Лев Николаевич
Толстой

Полное собрание сочинений. Том 29


Произведения
1891—1894



Государственное издательство

художественной литературы

Москва — 1954



Электронное издание осуществлено

компаниями ABBYY и WEXLER

в рамках краудсорсингового проекта

«Весь Толстой в один клик»



Организаторы проекта:

Государственный музей Л. Н. Толстого

Музей-усадьба «Ясная Поляна»

Компания ABBYY



Подготовлено на основе электронной копии 29-го тома

Полного собрания сочинений Л. Н. Толстого, предоставленной
Российской государственной библиотекой



Электронное издание

90-томного собрания сочинений Л. Н. Толстого

доступно на портале

www.tolstoy.ru


Если Вы нашли ошибку, пожалуйста, напишите нам

report@tolstoy.ru

Предисловие к электронному изданию

Настоящее издание представляет собой электронную версию 90-томного собрания сочинений Льва Николаевича Толстого, вышедшего в свет в 1928—1958 гг. Это уникальное академическое издание, самое полное собрание наследия Л. Н. Толстого, давно стало библиографической редкостью. В 2006 году музей-усадьба «Ясная Поляна» в сотрудничестве с Российской государственной библиотекой и при поддержке фонда Э. Меллона и координации Британского совета осуществили сканирование всех 90 томов издания. Однако для того чтобы пользоваться всеми преимуществами электронной версии (чтение на современных устройствах, возможность работы с текстом), предстояло еще распознать более 46 000 страниц. Для этого Государственный музей Л. Н. Толстого, музей-усадьба «Ясная Поляна» вместе с партнером – компанией ABBYY, открыли проект «Весь Толстой в один клик». На сайте readingtolstoy.ru к проекту присоединились более трех тысяч волонтеров, которые с помощью программы ABBYY FineReader распознавали текст и исправляли ошибки. Буквально за десять дней прошел первый этап сверки, еще за два месяца – второй. После третьего этапа корректуры тома и отдельные произведения публикуются в электронном виде на сайте tolstoy.ru.

В издании сохраняется орфография и пунктуация печатной версии 90-томного собрания сочинений Л. Н. Толстого.


Руководитель проекта «Весь Толстой в один клик»

Фекла Толстая


Перепечатка разрешается безвозмездно


ПРОИЗВЕДЕНИЯ
1891—1894 гг.


ПОДГОТОВКА ТЕКСТА И КОММЕНТАРИИ:
Н. В. ГОРБАЧЕВА, Н. К. ГУДЗИЯ, В. С. МИШИНА,
А. П. ОПУЛЬСКОГО, А. С. ПЕТРОВСКОГО,
Н. Д. ПОКРОВСКОЙ


Л. Н. Толстой в Бегичевке.

Фотография 1892 г.


ПРЕДИСЛОВИЕ

В настоящем томе печатаются художественные и публицистические произведения Л. Н. Толстого за 1891—1894 годы. Среди них — рассказы «Хозяин и работник», статьи о голоде, «Предисловие к «Крестьянским рассказам» С. Т. Семенова», неоконченные художественные произведения: «Кто прав?», «Мать», «Петр Хлебник» и др. Идейная проблематика большинства вошедших в этот том работ Л. Толстого непосредственно связана с вопросами, возникшими в жизни России в связи с охватившим страну в 1891—1893 годы голодом.

Голод был одним из проявлений крайнего обострения социальных противоречий, особенно резко обозначившихся в России в 90-е годы. В. И. Ленин писал в 1902 году в статье «Признаки банкротства»: «Хищническое хозяйство самодержавия покоилось на чудовищной эксплуатации крестьянства. Это хозяйство предполагало, как неизбежное последствие, повторяющиеся от времени до времени голодовки крестьян той или иной местности... С 1891 года голодовки стали гигантскими по количеству жертв, а с 1897 г. почти непрