Иван (пьет). А молока бы попросила у Демкиных.

Малашка. Ходила, нету. Да и дома никого нету.

Иван. Ах, хоть бы смерть пришла. Звонили к обеду, что ль?

Малашка. Голомя̀. Звонили. Вон барин идеть.


(Входит Николай Иванович.)


ЯВЛЕНИЕ III

Те же и Николай Иванович.

Николай Иванович. Ты что же сюда вышел?

Иван. Да муха там, да и жарко.

Николай Иванович. Что же, согрелся?

Иван. Огнем жжет теперь всего.

Николай Иванович. А Петр где, дома?

Иван. Где дома, в такую пору. В поле за снопами поехал.

Николай Иванович. Что же мне сказывали, что его в острог?

Иван. Как же, сотский в поле за ним пошел.


(Приходит брюхатая баба с снопом овса и граблями. И тотчас же бьет по затылку Малашку.)


ЯВЛЕНИЕ IV

Те же и баба.

Баба. Ты чего малого бросила? Вишь, орет. Только на улицу бегать.

Малашка (ревет). Я только вышла. Батя пить просил.

Баба. Я те дам. (Видит барина.) Здравствуйте, батюшка Николай Иванович. Грех с ними. Измучилась одна во все дела.142

143 Последнего работника в острог ведут. А тут этот лодырь валяется.

Николай Иванович. Что ты говорить, ведь он болен.

Баба. Болен он, а я не больна. Как работать, так болен. А гулять не болен да мне косы рвать. Издыхай он, как пес. Мне что!

Николай Иванович. Как тебе не грех.

Баба. Знаю, что грех, да сердца своего не уйму. Ведь я тяжела, а работаю за двоих. Люди убрались, а у нас два осьминника не кошены. Надо бы довязать, а нельзя, домой надо, этих ребят поглядеть.

Николай Иванович. Овес скосят, я найму и связать тоже.

Баба. Да это что, связать я сама, только бы скорее смахнуть. А что, Николай Иванович, помрет он, должно. Уж больно плох.

Николай Иванович. Не знаю я. Ох, точно, что плох. Я думаю свезти его в больницу.

Баба. О, господи! (Начинает выть.) Не увози ты его, пускай здесь помрет. (К мужу.) Чего ты?

Иван. Хочу в больницу. Здесь хуже собаки.

Баба. Уж я и не знаю. Ума решилась. Малашка, обедать, собери.

Николай Иванович. А что у вас обедать?.

Баба. Да что, картошки да хлеб. Да и еды нет.


(Идет в избу. Слышен визг свиньи, крик детей.)


ЯВЛЕНИЕ V

Те же, без бабы.

Иван (стонет). Ох, господи, хоть бы смерть.

(Входит Борис.)


ЯВЛЕНИЕ VI

Те же и Борис.

Борис. Не могу ли я вам быть полезен?

Николай Иванович. Полезным тут ничем, нельзя; быть другим. Зло слишком застарело. Полезным можно быть только себе, чтобы видеть то, на чем мы строим свое счастье. Вот семья: 5 детей, жена брюхатая и больной муж, и есть нечего, кроме картофеля, и сейчас решается вопрос, быть ли сытым будущий год или нет. И помочь нельзя. Чем помочь? Я найму ей работника. А кто работник? Такой же бросающий свое хозяйство от пьянства, нужды.143

144 Борис. Так, простите меня, что ж вы делаете тут?

Николай Иванович. Узнаю свое положение, узнаю, кто нам чистит сад, строит дома, делает нашу одежду, кормит, одевает нас.

(Приходят мужики с косами и бабы с граблями, кланяются.)


ЯВЛЕНИЕ VII

Те же и мужики и бабы.

Николай Иванович (останавливает одного). Ермил, что не наймешься ли скосить вот им?

Ермил (покачивая головой). И рад бы душой, да никак нельзя: своя не вожена, вот бежим повозиться. А что же, помирает Иван-то?

Другой мужик. Вот дядя Севастьян не возьмется ли. Дядя Севастьян. Вот нанимают косить.

Севастьян. Наймись сам. Нынче день год кормит.


(Проходят.)


ЯВЛЕНИЕ VIII

Те же, без мужиков и баб.

Николай Иванович. Всё это — полуголодные, на одном хлебе с водой, больные, часто старые. Вон тот старик, у него грыжа, от которой он страдает, а он с 4 часов утра до 10 вечера работает и еле жив. А мы? Ну разве можно, поняв это, жить спокойно, считая себя христианином? Ну, не христианином, а просто не зверем.

Борис. Но что же делать?

Николай Иванович. Не участвовать в этом зле, не владеть землей, не есть их трудов. А как это устроить, я не знаю. Тут дело в том... по крайней мере, так со мной было. Я жил и не понимал, как я живу, не понимал того, что я сын бога, и все мы сыны бога и братья. Но когда я понял это, понял, что все имеют равные права на жизнь, вся жизнь моя перевернулась. Впрочем, теперь я не могу вам объяснить этого. Одно скажу: что прежде я был слеп, как слепы мои дòма, а теперь глаза открылись. И я не могу не видеть. А видя, не могу продолжать так жить. Впрочем, после. Теперь надо сделать, что можно.


(Идут сотский, Петр и его жена и мальчик.)


ЯВЛЕНИЕ IX

Те же, сотский, Петр, его жена и мальчик.

Петр (падает в ноги Николаю Ивановичу). Прости, Христа ради, погибать мне теперь. Бабе где управить. Хоть бы на поруки, что ль.144

145 Николай Иванович. Я поеду, напишу. (К сотскому.) А нельзя теперь оставить?

Сотский. Нам приказано доставить в стан.

Николай Иванович. Ты ступай, я найму, сделаю, что можно. Это уж прямо я. Как же жить так? (Уходит.)

[Занавес.]


Сцена переменяется. Там же в деревне.


ЯВЛЕНИЕ I

Тоня сыграла Шумана сонату и сидит за роялем. У рояля стоит Степа. Сидят Люба, Борис, Лизанька, Митрофан Ермилович, священник. После игры все, кроме Бориса, остаются в волнении.

Люба. Andante что за прелесть.

Степа. Нет, скерцо. Да всё прелестно.

Лизанька. Очень хорошо.

Степа. Но я никак не думал, что вы такой артист. Это настоящая, мастерская игра. Видно, что трудностей уже не существует. А вы только думаете о выражении и выражаете так удивительно тонко.

Люба. И благородно.

Тоня. А я так чувствую, что не то, что хочется... Недостает еще многого.

Лизанька. Чего же лучше. Удивительно.

Люба. Шуман хорош, но все-таки Chopin больше хватает за сердце.

Степа. Лиризма больше.

Тоня. Нельзя сравнивать.

Люба. Помнишь prélude его?

Тоня. Этот так называемый Жорж-Зандовский. (Играет начало.)

Люба. Нет, не этот. Этот прекрасен, но заигран. Но доиграй этот, пожалуйста.


(Тоня играет, если может, а то обрывает.)


Люба. Нет, в ré mineur.

Тоня. Ах, этот, это чудная вещь. Это что-то стихийное, до сотворения мира.

Степа (смеется). Да, да. — Ну, сыграйте, пожалуйста. Впрочем, нет, вы устали. И так мы провели чудное утро благодаря вас.

Тоня (встает и смотрит в окно). Опять мужики.

Люба. Вот этим-то драгоценна музыка. Я понимаю Саула. Меня не мучает бес, но я понимаю его. Никакое искусство не может так заставить забыть всё, как музыка. (Подходит к окну.) Кого вам?145

146 [Мужики.] Послали к Николаю Ивановичу.

Люба. Его нет, подождите.

Тоня. И выходишь замуж за человека, который ничего не понимает в музыке.

Люба. Да не может быть.

Борис (рассеянно). Музыка. Нет, я люблю музыку или, скорее, не не люблю. Но предпочитаю что-нибудь попроще, — песни люблю.

Тоня. Нет, ну эта соната разве не прелестна?

Борис. Главное, это не важно, и мне немножко обидно за жизнь другую, что приписывают важность этому.


(На столе конфеты. Все едят.)


Лизанька. Вот как хорошо, что жених, и конфеты есть.

Борис. Ну, я в этом не виноват. Это мама.

Тоня. И прекрасно делает.

Люба. Музыка тем дорога, что она овладевает, схватывает и уносит из действительности. Вот всё как мрачно было, а вдруг ты заиграла — и просветлело. Право, просветлело.

Лизанька. А вальсы Chopin избиты, но все-таки...

Тоня. Этот... (Играет.)


(Входит Николай Иванович, здоровается с Тоней, с Степой, Лизанькой, Любой, [Митрофаном Ермиловичем и священником].)


ЯВЛЕНИЕ II

Те же и Николай Иванович.

Николай Иванович. Где мама?

Люба. Кажется, в детской.


(Степа зовет лакея.)


Люба. Папа, как Тоня играет чудно. А ты где был? Николай Иванович. На деревне.

(Входит лакей.)


ЯВЛЕНИЕ III

Те же и лакей.

[Степа.] Принеси самовар другой.

Николай Иванович (здоровается и с лакеем, подавая ему руку). Здравствуй!


(Лакей робеет и уходит, Николай Иванович уходит.)


ЯВЛЕНИЕ IV

Те же, без лакея и Николая Ивановича.

Степа. Несчастный Афанасий. Смущен ужасно. Не понимаю. Точно мы в чем-то виноваты.

146 147


ЯВЛЕНИЕ V

Те же и Николай Иванович.

Николай Иванович (возвращается в комнату). Я прошел было к себе, не высказав вам: своего чувства. И это нехорошо, я думаю. (К Тоне.) Если вас, гостью, оскорбит, что я скажу, простите, но я не могу не сказать. Ты говоришь, Люба, что княжна хорошо играет. Вы все здесь 7, 8 здоровых, молодых мущин и женщин, спали до 10 часов, пили, ели, едите еще и играете и рассуждаете про музыку, а там, откуда я сейчас пришел с Борисом Александровичем, встали с 3 часов утра, — другие и не спали в ночном, и старые, больные, слабые, дети, женщины с грудными и беременные из последних сил работают, чтобы плоды их трудов проживали мы здесь. И мало этого. Сейчас одного из них, последнего, единственного работника в семье, сейчас тащат в тюрьму за то, что он в так называемом моем лесу срубил весной одну из ста тысяч [елок], которые растут там. А мы здесь обмытые, одетые, бросив по спальням наши нечистоты на заботу рабов, едим, пьем, рассуждаем про Шумана и Chopin, который больше нас трогает, разгоняет нашу скуку. Я думал это, проходя мимо вас, и потому сказал вам. Ну подумайте, разве можно так жить. (Стоит волнуясь.)

Лизанька. Правда, правда.

Люба. Если так думать, нельзя жить.

Степа. Отчего? Я не вижу, почему нельзя говорить про Шумана, если народ беден. Одно не исключает другого. Если люди......

Николай Иванович (зло). Если у кого нет сердца, кто деревянный...

Степа. Ну, я замолчу.

Тоня. Вопрос ужасный, вопрос нашего времени, и его не надо бояться, надо прямо в глаза смотреть действительности, чтобы разрешить вопрос.

Николай Иванович. Ждать разрешения вопроса общими мерами некогда. Каждый из нас нынче, завтра умрет. Как прожить мне, не страдая от внутреннего разлада?

Борис. Разумеется, одно средство: не принимать участия.

Николай Иванович. Ну простите, коли я вас обидел. Я не мог не сказать, что чувствую. (Уходит.)


ЯВЛЕНИЕ VI

Те же, без Николая Ивановича.

Степа. Как же не принимать участия? Вся жизнь наша связана.

Борис. От этого он и говорит, что надо прежде всего не иметь собственности, изменить всю свою жизнь, жить не так, чтобы мне надо было служить, а жить, служа другим.147

148 Тоня. Ну, я вижу, ты совсем перешел на сторону Николая Ивановича.

Борис. Да, я в первый раз понял, и потом то, что я видел на деревне. Надо только снять те какие-то очки, сквозь которые мы смотрим на жизнь народа, и понять связь их страданий с нашими радостями, и кончено.

Митрофан Ермилович. Да, но только средство для этого не в том, чтобы губить свою жизнь.

Степа. Удивительно, как мы с Митрофаном Ерм[илычем] стоим на двух разных полюсах и вместе с тем сходимся: это мои слова — не губить жизнь.

Борис. Понятно. Оба вы хотите жить приятно и для этого желаете иметь устройство жизни, которое бы обеспечивало вам эту приятность. Вы (к Степе) хотите удержать теперешнее устройство, а Митрофан Ерм[илыч] хочет нового.


(Люба с Тоней шепчутся. Тоня идет к роялю и играет ноктюрн Chopin. Все замолкают.)


Степа. Вот и прекрасно. Это всё разрешает.

Борис. Всё затемняет и откладывает.


(Во время игры тихо входят Марья Ивановна и княгиня и садятся слушая. Перед концом ноктюрна слышны бубенчики.)


ЯВЛЕНИЕ VII

Те же, Марья Ивановна и княгиня.

Люба. Это тетя. (Идет ей навстречу и Марья Ивановна.)


(Продолжается музыка. — Входят Александра Ивановна и отец Герасим, священник в наперсном кресте, и нотариус. Все встают.)


ЯВЛЕНИЕ VIII

Те же, Александра Ивановна, отец Герасим и нотариус.

Герасим. Прошу продолжать. Приятно.


(Княгиня подходит под благословение, также и священник.)


Александра Ивановна. Я как себе сказала, что сделаю, так всё и сделала. Отца Герасима застала и вот уговорила заехать. Он едет в Курск, и свое дело сделала. И нотариус вот. У него бумага готова. Только подписать.

Марья Ивановна. Не угодно ли позавтракать?


(Нотариус кладет на стол бумаги и уходит.)

148 149


ЯВЛЕНИЕ IX

Те же, без нотариуса.

Марья Ивановна. Я очень благодарна отцу Герасиму.

Герасим. Что делать, хоть и не путь мне, но по христианству счел долгом посетить.


(Александра Ивановна шепчет молодежи. Молодежь сговаривается, и уходят на террасу все, кроме Бориса. Священник тоже хочет уходить.)


ЯВЛЕНИЕ X

Марья Ивановна, Александра Ивановна, княгиня, отец Герасим, священник и Борис.

Герасим. Что же, побудьте, вы, как пастырь и отец духовный, можете пользу и получить и принесть. Оставайтесь, если Марья Ивановна не имеет чего против.

Марья Ивановна. Нет, я отца Василья люблю как своего семейного. Я и с ним советовалась, но он слишком мало имеет, по годам своим, авторитета.

Герасим. Всеконечно, всеконечно.

Александра Ивановна (подходит). Так вот, видите, отец Герасим, вы одни можете помочь и вразумить. Человек он умный, ученый, но, вы знаете, ученость только может повредить. У него сделалось какое-то затмение. Он утверждает, что по христианскому закону человек не должен ничего иметь. Но разве это можно?

Герасим. Прелесть, гордость ума, самоволие. Отцы церкви вопрос разъяснили достаточно. Но как же это всё сделалось?

Марья Ивановна. А если всё вам рассказывать, то когда мы женились, он был совершенно равнодушен к религии, и так мы жили, и прекрасно жили, лучшие годы, первые двадцать лет. Потом он стал думать. Может быть, имела влияние на него сестра, или чтение, только он стал думать, читать евангелие и тогда вдруг стал крайне религиозен, стал ходить в церковь, ездить по монахам. И потом вдруг бросил это всё и изменил во всем свою жизнь, начал сам работать, не допускает себе служить прислуге и, главное, теперь раздает именье. Он вчера отдал лес с землей. Я боюсь, у меня 6 человек детей, поговорите с ним. Я пойду, спрошу его, хочет ли он вас видеть. (Уходит.)


ЯВЛЕНИЕ XI

Те же, без Марьи Ивановны.

Герасим. Ноне многие стали отступать. Что ж, имущество-то его или супруги?

Княгиня. Его. В том-то и беда.149

150 Герасим. А чин его какой?

Княгиня. Чин небольшой. Кажется, ротмистр. Он военный был.

Герасим. Многие так уклоняются. В Одессе так дама была в увлечении спиритизма и много начала вредного делать. То все-таки бог помог возвратить ее к церкви.

Княгиня. Главное, вы поймите: сын мой теперь женится на дочери. Я согласилась, но девушка привыкла к роскоши и потому должна иметь свое обеспечение, а не лечь всей тяжестью на моего сына. Он, положим, работник и замечательный молодой человек.


(Выходят Марья Ивановна и Николай Иванович.)


ЯВЛЕНИЕ XII

Те же, Марья Ивановна и Николай Иванович.

Николай Иванович. Здравствуйте, княгиня. Здравствуйте... Извините, как ваше имя-отчество?

Герасим. Благословения не желаете?

Николай Иванович. Нет, не желаю.

Герасим. Герасим Федоров. Очень приятно.


(Лакей приносит завтрак и вино.)


Герасим. Приятная погода. И для уборки хлебов благоприятная.

Николай Иванович. Я предполагаю, что вы приехали по приглашению Александры Ивановны с тем, чтобы отвлечь меня от моих заблуждений и направить на путь истинный. Если это так, то не будем ходить вокруг да около, а прямо приступим к делу. Я не отрицаю, что я не согласен с учением церкви, был согласен, а потом перестал. Но всей душой желаю быть в истине и тотчас же приму ее, если вы покажете мне ее.

Герасим. Как же так вы говорите, что не верите учению церкви. Чему же верить, коли не церкви?

Николай Иванович. Богу и его закону, данному нам в евангелии.

Герасим. Церковь и поучает этому закону.

Николай Иванович. Если бы она поучала, я бы верил ей; а то она поучает противному.

Герасим. Церковь не может поучать противному, потому что она утверждена от самого господа. Сказано: «Даю вам власть..... и врата ада не одолеют ее».

Николай Иванович. Это совсем не к этому сказано. Да если бы и признать, что Христос установил церковь, то почему я знаю, что церковь эта ваша?150

151 Герасим. А потому, что сказано: «Где двое и трое собрались во имя...»

Николай Иванович. Да и это не к тому сказано и ничего не доказывает.

Герасим. Как же отрицать церковь? Она одна имеет благодать.

Николай Иванович. Я и не отрицал ее до тех пор, пока не убедился, что она поддерживает всё противное христианству.

Герасим. Не может она ошибаться, потому что в ней одной истина. Заблуждаются те, кто отошли от нее, а церковь свята.

Николай Иванович. Ведь я вам уже сказал, что я не признаю этого. А не признаю, потому что, как в евангелии сказано: по делам их познаете их, по плодам познаете; я узнал, что церковь благословляет клятву, убийство, казни.

Герасим. Церковь признает и освящает власти, постановленные от бога.


(Во время разговора входят понемногу Степа, Люба, Лизанька, Тоня, Борис, Александра Ивановна и все рассаживаются и расстанавливаются и слушают.)


Николай Иванович. Я знаю, что в евангелии сказано: не только не убий, но не гневайся, а церковь благословляет войска. В евангелии сказано: «Не клянись», церковь приводит к клятве, в евангелии сказано...

Герасим. Позвольте, когда Пилат сказал: «заклинаю тебя богом живым», Христос признал клятву, сказав: «да, это я».

Николай Иванович. Ну, что вы говорите. Ведь это смешно.

Герасим. Потому-то и не благословляет церковь каждому человеку толковать евангелие, чтобы он не заблудился, а как мать печется о детище и дает им по силам только толкование. Нет, позвольте мне досказать. Церковь не накладывает на своих детей бремена непосильные, а требует исполнения заповедей: люби, не убий, не укради, не прелюбодействуй.

Николай Иванович. Да, не убий меня, не украдь у меня моего краденого. Мы все обокрали народ, украли у него землю, а потом закон установили, закон, чтоб не красть. И церковь всё благословляет это.

Герасим. Прелесть, гордость ума говорит в вас. Покорить надо свой гордый ум.

Николай Иванович. Да нет, я вас спрашиваю, как по христианскому закону надо поступить мне, когда я познал свой грех ограбления народа и порабощения его землею, как поступить: продолжать владеть землей, пользуясь трудами голодных, отдавая их вот на это (указывает на лакея, вносящего151 152 завтрак и вино), или отдать землю тем, у кого ограбили ее мои предки?

Герасим. Должны поступать так, как надлежит сыну церкви. У вас семья, дети, должны соблюдать и воспитать их прилично их сану.

Николай Иванович. Почему?

Герасим. Потому что вас бог поставил в такое положение. И если хотите благотворить, то благотворите, отдавая часть имущества, посещайте бедных.

Николай Иванович. Ну, а как же сказано богатому юноше, что нельзя войти богатому в царство небесное?

Герасим. Сказано, если хочешь быть совершен.

Николай Иванович. Да я и хочу быть совершен. В евангелии сказано: будьте совершенны, как отец ваш небесный.

Герасим. Тоже надо понимать, что к чему сказано.

Николай Иванович. Я и стараюсь понимать, и всё то, что сказано в нагорной проповеди, — просто и понятно.

Герасим. Гордость ума.

Николай Иванович. Да какая же гордость, когда сказано, что то, что скрыто от мудрых, открыто младенцам.

Герасим. Открыто смиренным, а не гордым.

Николай Иванович. Да кто же гордый: я ли, который считаю, что я такой же человек, как все, и который поэтому должен жить, как все, своими трудами, в такой же нужде, как и его братья, или те, которые считают себя особенными людьми, священными, знающими всю истину и не могущими заблуждаться и по-своему толкующими слова Христа?

Герасим (обидевшись). Простите, Николай Иванович, я не считаться с вами приехал, кто прав, и не поучения слушать, а по просьбе Александры Ивановны заехал побеседовать. Вы всё лучше моего знаете, и потому я лучше прекращу беседу. Только в последний раз именем бога прошу вас: одумайтесь, вы жестоко заблуждаетесь и губите себя. (Встает.)

Марья Ивановна. Не угодно ли закусить?

Герасим. Благодарю вас. (Уходит с Александрой Ивановной).


ЯВЛЕНИЕ XIII

Марья Ивановна, княгиня, Николай Иванович, священник и Борис.

Марья Ивановна (к священнику). Ну, что ж после этого?

Священник. Что ж, на мое мнение Николай Иванович говорили правильно, и отец Герасим никаких доводов не привел.152

153 Княгиня. Ему говорить не дали, и главное, ему не понравилось, что сделали какой-то турнир. Все слушают. Он из скромности своей удалился.

Борис. Нисколько не скромность, а всё, что он говорил, так ложно. Так очевидно, что ему нечего сказать.

Княгиня. Да я уже вижу, что ты, по своей всегдашней вертлявости, уже теперь во всем начинаешь соглашаться с Николаем Ивановичем. Если ты так думаешь, то тебе не надо жениться.

Борис. Я только говорю: что правда, то правда, и не могу не говорить.

Княгиня. Тебе-то уж никак нельзя говорить этого.

Борис. Отчего?

Княгиня. Оттого, что ты беден, и тебе нечего отдавать. Впрочем, всё это не наше дело.


(Уходит, за ней и все остальные, кроме Николая Ивановича и Марьи Ивановны.)


ЯВЛЕНИЕ XIV

Николай Иванович и Марья Ивановна.

Николай Иванович (сидит задумавшись, потом улыбается своим мыслям). Маша! Для чего это? Для чего ты пригласила этого жалкого, заблудшего человека? Для чего эта шумная женщина и этот священник участвуют в нашей самой интимной жизни? Разве мы не можем сами разобрать наши дела.

Марья Ивановна. Да что же мне делать, когда ты хочешь оставить детей без ничего. Не могу я этого спокойно перенести. Ведь ты знаешь, что я не корыстна и что мне ничего не нужно.

Николай Иванович. Знаю, знаю и верю. Но горе в том, что ты не веришь ни истине — ведь я знаю, ты видишь ее, но не решаешься поверить в нее, — ни истине не веришь, ни мне. А веришь всей толпе, княгине и другим.

Марья Ивановна. Верю тебе, всегда верила, но когда ты хочешь пустить детей по-миру...

Николай Иванович. Это-то и значит, что не веришь. Ты думаешь, я не боролся, не боялся. Но потом я убедился, что это не только можно, но должно, что это одно нужно, хорошо для детей. Ты всегда говоришь, что если бы не было детей, ты бы пошла за мной; а я говорю: если б не было детей, можно бы жить, как мы живем, мы губили бы одних себя, а мы губим их.

Марья Ивановна. Ну, что же мне делать, коли я не понимаю?153

154 Николай Иванович. И мне что же делать? Ведь я знаю, зачем выписали этого жалкого, наряженного в эту рясу, человека с крестом и зачем Алина привезла нотариуса. Вы хотите, чтоб я перевел именье на тебя. Не могу. Ведь ты знаешь, что я люблю тебя 20 лет нашей жизни — люблю и хочу тебе добра, и поэтому не могу подписывать тебе. Если подписывать, то тем, у кого отнята, крестьянам. А так не могу. Я должен отдать им. И я рад нотариусу и должен сделать это.

Марья Ивановна. Нет, это ужасно. За что такая жестокость? Ну, ты считаешь грехом. Ну отдай мне. (Плачет.)

Николай Иванович. Ты не знаешь, что ты говоришь. Если я отдам тебе, я не могу оставаться жить с тобой, я должен уйти. Не могу я продолжать жить в этих условиях. Не могу я видеть, как не моим уж, а твоим именем будут выжимать сок из крестьян, сажать их в острог. Выбирай.

Марья Ивановна. Как ты жесток, какое же это христианство? Это злость. Ведь не могу я жить, как ты хочешь, не могу я оторвать от своих детей и отдать кому-то. И за это ты хочешь бросить меня. Ну и бросай. Я вижу, что ты разлюбил. И даже знаю, почему.

Николай Иванович. Ну, хорошо. Я подпишу. Но, Маша, ты требуешь от меня невозможного. (Подходит к столу, подписывает.) Ты хотела этого. Я не могу так жить. (Уходит.)

Занавес.

ДЕЙСТВИЕ III

Действие происходит в Москве. Большая комната, в ней верстак, стол с бумагами, шкап с книгами, зеркало и картина, заставлена досками.


ЯВЛЕНИЕ I

Николай Иванович в фартуке работает у верстака. Строгает. Столяр-мастер.

Николай Иванович (вынимает доску). Так хорошо?

Столяр (налаживает рубанок). Не больно. Вы смелей, вот так.

Николай Иванович. Да хорошо бы смелее. Да всё не ладится.

Столяр. Да и на что вашей милости столярное мастерство? И нашего брата развелось столько, что жить не дают.

Николай Иванович (опять работает). Совестно жить праздно: не...

Столяр. Ваше дело такое. Вам бог дал именье.

Николай Иванович. Вот то-то и есть, что я считаю, что бог ничего не дал, а люди сами забрали, у своих братьев отобрали.

Столяр (в недоумении). Это так. А всё же вам ни к чему.

Николай Иванович. Я понимаю, что вам странно видеть, что в этом доме, где столько лишнего, я хочу зарабатывать.

Столяр (смееется). Нет, что ж, господа известное дело. Всего хотят доходить. Вот теперь шерхебелем пройдите.

Николай Иванович. Вы не поверите, смеяться будете, а я все-таки скажу, что жил я прежде так, не стыдился, а теперь я поверил Христову закону, что все мы братья, и мне стыдно так жить.

Столяр. Стыдно, так раздайте.

Николай Иванович. Хотел, да не удалось, жене передал.155

156 Столяр. Да вам и нельзя. Привыкли.


(Из-за двери голос: Папа, можно?)


Николай Иванович. Можно, можно, всегда можно.


ЯВЛЕНИЕ II

Те же и Люба.

Люба (входит). Здравствуйте, Яков.

Столяр. Здравия желаю, барышня.

Люба. Борис поехал в полк. Я боюсь, что он там сделает, скажет что-нибудь. Как ты думаешь?

Николай Иванович. Что я могу думать? Сделает то, что есть в нем.

Люба. Ведь это ужасно. Ему так мало остается, и вдруг он погубит себя.

Николай Иванович. Он хорошо сделал, что не зашел ко мне; он знает, что я ничего ему иного не могу сказать, как то, что он сам знает. Он сам говорил мне, что оттого и вышел в отставку, что понимает, что нет более не только беззаконной, жестокой, зверской деятельности, как та, которая вся направлена только на убийство, но что нет унизительнее, подлее ее — подчиняться во всем и беспрекословно первому встречному старшему чином — он всё это знает.

Люба. Того-то я боюсь, что он знает это и захочет сделать что-нибудь.

Николай Иванович. Это решит его совесть, тот бог, который есть в нем. Если бы он пришел ко мне, я бы ему одно посоветовал: не делать ничего по рассуждению, а только тогда, когда этого требует всё существо. А то нет хуже. Вот я хотел сделать так, [как] велит Христос: оставить отца, жену, детей и идти за ним, и ушел было, и чем же кончилось? Кончилось тем, что вернулся и живу с вами в городе в роскоши. Потому что я захотел сделать сверх сил. И вышло то мое унизительное, бессмысленное положение. Я хочу жить просто, работать, а в этой обстановке с лакеями и швейцарами это выходит какое-то ломанье. Сейчас вот Яков Никанорович, вижу, смеется надо мной...

Столяр. Что мне смеяться. Вы мне платите, чайком поите. Я благодарю.

Люба. Я думаю, не поехать ли мне к нему.

Николай Иванович. Милая, голубушка, знаю, что тебе тяжело, страшно, хотя не должно бы быть страшно. Ведь я человек, понявший жизнь. Ничего дурного быть не может. Всё, что кажется дурным, только радует сердце. Но ты пойми одно, что человеку, пошедшему по этому пути, предстоит выбор. И бывают положения, когда весы божеского и дьявольского156 157 становятся ровно и колеблются. И тут совершается величайшее дело божие — и тут всякое вмешательство чужое страшно опасно и мучительно. Как бы сказать, человек делает страшные усилия перетянуть тяжесть, и тут прикосновение пальцем может сломать ему спину.

Люба. Да ведь зачем же страдать?

Николай Иванович. Всё равно, как мать скажет: зачем страдать? Роды не бывают без страданий. То же и в духовной жизни. Одно тебе скажу: Борис истинный христианин и потому свободен. И если ты не можешь еще быть тем, чем он, — не можешь, как он, верить в бога, через него — верь в него, верь в бога.

Марья Ивановна (из-за двери). Можно?

Николай Иванович. Всегда можно. Вот нынче какой у меня раут.


ЯВЛЕНИЕ III

Те же и Марья Ивановна.

Марья Ивановна. Приехал наш священник, наш Василий Никанорович. Он едет к архиерею, отказался от прихода.

Николай Иванович. Не может быть.

[Марья Ивановна.] Он тут. Люба, позови его. Он хочет тебя видеть.


(Люба идет.)


ЯВЛЕНИЕ IV

Те же, без Любы.

Марья Ивановна. А еще я пришла к тебе сказать про Ваню. Ужасно себя ведет и учится так, что ни за что не перейдет. Я стала говорить ему, грубит.

Николай Иванович. Маша, ведь ты знаешь, что я не сочувствую всему тому складу жизни, который вы ведете, и их воспитанию. Это для меня страшный вопрос: имею ли я право видеть, как на моих глазах гибнут...

Марья Ивановна. Тогда надо что-нибудь другое, определенное, а что ты даешь?

Николай Иванович. Я не могу сказать что. Я одно говорю, первое: надо освободиться от этой развращающей роскоши.

Марья Ивановна. Чтоб они были мужиками — не могу я на это согласиться.

Николай Иванович. Ну, так не спрашивай меня. То, что тебя огорчает, так и должно быть.

(Входит священник, целуются с Николаем Ивановичем, [и Люба].)

157 158


ЯВЛЕНИЕ V

Те же, священник и Люба.

Николай Иванович. Неужели покончили?

Священник. Не мог больше.

Николай Иванович. Не ждал я этого так скоро.

Священник. Да ведь нельзя. В нашем быту нельзя быть безразличным. Надо исповедывать, причащать, а когда познал, что это не истинно...

Николай Иванович. Ну и как же теперь?

Священник. Теперь еду к архиерею на испытание. Боюсь, что сошлют в Соловецкий. Думал одно время за границу бежать, вас просить, потом раздумал: малодушие. Одно — жена.

Николай Иванович. Где она?

Священник. Уехала к отцу. Теща была у нас и сынишку увезла. Это больно. Очень хотелось.... (останавливается, сдерживает слезы).

Николай Иванович. Ну, помогай бог. Что же, вы у нас остановились?


ЯВЛЕНИЕ VI

Те же и княгиня.

Княгиня (вбегает в комнату). Ну, вот и дождались. Он отказался и взят под арест. Я сейчас была там, меня не пустили. Николай Иванович, поезжайте вы.

Люба. Как отказался? Почем вы знаете?

Княгиня. Я сама была там. Мне всё рассказал Василий Андреевич. Он — член присутствия. Он прямо вошел и объявил, что он служить не будет, присягать не будет. Ну всё это, чему Николай Иванович его научил.

Николай Иванович. Княгиня! Разве можно научить?

Княгиня. Я не знаю, только не в этом христианство. Разве в этом христианство? Вот хоть вы, батюшка, скажите.

[Священник.] Я уж не батюшка.

Княгиня. Ну всё равно. Да и вы такой же. Да вам хорошо. Нет, я не оставлю этого так. И что за проклятое христианство, от которого люди страдают и погибают. Ненавижу я это ваше христианство. Вам хорошо, когда вы знаете, что вас не тронут. А у меня один сын, и вы погубили.

Николай Иванович. Да успокойтесь, княгиня.

Княгиня. Вы, вы погубили его. Вы погубили, вы и спасайте. Поезжайте, уговорите его, чтобы он бросил эти глупости. Это можно богатым людям, а не нам.

Люба (плачет). Папа, что же делать?158

159 Николай Иванович. Я поеду. Может быть, я могу помочь. (Снимает фартук.)

Княгиня (помогает ему одеваться). Меня не пустили, но мы поедем вместе, и я добьюсь теперь.

(Уходят.)

[Занавес.]


Сцена переменяется. Канделярия. Сидит один писарь, и ходит часовой у противоположной двери. Входит генерал с адъютантом, писарь вскакивает, солдат отдает честь.


ЯВЛЕНИЕ I

Генерал, адъютант и писарь.

Генерал. Где полковник?

Писарь. Прошли к новобранцу, ваше превосходительство.

Генерал. А, хорошо. Попросите его ко мне.

Писарь. Слушаю, ваше превосходительство.

Генерал. А это что вы переписываете, не показание новобранца?

Писарь. Так точно-с.

Генерал. Дайте сюда.


(Писарь подает и уходит.)


ЯВЛЕНИЕ II

Те же, без писаря.

Генерал (подает адъютанту). Прочтите, пожалуйста..

Адъютант (читает). «На поставленные мне вопросы о том: 1) почему я не принимаю присягу и 2) почему отказываюсь исполнять требования правительства, и что побудило меня произнести оскорбительные не только для военного сословия, но и для высшей власти слова, — отвечаю на первый вопрос: не принимаю я присяги потому, что я исповедую учение Христа. В учении же Христа присяга прямо и определенно запрещена, как в евангелии Матфея V, 33—38, [так] и в послании Якова V, 12».

Генерал. Тоже рассуждают, по-своему толкуют.

Адъютант (читает далее). «В евангелии сказано: «Не клянись вовсе. Но да будет слово ваше: да, да, нет, нет; а что сверх этого, то от лукавого». В послании Якова: «Прежде же всего, братия мои, не клянитесь ни небом, ни землей, и никакой другою клятвой; но да будет у вас: да, да и нет, нет, дабы вам не подпасть осуждению». Но мало того, что в евангелии есть такое точное указание того, что не должно клясться. Если бы159 160 и не было такового, я не мог бы клясться в том, что буду исполнять волю людей, так как я, по христианскому закону, должен всегда исполнять волю бога, которая может не сойтись с волей людей».

Генерал. Тоже рассуждают. Кабы меня слушали, ничего бы этого не было.

Адъютант (читает). «Отказываюсь же я от исполнения требований людей, называющих себя правительством, потому что...»

Генерал. Какая дерзость!

Адъютант. «...потому что требования эти преступные, злые. От меня требуют, чтобы я поступил в войско и обучался и готовился к убийству, а это мне запрещено и ветхим и новым заветом, и, главное, моей совестью. На 3-й вопрос...»


(Входит полковник с писарем. Генерал подает ему руку.)


ЯВЛЕНИЕ III

Те же и полковник с писарем.

Полковник. Читаете показание?

Генерал. Да. Непростительно дерзкие слова. Ну, продолжайте.

Адъютант. «На 3-й вопрос: что побудило меня говорить в присутствии оскорбительные слова, отвечаю, что побудило меня к этому желание служить богу и обличать обман, который совершается во имя его. Это желание я надеюсь удержать до самой моей смерти. И потому...»

Генерал. Ну, довольно, всю эту болтовню не переслушаешь. Тут дело в том, надо это искоренить и сделать так, чтобы не развратить людей. (К полковнику.) Вы говорили с ним?

Полковник. Всё время говорил. Старался усовестить его, убедить, что для него же хуже, что ничего он этим не сделает. Говорил об его семье. Он очень взволнован, но всё свое говорит.

Генерал. Напрасно много говорили. Мы на то военные, чтобы не рассуждать, но исполнять. Призовите его сюда.


(Адъютант с писарем уходят.)


ЯВЛЕНИЕ IV

Генерал и полковник.

Генерал (садится). Нет-с, полковник. Это не то. С такими молодцами не так надо обходиться. Тут надо решительные меры, чтобы отсечь больной член. Одна паршивая овца всё стадо портит. Тут нельзя миндальничать; что он князь,160 161 и мать у него и невеста, это всё до нас не касается. Перед нами солдат. И мы должны исполнить высочайшую волю.

Полковник. Я только думаю, что скорее убеждением можно поколебать.

Генерал. Отнюдь. Решительностью, только решительностью. У меня были такие. Надо, чтобы он чувствовал, что он ничтожность, что он песчинка под колесницей и не может задержать ее.

Полковник. Да, можно испытать.

Генерал (начиная горячиться). Нечего испытывать. Мне нечего испытывать. Я 44 года служу своему государю, жизнь свою отдавал и отдам этому служению, и вдруг меня мальчишка учить станет, богословские тексты мне будет вычитывать. Это он пускай с попами разводит. А со мной одно: он солдат или арестант. Вот и всё.


(Входит Борис с двумя конвойными, за ним адъютант [и писарь].)


ЯВЛЕНИЕ V

Те же, Борис с двумя конвойными, адъютант и писарь.

Генерал (указывает пальцем). Тут поставьте его.

Борис. Меня нечего ставить. Я стану или сяду где хочу, потому что я вашей власти над собой не....

Генерал. Молчать! Не признаешь власти. Я тебя заставлю признавать.

Борис (садится на стул). Как вы дурно делаете, что кричите.

Генерал. Поднять его и поставить.


(Солдаты поднимают Бориса.)


Борис. Это вы можете. Можете и убить меня, но заставить повиноваться вам...

Генерал. Молчать, я сказал. Слушай, что я буду говорить.

Борис. Совсем не хочу слушать, что ты, ты будешь говорить.

Генерал. Да он сумасшедший. Его надо в госпиталь на испытание. Больше делать нечего.

Полковник. Был приказ допросить его в жандармском управлении.

Генерал. Ну что же, отправьте его. Только одеть его.

Полковник. Он не дается.

Генерал. Связать. (К Борису.) Слушайте же, что я вам скажу. Мне всё равно, что с вами будет. Но для вас самих советую вам: одумайтесь. Вы сгниете в крепости. И ничего никому не сделаете. Бросьте это. Ну, вы погорячились, и я погорячился. (Ударяет его по плечу.) Подите, присягните и бросьте161 162 всё это. (К адъютанту.) Здесь батюшка? [К Борису.] Ну, что же? (Борис молчит.)

Генерал. Что же вы не отвечаете? Право, лучше так. Плетью обуха не перешибешь. Мысли эти ваши при вас останутся, отслужите. Мы вас не будем принуждать. Ну, что же?

Борис. Мне говорить больше нечего, я всё сказал.

Генерал. Вы вот пишете, что в евангелии там такой и такой стих. Ведь это попы знают. Вы поговорите с батюшкой, а потом подумайте. Так-то лучше будет. Прощайте, надеюсь до свиданья, когда поздравлю с царской службой. Пошлите батюшку. (Уходит. За ним полковник и адъютант.)


ЯВЛЕНИЕ VI

Борис, писарь и солдаты.

Борис (к писарю и солдатам). Вот видите, как они говорят. Они сами знают, что обманывают вас. Не поддавайтесь им. Бросьте ружья. Уйдите. Пускай вас в дисциплинарном батальоне запорют, всё легче, чем быть слугой этих обманщиков.

Писарь. Как же тоже без военного сословия. Нельзя же.

Борис. Это нам не рассуждать. Нам надо рассуждать, чего от нас бог хочет. А бог хочет, чтоб мы...

Один из солдат. А как же сказано: «христолюбивое воинство»...

Борис. Это нигде не сказано. Это обманщики выдумали.

Солдат. Как же так, архиереи, должно, знают.


(Входит жандармский офицер с писарем.)


ЯВЛЕНИЕ VII

Те же и жандармский офицер с писарем.

Жандармский [офицер] (к писарю). Здесь содержится князь Черемшанов, новобранец?

Писарь. Так точно-с. Вот они.

Жандармский офицер. Пожалуйте сюда. Вы князь Борис Александрович Черемшанов, отказавшийся от присяги?

Борис. Я самый.

Жандармский [офицер] (садится, показывая место против себя). Пожалуйста, садитесь.

Борис. Я думаю, что наш разговор будет совершенно бесполезен.

Жандармский [офицер]. Не думаю. Для вас, по крайней мере, не бесполезен. Изволите видеть. Мне сообщено, что вы отказываетесь от военной службы и присяги, потому есть подозрение, что вы принадлежите к революционной партии. И вот это-то я должен исследовать. Если это справедливо, то мы должны будем изъять вас из военной службы и заточить или162 163 изгнать, смотря по степени вашего участия в революции. Если же нет, то мы оставляем вас военному начальству. Изволите видеть, я откровенно вам высказываюсь и надеюсь, что вы также отнесетесь к нам с доверием.

Борис. Доверия я не могу иметь, во 1-х, к людям, носящим вот это; во 2-х, самая должность ваша такая, что я не только не уважаю ее, но имею к ней величайшее отвращение. Но отвечать на ваши вопросы не отказываюсь. Что вы хотите знать?

Жандармский [офицер]. Во-первых, позвольте: ваше имя, звание, исповедание?

Борис. Это вы всё знаете, и я отвечать не буду. Один только вопрос очень важный для меня: я не так называемый православный.

Жандармский [офицер]. Какой же веры?

Борис. Я никак не определяю.

Жандармский [офицер]. Но все-таки?

Борис. Ну, христ[ианской] по учению нагорной проповеди.

Жандармский [офицер]. Пишите.


(Писарь пишет.)


[Жандармский офицер] (к Борису). Но все-таки вы признаете себя принадлежащим к какому-либо государству, сословию?

Борис. Нет, не признаю. Признаю себя человеком, рабом божиим.

Жандармский [офицер]. Почему же вы не признаете себя членом русского государства?

Борис. Потому что не признаю никаких государств.

Жандармский [офицер]. Что значит не признаете, желаете разрушения?

Борис. Без сомнения. Желаю и работаю для этого.

Жандармский [офицер] (писарю). Пишите. Какими же путями вы работаете?

Борис. Обличением обмана, лжи, распространением истины. Я сейчас, как вы вошли, говорил этим солдатам, чтобы они не верили обману, в который их вовлекли.

Жандармский [офицер]. Но, кроме этих средств обличения и убеждения, признаете вы какие-либо другие?

Борис. Нет. Не только не признаю, но признаю всякое насилие величайшим грехом. Не только насилие, но всякую скрытность, хитрость....

Жандармский [офицер] (пишет). Хорошо-с. Теперь позвольте узнать ваши знакомства. Знакомы вы с Ивашенковым?

Борис. Нет.

Жандармский [офицер]. С Клейном?

Борис. Слышал про него, но никогда не видал.


(Входит священник.)

163 164


ЯВЛЕНИЕ VIII

Те же и священник.

[Жандармский офицер.] Ну, я думаю, я могу кончить. Я признаю вас не опасным и не подлежащим нашему ведомству. Желаю вам скорого освобождения. Мое почтенье. (Жмет руку.)

Борис. Одно мне хочется сказать вам. Простите меня, но я не могу не сказать: зачем вы избрали это дело дурное, злое? Я бы советовал вам оставить его.

Жандармский [офицер] (улыбаясь). Благодарю вас за совет. На это есть причины. Мое почтение. Батюшка, уступаю вам место. (Уходит с писарем.)


ЯВЛЕНИЕ IX

Те же, без жандармского офицера и его писаря.

Священник. И как же вы так огорчаете начальство, не хотите исполнить долг христианина, послужить царю и отечеству.

Борис (улыбаясь). Я именно хочу исполнить долг христианина, оттого и не хочу быть воином.

Священник. Отчего же не желаете? Сказано: «положить жизнь за други своя», то истинный христианин...

Борис. Да, положить жизнь, но не чужую взять. Я самое это и хочу, положить жизнь.

Священник. Не так вы, молодой человек, судите. А Иоанн Креститель сказал воинам...

Борис (улыбаясь). Это доказывает только то, что и тогда солдаты грабили, и он им не велел.

Священник. Ну, а почему же вы не хотите присягать?

Борис. Вы знаете, в евангелии запрещено.

Священник. Нисколько. А как же, когда Пилат сказал: «заклинаю тебя богом живым, ты ли Христос?», господь Иисус Христос провозгласил: «я самый». Значит, клятва не запрещена.

Борис. Неужели вам не совестно? Вы старый человек...

Священник. Не упорствуйте, советую вам. Нам не переделать мир. А вот примете присягу и покойно будет. А уж что грех, что не грех, предоставьте знать церкви.

Борис. Вам? И неужели вам не страшно. Столько греха брать на себя?

Священник. Какой же грех? Как я воспитан в твердой вере и как прожил 30 лет, священствуя, не может быть на мне греха.

Борис. На ком же грех, что вы обманываете стольких людей. Ведь что у них в головах? (Показывает на часового.)

Священник. Этого мы с вами, молодой человек, не рассудим. А нам подобает послушание старшим.164

165 Борис. Оставьте меня. Мне жалко вас и, каюсь, гадко слушать вас. Если бы вы были, как тот генерал, а то вы с крестом, с евангелием, во имя Христа приходите уговаривать меня отречься от Христа. Уйдите. (Взволнованно.) Уйдите, оставьте меня. Уйдите. Отведите меня, чтобы не видать никого. Я устал. Ужасно устал.

Священник. Прощайте, коли так.


(Входит адъютант.)


ЯВЛЕНИЕ X

Те же и адъютант. Борис сидит в заду сцены.

Адъютант. Ну, что же?

Священник. Упорство великое. Непокорность.

Адъютант. Так что не согласился присягнуть и служить?

Священник. Ни в каком виде.

Адъютант. Стало быть, надо везти в госпиталь.

Священник. Что же, больным сделать? Оно, конечно, удобнее. А то пример соблазнительный.

Адъютант. На испытание в отделение душевнобольных. Так приказано.

Священник. Конечно. Мое почтение. (Уходит.)


ЯВЛЕНИЕ XI

Те же, без священника.

Адъютант (подходит к Борису). Пожалуйте. Мне велено свезти вас.

Борис. Куда?

Адъютант. На время теперь в госпиталь, где вам будет покойнее и где вы будете иметь время обдумать...

Борис. Я давно уже прежде обдумал. Ну что ж, поедемте.

(Уходят.)

[Занавес.]


Сцена переменяется. Приемная комната в госпитале.


ЯВЛЕНИЕ I

Доктора, старший и младший. Больной в халате. Сторожа в блузах.

Больной офицер. Я говорю вам, что вы меня хуже губите. Я несколько раз уже чувствовал себя совсем здоровым.

[Старший] доктор. Да вы не волнуйтесь. Я согласен вас выписать. Но ведь вы сами знаете, что вам опасна свобода. Если бы я знал, что за вами будет уход.165

166 Больной. Вы думаете, что я опять пить стану. Нет, уже я научен. А всякий лишний день, проведенный здесь, губит меня. Вы делаете обратное тому, что (горячится) должно. Вы жестоки. Вам хорошо.

[Старший] доктор. Успокойтесь.


(Делает знак сторожам. Они сзади подходят.)


Больной. Вам хорошо рассуждать на свободе, а каково нам среди сумасшедших. (На сторожей.) Что подходишь — прочь.

[Старший] доктор. Я вас прошу успокоиться.

Больной. А я вас прошу, требую выпустить меня. (Взвизгивает и бросается. Но сторожа схватывают. Борьба и уводят.)


ЯВЛЕНИЕ II

Старший и младший доктор.

Младший доктор. Ну, опять началось. И чуть было он не задел вас.

Старший доктор. Алкоголик и.... ничего нельзя сделать. Хотя все-таки есть улучшение.


(Входит адъютант.)


ЯВЛЕНИЕ III

Те же и адъютант.

Адъютант. Здравствуйте.

[Старший] доктор. Доброе утро.

Адъютант. А я привез к вам интересного субъекта. Некто князь Черемшанов, должен был отбывать воинскую повинность, отказался на основании евангелия. Посылали к жандармам, те нашли себе не подлежащим, ничего неблагонадежного. Батюшка внушал, тоже не взяло.

Старший доктор (смеясь). И как всегда, к нам, как последняя инстанция. Что же, давайте его.


(Младший доктор выходит.)


ЯВЛЕНИЕ IV

Те же, без младшего доктора.

Адъютант. Говорят, очень образованный молодой человек. И невеста у него богатая. Удивительно. Я прямо признаю, что у вас его настоящее место.

Старший доктор. Да, mania....


(Вводят Бориса.)

166 167


ЯВЛЕНИЕ V

Те же и Борис.

Старший доктор. Милости просим. Садитесь, пожалуйста. Мы побеседуем. Вы нас оставьте.


[(Адъютант уходит.)]


ЯВЛЕНИЕ VI

Те же, без адъютанта.

Борис. Если бы можно, я бы вас просил, если вы меня будете запирать куда-нибудь, то поскорее запереть меня и дать мне отдых.

Старший доктор. Простите. Необходимо нам соблюсти правила. Только несколько вопросов. Что вы чувствуете? Чем страдаете?

Борис. Ничем. Я совершенно здоров.

Старший доктор. Да, но вы поступаете не так, как все.

Борис. Я поступаю так, как мне велит совесть.

Старший доктор. Вот вы отказались от исполнения воинской повинности. Как вы мотивируете это?

Борис. Я христианин и потому не могу убивать.

Старший доктор. Но ведь нужно защищать отечество от врагов, нужно удерживать от зла нарушителей порядка.

Борис. На отечество никто не нападает; нарушителей порядка гораздо больше среди правительства, чем среди тех, которых оно насилует.

Старший доктор. То есть как вы это разумеете?

Борис. А так, что, например, главная причина зла — водка — продается правительством, ложная вера, обманная, распространяется правительством, и вот солдатство, исполнения которого от меня требуют и которое есть главное средство развращения, требуется правительством.

Старший доктор. По вашему мнению, стало быть, не нужно правительства и государства?

Борис. Я этого не знаю, но знаю наверно, что мне не надо участвовать в зле.

Старший доктор. Но что же будет с миром? Ведь нам дан разум для того, чтобы предвидеть.

Борис. Тоже и на то дан разум, чтобы видеть, что общественное устройство держится не насилием, а добром, и что отказ одного человека от участия в зле не представляет никакой опасности.

Старший доктор. Теперь позвольте вас немного исследовать. Потрудитесь лечь. (Начинает щупать.) Тут не чувствуете боли?167

168 Борис. Нет.

Старший доктор. И тут?

Борис. Нет.

Старший доктор. Вздохните. Не дышите. Благодарю вас. Теперь позвольте. (Достает мерку и меряет лоб, нос.) Теперь будьте добры, закрыв глаза, пройдите.

Борис. И вам не совестно делать всё это?

Старший доктор. То есть что?

Борис. Все эти глупости. Ведь вы знаете, что я здоров, что меня прислали сюда за то, что я отказался участвовать в их зле, что им отвечать на истину нечем и что для этого они притворились, что считают меня ненормальным, и вы содействуете им в этом. Ведь это гадко и стыдно. Оставьте это.

Старший доктор. Так вам не угодно пройти?

Борис. Нет, не угодно. Можете мучить меня, как хотите, но делайте вы, а я помогать вам не буду. (Горячо.) Оставьте.


(Доктор пожимает звонок. Входят два сторожа.)


ЯВЛЕНИЕ VII

Те же и сторожа.

[Старший] доктор. Вы успокойтесь. Я понимаю, что нервы ваши подняты. Не хотите ли пройти в ваше отделение?

(Входит младший доктор.)


ЯВЛЕНИЕ VIII

Те же и младший доктор.

Младший доктор. Тут приехали к Черемшанову посетители.

Борис. Кто такие?

Младший доктор. Сарынцев с дочерью.

Борис. Я бы желал видеть их.

Старший доктор. Что же, просите. Вы можете здесь принять их. [(Уходит. За ним младший доктор и сторожа.)]


(Входит Николай Иванович и Люба. Княгиня глядит в дверь и говорит: Идите, я после.)


ЯВЛЕНИЕ IX

Борис, Николай Иванович и Люба.

Люба (прямо подходит к нему, берет его за голову и целует). Бедный Борис.

Борис. Нет, не жалей меня. Мне так хорошо. Так радостно. Так легко. Здравствуйте. (Целуются с Николаем Ивановичем.)168

169 Николай Иванович. Я пришел сказать тебе одно, главное: первое, что в таких делах хуже переделать, чем не доделать; и во 2-х, то, что в этом деле надо поступать, как сказано в евангелии: не думать вперед: я так сделаю, я то скажу, «и когда поведут вас к правителям, не думайте, что будете говорить, дух божий будет говорить в вас». То есть не тогда делать, когда рассудил, что так надо, а когда всем существом чувствуешь, что не можешь поступить иначе.

Борис. Я так и делал. Я не думал, что я откажусь. Но когда увидал всю эту ложь, эти зерцала, бумаги, полицию, курящих членов, я не мог не сказать то, что сказал. И было страшно. Но только до тех пор, пока не начал, а потом так просто, так радостно.


(Люба сидит и плачет.)


Николай Иванович. Главное же, не делай ничего для славы людской, для того, чтобы одобрили те, чьим мнением ты дорожишь. Про себя я смело говорю тебе, что если ты сейчас примешь присягу, станешь служить, я буду любить и уважать тебя не меньше, больше, чем прежде, потому что дорого не то, что сделалось в мире, а то, что сделалось в душе.

Борис. Разумеется, потому что, если сделалось в душе, то и в мире перемена будет.

Николай Иванович. Вот я сказал тебе. Мать твоя тут. И она страшно убита. Если можешь сделать, что она просит, — сделай, это я хотел сказать тебе.


(В коридоре слышны безумные вопли. Врывается больной, за ним сторожа и утаскивают его.)


Люба. Это ужасно. И ты будешь здесь. (Плачет.)

Борис. Мне не страшно это, мне ничего не страшно теперь. Мне так хорошо. Мне одно страшно, твое отношение к этому. И ты помоги мне. Я уверен, ты поможешь мне.

Люба. Разве я могу радоваться?

Николай Иванович. Не радоваться, это нельзя, и я не радуюсь, я страдаю за него и с какой бы радостью заместил его, но я страдаю и знаю, что это хорошо.

Люба. Хорошо. Но когда же его выпустят?

Борис. Никто не знает. Я не думаю о будущем. Настоящее так хорошо. И ты можешь сделать его лучше.


(Входит княгиня.)


ЯВЛЕНИЕ X

Те же и княгиня.

[Княгиня.] Нет, не могу больше ждать. (К Николаю Ивановичу.) Ну, что же, уговорили его? Согласен? Боря, голубчик. Ведь ты пойми, что мне терпеть. 30 лет одной жизни169 170 для тебя. Растить, радоваться. И когда всё готово, сделалось, вдруг отказаться от всего! Тюрьма, позор. Да нет. Боря.

Борис. Мама, ты послушай.

Княгиня. Что же вы не говорите ничего. Вы погубили его, вы и должны уговорить его. Вам хорошо. Люба, говори же ему.

Люба. Что я могу?

Борис. Мама. Ты пойми, что есть вещи, которых нельзя, так же нельзя, как нельзя летать. Так я не могу служить.

Княгиня. Выдумал, что не можешь. Вздор. Служили все и служат. Выдумали с Николаем Ивановичем какое-то христианство. Это не христ[ианское], а дьявольское учение, которое заставит всех страдать.

Борис. Так и сказано в евангелии.

Княгиня. Ничего не сказано, а если сказано, то глупо сказано. Голубчик, Боря, пожалей меня. (Бросается ему на шею и плачет.) Вся моя жизнь была одно горе. Единственный просвет радости, и ты из него делаешь муку. Боря! Пожалей меня.

Борис. Мама, мне тяжело ужасно. Но я не могу вам сказать.

Княгиня. Ну, не отказыв[айся], скажи, что подумаешь.

Николай Иванович. Скажи, что подумаешь, и подумай.

Борис. Ну, хорошо. Но и вы, мама, пожалейте меня. Мне тоже трудно.


(Слышны опять вопли в коридоре.)


[Борис.] Я ведь в сумасшедшем доме, можно и точно с ума сойти.


ЯВЛЕНИЕ XI

Те же и старший доктор.

Старший доктор (входя). Сударыня, это может иметь очень дурные последствия. Ваш сын в возбужденном состоянии. Я думаю, надо прекратить свиданье. В дни свиданий — четверг, воскресенье — прошу пожа[луйста], до 12.

Княгиня. Ну хорошо, хорошо, я уйду. Боря, прощай. Подумай, пожалей меня и в четверг встреть радостно. (Целует.)

Николай Иванович (подает руку). Думай с богом, как будто ты наверно завтра умрешь. Тогда только решишь верно. Прощай.

Борис (подходит к Любе). Что же ты мне скажешь?

Люба. Я не могу лгать. Я не понимаю, зачем мучать себя и всех. Я не понимаю и ничего не могу сказать. (Плачет и уходит.)

170 171


ЯВЛЕНИЕ XII

Борис один.

Борис. Ах, как трудно. Ах, как трудно! Господи, помоги мне. (Молится.)


(Входят сторожа с халатом.)


ЯВЛЕНИЕ XIII

Борис и сторожа.

[Сторож.] Пожалуйте переодеться.


([Борис] переодевается.)

[Занавес.]

ДЕЙСТВИЕ IV

В Москве. Прошел год после III действия. Зала в доме Сарынцевых приготовлена для танцовального вечера под фортепиано. — Лакеи устанавливают цветы перед роялем. Входит Марья Ивановна в нарядном шелковом платье с Александрой Ивановной.


ЯВЛЕНИЕ I

Марья Ивановна, Александра Ивановна и лакеи.

Марья Ивановна. Какой же бал? Не бал, а просто вечерок, une sauterie, как говорили прежде, для adolescents.[66] Ведь не могу же я посылать своих танцовать. И спектакль был у Маковых, и танцовали везде. Надо мне отплатить.

Александра Ивановна. Боюсь, Nicolas это очень неприятно.

Марья Ивановна. Что ж делать. (Лакею.) Сюда поставьте. — Бог видит, как бы я желала не делать ему неприятного. Но я думаю, что он вообще теперь уже не так требователен.

Александра Ивановна. О нет. Он только не выказывает. Он прошел к себе после обеда очень расстроенный.

Марья Ивановна. Ну, что же делать? Что же делать? Ведь всем жить надо. Ведь их 8 человек. И если их дома не веселить, то они бог знает что будут делать. Я, по крайней мере, теперь об Любе так счастлива.

Александра Ивановна. Разве он сделал предложение?

Марья Ивановна. Всё равно что сделал. Он говорил с ней, и она сказала, что да.

Александра Ивановна. Это опять будет ужасный удар для него.

Марья Ивановна. Да он знает. Он не может не знать.172

173 Александра Ивановна. Он не любит его.

Марья Ивановна (лакеям). Фрукты поставьте на буфет. — Кого? Александра Михайловича? Разумеется, не любит, потому что это отрицание всех его теорий: светский, милый, приятный и добрый человек. Ах, этот ужасный кошмар Бориса Черемшанова. Что он?

Александра Ивановна. Лизанька ходила к нему. Он всё там же. Говорят, ужасно похудел, и доктора боятся за его жизнь или рассудок.

Марья Ивановна. Да, вот это жертва ужасная его идей. За что погиб? Я никогда не желала.


(Входит тапер.)


ЯВЛЕНИЕ II

Те же и тапер.

[Марья Ивановна] (к нему). Вы для танцев?

Тапер. Да, я тапер.

Марья Ивановна. Пожалуйста, садитесь, подождите. А то не хотите ли чаю?

Тапер. Нет, благодарю вас. (Идет к роялю.)

Марья Ивановна. Никогда не желала. Я Борю любила, но все-таки это не была партия для Любы. Особенно, когда он увлекся идеями Николая Ивановича.

Александра Ивановна. Все-таки удивительная сила убеждения. Ведь как он страдает. Ему говорят, что если он не согласится, его или оставят там, или в крепость. Он всё то же отвечает. И Лизанька говорила, что радостен, весел даже.

Марья Ивановна. Фанатики. А вот и Александр Михайлович.


(Входит во фраке блестящий Александр Михайлович Старковский.)


ЯВЛЕНИЕ III

Те же и Старковский.

Старковский. Я рано приехал. (Целует руку у обеих.)

Марья Ивановна. Тем лучше.

Старковский. А Любовь Николаевна? Она собиралась так много танцовать. За всё пропущенное. Я взялся помогать ей.

Марья Ивановна. Она разбирает котильон.

Старковский. Я пойду помогу ей — можно?

Марья Ивановна. Прекрасно.

([Старковский] уходит. Навстречу ему идет Люба, несет подушку, звезды, ленты.)

173 174


ЯВЛЕНИЕ IV

Те же и Люба.

Люба (в вечернем наряде, не декольте). А вот и вы. Отлично. Помогайте мне. Там в гостиной еще две подушки, несите всё сюда. Здравствуйте, здравствуйте.

Старковский. Лечу. (Уходит.)


ЯВЛЕНИЕ V

Марья Ивановна, Александра Ивановна и Люба.

Марья Ивановна (Любе). Послушай, Люба. Нынче будут знакомые, будут намекать, спрашивать. Можно объявить?

Люба. Нет, мама, нет, зачем? Пускай спрашивают. Папа будет неприятно.

Марья Ивановна. Да ведь он знает или догадывается, рано или поздно надо будет сказать ему. Я думаю, что лучше объявить нынче. Ведь c'est le secret de la comédie.[67]

Люба. Нет, нет, мама, пожалуйста. Это значит отравить весь вечер. Нет, не надо.

Марья Ивановна. Ну, как хочешь.

Люба. Так вот что, в конце вечера, перед ужином.


[(Входит Старковский.)]


ЯВЛЕНИЕ VI

Те же и Старковский.

[Люба.] Ну, несете?

Марья Ивановна. Ну, я пойду, Наташу посмотрю.


(Уходит с Александрой Ивановной.)


ЯВЛЕНИЕ VII

Люба и Старковский.

Старковский (несет три подушки, поддерживая подбородком, и роняет дорогой). Любовь Николаевна, не трогайте, я подберу. Ну, наделали вы. Надо только уметь распорядиться. Ваня, иди.


ЯВЛЕНИЕ VIII

Те же и Ваня.

Ваня (несет еще). Теперь всё. Люба, у нас с Александром Михайловичем пари, кто больше заслужит орденов.

Старковский. Тебе легко, ты всех знаешь, ты уже вперед заслужил, а я должен еще пленить прежде девиц, а потом174 175 уже получать награды. Я, значит, тебе даю вперед 40 очков.

Ваня. Зато ты жених, а я мальчик.

Старковский. Ну, я тоже не жених и хуже мальчика.

Люба. Ваня! поди, пожалуйста, ко мне в комнату и принеси на этажерке клей и подушечку с иголками. (Ваня идет.) Только, ради бога, не разбей там чего.

Ваня. Всё разобью. (Бежит.)


ЯВЛЕНИЕ IX

Люба и Старковский.

Старковский (берет ее за руку). Люба. Можно? Я так счастлив. (Целует руку.) Мазурка моя, но мне мало. В мазурке не успеешь сказать. А мне нужно сказать. Могу я телеграфировать своим, что я принят и счастлив?

Люба. Да, нынче вечером.

Старковский. Еще одно слово: как примет это Николай Иванович? Говорили ли вы ему? Говорили ли вы ему? Да?

Люба. Я не говорила. Но я скажу. Он примет, как он всё принимает теперь из того, что касается семьи. Он скажет: делай, как знаешь. Но в душе он будет огорчен.

Старковский. Оттого, что я не Черемшанов? Оттого, что я камер-юнкер, предводитель?

Люба. Да. Но я уже боролась с собой, обманывала себя для него. И не то что я меньше люблю его, что не делаю того, что он хочет, но оттого, что не могу лгать. И он сам говорит это. — Я слишком хочу жить.

Старковский. И это одна правда — жизнь. Ну, а он, Черемшанов?

Люба (взволнованно). Не говорите мне про него. Мне хочется осуждать его и осуждать его тогда, когда он страдает. И я знаю, что это оттого, что я виновата перед ним. Одно я знаю, что есть любовь, и, я думаю, настоящая любовь, которой я никогда не любила его.

Старковский. Люба, правда?

Люба. Вы хотите, чтобы я сказала, что я вас люблю этой настоящей любовью. Но я не скажу. Я, да, я люблю вас.

Старковский. Вас...

Люба. Тебя другой любовью, но и это не то. И та не то, и эта не то; если бы смешать.

Старковский. Нет, я доволен своей. (Целует руку.) Люба!

Люба (отстраняет). Нет, давайте разбирать. Да вот и приезжают.


(Входят княгиня с Тоней и девочкой)

175 176


ЯВЛЕНИЕ X

Те же и княгиня с Тоней и девочкой.

Люба. Мама сейчас выйдет.

Княгиня. Мы первые?

Старковский. Надо кому-нибудь, я предлагал сделать гуттаперчевую даму первою.


(Выходит Степа. Ваня приносит.)


ЯВЛЕНИЕ XI

Те же, Степа и Ваня.

Степа. Я вчера думал видеть вас у итал[ьянцев].

Тоня. Мы были у тети, шили бедным.


(Входят студенты, дамы, Марья Ивановна, графиня.)


ЯВЛЕНИЕ XII

Те же, Марья Ивановна, графиня, студенты, дамы.

Графиня. Николая Ивановича мы не увидим?

Марья Ивановна. Нет, он никогда не выходит.

Старковский. Кадриль, пожалуйста. (Хлопает в ладоши.)


(Расставляются. Танцуют.)


Александра Ивановна (подходит к Марье Ивановне). Он в ужасном волнении. Он был у Бориса Александровича и пришел, увидал бал и хочет уезжать. Я подошла к двери и слышала его разговор с Александром Петровичем.

Марья Ивановна. Что же?

[Старковский.] Rond des dames. Les cavaliers en avant.[68]

Александра Ивановна. Он решил, что невозможно жить, и уезжает.

Марья Ивановна. Что за мучитель этот человек! (Уходит.)


Сцена переменяется. Комната Николая Ивановича. Слышна музыка издалека. Он одет в пальто и кладет письмо на стол. С ним оборванный Александр Петрович.


ЯВЛЕНИЕ I

Николай Иванович и Александр Петрович.

Александр Петрович. Будьте спокойны, пройдем до Кавказа без гроша. А там уже вы устраивайте.176

177 Николай Иванович. До Тулы доедем, а там — пойдем. Ну, всё готово. (Кладет письмо на середину стола и выходит. Встречается с Марьей Ивановной.)


ЯВЛЕНИЕ II

Николай Иванович, Александр Петрович и Марья Ивановна.

Николай Иванович. Ну, для чего ты пришла?

Марья Ивановна. Как для чего? Для того, чтобы не дать тебе сделать жестокое дело. Зачем это? За что?

Николай Иванович. Зачем? Затем, что я не могу продолжать так жить. Не могу переносить этой ужасной, развращенной жизни.

Марья Ивановна. Ведь это ужасно. Моя жизнь, которую я всю отдаю тебе и детям, вдруг развратная. (Видит Александра Петровича.) Renvoyez au moins cet homme. Je ne veux pas qu'il soit temoin de cette conversation.[69]

Александр Петрович. Компрене. Тужер муа парте.

Николай Иванович. Подождите меня там, Александр Петрович, я сейчас приду.


(Александр Петрович уходит.)


ЯВЛЕНИЕ III

Николай Иванович и Марья Ивановна.

Марья Ивановна. И что общего может иметь с вами такой человек? И почему он тебе ближе жены? Это нельзя понять. Куда же ты идешь?

Николай Иванович. Я оставил тебе письмо. Я не хотел говорить. Мне слишком тяжело. Но если ты хочешь, я постараюсь спокойно сказать тебе это.

Марья Ивановна. Нет, я не могу понять. За что ты ненавидишь и казнишь жену, которая тебе всё отдала: скажи, что я ездила по балам, наряжалась, кокетничала? Вся жизнь моя отдана была семье. Всех сама кормила, воспитывала, последний год вся тяжесть воспитанья, управленья делами, всё на мне...

[Николай Иванович] (перебивая). Да ведь тяжесть эта оттого на тебе, что ты не захотела жить, как я предлагал.

Марья Ивановна. Да ведь это невозможно. Спроси у всего света. Невозможно оставить детей безграмотными, как ты хотел, и мне самой стирать и готовить кушанья.

Николай Иванович. Я никогда не хотел этого.177

178 Марья Ивановна. Ну, всё равно, в этом роде. Нет, ты христианин, ты хочешь делать добро, говоришь, что любишь людей, за что же ты казнишь ту женщину, которая отдала тебе всю свою жизнь?

Николай Иванович. Да чем же я казню? Я и люблю, но...

Марья Ивановна. Как же не казнишь, когда ты бросаешь меня, уходишь. Что же скажут все? Одно из двух: или я дурная женщина, или ты сумасшедший.

Николай Иванович. Да пускай я сумасшедший, я не могу так жить.

Марья Ивановна. Что же тут ужасного, что я во всю зиму один раз... и именно потому, что боялась, что тебе это будет неприятно — сделала вечер. И то какой, спроси Маню и Варвару Васильевну, все мне говорили, что без этого нельзя, что это необходимо. И это преступленье. И за это я должна нести позор. Да и не позор только. Самое главное то, что ты теперь не любишь меня. Ты любишь весь мир и пьяного Александра Петровича, а я все-таки люблю тебя; не могу жить без тебя. За что? За что? (Плачет.)

Николай Иванович. Ведь ты не хочешь понимать моей жизни, моей духовной жизни.

Марья Ивановна. Я хочу понимать, но не могу понять. Я вижу, что твое христианство сделало то, что ты возненавидел семью, меня. А для чего, не понимаю.

Николай Иванович. Другие понимают же.

Марья Ивановна. Кто? Александр Петрович, который выпрашивает у тебя деньги.

Николай Иванович. И он, и другие, и Тоня, и Василий Никанорович. Да мне всё равно. Если бы никто не понимал, это не изменило бы.

Марья Ивановна. Василий Никанорович покаялся и опять поступил в приход. А Тоня сейчас танцует и кокетничает с Степой.

Николай Иванович. Это жалко, но это не может сделать того, что черное [будет] белым, не может и изменить моей жизни. Маша! Я не нужен тебе. Отпусти меня. Я пытался участвовать в вашей жизни, внести в нее то, что составляет для меня всю жизнь. Но это невозможно. Выходит только то, что я мучаю вас и мучаю себя. Не только мучаю себя, но гублю то, что я делаю. Мне всякий — этот же Александр Петрович имеет право сказать и говорит, что я обманщик, что я говорю, но не делаю, что я проповедую евангельскую бедность, а сам живу в роскоши под предлогом, что я отдал всё жене.

Марья Ивановна. И тебе перед людьми стыдно. Неужели ты не можешь стать выше этого?

Николай Иванович. Не мне стыдно, но и стыдно, но я гублю дело божие.178

179 Марья Ивановна. Ты сам говорил, что оно делается, несмотря на наше противодействие ему. Но не в том дело. Скажи, чего ты хочешь от меня?

Николай Иванович. Ведь я говорил.

Марья Ивановна. Но, Nicolas, ведь ты знаешь, что это невозможно. Подумай только, теперь Люба выходит замуж, Ваня поступил в университет, Миша, Катя учатся. Как же всё оборвать?

Николай Иванович. Так мне-то как же быть?

Марья Ивановна. Делать то, что ты проповедуешь: терпеть, любить. Что тебе трудно? Только переносить нас, не лишать нас себя. Ну, что тебя мучает?


(Вбегает Ваня.)


ЯВЛЕНИЕ IV

Те же и Ваня.

[Ваня.] Мама, зовут тебя.

Марья Ивановна. Скажи, что не могу. Иди, иди.

Ваня. Да приходи же. [(Уходит)].


ЯВЛЕНИЕ V

Николай Иванович и Марья Ивановна.

Николай Иванович. Ты не хочешь видеть и понимать меня.

Марья Ивановна. Не не хочу, но не могу.

Николай Иванович. Да, не хочешь понимать, и мы расходимся всё больше и больше. Ты вникни в меня, на минутку перенесись, и ты поймешь. Ну, первое: жизнь здесь вся развращенная. Ты сердишься на это слово, но я не могу иначе назвать жизнь, всю построенную на грабеже, потому что деньги, на которые вы живете, это деньги с земли, которую вы грабите у народа. Кроме того, я вижу, что эта жизнь развращает детей: «горе тому, кто соблазнит единого из малых сих», а я вижу, как на моих глазах они гибнут и развращаются. Не могу я видеть, как люди взрослые, как рабы, наряженные во фраки, служат нам. Каждый обед для меня страданье.

Марья Ивановна. Да ведь это всё было. Ведь это у всех и за границей и везде.

Николай Иванович. Не могу я, с тех пор, как я понял, что мы все братья, я уже не могу не видеть этого и не страдать.

Марья Ивановна. Вольно же. Всё можно выдумать.

Николай Иванович (горячо). Вот это-то непонимание ужасно. Ну вот нынче. Утро я провожу в Ржановом доме среди золоторотцев, вижу, как там прямо от голода умер179 180 ребенок, как мальчик стал алкоголиком, как прачка чахоточная едет полоскать белье; потом прихожу домой, и лакей в белом галстуке отворяет мне дверь, вижу, как мой сын, мальчишка, требует от этого лакея, чтобы он принес ему воды, вижу эту армию прислуги, работающих для нас. Потом я иду к Борису, человеку, жизнью своей отстаивающему истину, и вижу, как его, чистого, сильного, твердого человека, умышленно доводят до сумасшествия и гибели, чтобы отделаться от него. Я знаю, они знают, что у него порок сердца, и они раздразнивают его и тащат в отделение бешеных. Нет, это ужасно, ужасно. И тут я прихожу домой и узнаю, что та одна из нашей семьи дочь, которая понимала — не меня, а истину, что она за одно отреклась и от жениха, которому обещала любовь, и от истины, и выходит за лакея, лгуна...

Марья Ивановна. Как это по-христиански.

Николай Иванович. Да, это скверно, я виноват, но я только хочу, чтобы ты перенеслась в меня. Я только говорю, что она отреклась от истины....

Марья Ивановна. Ты говоришь: от истины; а другие, и большинство, говорят: от заблуждения. Ведь вот Василий Никанорович думал, что он заблуждался, а теперь вернулся же к церкви.

Николай Иванович. Да не может быть.

Марья Ивановна. Он писал Лизаньке, она покажет тебе письмо. Всё это очень непрочно. Также и Тоня. Я уже не говорю про Александра Петровича, который находит это только выгодным.

Николай Иванович (сердится). Ну, всё равно. Я только прошу меня понять. Я все-таки считаю истину истиной. Так мне это больно. И тут дома вхожу, вижу елка, бал, трата сотен, когда люди мрут с голода. Не могу я так жить. Пожалей меня, я измучился. Отпусти меня. Прощай.

Марья Ивановна. Если ты уйдешь, я уйду с тобой. А если не с тобой, то уйду под тот поезд, на котором ты поедешь. И пропадай они все — и Миша и Катя. Боже мой, боже мой. Какое, какое мучение. За что? за что? (Плачет.)

Николай Иванович (в двери). Александр Петрович! идите к себе. Я не поеду. Я останусь, хорошо. (Раздевается.)

Марья Ивановна (обнимает его). Недолго нам жить осталось. Не будем портить после 28-летней жизни. Ну, я не буду делать вечеров, но не наказывай меня.


ЯВЛЕНИЕ VI

Те же, Ваня и Катя.

Ваня и Катя (вбегают). Мама, иди скорей.

Марья Ивановна. Иду, иду. Так будем прощать друг другу. (Уходит.)

180 181


ЯВЛЕНИЕ VII

Николай Иванович один.

Николай Иванович. Ребенок, совсем ребенок или хитрая женщина. Да, хитрый ребенок. — Да, да. Видно, не хочешь Ты, чтобы я был твоим работником в этом твоем деле; хочешь, чтобы я был унижен, чтобы все могли на меня пальцем указывать: говорит, но не делает. Ну, пускай. Ты лучше знаешь, что тебе нужно. Смирение, юродство. Да, если бы только возвыситься до него.


(Входит Лизанька.)


ЯВЛЕНИЕ VIII

Николай Иванович и Лизанька.

Лизанька. Простите. Я несла вам письмо от Василия Никаноровича. Он пишет мне, но просит сообщить вам.

Николай Иванович. Неужели это правда?

Лизанька. Да, прочесть?

Николай Иванович. Прочти, пожалуйста.

Лизанька (читает). «Пишу вам, прося вас передать это Николаю Ивановичу. Я очень сожалею о том заблуждении, в котором явно отступил от святой православной церкви, и радуюсь, что вернулся к ней. Желаю вам и Николаю Ивановичу того же. Прошу простить меня».

Николай Иванович. Замучили его, бедного. Но все-таки это ужасно.

Лизанька. А еще я пришла сказать вам, что приехала княгиня и в ужасно возбужденном состоянии пришла ко мне наверх и хочет вас непременно видеть. Она сейчас была у сына. Я думаю, лучше отказать ей. Что же может выйти от вашего свидания?

Николай Иванович. Нет, зовите ее. Видно, нынче такой ужасный день испытаний.

Лизанька (уходит). Так я позову.


ЯВЛЕНИЕ IX

Николай Иванович один.

Николай Иванович. Да, да, только бы помнить, что жизнь только в служении Тебе. — Помнить, что если ты посылаешь испытание, то потому, что считаешь меня способным выдержать его, что оно по силам мне. Иначе бы оно и не было испытанием..... Отец, помоги, помоги мне делать не свою, а твою волю.


(Входит княгиня.)

181 182


ЯВЛЕНИЕ X

Николай Иванович и княгиня.

[Княгиня.] Приняли меня, удостоили. Мое почтенье. Я не подаю руки вам, потому что ненавижу, презираю вас.

Николай Иванович. Да что случилось?

Княгиня. А то, что его переводят в дисциплинарный батальон. И это вы сделали.

Николай Иванович. Княгиня, если вам что нужно, то скажите, а если только для того, чтобы бранить меня, то вы только вредите себе. Меня же вы не можете оскорбить, потому что я всей душой сочувствую вам, жалею вас.

Княгиня. Какое милосердие, христианская высота! Нет, господин Сарынцев, меня-то вы не обманете. Знаем вас теперь. Сына моего вы погубили, вам всё равно, а сами задаете балы, и невеста моего сына, ваша дочь, выходит замуж, партию делает, какая вам приятна. А вы здесь притворяетесь, что опростились, столярничаете. Как вы мне отвратительны с своим фарисейством новым.

Николай Иванович. Княгиня, успокойтесь. Скажите, что вам нужно. Ведь не только то, чтобы ругать меня.

Княгиня. И это. Нужно мне излить наболевшее. А нужно мне вот что. Его переводят в дисциплинарный батальон, и я не перенесу этого. И вы довели его до того. И это вы сделали. Вы, вы, вы.

Николай Иванович. Не я, бог сделал это. И бог видит, как мне жаль вас. Не противьтесь воле бога. Он хочет испытать вас. Несите покорно.

Княгиня. Не могу я нести покорно. Вся жизнь моя была один сын мой, и вы отняли у меня его и погубили. Не могу я быть спокойна. Я приехала [к] вам, последняя моя попытка сказать вам, что вы погубили его, вы и должны спасти его. Поезжайте, добейтесь, чтобы его выпустили. Поезжайте к начальству, к царю, к кому хотите. Только вы обязаны это сделать. Если же вы не сделаете этого, я знаю, что я сделаю. Вы мне ответите за это.

Николай Иванович. Научите, что я должен делать. Я всё готов.

Княгиня. Я опять повторяю: вы должны спасти его. Если вы не спасете, — помните. Прощайте. [(Уходит.)]


ЯВЛЕНИЕ XI

Николай Иванович один.

Николай Иванович ложится на диван. Молчание. Отворяются двери. Музыка слышнее, гросфатер. Входит Степа.

182 183


ЯВЛЕНИЕ XII

Николай Иванович и Степа.

[Степа.] Папа нет, идите.


(Входят пары, маленькие с большими.)


ЯВЛЕНИЕ XIII

Николай Иванович, Степа и пары.

Люба (узнает). Ах, ты тут, извини.

Николай Иванович (встает). Ничего.


(Пары проходят.)


ЯВЛЕНИЕ XIV

Николай Иванович один.

Николай Иванович. Василий Никанорович вернулся, Бориса я погубил, Люба выходит замуж. Неужели я заблуждаюсь, заблуждаюсь в том, что верю Тебе? Нет. Отец, помоги мне.

Занавес.

ДЕЙСТВИЕ V

Дисциплинарный батальон. Камера. Сидят, лежат арестанты. Борис читает евангелие. Толкует.

Вводят наказанного. Ах нет на вас Пугачева. Врывается кн[ягиня]; ее выгоняют. Столкновение с офицером. На молитву. Бор[иса] в карцер. Пороть будем.


Сцена переменяется.


Кабинет государя. Папироски, шутки, нежности, докладывают о кн[ягине]. Подождать. Входят просители, льстят, потом кн[ягиня]. Отказ. Уходит.


Сцена меняется.


М[арья] И[вановна] с доктором говорит о болезни. Он переменился, кроток, но упал духом. Н[иколай] И[ванович] входит, [говорит] с доктором. Тщета леченья — дутье[70] дороже. Но для жены согласен.[71]

Входят Тоня с Степой, Люба с Стах[овичем]. Беседа о земле. Он старается не оскорбить. Все уходят. Он с Лизанькой. Вечно колеблюсь, хорошо ли сделал. Ничего не сделал. Бориса погубил, Вас[илий] Ник[анорович] вернулся. Я пример слабости. Видно не хочет б[ог], чтоб я был его слугой. У него много других слуг, сделает и без меня. И когда ясно понял это — спокойно. (Она уходит.) Он молится.[72]

Врывается кн[ягиня], убивает его. Вбегают все. Он говорит, что это он сделал нечаянно, пишет прошение царю. Приходит Вас[илий] Ник[анорович] с духоборами. Умирает, радуясь тому, что обман церкви надорвался и жизнь его осмыслена для него.

184 185

[БЕССМЫСЛЕННЫЕ МЕЧТАНИЯ]

17 января нынешнего 1895 г. русские представители дворянства и земства всех 70 с чем-то губерний и областей России собрались в Петербурге для поздравления нового, вступившего на место своего умершего отца, молодого русского императора.

За несколько месяцев до выезда представителей во всех губерниях России в продолжение нескольких месяцев шли усиленные работы приготовлений для этого поздравления: собирались экстренные собрания, предлагали, избирали, интриговали; придумывали форму верноподданнических адресов, спорили, придумывали подарки для подношения, опять спорили, собирали деньги, заказывали, избирали счастливцев, которые должны были ехать и иметь счастие лично передать адресы и подарки; и, наконец, люди ехали иногда по нескольку тысяч верст со всех концов России с подарками, новыми мундирами, заготовленными речами и радостными ожиданиями увидать царя, царицу и говорить с ними.

И вот все приехали, собрались, доложились, явились к министрам тому и другому, подверглись всем мытарствам, через которые проводили их, наконец дождались торжественного дня и явились во дворец с своими подарками. Разные курьеры, гофмейстеры, фурьеры, церемониймейстеры, камер-лакеи, адъютанты и т. п. захватили их, водили, проводили, устанавливали, и, наконец, наступила торжественная минута, и все эти сотни, большей частью старые, семейные, седые, почитаемые в своей среде люди замерли в ожидании.

И вот отворилась дверь, вошел маленький, молодой человек в мундире и начал говорить, глядя в шапку, которую он держал перед собой и в которой у него была написана та речь, которую он хотел сказать. Речь заключалась в следующем.[73]

[«Я рад видеть представителей всех сословий, съехавшихся для заявления верноподданнических чувств. Верю искренности185 186 этих чувств, искони присущих каждому русскому. Но мне известно, что в последнее время слышались в некоторых земских собраниях голоса людей, увлекавшихся бессмысленными мечтаниями об участии представителей земства в делах внутреннего управления. Пусть все знают, что я, посвящая все свои силы благу народному, буду охранять начало самодержавия так же твердо и неуклонно, как охранял его мой незабвенный покойный родитель».]

Когда молодой царь дошел до того места речи, в котором он хотел выразить мысль о том, что он желает делать всё по-своему и не хочет, чтобы никто не только не руководил им, но даже не давал советов, чувствуя, вероятно, в глубине души, что и мысль эта дурная и что форма, в которой она выражена, неприлична, он смешался и, чтобы скрыть свой конфуз, стал кричать визгливым, озлобленным голосом.

Что же такое было? За что такое оскорбление всех этих добродушных людей?

А было то, что в нескольких губерниях: Тверской, главное Тверской, Тульской, Уфимской, еще какой-то земцы в своих адресах, исполненных всякой бессмысленной лжи и лести, намекали в самых темных и неопределенных словах о том, что хорошо бы земству быть тем, чем оно по своему смыслу должно быть и для чего оно было учреждено, т. е. чтобы иметь право доводить до сведения царя о своих нуждах. На эти-то намеки старых, умных, опытных людей, желавших сделать для царя возможным какое-нибудь разумное управление государством, потому что, не зная, как живут люди, что им нужно, нельзя управлять людьми, — на эти-то слова молодой царь, ничего не понимающий ни в управлении, ни в жизни, ответил, что это — бессмысленные мечтания.

Когда речь кончилась, наступило молчание. Но придворные прервали его криками «ура», и почти все присутствующие закричали тоже «ура».

После этого все представители поехали в собор и там служили молебен благодарственный. Некоторые из бывших тут говорят, что они не кричали «ура» и не ездили в собор; но если и были таковые, то их было мало, и не кричавшие «ура» и не ездившие в собор не заявили этого публично; так что не несправедливо сказать, что все или огромное большинство представителей радостно приветствовали ругательную речь царя и ездили в собор служить благодарственный молебен за то, что царь удостоил их за их поздравления и подарки назвать глупыми мальчишками.

Прошло 4 месяца, и ни царь не нашел нужным отречься от своих слов, ни общество не выразило своего осуждения его поступка (кроме одного анонимного письма). И как будто всеми решено, что так и должно быть. И депутации продолжают ездить и подличать, и царь так же принимает их подлости, как должное.186

187 Мало того, что всё вошло в прежнее положение, всё вступило в положение гораздо худшее, чем прежде. Необдуманный, дерзкий, мальчишеский поступок молодого царя стал совершившимся фактом; общество, всё русское общество проглотило оскорбление, и оскорбивший получил право думать (если он и не думает, то чувствует), что общество этого самого и стоит, что так и надо с ним обращаться, и теперь он может попробовать еще высшую меру дерзости и оскорбления и унижения общества.

Эпизод 17-го января был одним из тех моментов, когда две стороны, вступающие в борьбу между собою, примеряются друг к другу, и между ними устанавливаются новые отношения.

Сильный рабочий человек встречает в дверях слабого мальчишку, барчука. Каждый имеет такое же право пройти первым, но вот нахальный мальчишка, барчук, отталкивает в грудь входящего рабочего и дерзко кричит: «Долой с дороги, дрянь этакая!»

Момент этот решающий: отведет ли рабочий спокойно руку мальчика, пройдет впереди его и тихо скажет: «Нехорошо так, миленькой, делать, я постарше тебе, и ты вперед так не делай». Или покорится, уступит дорогу и снимет шапку и извинится.

От этого момента зависят дальнейшие отношения этих людей и нравственное душевное состояние их. В первом случае мальчик опомнится, станет умнее и добрее, а рабочий свободнее и мужественнее; во втором случае нахальный мальчик сделается еще нахальнее и рабочий еще покорнее.

То же столкновение произошло между русским обществом и царем, и благодаря своей необдуманности молодой царь сделал ход, оказавшийся очень выгодным для него и невыгодным для русского общества. Русское общество проглотило оскорбление, и столкновение разрешилось в пользу царя. Теперь он должен стать еще дерзновеннее и будет совершенно прав, если он еще больше будет презирать русское общество; русское же общество, сделав этот шаг, неизбежно сделает и следующие шаги в том же направлении и станет еще покорнее и подлее. Так оно и сделалось. Прошло 4 месяца, и не только не появилось протеста, но все с великим усердием готовятся к приему царя в Москве, к коронации и новым подаркам икон и всяких глупостей, и в газетах восхваляли мужество царя, отстоявшего святыню русского народа — самодержавие. Нашелся даже такой сочинитель, который упрекает царя за то, что он слишком мягко отозвался на неслыханную дерзость людей, решившихся намекнуть на то, что для того, чтобы управлять людьми, надо знать, как они живут и что им нужно; и что надо было сказать: не «бессмысленные мечтания», а надо было разразиться громом на тех, которые посмели посягнуть на самодержавие — святыню русского народа.187

188 В газетах иностранных («Times», «Daily News» и др.) были статьи о том, что для всякого другого народа, кроме русского, такая речь государя была бы оскорбительна, но нам, англичанам, судить об этом с своей точки зрения нельзя: русские любят это и им нужно это.

Прошло 4 месяца, и в известных, так называемых высших кругах русского общества установилось мнение, что молодой царь поступил прекрасно, так, как должно было поступить. «Молодец Ники, — говорят про него его бесчисленные[74] кузены, — молодец Ники, так их и надо».

И течение жизни и управление пошло не только по-старому, но хуже, чем по-старому: те же бессмысленные жестокие гонения евреев, сектантов; те же ссылки без суда; те же отнятия детей у родителей; те же виселицы, каторги, казни; та же нелепая до комизма цензура, запрещающая всё, что вздумается цензору или его начальнику; те же одурение и развращение народа.

Положение дел ведь такое: существует огромное государство с населением свыше 100 миллионов людей, и государство это управляемо одним человеком. И человек этот назначается случайно, не то что избирается из самых лучших и опытных людей наиболее опытный и способный управлять, а назначается тот, который прежде родился от того человека, который прежде управлял государством. А так как тот, который прежде управлял государством, тоже назначался случайно по первородству, точно так же, как и его предшественник, — и только родоначальник их всех был властителем, потому что достиг власти или избранием, или выдающимися дарованиями, или, как это бывало большей частью, тем, что не останавливался ни перед какими обманами и злодеяниями, — то выходит, что становится управителем 100-миллионного народа не человек, способный к этому, а внук и потомок того человека, который выдающимися способностями или злодеяниями, или и тем и другим вместе, как это чаще всего бывало, достиг власти, — хотя бы этот потомок не имел ни малейших способностей управлять, а был бы самым глупым и дрянным человеком. Положение это, если прямо посмотреть на него, представляется действительно бессмысленным мечтанием.

Ни один разумный человек не сядет в экипаж, если не знает, что кучер умеет править, и в поезд железной дороги, если машинист не умеет ездить, а только сын кучера или машиниста, который когда-то, по мнению некоторых, умел ездить; и тем менее не поедет в море на пароходе с капитаном, права которого на управление кораблем состоят только в том, что он — внучатный племянник человека, который когда-то управлял кораблем. Ни один разумный человек не вверит себя и свою188 189 семью в руки таких кучеров, машинистов, капитанов, а все мы живем в государстве, которое управляется, и неограниченно, такими сыновьями и внучатными племянниками не только не хороших правителей, но на деле показавших свою неспособность к управлению людей. Положение это действительно совершенно бессмысленно и может быть оправдываемо только тем, что было время, когда люди верили, что эти властители суть какие-то особенные, сверхъестественные или избранные богом помазанные существа, которым нельзя не повиноваться. Но в наше время, — когда никто уже не верит в сверхъестественное призвание этих людей к власти, никто не верит в святость помазания и наследственности, когда история уже показала людям, как свергали, прогоняли, казнили этих помазанников, — положение это не имеет никаких оправданий, кроме того, что если предполагать, что верховная власть необходима, то наследственность такой власти избавляет государство от интриг, смут, междоусобий даже, которые неизбежны при другом роде избрания верховного властителя, и что смуты и интриги обойдутся народу дороже и тяжелее, чем неспособность, развращенность, жестокость управителей по наследству, если неспособность их будет восполняться участием представителей народа, а развращенность и жестокость их будет держаться в пределах ограничениями, поставленными их власти.

И вот на желания этих-то самых — нераздельных с наследственностью власти — участия в делах правительства и ограничения власти (хотя эти желания и были скрыты под толстым слоем самой грубой лести), на эти-то желания молодой царь с решительностью и дерзостью ответил: «Не хочу, не позволю. Я сам».

Эпизод 17-го января напоминает то, что часто случается с детьми. Ребенок начинает делать какое-нибудь непосильное ему дело. Старшие хотят помочь ему, сделать за него то, что он не в силах сделать, но ребенок капризничает, кричит визгливым голосом: «Я сам, сам» — и начинает делать; и тогда, если никто не помогает ему, то очень скоро ребенок образумливается, потому что или обжигается, или падает в воду, или расшибает себе нос и начинает плакать. И такое предоставление ребенку делать самому то, что он хочет делать, бывает, если не опасно, то поучительно для него. Но беда в том, что при ребенке таком всегда бывают льстивые няньки, прислужницы, которые водят руками ребенка и делают за него то, что он хочет сам сделать, и он радуется, воображая, что он сделал сам, — и сам не научается и другим часто делает вред.

То же бывает и с правителями. Если бы они действительно управляли сами, то управление их продолжалось бы недолго, они сейчас же бы наделали таких явных глупостей, что погубили бы других и себя, и царство их тотчас кончилось [бы], что и было бы очень полезно для всех. Но беда в том, что как189 190 у капризных детей есть няньки, делающие за них то, что они воображают сами делать, таки у царей всегда есть такие няньки — министры, начальники, дорожащие своими местами и властью, и знающие, что они пользуются ими только до тех пор, пока царь считается неограниченным.

Считается и предполагается, что правит делами государства царь; но ведь это только считается и предполагается: править делами государства один царь не может, потому что дела эти слишком сложны, он может только сделать всё то, что ему вздумается по отношению тех дел, которые дойдут до него, и может назначать себе помощниками тех, кого ему вздумается; а править делами он не может потому, что это совершенно невозможно для одного человека. Правят действительно: министры, члены разных советов, директоры и всякого рода начальники. Попадают же в эти министры и начальники люди никак не по достоинствам, а по проискам, интригам, большей частью женским, по связям, родству, угодливости и случайности. Льстецы и лгуны, пишущие статьи о святыне самодержавия, о том, что эта форма (форма самая древняя, бывшая у всех народов) есть особенное священное достояние русского народа, и что править народом царь должен неограниченно, но, к сожалению, никто из них не объясняет, как должно действовать самодержавие, как именно должен и может править царь сам, один своим народом. В прежнее время, когда славянофилы проповедывали самодержавие, то они проповедывали его нераздельно с земским собором, и тогда, как ни наивны были мечтания славянофилов (сделавших много зла), понятно было, как должен был управлять самодержавный царь, узнававший от соборов нужды и волю народа. Но как может управлять теперь царь без соборов? Как коканский хан? Да это нельзя, потому что в коканском ханстве все дела можно было рассмотреть в одно утро, а в России в наше время для того, чтобы управлять государством, нужны десять тысяч ежедневных решений. Кто же поставляет эти решения? Чиновники. Кто же эти чиновники? Это люди, для достижения своих личных целей пролезающие во власть и руководимые только тем, чтобы им получать побольше денег. В последнее время люди эти до такой степени у нас в России пали в нравственном и умственном значении, что если они прямо не воруют как воровали те, которых обличили и прогнали, — они даже не умеют притвориться, что преследуют какие-нибудь общие государственные интересы, они только стараются как можно дольше получать свои жалованья, квартирные, разъездные. Так что управляет государством не самодержавная власть, — какое-то особенное, священное лицо, мудрое, неподкупное, почитаемое народом, — а управляет в действительности стая жадных, пронырливых, безнравственных чиновников, пристроившихся к молодому, ничего не понимающему и не могущему понимать молодому мальчику, которому наговорили, что он190 191 может прекрасно управлять сам один. И он смело отклоняет всякое участие в управлении представителей народа и говорит: «Нет, я сам».

Так что выходит, что управляемы мы не только не волей народа, не только не самодержавным царем, стоящим выше всех интриг и личных желаний, как хотят представить нам царя настоящие славянофилы, — но управляемы мы несколькими десятками самых безнравственных, хитрых, корыстных людей, не имеющих за себя ни, как прежде, родовитости, ни даже образования и ума, как тому свидетельствуют разные Дурново, Кривошеины, Деляновы и т. п., а управляемы теми, которые одарены теми способностями посредственности и низости, при которых только, как это верно определил Бомарше, можно достигнуть высших мест власти: Mediocre et rampant, et on parvient, à tout.[75] Можно подчиняться и повиноваться одному человеку, поставленному своим рождением в особенное положение, но оскорбительно и унизительно повиноваться и подчиняться людям, нашим сверстникам, на наших глазах разными подлостями и гадостями вылезшим на высшие места и захватившим власть. Можно было скрепя сердце подчиняться Иоанну Грозному и Петру Третьему, но подчиняться и исполнять волю Малюты Скуратова и немецких капралов, любимцев Петра III — обидно.

В делах, нарушающих[76] волю бога, — в делах, противных этой воле, я не могу подчиняться и повиноваться никому; но в делах, не нарушающих волю бога, я готов подчиняться и повиноваться царю, какой бы он ни был. Он не сам стал на свое место. Его поставили на это место законы страны, составленные или одобренные нашими предками. Но зачем же я буду подчиняться людям, заведомо подлым или глупым, или то и другое вместе, которые 30-летней подлостью пролезли во власть и предписывают мне законы и образ действий? Мне говорят, что по высочайшему повелению мне предписано [не] издавать таких-то сочинений, не собираться на молитву, не учить моих детей, как я считаю хорошим, а по таким-то началам и книгам, которые опред[еляет] г-н Победоносцов; мне говорят, что по высочайшему повелению я должен отдавать подати на постройку броненосцев, должен отдать своих детей или имение тому и тому-то, или самому перестать жить, где я хочу, а жить в назначенном мне месте. Всё это еще можно бы было перенести, если бы это точно было повеление царя; но ведь я знаю, что высочайшее повеление тут только слова, что делается это вовсе не тем царем, который номинально управляет нами, а делается это г-ном Победоносцовым, Рихтером, Муравьевым и т. п., которых прошедшее я знаю давно, и так знаю, что я не желаю191 192 иметь с ними ничего общего. И этим-то людям я должен повиноваться и отдать им всё, что есть у меня дорогого в жизни.

Но и это бы можно было перенести, если бы дело шло только об унижении своем. Но, к сожалению, дело не в одном этом. Царствовать и управлять народом нельзя без того, чтобы не развращать, не одурять народ и не развращать и не одурять его тем в большей степени, чем несовершеннее образ правления, чем меньше управители выражают собою волю народа. А так как у нас самое бессмысленное и далекое от выражения воли народа правление, то при нашем управлении необходимо самое большое напряжение деятельности для одурения и развращения народа. И вот это одурение и развращение народа, совершающееся в таких огромных размерах в России, и не должны переносить люди, видящие средства этого одурения и развращения и последствия его.

[К ИТАЛЬЯНЦАМ]

[77]Случилось ужасное событие, взволновавшее не только Италию, но и всю Европу. Что же случилось? Случилось то, что в Абиссинии убито и ранено несколько тысяч молодых людей и потрачено несколько миллионов денег, выжатых[78] из голодного, нищенского народа. Случилось еще то, что итальянское правительство потерпело поражение и унижение. Но ведь если это случилось, то случилось только то, к чему в продолжение десятилетий готовилась Италия, к чему теперь, не переставая, в продолжение 20 лет готовится вся Европа и Америка.

Ведь если готовятся войска, то только для того, чтобы сражаться и быть убиваемыми, всё равно побеждать или быть побежденными (таких еще не было сражений самых победоносных, в которых не убивали бы и победителей).

Ведь если срубленное дерево переделано в дрова, то только затем, чтобы сжечь их. Точно так же, если есть люди, отнятые от производительного труда и переделанные на солдат, то только затем, чтобы быть искалеченными или убитыми. Если же убитые и искалеченные люди в Абиссинии не принесли теперь итальянскому правительству славы, <а только позор>, то это случайность, которая может измениться и всегда изменяется. Войны наполеоновские 5, 7 года принесли ему славу, войны 12, 13, 15 года принесли позор. Войны Пруссии 7-го года принесли позор, 70 года — славу. Если есть войска, то они или193 194 побеждают, или побеждены, и победы и поражения чередуются, и в обоих случаях люди убиваются и калечатся.

Так что в том, что произошло в Абиссинии, не только нет ничего неожиданного, но случилось то самое, что должно было случиться, что должно будет нынче, завтра случиться опять с Италией, с Францией, с Россией, с Англией, со всеми государствами, имеющими войска и воспитывающими патриотизм в своих народах.

Вопрос только в том, проснутся ли народы от того одурения, в котором их держат правительства, и сумеют ли они сделать неизбежные и явные выводы из тех положений, в которых[79] они находятся, и поймут ли наконец, что если они соглашаются платить подати, которые обращаются на военные приготовления и содержание войск, если они нанимают людей в солдаты и сами идут, отдают своих сыновей в военную службу, то неизбежно будет всё большее и большее[80] разорение (потому что соседние народы также вооружаются и надо равняться с ними) и еще неизбежнее будут войны, на которых (будет ли государство победителем или побежденным) всё равно будут убивать и калечить людей, и что для того, чтобы этого не было, надо самое простое: первое — не участвовать в военных приготовлениях, не давать денег правительству, а, главное, самим не идти в военную службу и уходить, уходить со службы тем, которые находятся в ней. Вывод этот так ясен, несомненен, что люди неизбежно должны придти к нему и приходят к нему, но, к сожалению, не по разуму, а по необходимости и не предупреждая зло, как свойственно поступать разумным существам, а по нужде, необходимости и инстинкту. Ведь гораздо проще и разумнее бы было тем плательщикам податей, которые теперь отказываются платить еще потому, что им нечего дать, не давать податей на военные приготовления, когда еще у них было что дать, и главное гораздо разумнее и лучше для всех и для них самих бы было тем солдатам, которые отказались повиноваться на поле сражения, отказаться повиноваться тогда, когда их тащили в солдаты.

Неужели и теперь нужно дожидаться того, чтобы какой-нибудь Криспи, Баратьери для каких-то своих дрянных расчетов опять обобрали бы народ деньгами, собрали, развращая его цвет молодежи, в казармы и опять послали бы его. для каких-то своих туманных соображений гибнуть где-нибудь в Абиссинии или, что ужаснее всего, вести прямо братоубийственную войну с французами, немцами, англичанами, русскими.

Неужели никогда не опомнятся народы от того ужасного обмана, в котором их поддерживают для своих выгод правительства194 195 и правящие классы? Неужели нужны еще ужасные братоубийственные войны, к которым готовят теперь правительства и правящие классы все европейские и американские народы? Ведь придет же время, и очень скоро, когда после ужасных бедствий и кровопролитий, изнуренные, искалеченные, измученные народы скажут своим правителям: да убирайтесь вы к дьяволу или к богу, к тому, от кого вы при[ш]ли, и сами наряжайтесь в свои дурацкие мундиры, деритесь, взрывайте друг друга, как хотите, и делите на карте Европу и Азию, Африку и Америку, но оставьте нас, тех, которые работали на этой земле и кормили вас, в покое. Нам совершенно всё равно, какой мы будем считаться — большой или малой или никакой державой. Нам важно то, чтобы беспрепятственно пользоваться плодами своих трудов; еще важнее обмениваться плодами этих трудов с дружественными, того же самого желающими, другими народами и, важнее всего на свете, подвигаться в одинаковом, соединяющем всех нас просвещении, а не коснеть в том диком патриотическом сепаратизме — незнании других народов и ненависти к ним, в которой нас стараются удержать правительства. Нам важнее разрешение вопросов труда, освобождения его от рабства, вопросов[81] уничтожения земельной собственности, которой лишены 99/100 наших братьев; нам важны вопросы установления каких-нибудь обязательных, понятных для всех нравственных основ, вместо той каши нелепых церковных догматов, христианских мечтаний и прямо противоречащих им и поддерживающих антихристианские принципы гражданских и уголовных законов.

Ведь рано или поздно и во всяком случае скоро придется настоящему народу, несущему всю тяжесть труда приготовления к войне и самую войну, сказать это. Но придется сказать это после ужаснейших бедствий, которые готовят нам правители и на приготовление которых мы смотрим так равнодушно. Если мы увидим, что человек на улице роет яму и наполняет ее динамитом, мы приходим в ужас и хватаем и судим этого человека, тогда как самое ужасное, что мог сделать этот человек, это то, чтобы убить десятка два людей и разрушить несколько домов. А на наших глазах эти <безбожные, несчастные> ошалелые люди, наряженные в мундиры и ленты, называемые монархами и министрами, делают парады, смотры, маневры, заставляя приготовленных для этого людей стрелять, колоть воображенных неприятелей, награждая тех, которые лучше это делают, которые придумывают более жестокие средства убийств, и заставляют колоть, стрелять этих же воображаемых неприятелей. Что же мы этих людей оставляем в покое, а не бросаемся на них и не рассаживаем[82] их по смирительным заведениям?195 196 Ведь разве не очевидно, что они задумывают и приготовляют самое ужасное злодеяние и что если мы не остановим их теперь, злодеяние совершится не нынче, так завтра. Тем более, когда мы знаем, что за границей этого государства совершаются точно такие же приготовления к убийству и поощрения его. Но нет, мы не только не хватаем этих разбойников или сумашедших, но мы бегаем за ними и кричим «ура» и очень рады, когда нас приглашают участвовать в этих очевидных покушениях на ужасные преступления.

Что ж, может быть есть какие-нибудь такие причины, по которым бессмысленная эта трата сил и жестокость и развращение людей не могут быть прекращены?

Причин таких нет никаких, и все выставляемые причины так очевидно ложны, что нельзя серьезно рассуждать о них.[83] Сделайте только сознательно то, что бессознательно сделали те солдаты и офицеры, которые бежали с поля сражения (стыдно ведь не бежать с поля сражения и идти на него, идти в солдаты, поступать в самое ужасное рабство, военное).

Не давайте денег на военные приготовления, не поступайте в военную службу, уйдите с нее, пока [?] в ней находитесь. Это ведь так просто и легко. Правда, что дело обставлено такими сложными и хитрыми обманами, что многие бессознательно попадают в них. Но обманы теперь уже слишком прозрачны и пора освободиться от них.

Обманов этих много и самых разнообразных: первый, самый употребительный, древний обман — религиозный: людей уверяют, что приготовлений к войне, войны хочет бог и благословляет войны, победы, и духовенство всех народов поощряет[84] войну, благословляет ее, приводит к присяге солдат на евангелии, на том самом евангелии, которое велит любить и подставлять щеку. Но теперь, слава богу, особенно в Италии, народ уже не верит в это.

Другой обман — это <страшный> обман патриотизма! Людей с детства уверяют, что самая лучшая, самая высокая, самая благородная, даже самая могущественная нация — это итальянская, французская, германская, австрийская, английская, русская. Обман этот до такой степени глуп, когда взглянешь одновременно на проповедь восхваления превыше всех других народов двух или нескольких народов, что можно только удивляться, каким образом люди попадаются на него. Объяснение этого только в том, что внушается это с самого раннего детства и при условиях, когда люди бывают наиболее способны к гипнотизации, т. е. в толпе.196

197 Третий обман — да их ужасно много — в том, чтобы внушать людям, что им грозят величайшие опасности от соседних, имеющих коварные против них замыслы народов, тех самых народов, которым со стороны их правительств внушается то же самое по отношению других народов.

Четвертый обман, и самый в наше время распространенный, состоит в том, чтобы поставить людей в такое положение, чтобы существующее воинственное устройство, основанное на войске, было выгодно для них так, чтобы люди сами придумывали доводы в пользу существующего порядка. В этом обмане находится большинство всех людей, не живущих прямо работой, но пользующихся работой других людей.

И наконец пятый — самый страшный обман, тот самый, который выдуман и поддерживаем этими самыми, находящими свою выгоду в существующем порядке вещей, состоит в том, чтобы, признавая неправильность, жестокость, бессмысленность существующего порядка вещей, предлагать всякие отдаленнейшие способы уничтожения этого зла, кроме первого и самого простейшего, состоящего в том, чтобы не участвовать в том, что считаешь злом, — не давать деньги на войну, если считаешь ее злом, не участвовать в организации войска, не служить в нем. Люди эти не только не признают этого самого естественного и простого способа избавления от зла, но считают такой образ действий вредным, неправильной затратой энергии. И, чувствуя, что такой образ действий, будучи один разумным, обличает их обман, всегда очень возмущаются и сердятся на тех, которые указывают другим на такой образ действий, и на тех, которые поступают так. — Этого совсем не нужно делать, — говорят они, не нужно того, что всё чаще и чаще делают отдельные люди в России и других государствах, отказывающиеся[?] от службы и погибающие[?] за свои убеждения, то, что делают теперь в России сотни духоборов, томящихся в тюрьмах и дисциплинарных батальонах, и так, как поступают ежегодно сотни назаренов в Австрии, сидящие по 10 лет в тюрьмах, но не идущие служить, т. е. делать то, что они считают злом. — Это не нужно делать, это само достигнется разговорами, газетами, книгами, брошюрами, театральными представлениями, — говорят эти обманщики, забывая то, что власть в руках правительств, и правительства допускают разговоры, газеты, книги, театральные представления, которые не могут повредить ему, всё же то, что может нарушить существующий порядок, правительства, имея власть, не допускают, допускают только то, что для них безвредно, и допускают весьма охотно, зная, что разговоры, газеты, театральные представления donnent le change[85] людям, занимающимся этим делом. Эти люди, занимаясь этим безвредным для правительств делом, наивно воображают себе, что они197 198 борются со злом, и этим своим заблуждением становясь не только безвредны для правительства, но часто и помощник[ом] его. Правительства никогда не ошибаются в том, что для них вредно, не ошибаются, как не ошибается животное, защищая свою жизнь. Что вредно, они тотчас же прекращают штрафом, судом, высылкой, казнью, а что безвредно, они тому покровительствуют, зная, что ничто тверже не обеспечивается нашим правительством, как либеральная болтовня в палатах, газетах и собраниях. Вот от этих-то всех обманов надо освободиться и прямо взглянуть правде в лицо и, поняв правду, поступить согласно с нею. Но если итальянцы поступят так, то Италия не будет великая держава. — Да, Италия не будет более великая держава, если большинство итальянцев откажется от военной службы. Но дело в том, что задача человечества состоит теперь не в том, чтобы образовать великие державы, а в том, чтобы уничтожить великие державы, те самые, от которых происходят все бедствия народов, а соединить все народы в одну семью без разделения на державы и вражды, вытекающей из такого деления. Если итальянцы, большинство, сделают теперь то, что сделали...[86] февр[аля] солдаты в Абиссинии, т. е. откажутся повиноваться и уйдут из армии, то, правда, что итальянцы перестанут быть великой державой, но станут великим народом, стоящим, как они всегда стояли, впереди цивилизации. Сама судьба призывает теперь итальянцев к тому, чтобы сделать первый шаг на ту высшую ступень цивилизации, перед которой вот уже сколько веков топчутся христианские народы, не решаясь подняться на нее.

[СТУДЕНЧЕСКОЕ ДВИЖЕНИЕ 1899 ГОДА]

Сейчас у нас в России происходит нечто необыкновенное, совершенно новое и до последней степени гадкое и возмутительное, и между тем в печати, которая озабочена тем, чтобы сообщить публике всё, что только есть для нее интересного знать, про это нет ни слова, и все русские люди живут так, как будто ничего особенного не случилось: в столицах городовые стоят на улицах, почтитель[но] отдавая честь начальству и жестоко гоняя и ругая извощиков; барыни на рысаках шныряют по магазинам, швыряя дурно добытые их мужьями и любовниками деньги; министры и директоры, в ожидании жалованья и добавочных, заседают в комитетах и комиссиях; царь и его родственники в прекрасных мундирах и на прекрасных лошадях делают смотры войскам и придумывают новые мундиры, <а в деревнях мужики и бабы шлепают промокшими в лаптях ногами по зажорам, отыскивая кто пищу, а кто правду против обидчиков, и ни те, ни другие не находят того, чего ищут.>

Случились же одновременно две вещи очень важные: одна — та, что систематично одуряемый и разоряемый народ дошел до <полного> одурения и разорения, такого, которое уже нежелательно правительству, перешел тот предел одурения и разорения, который нужен правительству, а другая — та, что те самые молодые люди, которые готовятся правительством для одурения и разорения народа, отказались готовиться к[87] требуемой от них правительством должности. В этом подготовлении людей, <способных> для исполнения требовани[й] правительст[ва], тоже перейден тот предел обезличения, огрубения, обезнравствования этих молодых людей — их подчинили, вместо прежних <академич[еских]> порядков тех заведений, в которых они были, полицейским мерам, а полицейские меры выразились в том, что в столице их избили плетьми. Они обиделись, опомнились, и, так как мера терпения их уж давно была доведена до последней степени, они забастовали, т. е. решили все199 200 <не ходить> перестать учиться в тех заведениях, в которых их обучают плетьми. Студенты других высших учебных заведений в Петербурге и в других городах, точно так же уж давно чувствующие несогласие нравственных требований времени с положением студентов, последовали примеру петербургских, и по всей России тысяч 30, если не более, молодых людей — одним словом, все готовящееся к деятельности в государстве молодое поколение отказалось продолжать готовиться к этой деятельности, если будут такие порядки, как те, которые выразились в Петербурге побоищем студентов.

Оба явления очень важные для правительства и против которых надо было принять особенные меры, и меры эти приняты. Против одурения и разорения крестьян, выразившихся в голодании и вымирании народа, принято признавать это исключительным случаем местного недорода и послать туда в виде хлеба одну тысячную тех[88] имуществ, которые отняты и постоянно отнимаются от народа, против забастовки студентов во всей России принято: признав эти забастовки политической агитацией, употребить против забастовавших студентов самые решительные насильственные меры...

ПЛАНЫ И ВАРИАНТЫ

ОТЕЦ СЕРГИЙ

№ 1 (рук. № 1).

Ну вот вам история. Надо поскорее рассказать, а то забуду: Служил в сороковых годах в гвардейском кавалерийском полку воспитанник Пажеского корпуса князь Касатский-Ростовцев. Он был красив, молод, не беден, и любим товарищами и начальством. Жизнь он вел не распутную, как все, а всё собирался жениться. И выбрал он девушку, но накануне сватьбы он узнал, что девушка эта обманывала его, а была любовницей важного лица, и ее выдавали за него замуж, чтобы прикрыть грех. Он отказался. Девушка заболела и через год умерла в чахотке. Она любила его. Он был при ее смерти. Она каялась ему и просила его прощения. А он чувствовал себя виноватым перед ней. Когда она умерла, он стал думать иначе о жизни и смерти. Он еще смолоду, 18 лет, был очень набожен и хотел идти в монахи. Тогда его уговорили родные делать, как все, служить, и он поступил в полк. Теперь он вернулся к тем мыслям и чувствам, которые были в нем тогда, но теперь уже он не сомневался в том, что он был прав, когда хотел думать не о теле и мирской жизни, а о душе и о боге, и решил выйти в отставку и посвятить свою жизнь служению богу. Он так и сделал. Отца у него не было. Мать сама была набожна и, хотя отговаривала сына, боясь того, чтобы он не раскаялся в своем намерении, в душе одобряла его. Касатский-Ростовцев вышел в отставку, отрекся от мира и поступил в монастырь, известный строгостью жизни братии. Ему тогда только минуло 30 лет. Первое время ему очень трудно было в монастыре. <Главная борьба его была с плотью, похотью женскою и с гордостью.> Плотской похоти он боялся больше всего и постоянно вооружался против нее. Оружием против нее было у него 1-е то, чтобы, думая о женщинах, думать прежде всего об умирающей, обманутой своей невесте, так, чтобы ее образ, вызывавший в нем одну жалость, закрывал от него все другие женские образы; и 2-е то, чтобы никогда не видать женщин.[89]203

204 <Другая борьба его была с гордостью. Он не гордился ни своим родом, ни своим образованием, умом, красотою,[90] он смирялся перед всеми братьями, и он думал, что победил гордость, но в душе своей он гордился именно своим смирением и тем, что он пожертвовал всем этим для бога. И все окружающие, восхваляя его за это, поддерживали в нем эту гордость.>

Он прожил в монастыре 7 лет и на 5-м году своей жизни был пострижен в иеромонахи. На 7-м году его жизни с ним случилось, казалось бы, ничтожное событие, но такое, вследствие которого он оставил монастырь <и удалился в уедине[нный] скит, уединенную келью, построенную в лесу, недалеко от монастыря.>

Случай, по которому он оставил монастырь, был такой: Великим постом он говел и был в особенно радостном состоянии духа, в котором, как он говорил, он чувствовал близость бога. Он стоял в один день у всенощной на обычном своем месте, когда монах, отец Никодим, подошел к нему и, поклонившись, сказал, что игумен, служивший в этот день, зовет его к себе в алтарь. Отец Сергий — такое имя в монастыре носил Кас[атский]-Ростовцев — всегда не любивший допускать разговоры во время службы, нынче особенно не желавший нарушать своего настроения, поклонился Никодиму и, исполняя обет монастырского послушания, тотчас же пошел, куда его звали.

В алтаре стоял настоятель в облачении и, улыбаясь, говорил что-то с генералом, который сейчас же узнал отца Сергия. Это был бывший командир их полка. Генерал этот теперь занимал важное положение, и отец Сергий тотчас же заметил, как отец игумен ласкался к нему. Вид этот оскорбил и огорчил отца Сергия и чувство это еще усилилось, когда он услыхал от игумна, что вызов его, отца Сергия, ни на что другое не был нужен, как только на то, чтобы удовлетворить любопытство генерала увидать своего прежнего сослуживца, как он выразился. — Очень рад вас видеть в ангельском образе, — сказал генерал, протягивая руку, — надеюсь, что вы не забыли старого товарища. — Всё лицо иг[умена], среди седин красное и улыбающееся, как бы одобряющее то, что говорил генерал, выхоленное лицо генерала с самодовольной улыбкой, запах вина изо рта генерала и сигар от его бакенбард, всё это взорвало отца Сергия. Он поклонился иг[умену] и сказал: — Вы призвали меня. Что вам угодно? — Игумен сказал: — Да, повидаться с генералом.

— Отец игумен, я ушел от мира, чтобы спастись от соблазнов. <Я не довольно силен, чтобы противиться искушению.> За что же вы здесь подвергаете меня им во время молитвы и в храме божием? — Иди, иди,[91] — вспыхнув и нахмурившись, сказал игумен. На другой день было объяснение,204 205 вследствие которого отец Сергий оставил монастырь. Он просил прощенье у иг[умена] и братии за свою гордость, но вместе с тем, после ночи, проведенной в молитве, решил, что ему надо оставить монастырь. Отец Сергий еще и в миру и особенно в монастыре сделал себе привычку решать все свои сомнения с богом. Если ему надо было на что решиться, он становился на молитву и до тех пор молился, пока сомнение уничтожалось, и он слышал, как он говорил, голос, который произносил решение, которое он должен был принять. — Так было и теперь. Голос сказал ему, что он должен оставить монастырь и поселиться в пустыне. Он еще не знал, где и как он поселится, как через неделю после этого[92] архимандрит, посетивший монастырь, узнавши о случившемся, предложил отцу Сергию поселиться в заброшенном скиту около его монастыря в другой соседней губернии. Отец Сергий принял предложение и поселился в одной из келий заброшенного скита. Нашлись люди, которые захотели служить отцу Сергию и стали доставлять ему пищу. <Пищу отец Сергий принимал только хлеб.>

В уединенной келье этой прожил отец Сергий еще 7 лет. Сначала отец Сергий принимал многое из того, что ему приносили, — и чай, и сахар, и белый хлеб, и молоко, и одежду, и дрова. Но чем дальше и дальше шло время, тем строже и строже устанавливал свою жизнь отец Сергий, отказываясь от всего лишнего, и наконец дошел до того, что не принимал больше ничего, кроме черного хлеба один раз в неделю. Всё то, что приносили ему, раздавал бедным, приходившим к нему. Всё время свое отец Сергий проводил в келье на молитве или в беседе с посетителями, которых всё становилось больше и больше. Выходил отец Сергий только в церковь раза три в год, и за водой, и за дровами, когда была в том нужда. Посетителей стало приходить всё больше и больше, и около его кельи поселились монахи, построилась церковь и гостиница. После 7 лет прошла далеко слава про отца Сергия, как всегда преувеличив[ая] его подвиги. Стали стекаться к нему издалека и стали приводить к нему болящих, утверждая, что он исцеляет их. Первое посещение больного 14-летнего мальчика, которого привела мать к отцу Сергию с требованием, чтобы он исцелил его, было для него тяжелым испытанием. Отцу Сергию и в мысль не приходило, чтобы он мог исцелять болящих. Он считал бы такую мысль великим грехом гордости; но мать, приведшая мальчика, неотступно молила его, валялась в ногах, говорила: за что он, исцеляя других, не хочет помочь ее сыну? Каялась в своих грехах, просила ради Христа; на утверждения отца Сергия, что только бог исцеляет, говорила, что она просит его только наложить руку и помолиться. Отец Сергий отказался и ушел в свою келью. Но на другой день (это было осенью, и205 206 уже ночи были холодные), он, выйдя из кельи за водой, увидал опять ту же мать с своим сыном, 14-летним бледным исхудавшим мальчиком, и услыхал те же мольбы. Отец Сергий вспомнил притчу о неправедном судье и, прежде не имевши сомнения в том, что он должен отказать, почувствовал сомнение; а почувствовав сомнение, стал на молитву и молился до тех пор, пока в душе его не возникло решение. Решение было такое, что он должен исполнить требование женщины, что вера ее может спасти ее сына; сам же он, отец Сергий, в этом случае не что иное, как ничтожное орудие, избранное богом. И выйдя к матери, отец Сергий исполнил ее желание, положил руку на голову мальчика и стал молиться. Мать уехала с сыном. Через месяц мальчик выздоровел, и по округе прошла слава о святой целебной силе старца Сергия, как его называли теперь. С тех пор не проходило недели, чтобы к отцу Сергию не приходили, не приезжали больные. И не отказав одним, он не мог отказывать и другим, и накладывал руку и молился. И исцелялись другие, и слава отца Сергия распространялась дальше и дальше. Так дожил отец Сергий до 50-летнего возраста. Он уже 20 лет был монахом, из которых 7 лет прожил в монастыре и 13 лет в уединении. Отец Сергий имел вид старца: борода у него была длинная и седая, но волосы, хотя и редкие, еще черные и курчавые. —

На масленице этого 20-го года жизни Сергия в монастыре из соседнего города, после блинов с вином, собралась веселая компания богатых людей, мущин и женщин, кататься на тройках. Компания состояла из двух адвокатов, одного богатого помещика, офицера и 4-х женщин. 2 были жены офицера и помещика, одна была девица, сестра помещика, и 4-ая была <вдова> разводная жена, красавица, богачка и чудачка, удивлявшая и мутившая город своими выходками. Погода была прекрасная, дорога как пол. Проехав 8 верст за город, три тройки остановились, и началось совещание, куда ехать: назад или дальше. —

— Да куда ведет эта дорога? — спросила Маковкина, разводная жена, красавица.

— В Т. Отсюда 12 верст, — сказал адвокат, ухаживавший за Маковкиной.

— Ну, а потом?

— А потом на Л., через монастырь, где Касаткин живет.

— Касаткин? Этот красавец пустынник?

— Да.

— Медам! Господа. Едемте к Касаткину. В Т. отдохнем, закусим.

— Но мы не поспеем ночевать домой.

— Ничего, ночуем у Касаткина.

— Положим, там есть гостиница монастырская и очень хорошо. Я был, когда защищал Махина. 206

207 Нет, я у Касаткина буду ночевать.

— Ну уж это даже с вашим всемогуществом невозможно.

— Невозможно? Пари.

— Идет. Если вы ночуете у него, то я что хотите.

— A discrétion.

— А вы тоже!

— Ну, да. Едемте.

Ямщикам поднесли вина. Сами достали ящик с пирожками, вином, конфетами; дамы закутались в белые собачьи шубы; ямщики поспорили, кому ехать передом, и один, молодой, повернувшись ухарски боком, повел длинным кнутовищем, крикнул, и залились колокольчики, и завизжали полозья.

* № 2 (рук. № 2).

В сороковых годах в гвардейском кавалерийском полку служил князь Степан Касатский-Ростовцев. Он был красив, молод и не беден; он имел 300 душ крестьян, с которых получал, за вычетом того, что платилось в ломбард, 5600 рублей доходу, что позволяло ему жить безбедно с его скромными вкусами. Вкусы у него были скромные, сравнительно с его товарищами, для которых всякого рода разврат, пьянство, игра, буйство, побои и главное распущенность половая, всякого рода соблазны невинных девиц, посещение распутных дам и прелюбодеяния с чужими женами составляли предметы похвальбы. Касатский выделялся от своих товарищей относительной чистотой своей жизни. Товарищи называли его красной девицей, несмотря на то, что он был далеко не невинность, и добродушно смеялись над ним. Но относились к нему добродушно, а не зло, потому что любили его за то, что он был добрый товарищ и необыкновенно твердый в делах чести, которые он понимал так же, как понимали ее военные люди того, да и всякого времени. Несмотря, на древнюю фамилию, Касатский-Ростовцев не принадлежал к высшему обществу. Он не принадлежал и к низшему, но не принадлежал, не был как дома, у себя, в высшем обществе. Происходило это от того, что воспитывался он один матерью вдовою, и что отец его не занимал важных придворных должностей, и не было у него ни дядей, ни дедов при дворе, и вместе с тем и он [и] его мать были горды, не заискивали сближения, с так называемым высшим обществом, которое составляется из 1) людей знатных, богатых и придворных, 2) из людей придворных и потому богатых, 3) из людей богатых и подделывающихся к первым, и из бедных ловких, подделывающихся к 1 и 2-м.

28 лет от роду Касатский-Ростовцев, будучи поручиком, сошелся с дочерью старого генерала и сделал ей предложение. Касатский-Ростовцев был очень влюблен и ослеплен и потому не заметил того, что знали почти все занимавшиеся скандальной хроникой города, что его невеста была за год тому назад207 208 в близких сношениях с важным лицом города. За две недели до назначенного дня сватьбы Касатский-Ростовцев получил анонимное письмо, в котором ему грубо объявляли это. Письмо было написано вдовой, с которой Касатский-Ростовцев был в сношениях. Касатский-Ростовцев поверил письму, свел к одному всё, что он замечал прежде, и приехал к невесте вне себя. Он сам не помнил, что он говорил. Знал только, что он кричал что-то ужасное и, хлопнув дверью, выбежал (он был всегда тих и кроток, но в минуты гнева совершенно терял самообладание) и разорвал все сношения с ними. Генерал с дочерью уехали за границу, а Касатский-Ростовцев, стараясь забыть о них, продолжал служить <,съездив прежде в Москву к матери и объяснив ей причину разрыва>. Дело было весною. Летом он провел в отпуску в деревне, устраивал свои дела, и у матери в подмосковной. Осенью он вернулся в Петербург <и продолжал служить. Так прожил он зиму, еще более чем прежде уединяясь от людей. Весной он получил письмо из Ниццы от своей бывшей невесты: она просила его приехать проститься с ней, простить ее перед смертью, потому что она знала, что она умирает чахоткой. Она присылала ему в доказательство портрет. Она и всегда была похожа на чахоточную своими блестящими глазами и ярким румянцем, но теперь это были мощи. Точно как будто болезнь и предстоящая смерть имели какую-то логическую силу убеждения, Касатский-Ростовцев почувствовал вдруг, что все его укоризны, обвинения ей, все вдруг разрушены, опровергнуты этими выступившими обтянутыми скулами и видом этой руки с костями и сухожильями без мяса. И он взял отпуск и уехал к ней. Он не застал уже ее в живых, не застал даже похорон. Но он тем более простил ее и обвинил себя.> К удивлению всех товарищей, в то время как ему дали командованье лейб-эскадроном, подал в отставку. Удивление всех еще усилилось, когда узнали, что Касатский-Ростовцев поступает в мон[ахи]. <Теперь он вернулся к тем мыслям и чувствам, которые были в нем тогда, но теперь он уже не сомневался более в том, что в мире нет ничего, кроме страданий, обманов и зла и что спасение одно в боге. Найти же бога можно только в уединении и молитве. И он решил выйти в отставку, пойти в монахи.>

* № 3 (рук. № 5).

Кроме того он был красив, <силен> и ловок <и возмужал очень рано>. 18 лет он был выпущен офицером в гвардейский аристократический полк. Николай Павлович знал его еще в корпусе и отличал его <всегда> и после, так что ему пророчили флигель-адъютантство. Состояние у него было небольшое, но такое, при котором он легко мог содержать себя в этом роскошном полку, в который он поступил, в особенности <при воздержной> с помощью матери, которая и любила его и гордилась им.

208 209

[В дальнейшем описании внутренней работы Касатского по самосовершенствованию зачеркнуто следующее место:]

И чем труднее давалось ему то, за что он брался, тем с большей энергией, он работал над этим.

[Ниже:]

Потом он задался мыслью <обратить на себя внимание Николая Павловича и добился этого>.

* № 4 (рук. № 2).

[После слов «и залились колокольчики, и завизжали полозья» следовала характеристика Маковкиной, перечеркнутая прямой чертой:]

Маковкина была одна из тех даровитых привлекательных женщин, которые легко и тонко понимают всё хорошее, имеют отвращение от всего дурного, но которые <по слабости> не делают ничего из того хорошего, что они понимают, и живут в том <дурном, которое их отталкивает>.

* № 5 (рук. № 2).

[После слов «он слышал, как она шуршала шелковой тканью, снимая платье» зачеркнуто:] и еще прежде чем она начала звать его, он вдруг, сам не зная, как это сделалось, осторожно, как вор, сошел с места, подошел к щели сучка в перегородке и впился в нее глазами. Он сам не знал как, но он был побежден и уже не имел воли. Прежде чем она начала звать его, он уже решил, <что> войдет к ней, потушит лампадку и отдастся любви, потому что он знает, что она хочет этого. Он <стоял пожирая ее глазами и только что> отстранился от щели и хотел идти, <как она вдруг сказала:> <Но как только он решил идти, так тотчас же он очнулся и ужаснулся себя>.

* № 6 (рук. № 2).

[После слов «и купец прогнал всех» зачеркнуто:]

и вернувшись к отцу Сергию, сказал: — Вы бы покушали, батюшка.

— И то, — сказала Софья Ивановна, — так себя морят, так морят. Ведь вы нужны нам, батюшка.

— Ну хорошо, хорошо, приносите, я съем что-нибудь.

И отец Сергий [велел] принести ему его ужин — кашку и просвирку.

№ 7 (рук. № 2).

На рассвете он вышел на крыльцо. Неужели всё это было? Отец придет. Она расскажет. Она дьявол. Да что ж я сделаю? Вот он тот топор, которым я рубил палец. Он схватил топор и вбежал в келью. Она лежала раскинувшись и спала. Он подошел,209 210 примерил[ся] и, взмахнув топором, ударил ее вдоль головы ниже темени. Она не крикнула, но вся привскочила и тотчас же опять упала, а он <взял свою шапку и хлеб и> выбежал и пошел вниз к реке, у которой он не был 4 года. <На реке шел плот. — Братцы, возьмите меня. — Кто ты? — Грешник. Свезите.> Вдоль реки шла <большая> дорога, он пошел по ней и прошел до обеда. В обед он вошел в рожь и лег в ней. К вечеру он пришел к деревне на реке. Он не пошел в деревню, а к реке, к обрыву. Да, надо кончить, нет бога.

ТРИ ПРИТЧИ

* № 1 (рук. № 7).

ВТОРАЯ ПРИТЧА

Пришли путешественники в один город и остановились у гостеприимного хозяина, который кормил и поил их, не требуя от них никакого вознаграждения. В этом же городе, как узнали путешественники, жил один богатый человек, который раздавал золотые деньги всем тем, кто только просил у него. Но только, как рассказали это путешественникам жители города, он давал золотые настоящего золота вместе с фальшивыми, которые были сделаны так хорошо, что невозможно было отличить настоящий от фальшивого иначе, как бросив его в сильный огонь, в котором фальшивые тотчас же расплавлялись, настоящие же оставались целыми. И кроме того, с людьми, бравшими у него золотые, богатый человек делал такой уговор, что если те, которые брали у него золотые, в продолжение суток не узнавали фальшивых, он тем уже не давал больше ни настоящих, ни фальшивых. Только тем, которые тотчас же уничтожали фальшивые, он давал настоящие.[93]

И путешественники воспользовались этим и пошли к богатому человеку за золотыми. Богатый человек дал им столько, сколько они хотели. Путешественники забрали столько золотых, сколько могли снести, и с золотом вернулись к гостеприимному хозяину. Положив перед собой большую кучу всех одинаково блестящих золотых, путешественники решили разделить их поровну. Но один из них не согласился на это и сказал, что так как он слышал от людей, что среди раздаваемых богатым человеком золотых бывает всегда большая часть фальшивых, он же намерен продолжать путь; в пути же ему необходимо иметь настоящую монету, то он и предлагает, прежде чем делить деньги,211 212 исследовать золотые, бросив их в огонь, и, найдя настоящие, если такие будут, уже тогда разделить их, остальные же бросить.

Предложение это не понравилось всем остальным. — Только сумасшедший человек может предлагать такие нелепости, как то, чтобы без всякой причины портить такие прекрасные монеты, — сказали они. —Если монеты эти сделаны и так искусно, то, очевидно, на что-нибудь они нужны. — Но ведь вы слышали, что всегда большая часть монет были фальшивые, — говорил несоглашавшийся. — Если прежде и были фальшивые, — отвечали ему на это остальные, — то это происходило оттого, что прежние люди не умели отличить фальшивые от настоящих, мы же умеем отличать и несомненно знаем, что все эти наши золотые настоящие.

На это собиравшийся уходить сказал, что если монеты настоящие, то они не испортятся, если их бросить в горнило, и потому нечего бояться того, чтобы подвергнуть их испытанию. Те же, которые хотели удержать монеты, отвечали на это тем, что если прежде были фальшивые золотые между настоящими, то это не мешало людям брать их и опытом жизни находить между фальшивыми настоящие. На это несогласившийся сказал, что он только и предлагает то, чтобы отделить фальшивые от настоящих.

На это ему отвечали тем, что неужели он думает, что все глупы и что он один умнее всех.

Тогда желавший путешествовать сказал, что они ошибаются, а он прав не потому, что он умнее всех, а потому, что они, не собираясь путешествовать, живут у гостеприимного хозяина, который кормит и содержит их даром, и им не нужно употреблять золотых, а он, несоглашающийся, идет путешествовать, и ему нельзя идти с фальшивыми деньгами.

На эти слова его противники его очень рассердились и решили, что возражатель безумный и что разговаривать с ним больше не нужно и, что бы он ни говорил, не надо слушать его.

Как ни оправдывался возражатель и как ни просил исследовать доброту золотых, его не послушали. И, отдав ему его часть, прогнали его от себя. Получив свою часть, человек этот тотчас же бросил свои золотые в огонь, и они все оказались фальшивыми и тотчас же расплавились. И не успел он этого сделать, как к нему явился посланный от богатого человека и принес ему ровно столько настоящих золотых монет, сколько ему было нужно для всего его путешествия, и сказал ему, что богатый человек дает только тем, которые <не жадны и>, не жалея потерять видимость, испытывают настоящую доброту вещей. И человек этот благополучно продолжал свой путь.

Оставшиеся же у гостеприимного хозяина разделили между собой свои золотые и стали любоваться ими, и чистить, и перекладывать их.212

213 Но когда через несколько дней гостеприимный хозяин сказал им, что он не может держать их больше, они забрали свои золотые и пошли в путь. Но когда на привале они захотели разменять один золотой, их деньги не взяли, ничего им не дали, еще повели к судье за распространение фальшивых денег.

То же случилось со мной по отношению людей науки.

Мы все учились наукам, всем нам даром дали различные знания, которые мы приобретали в то время, как другие люди работали на нас. Пришло время, когда я захотел пуститься в путь, т. е. не толочься на одном месте, а начать дело жизни, и для этого я требовал исследования доброты тех знаний, которые даром были даны нам. Когда я сказал про это моим товарищам, указывая им на то, что всегда во все времена большая доля того, что считалось наукой, оказывалось ненужными сведениями для работы жизни и даже фальшивым знанием, и что потому надо исследовать вопрос о том, точно ли то, что мы называем знанием, есть знание, то (удивительное дело), несмотря на то, что никто не оспаривал того, что это всегда так было, все утверждали, что нынешние знания — все настоящие знания. Когда же я приводил доказательства того, что из всех тех знаний, которые в прошедшие времена считались наукой, едва ли осталась одна сотая, часть, мне отвечали, что ложные знания прошедшего, как алхимия, астрология, содействовали приобретению настоящих знаний. И когда на это я отвечал, что в этом и дело наше, чтобы в тех знаниях, которые мы считали знаниями, отбирать настоящие, на меня сердились и обвиняли меня в безумной гордости. — Почему бы случилось так, — говорили мне, — чтобы Дарвины, Гелмгольцы, <Тиндали,> Шарко и тысячи и тысячи ученых людей ошибались, признавая истинность нашей науки, и не ошибался бы относительно науки человек, не имеющий никакого научного авторитета?

Когда же на этот довод я говорил, что это происходит именно оттого, что большинство научных людей отстаивают науку, какая она есть, потому что так же выгодно в наше время быть жрецом науки, как в древние времена было выгодно быть жрецом религии. Тогда все с злобою набросились на меня и решили, что слушать меня не нужно, потому что я враг науки и движения вперед человечества.

Так и кончилось мое столкновение с людьми науки. Люди науки продолжают набирать всё больше и больше фальшивых золотых, перебирать и чистить их. Я же тогда же получил взамен подвергнутых испытанию и не выдержавших его ложных знаний то истинное и нужное мне знание, которое прежде скрывалось от меня ложными.

СОН МОЛОДОГО ЦАРЯ

№ 1 (рук. № 1).

Долго ли, коротко ли он был в этом положении, царь не мог сообразить, но когда он очнулся, он увидал себя в каком-то странном месте. Первое и главное впечатление этого места был ужасный удушливый запах человеческой мочи и испражнений, приправленный карболовой кислотой. Место, где он находился, был широкий коридор, освещенный красным светом двух дурно горящих ламп. По одну сторону коридора была глухая стена с окнами, заделанными железными решетками. По другую сторону были запертые двери, запертые замками. В коридоре дремал, прислонившись к стене, солдат. За дверьми слышалось сдержанное движенье жизни не одного, а многих людей. Он был тут же подле и своей нежной рукой слегка нажал на плечо молодого царя, толкая вперед мимо вахтера к 1-й запертой двери. Молодой царь чувствовал, что он не может не повиноваться, и приблизился к двери. К удивлению его, вахтер смотрел прямо на него и, очевидно, не видел его, потому что не только не вытянулся и не поздоровался, но громко зевнул и, закинув руки, стал чесать себе затылок. В двери было маленькое отверстие, и, следуя давлению его руки, направлявшей его к этому отверстию, молодой царь подошел к окну и приложил к нему глаз. Тяжелый, мучительный запах был еще сильнее у дверей, и молодой царь не решался придвинуться ближе. Но рука продолжала давить, он немного пригнулся, приставил глаз к отверстию и вдруг перестал чувствовать запах. То, что передало ему чувство зрения, заглушило в нем впечатление обоняния. В большой, аршин 10 в длину и аршин 6 в ширину, комнате не переставая взад и вперед ходили <как звери в клетке> человек 6 людей в серых халатах, мягких котах и босиком. Людей всех в этой комнате было много — более 20, но в первую минуту молодой царь увидал только этих ходящих быстрыми, ровными, неслышными, легкими шагами. Ужасно странно и страшно даже было это непрерывное быстрое бесцельное движение этих людей, минующих, догоняющих друг друга, быстро214 215 поворачивающихся у стены и не глядящих друг на друга, а очевидно сосредоточенных каждый в своих отдельных мыслях. Точно такого, как эти люди,[94] он помнил тигра в зверинце, который неслышными шагами быстро, быстро ходил из одного угла клетки в другой и чуть пошевеливал длинным хвостом, неслышно заворачиваясь и ни на кого не глядя. Один из этих людей был, очевидно, крестьянин, молодой, кудрявый, красивый, если бы не неестественная белизна лица и сосредоточенное недоброе, нечеловеческое выражение глаз, другой был еврей, короткий, волосатый и мрачный, третий был сухой старик с лысиной во всю голову и с прежде бритой и страшно щетинистой бородой, четвертый был необыкновенно широкий мускулистый человек с низким выпуклым лбом и приплюснутым носом, 5-й почти мальчик, худой, длинный, очевидно чахоточный, шестой маленький, черненький, болезненный, дергающийся и ходящий в припрыжку и что-то не переставая бормочущий.

Все они не переставая мелькали перед отверстием, в которое смотрел молодой царь, и он почему[-то] с страстным любопытством вглядывался в них и изучал их лица, походки. Но когда он пригляделся к ним, он из-за них разобрал в глубине комнаты на нарах и подле них еще другие лица; разобрал и тотчас же у двери стоявшую посуду, которая распространяла ужаснейший запах. В глубине комнаты на нарах спало человек 10, накрытые с головами халатами; один рыжий с большой бородой человек сидел боком на нарах и, сняв рубаху, рассматривал ее на свет и очевидно ловил на ней вшей, еще один старик белый как лунь стоял в профиль и молился, крестясь и кланяясь и очевидно не видя никого вокруг себя и весь поглощенный своей молитвой. — Да это острог, — подумал молодой царь. — Жалко их, страшно их положение, но что же делать — они заслужили это.

Но не успел он подумать этого, как неслышный голос того, кто водил его, ответил ему на его мысли. — Все они сидят здесь по твоему указу, всем им объявляли приговор твоим именем, но не только не все они заслужили по вашим человеческим суждениям то положение, в котором они находятся, но большая половина их много правее тебя и тех, которые присуждали их и содержат их в их положении. Этот, — он указал на красивого кудрявого малого, — он убийца. Я не скажу, чтобы он был больше виноват, чем те, которые убивают на войне и на дуэли и которых не наказывают, а награждают. Он не только не имел руководителей или воспитателей в среде воров и пьяниц и потому винить его трудно, но он все-таки убийца и он виноват. Он убил купца, чтобы ограбить его. Другой, еврей, вор и участник воровской шайки, тот старик конокрад и тоже виноват хоть в сравнении с другими.

И СВЕТ ВО ТЬМЕ СВЕТИТ

* № 1 (рук. № 1).

Д[ЕЙСТВИЕ] I.

Игра в lawn-tennis. <Дочь бежит с телеграммой.> Мать распоряж[ается] о помещении. Дочь <узна[ет]> приезжает. Игра в lawn-tennis. Отец приходит с деревни. Дочь с матерью.

Приезд ее брата с женой дурой. Рассказы про него. — Отец при[ходит]. Записка. Нет, не могу. Не могу я так жить. Она. Да ты пой[ми]. Он. После никогда не будет времени. Раздражается, просит прощение. Отчаяние обоих.


Д[ЕЙСТВИЕ] II.

Булыгин бесед[ует] с ней. Отчая[ние] матери. Отдача имения. Разлад. Духовное лицо. Он горячится. Отдает всё жене. Убегает. Мы никогда не поймем друг друга. Ее отча[яние]... Он возвращается.


Д[ЕЙСТВИЕ] III.

Прием. Отказ. Упреки, ты погубишь, <сумашедший дом>, увещание попов. Свидание с матерью и матери с невестой. Упреки, ты его губишь. Сумашедший дом и батальон. Священник расстрига.


[ДЕЙСТВИЕ] IV.

Увещание. Дисц[иплинарный] батальон. Его смерть, отчаяние матери.


[ДЕЙСТВИЕ] V.

Отчаяние, что всё погибло. Свящ[енник] вернул[ся] один. — Мать убивает. Свящ[енник] вернулся и рассказывает про [1 неразобр.][95]

216 217

Первая страница первой редакции драмы «И свет во тьме светит»

Размер подлинника

* № 2 (рук. № 2).

<Свет мира.> Закваска.

1) Петр Иваныч Звездинцев, богатый человек 57 лет. Сильный, энергичный, одет во всё старое, когда-то хорошее.

2) Марья Ивановна, его жена, еще красивая женщина 48 лет, добродушная, тихая. Одета просто,[96] но элегантно.

3) Люба, их дочь 21 года, красивая, энергичная, быстрая. Одета нарядно для деревни.

4) Степан, студент 22 лет в костюме l[awn] t[ennis].

5) Ваня, гимназист в небеленой блузе. Весельчак.

6) Митрофан Ермилыч, учитель Вани. Кандидат университета, невзрачный, в пиджаке, либерал, спорщик.

7) Анна Ивановна Петрищева; сестра Марьи Ивановны, помещица, толстая, спокойная, добродушная.

8) Лизанька, ее дочь 27 лет, стареющая <и резвящаяся> девица, немного дурного тона.

9) Управляющий из мелкопоместных дворян.

10) Доктор, <социалист,> либерал.

11) [97]Княгиня Черемшанова 50 лет. Молодящаяся аристократка, придворная дама, говорящая с английским акцентом.

12) Ее сын Борис, только что кончивший курс в Петербургском университете, энергический, тихий и логически прямолинейный. Одет просто.

13) Тоня. Веселая, быстрая, умная. Поет, играет хорошо. Очень элегантна.

14) Мальчики, подбирающие мячи.


Сцена представляет балкон, перед ним лон-тенис, в к[отором] играют с одной стороны Люба с Митр[офаном] Ерм[илычем], с другой, Ваня с Лизанькой. Мальчики босые подбирают шары. На балконе сидит Анна Ивановна, вяжет одеяло, глядя на играющих.


Лизанька. Ou[t].

Митр[офан] Ерм[илыч]. Нисколько — в черте.

Лизанька. Мама, вы видели?

Анна Ивановна. Не видала, кажется, аут.

Люба. Ну полноте, всё спорить. Этакий вы, Митрофан Ерм[илыч]. Подавайте.

М[итрофан] Е[рмилыч]. Я не спорю, но справедливость...

Люба. Ну теперь будет спорить, что не спорит. Подавайте.


(Играют.)

217 218


(Входит быстрыми шагами Марья Ивановна с телеграммой в руке.)


Марья Ивановна. Ну, так и есть, Черемшановы сейчас приедут. Вечно опаздывают с телеграммами.

Анна Ивановна. Одна?

Марья Ивановна. Нет, вероятно, с сыном и с дочерью. Я очень рада ей, но немножко не во-время.

Анна Ивановна. Да ты, пожалуйста, не стесняйся, переведи нас вниз, а нашу комнату им отдай. Все-таки придворная дама, привыкла к роскоши.

Марья Ивановна. Нет, это ничего. Я ее знаю. Я ее прекрасно помещу. Я про Пьера. Бог знает, что с ним делается.

Анна Ивановна. А что?

Марья Ивановна. Да то, что я теперь 23 год замужем, я никогда не видала его в таком состоянии.

Анна Ивановна. Да что же такое?

Марья Ивановна (вздыхая). То, что он несчастлив. Я вижу, что он несчастлив.

Анна Ивановна. Да что же? Как же быть несчастливым от того, что стал религиозным.

Марья Ивановна. Да если бы он был, как другие люди, а то эта впечатлительность, это свойство увлекаться, всё забывать. Так это было с охотой, потом с земством, потом с музыкой, а теперь это что-то необыкновенное. Он вдруг решил, что так нельзя жить, что вся жизнь наша ложная, что всё надо изменить. И вот теперь он целый день на деревне или один ходит по лесу. А, главное, он прямо уже начал раздавать всё.

Анна Ивановна. То есть как?

Марья Ивановна. Да так. Кто у него попросит, он дает. Так что теперь к нам толпы идут. Я сейчас двух у крыльца нашла. Да вот они (указывает на входящего на лон-тенис нищего). Чего тебе?

Нищий. Христа ради, погорел.

Люба. Пройди, пройди туда, мальчик, проводи его. Мама, что же это вы говорите, я слышу, о папа. Где он?

Марья Ивановна. Да не знаю. Он тут был и куда[-то] он ушел. Вероятно, опять на деревню.

Люба. Да, да. Как же, он здесь сел и смотрел на нас, и вдруг явилась эта Матрена с записочкой. Он вскочил, и я видела, что его всего перевернуло, и ушел. Да вот и записочка (поднимает с пола). Да, это от Константина (читает): «Батюшка Петр Иваныч, помогите моей нужде, со вчерашнего дня не ели, ребята плачут». Ну так и есть. — Это ужасно. Теперь он целый день будет расстроен.

Лизанька. Люба, тебе подавать.218

219 Люба. Сейчас. А это от кого телеграмма?

Марья Ивановна. От Черемш[ановой]. Сейчас будут.

Люба (читает). Отлично. Надеюсь, что и Борис и Тоня. А я испугалась, что одна princesse moustache.[98]

Марья Ивановна. Вечно осуждать.

Люба. Не осуждаю, а говорю что есть, что princesse moustache особа тяжелая и в прямом и в переносном смысле, вы сами знаете, ее можно простить только за то, что у нее такие милые дети.

Ваня. Люба, качай. Что ты пристала? Валяй. Твой черед. Я говорю, что мы Ермилыча замордуем. Ну, иди.

Люба. Иду, иду. (Идет, по дороге кричит.) Вот, тетенька Анночка, княгиня вам все петербургские и моды и сплетни расскажет и новый pas de quatre в лицах покажет, вот так (представляет па княгини).

Анна Ивановна (смеясь). Ты всех на смех поднимешь. Уж тетку-то оставь.

Люба. Я ничего. Только говорю, что она грациозна, play.


(Играют.)


Анна Ивановна. Что же, точно, милые ее дети. Борис этот, кажется, ухаживал за Любой?

Марья Ивановна (перебирая ягоды). Это давно уже. Теперь они давно не видались. По правде скажу, я бы желала лучше для Любы. В особенности, семья. Но молодой человек прекрасный. Прекрасно воспитанный, образованный, умный, кроткий, чистый. Я знаю это от своих мальчишек.

Анна Ивановна. А что же семья? Что она за женщина?

Марья Ивановна. Княгиня? Они смеются над ней. И есть в ней смешные стороны. Elle est souvent ridicule,[99] но это почтенная, святая женщина. Ведь только подумать, муж пьяница, совсем пьяница, мот, промотал большое состояние и бросил ее с двумя детьми.

Анна Ивановна. Что же, верно, завел свою семью.

Марья Ивановна. Ну, разумеется. Какая-то мещанка, он с ней пьет. И она брошенная, молодая, красивая женщина, почти без ничего и с двумя детьми, и она именно отдалась детям и вот воспитала прекрасно...


(Играющие, крича в один голос и хватая друг друга за ракеты и сердясь и смеясь, идут к балкону.)


219 220

М[итрофан] Е[рмилыч]. Не было, не было, руку даю на отсечение, не было.

}

Все вместе

Люба (хохочет). Было, было, было.

Степа.[100] Что за манера кричать. Надо разобрать, постойте.

Ваня. В черте, к черте. К чертям.

Лизанька. Нет, ни за что.

Люба. Мама, тетя Анночка, будьте судьей. Мы начинали и играли.

Ваня. Нет, постой. Я скажу (хватает горсть земляники и набивает себе рот. Мать защищает). Ну, пожалуй, говори ты.

Лиза[нька]. Просто мы выиграли две, и надо было...

Митрофан [Ермилыч]. Позвольте мне сказать. Совсем всё не так.

Люба. Ну, говорите (тоже ест землянику). — (Слышен звук экипажа и бубенчиков). Приехали..


Люба, Ваня бросают ракеты. Ваня перепрыгивает через перилы и бегут за угол дома. Степа закуривает папиросу.


Митрофан [Ермилыч]. Это просто недобросовестно. Любовь Николаевна всегда так. Они видели, что они проигрывают.

Степа. Я знаю только то, что я больше с вами не буду играть. Мама! (обращается к матери) что это вы говорили с тетей про папа?[101]

Марья Ивановна. А всё то же. Его душевное состояние.

Степа. Да какое же душевное состояние? По-моему, это какое-то сумашествие.

Марья Ивановна. Ты знаешь, что я не согласна с ним, но тебе все-таки нельзя и не должно судить отца.

Степа. Я все-таки не могу, не могу не видеть его заблуждений. Какое-то сантиментальное ребячество.

Марья Ивановна (встает). Все-таки не тебе это говорить. Да и некогда. Надо пойти встретить. (Уходит.)


(На сцене остаются Анна Ивановна, Степа и Лизанька с Митрофаном Ерм[илычем].)


Анна Ивановна. Да что же, я не пойму, сделалось с твоим папа?

Степа. А то, что, вырастив, воспитав нас так, как он нас воспитал, он вдруг решил, что состояние не нужно, что продолжать мне и брату свое образование не нужно и что всё надо бросить, потому что он как-то по-своему толкует евангелие.

Анна Ивановна. Да разве он это говорит?


220 221

Степа. Это самое. Вчера он, когда я ему сказал, что образование возможно только при досуге, а досуг дает состояние, он прямо сказал, что и образование не нужно, что если живет 100 миллионов без моего образования, то и я могу жить без него.

Лиз[анька]. Нет, он не так сказал, он сказал, что если образование строится на лишениях, страданиях народа, то его не нужно. Он сказал, что образование хорошо, но диплом скверно.

Степа. Да я знаю, что ты всегда была нигилистка.

Лиз[анька]. Не нигилистка. А что правда, то правда. (Обращается к Митрофану Ерм[илычу].) Правда, что дядя Коля говорил об дипломе, который поддерживает неравенство?

Митрофан Ерм[илыч]. Нисколько. Николай Ив[анович] говорил, что его возмущает неравенство людей, что его дети пользуются всеми выгодами образования, а вот такие несчастные (указывает на мальчиков) и такие, каким я был, — тоже босиком бегал...

Лиз[анька]. Так ведь это самое я говорю. Вот спорщик-то.

Митрофан Ерм[илыч]. Нет, не это самое.

Степа. Всё это пустяки. Всё это какие-то мудрования. Жизнь гораздо проще. У мальчиков этих нет пряников. Им хочется пряников. И вот они превесело бегают и получают пряники, а мы не нагибаемся за шарами. А вот вы сами говорите, что бегали также босиком, а теперь кандидат естественных наук, стало быть, ничто вам не домешало образоваться. Также и этим мальчикам. (Встает и идет за угол дома.) Всё это гораздо проще.

Митрофан Ерм[илыч]. Нет, не проще. Дело в том, что разделение на различные группы...

Лиз[анька]. Не понимаю этого аристократизма.

Степа. Совсем это не аристократизм.


(Входят княгиня с Марьей Ивановной, за ней Люба c Тоней, за ними Борис. Марья Ивановна знакомит княгиню с сестрой и ее дочерью, представляет Митрофана Ерм[илыча]. Степа здоровается с Тоней и Борисом, знакомит Бориса с Митрофаном Ерм[илычем].)


Марья Ивановна. Пойдемте позавтракать.

Княгиня. Нет, merci. Мы ели дорогой.

Марья Ивановна. Ну, чаю.

Княгиня. Чаю пожалуй.

Марья Ивановна. Хотите сюда. Ваня, скажи, чтоб сюда подали и кофе и чай.

Люба (к Тоне). Если ты точно не устала, то давай сейчас партию.

Тоня. Я никогда не устаю,[102] особенно в lawn-tennis. Кто с кем?221

222 Люба. Давайте девочки против мальчиков. (Митрофан Ермилыч встает.) Вы не мальчик.

Митрофан Ермилыч. Да и никто не мальчик, кроме этих мальчиков.

Люба. Ну теперь пойдет определение того, что такое мальчик, и спор. Тоня, рекомендую тебе Митрофана Ермилыча. Если ты хочешь подтверждение — говори обратное.

Митрофан Ермилыч. Вовсе нет.

Люба. Ну, как же. Я с Тоней, а Ваня с Борисом.

Борис. Я плохо играю.

Люба. Ну, с Лизанькой. Пойдемте.


(Идут играть и играют.)


Степа (подает папиросочницу). Хочешь?

Борис (смотрит на играющих). Нет, спасибо, не курю.

Степа. Когда же перестал?

Борис. Да вот уж 8-ой месяц. Подумал, что глупо, и бросил.

Степа. Отчего же глупо? Зачем же лишать себя лишнего удовольствия?

Борис. Мало ли что удовольствие.

Митрофан Ер[милыч]. Я думаю, вопрос в том только: законная или незаконная эта потребность.

Борис. Разумеется, незаконная.

Митрофан Е[рмилыч]. Это еще надо доказать.

Борис. Доказать можно тем, что жили и живут миллионы без этого. Тем еще, что миллионы десятин заняты посевом табака вместо хлеба и плодов.

Степа. Если заняты, значит есть выгода.

Борис. Это не доказательство. Заняты земли табаководством, потому что земли в руках крупных владельцев.

Степа. А как же иначе? Как же ты распределишь?

Борис. Так, чтобы земли были в руках тех, кто кормится ими.

Степа. Как же ты сделаешь это? Уничтожишь всякий прогресс хозяйства. Посмотри, как обработано у крестьян и как у крупных землевладельцев.

Борис (смотрит на Любу, и она смотрит на него). Вот с места спорим. Но что же делать. Я убежден, что владение землей есть преступление такое же, как рабство.

Степа. Как же ты устроишь иначе?

Борис. Single tax Henry George.[103] Это так определенно.

Митрофан [Ермилыч]. Но только, как вы сделаете это?

Борис. Разные способы. У нас в России это может сделать государь, если он поймет свои выгоды и не будет таким же222 223 отсталым, какие они все. В конституционном государстве это сделает палата, когда большинство будет...

Степа. Социал-демократы <,хороша будет каша.>

Борис. Отчего же и не социал-демократы?

Митрофан [Ермилыч]. Никогда не сделает этого ни государь, ни социал-демократы, буржуа, потому что и государи и буржуа первые крупные землевладельцы.

Борис. Так что же, революция?

Митрофан [Ермилыч]. Я не говорю, революция для национализации земли. Задачи жизни слишком сложны и не решаются одной национализацией земли.

Борис. Да single tax совсем не национализация. Земля никому не может принадлежать, как воздух, солнечные лучи.

Степа. С той разницей, что солнечные лучи не надо обрабатывать, чтобы они грели, а землю надо обрабатывать, чтобы она производила.


(Выходит Марья Ивановна.)


Марья Ивановна. Ваня! Что же я просила тебя сходить к папа.

Ваня. Мамаша милая, забыл. Сейчас бегу. Всё равно мы. выиграли. Сдаетесь?

Тоня. Сдаемся. Ну, Степа, хотите со мной?

Степа. Давайте. Митрофан Ер[милыч], вы с княжной, я с Любой.

Люба. Нет, я устала. — Лизанькой.

Степа. Идет. (Сходит с террасы, берут ракеты. Ваня идет за угол. Марья Ивановна уходит. На террасе Борис и Люба.)


<Люба садится за стол.>


Люба (садится).[104] (Молчит, опустив голову. Потом вдруг решительно поднимает и говорит в то же время, как и он начинает говорить.)

Люба. Не хочу притворяться. Я ждала вас...

Борис. А я ехал......

Люба. Погодите, погодите, вы скажете всё.[105] Но дайте мне прежде, я ждала вас. Но ради бога, чтоб эти слова мои не связали вас. Если вы переменились, переменились ваши планы, я не умру от горя (смеется взволнованно). Но я только хотела сказать, что я не забыла прежнее, помню.

Борис. Как я рад, а я....

Люба. Погодите.... я не всё сказала: помню и считаю для себя обязательным до сих пор. После не будет уже обязательным.223

224 Борис. Ах, как хорошо, как хорошо. А я не переставал считать для себя обязательным и ехал сюда с тем, чтобы сказать вам, сказать вашему отцу, матери, как я благодарен, как я счастлив (жмет руку).

Люба. Постойте. Я еще не всё сказала. Ведь с тех пор прошло 2 года, 2 года <пока вы были за границей> я не видала вас, за это время я раз чуть было не влюбилась. Даже немножко влюбилась. Но ничего между им и мною не было сказано, и я думаю, он не знает. Даже наверно не знает. Можно не говорить, кто он?

Борис. Не надо, не надо. Ничего не надо. Это хорошо. Но у меня тоже признанье. За эти два года во мне тоже произошли перемены. Влюбиться я ни в кого не влюбился. Я не мог этого сделать <,как нельзя налить воды в полный стакан>. Но в моем положении или скорее в моих взглядах на жизнь произошли перемены <,и перемены такие, что жизнь наша будет другая>.

Люба. Да, что вы стали социалистом.

Борис. Я не социалист.

Люба. Знаю, что все не любят, когда их определяют. Но это всё равно. Я правду скажу, у меня нет убеждений. Хочу быть хорошей. Это у меня есть, но как?

Борис. Это надо знать. Неужели это правда? Как хорошо. Как хорошо. Так я буду говорить с Николаем Ивановичем.

Люба. Да, да, пойдем сейчас к нему. И я хочу пойти. Ты знаешь, в нем идет какая-то удивительная работа. Он очень трогателен и [1 неразобр.]. Пойдем.

(Лакей, пока они говорят, приносит самовар. Они <стесняются,> замолкают в его присутствии. Из дома выходят Марья Ивановна и княгиня. Во время разговора дам Люба с Борисом тихо говорят, потом спускаются с террасы и уходят в сад.)

Княгиня (входя продолжает говорить). Ну, я говорю, если вы не можете дать мне купэ, то я сейчас телеграфирую начальнику дороги. Сейчас переменил тон: ваше сиятельство. (Усаживаются.)

Марья Ивановна. Да, я знаю ваш решительный характер.

Княгиня. Нельзя иначе в жизни. Борьба за существование. Где бы я была, если бы я в моем положении, как Борис говорит, не выработала в себе орудия борьбы.

Марья Ивановна. Да, <разумеется,> нам, матерям, приходится бороться не за себя, а за детей. И бороться иногда с самыми близкими.

Княгиня. С ними-то и борьба самая тяжелая. Ведь вы знаете, каково было мое положение 11 [?] лет тому назад. <Помощи никакой.> Вся тяжесть жизни на мне одной. И не то, что помощи никакой, но помеха des bâtons dans les roues[106]224

225 во всем и страх за него. Если бы я была одна, я бы ушла, а тут дети и уже начинающие понимать. И, главное, состояние всё в его руках, и он мотает так, что нынче, завтра ничего не останется. Да если бы не такой характер, как я, я не знаю, что бы было.

Марья Ивановна. Как же вы сделали с состоянием?

Княгиня. Я пробовала говорить. Но что же можно говорить с таким человеком? А между тем именье его, а у меня нет ни копейки. Я заняла денег, схватила детей и уехала в Петербург и подала в комиссию прошений. Ах, это было ужасное время. Ну, что ж, чтò осталось, взяли под опеку. Но оставалось уж немного. <И вот воспитала их.>

Марья Ивановна. Да, я всегда удивлялась вашей энергии. Что же Борис думает делать?

Княгиня. Ах, это опять мне испытание. Ведь вы знаете, он учился прекрасно в пажеском корпусе, вышел в офицеры.[107] Ну, я понимаю, что ему скучно — эти ученья, смотры и всё, он пошел в академию. Ну и, разумеется, как способный, прекрасно учился и вот кончать курс и тут приехал из-за границы его cousin, тоже князь Черемшанов, сын деверя. <Тоже, такая же дрянь.> И не знаю как, но Борис поддался его взглядам либерализма, социализма; я не знаю, но только вдруг он решил...

Марья Ивановна. Кто?

Княгиня. Боря. Решил, что в военной службе служить нельзя, и он всё бросает, выходит в отставку и поступает в сельскохозяйственный институт учиться агрономии. Всё сначала. А ему 25 лет скоро. Вместо блестящей карьеры, вдруг управляющий или что-то такое. Ну, я это скоро покончила. Племянничка я прогнала. А Боре сказала, что он меня убьет, если сделает так. Ну, и я знаю, что он не сделает. Теперь я ничего не говорю и вижу, что уже у него проходит. Он хороший сын, но увлекающийся.

Марья Ивановна. Да это самое страшное, эти увлечения. Особенно, если они хорошие.

Княгиня. Что же тут хорошего заботиться о рабочих, которых не знаешь, и делать горе матери, как та у Дик[кенса], которая шьет фуфайки негр[ам], а дети раздеты.

Марья Ивановна.[108] Да когда их шестеро, как у меня, только, только успеваешь, и то не совсем, то, что нужно для них — а тут какие-нибудь увлечения, которые поперек становятся жизни — это очень тяжело.

Княгиня. Да вам хорошо, когда вы богаты, а вот когда еще надо всякую копейку беречь.

Марья Ивановна. Ну, это всё равно. Те же болезни детей, те же шалости и те же увлеченья.225

226 Княгиня. Да, мне кажется, ваши очень тихие дети.

Марья Ивановна. Да это так кажется всякому про чужих. А тут всё та же борьба. Да и не дети одни. Так как же вы сделали с состоянием, чтоб удержать хоть что-нибудь?

Княгиня. Прямо поехала к министру, потребовала его видеть. Уж если я возьмусь, то...


(Входят мужики и баба и становятся на колени.)


Княгиня. Это что же?

Марья Ивановна. Это к Николаю. Вы что?

Мужик. Насчет леса.

Марья Ивановна. Какого леса?

Мужик. В вашем лесе по нужде осинку подняли.

Марья Ивановна. Так что же, вы к управляющему.

Мужик. Да они нас к вашей милости прислали.

Марья Ивановна. Мужа нет. Подите туда. Подождите.


(Мужики уходят.)


Княгиня. Да, я слышала, что Николай Иванович теперь очень много добра делает.

Марья Ивановна. Да, он всегда был очень добр.

Княгиня. Нет, мне говорили, что он стал очень религиозен.

Марья Ивановна (вздыхает). Да он и всегда был религиозен в глубине души. Он только не придавал никогда значения внешним формам.

Княгиня. Вот нам нельзя и религиозными быть — некогда. Так, в Петербурге баронес[с]а Роден позвала меня на собранье. Они там псалмы поют, молятся — евангелики. Я говорю им: вы... лучше отдайте именье нищим, вот это будет настоящее. Я ведь никого не боюсь. Je leur dis leur fait à tous.[109]


(Входит прикащик в высоких сапогах.)


Марья Ивановна. Что вы, Василий Михайлович? (Княгине.) Василий Михайлович Темяшев, наш управляющий. (Здоровается с княгиней.) Садитесь, Василий Михайлович.

Василий Михайлович (стоя). Нет, я на минуту. Нельзя ли с вами одной поговорить?

Княгиня. <Хорошо.> Я уйду. Кстати посмотрю их игру. Comme c’est gracieux[110] эта игра (сходит с террасы).

Василий Михайлович (взволнованно). Марья Ивановна, надо что-нибудь сделать. Так невозможно. Надо всё хозяйство бросить и бежать.

Марья Ивановна. Да что же такое случилось?

Василий Михайлович. Да всё Николай Иванович продолжает раздавать всё всем, кто попросит, без всякого226 227 толка. Негодяю дает, пьянице. Они пропивают. Все кабаки торгуют, богатеют. Да это не мое дело. А мне нельзя. Сейчас приходил к вам мужик. Это первый негодяй, лесной вор. Его прошлое воскресенье поймали с лыками. Николай Иванович отдал ему лыки, пошел к нему и дал 5 рублей. Нынче он опять 7 осин срезал в Заречном и пришел просить. Я не могу так. Поговорите с Николаем Ивановичем.

Марья Ивановна. Ах, боже мой, боже мой. Да что же мне делать? Я ведь знаю, он мне говорил про этого мужика, Ефима. Он пошел к нему, увидел жену чахоточную, детей без молока и дал ему 5 рублей. Теперь как же быть? Я понимаю, что это нельзя, но как же быть?

Василий Михайлович. Одно из двух: или бросить всё, или хозяйничать и требовать и взыскивать, а так нельзя.

Марья Ивановна. Я понимаю, но что же я сделаю? Я буду говорить. Ах, боже мой, боже мой. Вы отправьте этого Ефима, чтоб он не видел его.


(Входит Ваня.)


Ваня. Папа там у Елисея с Александром Петровичем и его совсем задавили. Народу пропасть. Забились в избу. И он раздает деньги и записки.

Марья Ивановна. Что же, он придет?

Ваня. Сказал, что придет сейчас.

Марья Ивановна. Что же, он расстроен?

Ваня. Как всегда. Он сказал, что придет. Спросил, кто приехал.

Марья Ивановна (сходит в сад). Скажи, чтоб убирали чай.


Выходит из-за угла Николай Иванович, за ним те мужики, которые были, и еще старуха и баба с ребенком.


Николай Иванович. Подождите там. Я говорю, не ходите. Я сейчас. (Проходит в дом.)

Старуха (молодой). Марфе вчера трешницу дал.

Молодая. Сказывала Семениха: здорово раздают. А у меня муж в остроге, двое детей.


(Люба с Борисом подходят.).


Люба. Вот это каждый день. Он говорит, что не имеет права отказывать. Просящему дай.

Борис (задумчиво). Странно.

Люба (к мужикам и бабам). Вы что?

Старуха. Домишко завалился. Намеднись убило было берно. Так вот не пожертвуете ли на бедность.

Мужик. Об нужде своей.

Ефим. Насчет ошибки своей.

Молодая. Сироты остались. В замке (плачет).

227 228

Люба. Да это я знаю, за самовар, кажется.

Молодая. За напраслину.


Выходит Николай Иванович, подает деньги старухе. Она кланяется в ноги, удерживает ее.


[Николай Иванович] (к молодой). Где записка твоя?

Молодая (подает из платка).

Николай Иванович (читает). Сделаю, что можно. Пройдите туда. Подождите.

Молодая. Отец. Пожалей сирот. Занапрасну. Он и видеть не видел и свидетели есть.

Николай Иванович. Хорошо, идите.

Ефим. Отец. Простите Христа ради.

Николай Иванович. Да я ничего и не хочу. Только вы бы лучше спросили, а то неприятности. Идите. Я скажу, чтоб отпустить.

Вдова с детьми (кланяются в ноги).

Николай Иванович. Что вам?

Вдова. Остались от пожара, нет ничего.

Николай Иванович (дает деньги). Да куда вы идете?

Вдова. Сами не знаем. Переночевать хоть бы.

Николай Иванович (садится). Нет, я не могу так больше...

Люба (выпроваживает просителей).

Марья Ивановна (подходит). Что ты, Коля?

Николай Иванович. Нет, я не могу так больше. Не могу так жить.

Марья Ивановна. Да что же?

Николай Иванович (со слезами в голосе). Как что? Я нынче вышел сюда. Тут вы пьете кофе, лакеи, крендельки, lawn-tennis, встали в 11 часов, всё свежее, мытое... И ты видела, прибежала от Константина Машка с запиской. Второй день не ели. Я пошел туда. 2-й день не ели, он распух, жена беременная, и дети не ели, плачут. Бросились на хлеб, как зверьки. А мы здесь... Разве можно так жить. Если мы звери или мы дики, то так. А ведь мы христиане, веруем...

Марья Ивановна. Да что же делать?

Николай Иванович. Я знаю, что делать.

Борис (хочет уйти).

Люба. Куда вы?

Борис. Я боюсь, что я мешаю.

Люба. Нет, вы свой человек, оставайтесь.


(Они за кустом сидят и слушают.)


Марья Ивановна. Что же...

Николай Иванович. Нет, ты скажи: правда это или нет? Ведь можно этого не видеть, но когда глаза открылись,228 229 кончено, нельзя так жить, как мы живем. Ведь это мученье. Ведь разве неправда, что вон у этой старухи нет жилища, у женщины с тремя детьми посадили мужа в острог и им есть нечего, и разрушается то хозяйство, которое было. А эти двое сирот. Ведь это не на театре, а живые, настоящие, не евшие дети.

Марья Ивановна. Да ведь они много прибавляют, выдумывают, вон, Ефим...

Николай Иванович. Знаю я, знаю, что теперь они лезут, как мухи на мед, на те гроши, которые я раздаю. Но ведь от этого мое-то положение не лучше. Ты говоришь Ефим. Он украл, говорят, лес. Но отчего же он украл 2 бревна, которые ему нужны, чтоб укрыть семью, а не я, у которого тысячи таких бревен?

Марья Ивановна. Но как же быть, ведь нельзя им всё отдать. Ведь нельзя пустить по-миру детей. Ведь пойми ты...

Николай Иванович. Я не знаю и не могу знать, что будет и с моими детьми, и с этими сиротами, а знаю то, что бог меня послал сюда, чтоб делать его волю, а воля его в том, чтобы мы любили братьев, а мы их ловим и сажаем в острог. Не могу я так жить и не должен. Закон для меня обязателен. Отчего же мои дети должны развращаться в роскоши, а эти чахнуть?

Марья Ивановна. Что же, тебе всё равно, что свои дети, что чужие?

Николай Иванович. Всё равно.

Марья Ивановна. Боже мой, что ж это? За что это? (Плачет.)

Николай Иванович. Как же быть, как же быть? Научи [?]. Подумай [?], но пойми меня, войди в меня. И не меня, а бога, вспомни и его закон. Он не сказал: своих детей люби, а сказал: люби бога и ближних. Просящему дай.

Марья Ивановна. Нет, ты жесток.

Николай Иванович. Я жесток. Это ужасно, ужасно. Нельзя так продолжать. (Хватается за голову и уходит.)

Княгиня (подходившая и всё слышавшая). Бедная Марья Ивановна, простите, я нечаянно услыхала и поняла всё. Вы страдаете, но ради бога не сдавайтесь. Если вы теперь сделаете шаги уступки, всё пропало. Я это знаю, опытом знаю. Вы должны стать за детей. Подайте на высочайшее имя. Он не имеет права раздавать именье. Оно детское.

[Марья Ивановна.] Я не знаю... Я после [?]... Простите меня. Я теперь ничего не могу сообразить. Мне его жалко. Он страдает. Но и так продолжаться это не может. (Плачет.) (Встает и вместе уходят.)

Люба. Вот и рассудите.229

230 Борис. Не могу. Но знаю, что это очень важно. Я бы желал понять его.

Люба. Как понять. Он принимает à la lettre[111] нагорную проповедь. А если принимать ее, так это так всё и выходит. И нет никакой жизни.

Борис.[112] Я не знаю[113] (раздумчиво), я не знаю[114], но это не пройдет, тут что[-то] большее.

Конец 1 действия.

* № 3 (рук. № 3).

ДЕЙСТВИЕ I

Сцена представляет террасу богатого барского деревенского дома. На втором плане лон-тенис и цветники.


ЯВЛЕНИЕ I

На террасе сидит и вяжет одеяло княгиня Черемшанова, дама лет 40, не богато, но просто и элегантно одетая — в черном, решительная дама, и молодой священник еще с недлинными волосами. На лон-тенисе играя мелькают княжна Тоня Черемшанова, дочь княгини, хорошенькая, кокетливая девушка. Степа Сарычов, старший сын Николая Ивановича и Марьи Ивановны, с усиками, кончающий курс студент, в кителе и обтянутых штанах. Ваня Сарычов, второй сын Николая Ивановича и Марьи Ивановны, гимназист 16 лет, в русской рубашке, не играет, но, дожидаясь очереди, мешает всем. Люба Сарычева, 22-летняя девушка, старшая дочь Николая Ивановича и Марьи Ивановны, и Митрофан Дмитрич, кончивший курс студент, учитель Вани, в грязной тужурке. Деревенские мальчики босые подбирают шары.


ЯВЛЕНИЕ I

Княгиня Черемшанова. Я потому вас спрашиваю, что, во-первых, как своих родных, люблю всю семью Сарычевых, и мне больно видеть, что у них какое-то расстройство.

Священник (улыбаясь). Какое же расстройство. Видите, как веселятся (указывая на играющих, среди которых слышны крик и спор).

Княгиня. Эти не понимают. А разве я не вижу, что Маша, Марья Ивановна, сама не своя, и что с Николаем Ивановичем что-то удивительное делается. Он совсем на себя не похож. Так, во-первых, я их люблю, а, во-вторых, забыла, что во 2-х, ну, да всё равно... Я вас спрашиваю: что это такое?230

231 Священник. Я не усвою хорошенько ваш вопрос.

Княгиня. Ну, батюшка, перестаньте, пожалуйста, со мной хитрить. Вы очень хорошо понимаете, про что я спрашиваю. Спрашиваю я про то, какую такую веру новую нашел Николай Иванович, по которой выходит, что надо мужикам давать деньги на водку, а своих детей пустить по-миру. Он говорит, что это христианство, вы священник православный, стало быть, должны знать и должны сказать, что правильно, что неправильно. А то на что же вы священник и волосы длинные носите и рясу.

Священник. Да меня, княгиня, не спрашивают.

Княгиня. Как не спрашивают. Я спрашиваю, вы должны разъяснить, хорошо или дурно он поступает. Он вчера мне говорит, что в евангелии сказано: просящему дай. Так ведь это надо понимать в каком смысле?

Священник. Я объяснить не могу.

Княгиня. Да вы не хотите, потому что мне говорят, что и вы на его стороне и вместо того, чтобы образумить человека, вы его поддерживаете. Какая же это религия, когда он в церковь не ходит и не говеет сколько лет.

Священник. Очень вы мне вопросы затруднительные предлагаете, только я полагаю, что Николая Ивановича осуждать нельзя, особенно с христианской точки зрения, так как он движим истинно христианским духом. Позволите (закуривает).

Княгиня. Ох, кабы я была архиерей, я бы вас... Да курите, курите. Мне всё равно.

* № 4 (рук. № 3)

Входит Марья Ивановна. (За ней лакей с блюдом земляники.)


Марья Ивановна (с телеграммой в руке). Здравствуйте, батюшка. Вы к Николаю?

Священник. Да, они просили посетить болящего в Старой Колпне.

Княгиня (вздыхает). Что это не от Бори ли?

Марья Ивановна. Нет. It never rains but it pours.[115] Борис не гость, это свой, а вот это баронесса Кроль с дочерью. Совсем некстати теперь...

Княгиня. Рожденная Голицына. Эта франтиха и ломака. Да что же ты, если <тебе> наши комнаты нужны, ты переведи нас.

Марья Ивановна. Нет, поместить я ее помещу, но не до гостей мне теперь.

Княгиня. Да, я сейчас вот говорила с батюшкой. Да он мне ничего не разъяснил.231

232 Священник. Княгиня сами всё разъяснили (встает и отходит).

Княгиня. Я все-таки думаю, что это пройдет. Это, вероятно, книги какие-нибудь. Эта поездка...

Марья Ивановна. Нет, княгиня. Это не пройдет так. Я чувствую. Я его знаю. Если он увлекается чем, то он весь уходит в свою страсть. Так это было с охотой, с земством, с школами, с хозяйством, потом одно время своими сочинениями. А теперь это что-то необыкновенное.

Княгиня. Да что же ты замечаешь в нем?

Марья Ивановна. А то, что он вдруг потерял весь интерес к дому, к семье, ко всему на свете. Он весь живет только одним религиозным чувством, решил, что мы живем не так, как должно, что надо всю жизнь переменить. Главное, что надо не быть богатым, отдать всё. Он и отдает и отдает самым странным образом. Кому попало. Всем, кто просит, так что идут за 20, за 40 верст. Сейчас стоят, ждут его.

* № 5 (рук. № 3).

Княгиня. Ты знаешь, что я тебе скажу. Ведь это так принято говорить, что мущина глава, и дьякон кричит на сватьбе; жена да подчинится мужу, (батюш[ке]) как это?

Священник. Жена да повинуется мужу.

Княгиня. Так это всё, милая, вздор, всё они мущины выдумали, самое слабое существо мущины, и если бы не мы, они бы давно погибли. Je suis payée pour le savoir.[116] С моим мужем надо только не сдаваться и вести свою линию. Он побрыкается, побрыкается и успокоится.


Опять входит баба.


Марья Ивановна. К Николаю Ивановичу? Подожди там. Его нет.

Княгиня. Так я говорю и в твоем деле, это всё пройдет. Et puis c'est très heureux que la fortune vous appartient à vous.[117]

Марья Ивановна. Да это всё равно. Мы никак с ним не разбирали, что мое, что его.

Княгиня. Я этим погубила детей, что во-время не взялась за дело. Ведь ты знаешь, что он делал, мой муж, промотал всё в 5 лет, пьянство и потом эта семья. Хороша бы я была с детьми, если бы я не взялась за дела и не удержала бы хоть ту misère,[118] которую я удержала.

Марья Ивановна. Да ведь это было совсем другое.

Княгиня. Да, пьянство, семья другая, две семьи, да я не знаю, сколько их. И я одна с двумя детьми. Но я не поддалась. Вытребовала то, что осталось, и воспитала.232

233 Марья Ивановна. Да я всегда восхищалась на твою энергию. Но ведь у меня другое. Меня мучит только то, что мы 28 лет жили одной душой, а теперь я не могу идти за ним. Не могу.

* № 6 (рук № 3).

Марья Ивановна Сарычева. Красивая 40-летняя женщина, просто, но со вкусом одетая, сидит на террасе и перебирает землянику. С нею Александра Ивановна Коховцева, ее сестра, 50-летняя женщина, толстая, решительная и глупая. Петр Семеныч Коховцев, в чесунчевом одеянии, толстый, в pince-nez, курит. Гувернантка-англичанка и Катя и Мисси, две девочки 12 и 9 лет. На втором плане лон-тенис. На лон-тенисе мелькают играющие. Ваня Сарычев, сын Марьи Ивановны, гимназист в русской рубашке, 16 лет. Люба Сарычева, элегантная, красивая девушка 20 лет, и Лизанька, дочь Александры Ивановны, племянница Сарычевых, миловидная, скромно одетая девушка 28 лет, и Митрофан Дм[итриевич], учитель Вани, 30 лет, в грязном белом пиджаке. Мальчики деревенские босые подбирают шары.


ЯВЛЕНИЕ I

Марья Ивановна. Мисси, нельзя есть. Надо отбирать и класть в стакан.

Мисси. Я только мякинькие, а то я отбрасываю [?].

Катя. В рот.

Англичанка. You must be careful.....[119]

Александра Ивановна. Нехорошо сестру подводить. Не бойся, я тебя в обиду не дам. Quel charme que cet enfant.[120]

Лакей (входит). Николай Иванович приказали доложить, что они пошли в Колпну и к обеду не будут.

Александра Ивановна. Кто это обедать не будет?

Марья Ивановна. Муж. Опять ушел на деревню.

Петр Семеныч. Да растолкуйте мне, что с ним.

Марья Ивановна. Now you can go for a walk or play croket, what you prefer...[121]

Катя. Лучше в крокет. Ну, пойдем (захватывает земляники).

Англичанка. All right. Come along[122] (встает и идет).

Мисси. Мама ты мне оставь на баночку.

Марья Ивановна. Хорошо. Хорошо. Это нельзя так растолковать. Надо его знать, как я знала, и любить, как я люблю, чтобы понимать.

Петр Семеныч. Ну, положим, что он находит удовольствие делать shake hands[123] с лакеями и мужиками, но это дело233 234 вкуса. Я не нахожу в этом удовольствия, но растолкуйте мне ради бога, что это значит, что он мужикам велит рубить свой лес и благодарит их за это. Как же жить, если не отстаивать свою собственность? Вчера срубили десять деревьев — он простил. Ну, а завтра придут парк рубить, так и надо их оставить? Не понимаю.

Александра Ивановна. Ты-то не понимаешь, это ясно, потому что у тебя мужики не срубят леса, ты сам его продашь прежде.

Петр Семеныч. Это совсем не идет к делу. Я говорю, что я не понимаю этой новой lubie.[124]

Марья Ивановна. Это не lubie.

Александра Ивановна. Все-таки я думаю, что пройдет.

Марья Ивановна. Нет, не пройдет. Я его знаю. Если он увлекается чем, то весь уходит в свою страсть. Так было с охотой, с хозяйством, с школами, с земством, так это теперь с евангелием. Он только и думает что про евангелие, про нагорную проповедь, всё видит с точки зрения евангельской.

Петр Семеныч. Хорошо, евангелие, это всё я поникаю, но надо ведь самим жить.

Александра Ивановна. Тебе главное, чтобы самому жить.

Петр Семеныч. Слова нельзя сказать. Дай мне сказать. —


Крик между играющими.


Люба. Out (аут).

Митрофан Дм[итриевич]. Нисколько. В черте.

Люба. Когда я говорю, что аут... Мама, вы видели?

Марья Ивановна. Нет, мы не видали.

Митрофан Дм[итриевич]. Я видел. Вот куда упал.

Степа. Ваня, аут, аут, аут.

Ваня. Аут, аут, аут.

Митрофан Дм[итриевич]. Неправда.

Люба. Во-первых, неучтиво говорить: неправда.

Митрофан Дм[итриевич]. А по-моему, неучтиво говорить неправду. Александра Ивановна, Петр Семенович, вы видели?

Петр Семеныч. Не видал.

Люба (Лизаньке). Он невозможен.

Лизанька. Перестаньте спорить, ну, два и один. Митрофан Дмитриевич, подавайте.

Митрофан Дм[итриевич] (берет шары от мальчика). Я не спорю, но справедливость...234

235 Люба. Теперь будет спорить о том, что он не спорит. (Идут к играющим.)


Входит молодой священник.


Марья Ивановна. Здравствуйте, батюшка.

Священник. Я по поручению Николая Ивановича.

Марья Ивановна. Какое поручение?

Священник. Они предложили посетить бедную семью в Колпне. Так я был.

Марья Ивановна. Ну и что же?

Священник. Очень низкое положение.

Марья Ивановна. Его нет теперь. Вы подождите.


Священник садится и курит. Входит лакей с телеграммой.


Марья Ивановна (читает). Вот некстати.

Александра Ивановна. От кого?

Марья Ивановна. Княгиня Черемшанова с дочерью и сыном. Не рада я гостям, по правде сказать.

Александра Ивановна. Да ты не стесняйся с нами. Я сестра, свой человек, переведи нас вниз.

Марья Ивановна. Нет, помещенье есть, но так, не до гостей.

Александра Ивановна. Я понимаю.

Петр Семеныч. Это какая же Черемшанова, рожденная Голицына?

Марья Ивановна. Да, жена этого несчастного Черемшанова.

Александра Ивановна. Он пьяница и мот. Она почти без ничего осталась. Почтенная женщина.

Петр Семеныч. Я ее знал в Риме. Мы певали вместе. Она прекрасно пела. Постарела, я думаю.

Александра Ивановна. Только ты не стареешь.

Петр Семеныч. Я-то не старею.

Александра Ивановна. А жена стареет.

Петр Семеныч. Не смею спорить. Зачем же она едет к вам?

Марья Ивановна. Не понимаю. Совсем мы не так близки. Правда, одно время жили вместе за границей. Дети играли вместе. Потом она писала, что, может быть, заедет. Я, разумеется, ответила учтивым письмом. И вот приезжает. Поезд приходит в 11-ть. Теперь сколько?

Петр Семеныч. Второго 10. Они сейчас должны быть. Какая привлекательная была женщина.

Александра Ивановна. Умная женщина. Другая пропала бы с таким муженьком, как ее. А она сразу решила: оставила его. Подала на высочайшее имя прошение, взяла детей и, говорят, прекрасно воспитала их.235

236 Марья Ивановна. Да, прекрасные дети. Дочь музыкантша прекрасная. Но удивительное дело. Я не видала никогда такой неровности. Она обожает сына, а дочь прямо не любит. Я этого не понимаю.


Степа бойко въезжает на велосипеде и соскакивает, прислоняет к террасе и входит (мрачно).


Марья Ивановна. Ты откуда?

Степа (мрачно). Ездил смотреть порубку.

Марья Ивановна. Ну что же?

Степа. Это что-то непонятное. Михайло говорит, что этого никогда не бывало. Что могут срубить осенью, ночью, в лесу, но среди лета, почти на виду у всех вырубить 18 дерев. Это ужасно. И все знают, что это сделал Ефим мельничный. Срубил и повез в город...

Марья Ивановна. Это верно.

Степа. Луг примят, сучья брошены. Весь Ванин участок.

Петр Семеныч. Что это Ванин участок?

Марья Ивановна. А это когда наши дети рождались, мы в память каждого сажали пихты. Есть Любы, его и покойной Паши и вот Ванины. И их срубили.

Степа. И всё срубят. И этот Ефим пришел к папа, и папа простил его. А в саду, вы знаете, нынешнюю ночь обломали все яблони.

Александра Ивановна. Что же караульщики?

Степа. Что могут[125] сделать караульщики, когда вся деревня была в саду. За сад давали 700 руб., а теперь ничего не будет, а когда мне лошадь купить, то это находят роскошью.


Входит няня.


[Няня.] Что же вы и не слышите, Николушка кричит. Пожалуйте кормить.

Марья Ивановна. Иду, иду. Сердце неспокойно, а тут эти гости. (Встает и быстро уходит.)

Александра Ивановна. Ужасно жаль сестру. Я вижу, как она мучается. Не шутка вести дом, 6 человек детей, один грудной, и эта какая-то вдруг фантазия. Я вижу, она всего боится, всего ожидает. И мне прямо кажется, что тут неладно.

Петр Семеныч. Вот ты мне его всё в пример ставила. А теперь сама видишь.

Александра Ивановна (к священнику). Нет, вы скажите, вы священник, что такое делается с Николаем Ивановичем?

Священник. Я не усвою хорошенько ваш вопрос.236

237 Александра Ивановна. Ну, батюшка, перестаньте, пожалуйста, со мной хитрить. Вы очень хорошо понимаете, про что я спрашиваю.

Священник. Да позвольте...

[Александра Ивановна.][126] Спрашиваю я про то, какую такую веру новую вы нашли с Николаем Ивановичем, по которой выходит, что надо со всеми мужиками за ручку здороваться и давать им рубить лес и раздавать деньги на лодку.

Священник. Мне это неизв...

[Александра Ивановна.][127] Он говорит, что это христианство, вы священник православный, стало быть, должны знать и должны сказать, велит ли христианство поощрять воровство.

Священник. Да меня...

Александра Ивановна. А то на что же вы священник и волосы длинные носите и рясу?

Священник. Да нас, Александра Ивановна, не спрашивают.

Александра Ивановна. Как не спрашивают? Я спрашиваю. Он вчера мне говорит: что в евангелии сказано: просящему дай. Так ведь это надо понимать в каком смысле?

Священник. Да я думаю, в простом смысле.

Александра Ивановна. А я думаю не в простом смысле, а как нас учили, что всякому свое назначено богом.

Священник. Конечно, однако...

[Александра Ивановна.][128] Да вот я и вижу, что и вы на его стороне и вместо того, чтобы образумить человека, вы его поддерживаете. Какая же это религия, когда он в церковь не ходит и не говел столько лет. Вы священник. Стыдно вам.

Священник (в волнении). Весьма вы мне вопросы затруднительные предлагаете. Только я полагаю, что Николая Ивановича осуждать нельзя, особенно с религиозной точки зрения, так как он движим истинно христианским духом. Позволите? (Достает папиросу.)

[Александра Ивановна.][129] Ох, кабы я была архиерей, я бы вас... (Священник прячет папиросу.) Да курите, курите. Мне всё равно.


Выходят из-за угла мужик и баба.


Степа. Вы что? милостыню?

Мужик. Мы к барину, к Николаю Ивановичу, к благодетелю.

Люба. Да что вам?237

238 Александра Ивановна. Вы по-миру?

Мужик. Помилуй бог. Мы об нужде. Как прослышали. Люба. Его нет. Вы подождите там.


(Священник с мужиками уходит.)


Люба (подходит к террасе). От кого телеграмма? Мама, от кого телеграмма?

Александра Ивановна. Мама пошла к Николушке.


Ваня, увидав землянику, вскакивает на террасу и начинает есть одной горстью, другой берет телеграмму и читает.


Александра Ивановна. Да полно, Ваня. Этак ты всё съешь. (Смеется.)

Люба. От кого телеграмма, Ваня, от кого?

Ваня (с полным ртом). А от того, кого ты ждешь. А, смотрите, покраснела. Покраснела, покраснела.

Люба. Перестань, глупости. От кого, тетя?

Александра Ивановна (передвигает блюдо от Вани). Княгиня Черемшанова с дочерью и сыном. Сейчас, приезжают.

Люба. А-а.

Ваня. То-то. A-а! А зачем краснеешь?

Лизанька. Иди, Люба, кончим.

Люба. Иду, иду.


Ваня, ухватив еще земляники, бежит за нею. Играют.


Александра Ивановна (к священнику). А всё от того, что так принято говорить, что мущина глава, и дьякон кричит на сватьбе: жена да подчинится мужу. Как это?

Священник. Жена да повинуется мужу.

Петр Семеныч. А моя супруга желает, чтобы он провозглашал: и муж да повинуется жене и да не противоречит ей.

Александра Ивановна. Разумеется, и было бы гораздо лучше, потому что самое слабое существо мущины, и если бы не мы, они бы давно погибли.


Опять входит баба.


Александра Ивановна. К Николаю Ивановичу? Подожди там, его нет.


Играющие, крича в один голос и хватая друг друга за ракеты, крича и смеясь, идут к террасе.


Митрофан Дмитриевич. Не было, не было, руку даю на отсечение, не было.

Ваня (смеясь). Было, было, было.

Люба. Что за манера кричать, надо разобрать. Постойте. Лизанька. По-моему, проиграно.

Ваня. В черте, к черте, к чертям.

Люба. Мама, будьте судьей. Тетя, слушайте. Мы начинали и играли.238

239 Ваня. Нет, постой, я скажу (хватает горсть земляники набивает себе рот). Ну, пожалуй, говори ты, вы...

Люба. Просто мы выиграли две, и надо было....

Митрофан Дмитриевич. Позвольте мне сказать. Совсем всё не так.

Люба. Говорите (тоже ест землянику).

Митрофан Дмитриевич. Мы начали...

Люба. Постойте. Мама не знает игры, а лучше всего к батюшке. Василий Никанорович, рассудите. (Подходят к священнику, рассуждая. Слышен звук бубенчиков и экипажа.)

Люба. Приехали (бросает ракету и бежит за угол дома. Ваня перепрыгивает через перила и бежит туда же. На террасе остаются Александра Ивановна, Петр Семенович, священник, Митрофан Дмитриевич, Степа и Лизанька).

Митрофан Дмитриевич. Это просто недобросовестно. Любовь Николаевна всегда так. Видят, что проигрывают, и бросают под каким-нибудь предлогом.

Александра Ивановна. А оттого, что вы, мой милый, слишком любезны с барышнями. Что же, надо бы сестре сказать.

Петр Семеныч. Да, я понимаю, как ей гости некстати и старшие дети и грудной. Вот то ли дело мы, свободные люди.

Александра Ивановна. Ты и всегда бы свободен был, хоть бы тебе Мафусаилово потомство.

Священник. Какое же это Мафусаилово потомство. Нам известно только, что годов много жил патриарх.

Александра Ивановна. Ну, всё равно, жил, так и народил много.

Степа (смеется). Да ведь вот жили с дядей, а не народили.

Александра Ивановна. Ну, всё равно. Пожалуйста, не умничайте с своей ученостью.

Степа. Тетя! Вы видели папа, где он?

Александра Ивановна. Видела минуту, он прошел тут и был очень недоволен, что мальчики подбирают шары. Ведь его фантазии не угадаешь.

Степа. Он всем недоволен. Вчера я просил его дать мне денег для отъезда в Москву, он стал меня уговаривать бросить университет и остаться в деревне.

Александра Ивановна. Ну, положим, денег-то ты уж слишком много брал. Да разве он тебе сказал, чтоб бросить университет?

Степа. Как же. Когда я ему сказал, что необходимо деньги не для пустяков, а для поездки в Москву к государственным экзаменам, — он прямо сказал, что государственные экзамены пустяки. Да не только экзамены, он сказал, что образование не нужно.239

240 Лизанька. Нет, он не так сказал, он сказал, что если образование строится на лишениях, страданиях народа, то его не нужно. Он сказал, что образование хорошо, но диплом не надо.

Степа. Да я знаю, что ты всегда была нигилистка. (Мальчики, которые подбирали шары, стоят дожидаясь.) Однако надо им дать.

Лизанька. Мама, это для них? (Берет по прянику и дает им.)

Степа (мальчикам). Вы погодите, еще, может, будут играть. Да, ты нигилистка.

* № 7 (рук. № 3).

<Княгиня. Борис? Ах, это удивительный мальчик. Ему, правда, уж 23-й год, но я не могу об нем говорить спокойно. Это такая доброта, такое сердце, такой ум! Я уверена, что бог мне послал его в вознаграждение за то, чтò я перенесла с его отцом. Вот тоже увлечется, но всё это у него так хорошо и так он покоит меня. Ведь он кончил в пажеском, не захотел в военные. Ну что же делать, поступил в академию и вышел с золотой медалью.

Марья Ивановна. Кто?

Княгиня. Боря. Марья Ивановна, послушайте. (Берет ее за руку.) Вы заговорили про Борю. А я хотела сказать про него. Не знаю, как вы посмотрите на это. Но я люблю быть правдивой: Боря любит вашу Любу. Он мне не говорил, но я знаю. Что вы скажете, если она согласится?

Марья Ивановна. Что же я могу сказать. Я Борю люблю. Это их дело.

Княгиня. Но вы, вы согласны?

Марья Ивановна. Я?.. да, но...

Княгиня. Так вы согласны. (Жмет ее руку.)>

* № 8 (рук. № 3).

Люба. Мне говорили, что вы стали социалистом.

Борис. Нет, я не социалист, но правда, что я очень переменился с тех пор, как изучал гербы.

Люба. Знаю, что все не любят, когда их определяют. Но это всё равно. Так вы не социалист, но все-таки, в чем же перемена?

Борис. В том, главное, что я бросаю службу и поступаю в земледельческий институт.

Люба. Когда же?

Борис. Осенью. Но дело в том, что это огорчает мама ужасно. А мне это больно. Я сказал ей. Она не согласилась, но как я ни люблю, ни ценю ее, я не могу продолжать. Всё это слишком мне противно и глупо — бесцельно. Я теперь не говорю, но я знаю, что она уступит, потому что не может же она240 241 не видеть, что я не могу. Я уже и замечаю, что она привыкает к мысли. Так вот я не дипломат, как мама меня видит, а земледелец. Что ж, ничего.

Люба. Ничего. (Смеется.)

Борис. Так моя судьба интересует вас?

Люба. Да. Очень. Пусть слова эти мои не связывают ни вас, ни меня, но вы мне самый близкий человек после своих. Как были, так и остались.

Борис. Нет, это связывает меня. Не вас, но меня. Это мое дело.


(Выходит лакей. Пока они говорят, приносит чайник серебряный и вещи к чаю. Они замолкают в его присутствии. Из дома выходят Марья Ивановна и княгиня. Во время разговора дам Люба с Борисом говорят, потом спускаются с террасы и уходят в сад.)


Княгиня (входя). Сколько хлопот для меня. Мне, право, и не хотелось. Да чаю, если уж так.

Марья Ивановна (наливает). Сладко?

Княгиня. Не очень (смотрит на играющих). Борис не играет, кажется. Он не очень любит. А ваши, я вижу...

Марья Ивановна. Да, то одно, то другое. То велосипеды, то верховая езда, то тенис. Мне говорили, что Тоня ваша сделала огромные успехи. Une artiste consomée.[130] Я и прежде любовалась.

Княгиня. Да, она играет недурно.

Марья Ивановна. А Борис кончил теперь. Что же он хочет делать?

Княгиня. Его оставляли при университете, но он не захотел. Он теперь поступает в академию. И хотя это совсем не согласно с моими взглядами, но я ему верю. Это такое счастье иметь такого сына. Я верю, что всё, что он сделает, всё будет хорошо, потому что он сам хорош. И в конце концов я думаю, что он не поступит.

* № 9 (рук. № 3).

Николай Иванович (видит Бориса). Здравствуйте. Да вы княгини Софьи Васильевны сын Боря. Да как вы выросли. Вы что ж, кончили курс?

Борис. Да, кончил. Опять поступаю в академию.

Николай Иванович. Зачем же академия?

Борис. Чтобы приносить пользу людям.

Николай Иванович. Ну и как же, чем вы принесете пользу этим людям?

Борис. Тем, что научу их работать производительнее.

Николай Иванович. Но ведь не работать производительнее им нужно: им нужно жить лучше, любить друг друга, помогать друг другу.241

242 Борис. Это само собой.

Николай Иванович. В этом всё. Если бы только они следовали закону евангельскому, у них бы всё было.

Борис. Да это разумеется. И этому их надо учить.

Николай Иванович. Кто же их этому будет учить? Мы с вами? В этой обстановке как же я их буду учить добру, смирению, умеренности, когда я живу так, как живу. (С слезами в голосе.) Я нынче вышел сюда. Тут lawn-tennis, все сильные, свежие, мытые, сытые, большие играют, а дети босые, которым надо играть, бегают, работают, подавая шары. Как же мне учить их евангельской истине, когда вся моя жизнь отрицает ее? Тем-то и благодетельна евангельская истина, что она обличает того, кто исповедует ее. Вы знаете евангелие?

Борис. Не могу сказать, чтобы знал.

Николай Иванович. То есть не знаете. Мы никто не знаем. А если узнали [бы], как я узнал теперь, то тут нет выхода: или надо исполнить его, проповедовать его, а для того, чтобы исполнить и проповедовать его, надо изменить всю жизнь. А если не изменить, нельзя исповедовать его. А оно жжет, как огонь. Нет, вы узнайте, поймите. Ведь это всё так просто. —

Борис. Что же делать?

Николай Иванович (радостно). Оставить всё и идти за ним.


(Входит Марья Ивановна и немного погодя с другой стороны Люба.)


Борис. Что значит идти за ним?

Николай Иванович. Значит, поверить в то, что служение истине выше всего, что нет никаких соображений, которые стояли бы выше исполнения воли бога. Это огромная разница верить и подчинять свою веру каким-нибудь соображениям или поставить ее выше всего. Только тогда вера, и свобода, и радость.

Марья Ивановна. Да что же делать?

Николай Иванович. Жить и радоваться.

Марья Ивановна. Ты бы поел что-нибудь. Ты с утра не ел?

Николай Иванович. Вот уж именно не о хлебе едином сыт будет человек. Нет, ты скажи: правда это или нет? Ведь можно этого не видеть, но когда глаза открылись, кончено, нельзя так жить, как мы живем...

* № 10 (рук. № 5).

Люба (сидит, опустив голову. Потом вдруг решительно поднимает и говорит в то же время, как и он начинает говорить). Я очень, очень рада вас видеть, потому что..... но скажите прежде вы, что вы хотели сказать?242

243 Борис. Я хотел именно про это самое спросить, хотел спросить, не неприятно ли вам, что я приехал?

Люба. Отчего?

Борис. Оттого, что вам могло быть неприятно воспоминание о прошедшем....

Люба. То, что мы были дети и что были влюблены друг в друга?

Борис. Да, что это могло как будто связывать вас, нас.... Ну, простите, я путаюсь. Мне только хотелось знать, что вам не неприятно, и я очень рад.

Люба. То хорошее детское воспоминание — было и прошло.

Борис. Прошло...

Люба. Да, разумеется. Теперь мы оба свободны, и всё сначала.

Борис. Как всё сначала?

Люба. Да, то есть как будто между нами ничего не было, и мы вот теперь только познакомились и узнали друг друга. И ведь правда, что мы не знали друг друга. Я, по крайней мере, не знаю вас... Кто вы?

Борис. Ах, как бы хорошо было, если бы я мог сказать вам: кто я? Я истинно не знаю. И это мне очень интересно. Очень интересно.

Люба. Ну, может быть, я узнаю, тогда вам скажу.

Борис. Пожалуйста.

Люба. Ну, первое, скажите мне, что вы делаете?

Борис. Что делаю? Пока ничего.[131] Ведь я только кончил, и мне надо отбывать воинскую повинность. Мама хочет, чтоб я отбыл повинность и поступил на службу, ну, а я хочу поступить в земледельческую академию.

Люба. Когда же?

Борис. Осенью. Но дело в том, что это огорчает мама ужасно. И я теперь не говорю ей, но я знаю, что она уступит. Так вот мое внешнее положение, внутреннее же темно для меня, так же, я думаю, как и ваше для вас.

Люба. Ничего. Нет, <мое> проще и яснее. И я скажу вам. Главное, что я скажу, это то, что я очень слабый человек, поддаюсь всяким влияниям и люблю больше всего веселье, радость.

Борис. Да, но не свою одну.

Люба. Ну этого я не разберу. Только я совсем не серьезный человек.

Борис. Что такое серьезный человек? Я думаю, что ничего серьезнее [нет] радости своей и всех окружающих. И если в этом ваша жизнь...

Люба. Нет, вы, пожалуйста, меня не поэтизируйте. Вы не хотите больше, так пойдемте к ним (сходят с террасы).

СТЫДНО

* № 1 (рук. № 1).

<ПОРУГАНИЕ ЧЕЛОВЕЧЕСКОГО ДОСТОИНСТВА> ВОЗВРАЩЕНИЕ К ЗВЕРИНОМУ ОБРАЗУ

[132]Семеновский полк еще при Александре I считался образцовым полком по дисциплине. Люди доводились до требовавшего[ся] тогда машинообразного совершенства, и достигалось это тогда, 75 лет тому назад, без побоев, без телесного наказания.

В Семеновском полку тогда служил по истинному, утонченно-нравственно-христианскому образованию цвет тогдашнего общества. Это были всё люди тогдашнего европейского образования, в котором звучали еще основные принципы большой французской революции и религиозного возбуждения, последовавшего за Наполеоновскими войнами. Большинство этих людей были масоны, верившие в будущность масонства и в обязательность для людей христианских истин.

Матвей Иванович Муравьев-Апостол со слезами в голосе рассказывал мне случай, бывший с его братом Сергеем, одним из лучших людей не только своего, но и всякого, времени (повешенным Николаем I), во время его командования ротой Семеновского полка. Ротный командир, товарищ Муравьева, не разделявший убеждений Сергея Ивановича о том, что можно достигнуть всего, что только требуется от солдата, без побоев и розги, встретив С. Муравьева, жаловался ему на одного из своих солдат, б[удто] б[ы] вора, пьяницу и буяна, говоря, что такого солдата ничем нельзя укротить, кроме розги. С. Муравьев предложил для опыта взять этого солдата в свою роту, утверждая, что он надеется укротить его без побой. Перевод состоялся, и переведенный солдат в первые же дни244 245 украл у товарища его сапоги и пропил. Сергей Иванович собрал роту и, вызвав вора-солдата, сказал ему: «Ты знаешь, что у меня в роте не секут и не бьют палками, и тебя я не стану наказывать, за сапоги украденные я заплачу из своих денег, но я прошу тебя, не срами больше нашей роты, своих товарищей <и меня воровством и пьянством>. Если ты еще раз сделаешь то же, я опять не буду наказывать тебя, но только опять буду при всей роте усовещивать тебя и просить о том, чтобы ты не делал этого. — Солдат этот, по рассказу Матвея Ивановича, был так поражен этим обращением, что совершенно изменился и стал образцовым солдатом. Рассказывая это, Матвей Иванович никогда не мог удерживаться от слез умиления.

Так смотрели на телесные наказания лучшие русские люди 75 лет тому назад.

Помню я, как раз после смерти отца, во время опеки, мы детьми, возвращаясь с прогулки в деревне, встретили Кузьму кучера, который с печальным лицом шел на гумно позади Андрея Иль[ина] прикащика. Когда кто-то из нас спросил, куда они идут, и прикащик отвечал, что он ведет Кузьму в ригу, чтобы там сечь его. Я помню тот ужас остолбенения, который охватил нас. Когда же в этот день вечером мы рассказали это воспитывавшей нас тетушке, она пришла не в меньший нашего ужас и жестоко упрекала нас за то, что мы не остановили этого и не сказали ей об этом.

Так в нашем доме смотрели на телесное наказание <как на что-то дикое, ужасное, несвойственное не только нравственным, но образованным людям>.

Нас детей никогда не секли, и я описал в своем «Детстве» тот испытанный ужас, когда гувернер француз предложил высечь меня.

Так это было во время моего детства. Так же смотрели и во время моей молодости, около 50 лет тому назад, образованные люди на телесное наказание.

В это время, около 40 лет тому назад, было уничтожено телесное наказание в армии. И тут, в это время, во время освобождения крестьян, вследствие борьбы партий и вследствие какого-то затмения, нашедшего на людей, было установлено законом сечение, и сечение не всех людей, но только[133] одного сословия крестьян. Тогда мера эта, вероятно, как уступка противной свободе партии, прошла как-то незаметно. «Уж если освобождение от произвола и розги помещика, то пускай дастся право телесного наказания и то только крестьянам самим над собою». Так думали тогда люди человечные, образованные, стоявшие за свободу. Но люди не человечные, дикие, всегда стоящие за насилие, торжествовали и в продолжение 35 лет245 246 не только поддерживали, но усиливали, узаконивали эту меру и довели ее до того, до чего она доведена теперь, до какого-то необходимейшего государственного закона, без которого невозможно существование общества.

Государственный закон о том, что из всех граждан русского государства то самое нравственное, полезное и самое многочисленное сословие, которым держится русская земля, которое всегда и до сих пор служило и служит образцом праведной жизни, что это сословие подлежит самому унизительному, позорному, дикому истязанию, которое только мог выдумать озверевший человек. И закон это[т] вошел в такую силу, так свыклись люди высшего, образованного сословия с этим законом и с этим поступком, что недавно, при учреждении земских начальников, молодые люди, считавшие себя гуманными и образованными, без стыда принимали и теперь принимают участие в заседании при зерцале и всех параферналиях суда о том, должно ли или не должно и сколько ударов прутом должно[134] дать по оголенной спине поваленного на землю крестьянина, часто отца семейства, отца взрослых детей и деда. Мало того, в высших правительственных учреждениях спокойно рассуждают о том, как, при каких условиях можно и каких нельзя сечь мужиков. Мало того, либеральные земцы и учреждения робко подают прошения, адресы о том, что может быть нездорово стегание по ягодицам или что нельзя [ли] ограничить стегание по ягодицам одним не кончившим курс в начальном училище или освободить подошедших под манифест. Об этом рассуждают и пишут в газетах, почтительнейше просит такое-то земство и такой-то комитет и такие-то врачи. Пусть читатель простит меня за грубое сравнение, но я не могу иначе выразить того, что я испытываю, я думаю и многие, читая такие рассуждения, как сравнив это с тем, чтобы люди рассуждали о том, что употреблявшееся наказание прелюбодейной жене, состоящее в том, чтобы, оголив эту жену, водить ее по улицам, чтобы люди рассуждали о том, что наказание такое следует ограничить, потому что оно нездорово и может вызвать простуду, или чтоб подвергать такому наказанию только женщин, не умеющих хорошо вязать чулки, или что по случаю бракосочетания государя императора следует освободить некоторых женщин от такого наказания. Разве не то же самое и в деле сечения? Но только хуже. Здесь хоть за большое преступление — за прелюбодеяние, а там за всё, за что вздумается судьям и земским начальникам; там хоть все подлежат наказанию, а здесь только те, которые носят как будто позорное звание крестьянина.

Есть поступки, дела, производятся ли они частными людьми или правительством, про которые нельзя рассуждать хладнокровно,246 247 нельзя разбирать, как, при каких условиях, можно или нельзя сечь людей. Про сечение людей нам, в наше время и среди нашего кроткого христианского народа, имеющего такое органическое отвращение ко всякому телесному насилию, нельзя говорить хладнокровно и политически, подъезжая со стороны медицины, школьного образования или манифеста, — про такие дела можно говорить только с отвращением и ужасом, со слезами и дрожанием в голосе. Нам, русским людям, теперь, в 1895 году, 1800 лет после проповеди Христа,[135] серьезно и спокойно толковать об уменьшении сечения мужиков значит признаться в своем озверении. Одно, что только можно по отношению этого ужаса, это то, чтобы тем, которые призывают к какому-либо участию в таких делах, с ужасом и отвращением отбросить их от себя, с ужасом и отвращением отстраниться от людей, не только проповедующих это сечение, какие завелись теперь, но от всех тех людей, которые принимают какое-нибудь хоть косвенное участие в этом деле. И не почтительнейше просить и повергать к стопам правительства просьбы об ограничении сечения, а смело и откровенно указать правительству <его> заблуждение, в которое оно введено, и требовать от него уничтожения позорящего всех нас зверского учреждения.

Говорят: мужики не относятся к этому наказанию так, как мы. Кто говорит это? Я видел, как при одном упоминании на волостном суде о возможности постыдного наказания, самый рядовой молодой мужик побледнел, как смерть, и лишился голоса, как другой, над которым было[136] приговорен[137] к этому наказанию. А когда я спросил его, исполнено ли, не мог выговорить, да и заплакал, — человек 40 лет, с бородой. Знаю я, что крестьяне в волости употребляют все средства к тому, чтобы избежать приведение к исполнению этого ужаса.

Года три тому назад в нашем уезде вступил новый председатель, и в волостное правление пришел приказ, — привести в исполнение все постановления правления. Надо было исполнять повеление строгого начальника. Знакомый мне почтенный мужик, приговоренный за обругание старосты 6 лет тому назад (6 лет не приводилось в исполнение постановление), явился в волость и его отвели в сарай. Бледный, с дрожащими мускулами щеки, он обратился к старшине: «Пармен Ермилыч, нельзя ли без этого?» — Нельзя, что делать! — Бледный, с стиснутыми зубами, мужик разделся. «Христос терпел и нам велел», сказал он и лег, и истязание совершилось.247

248 И это, как мне говорят, делается для моего благополучия и обеспечения.

Так нельзя почтительнейше просить о том, чтобы этого не было, можно только кричать на весь мир, вопить о том, что это не может продолжать совершаться, что этого не должно быть и что преступны все те, которые участвуют в этом, и еще более те, которые могут прекратить это и не прекращают.

Л. Толстой.

6 дек. 1895.

* № 2 (рук. № 2).

Самые же либеральные люди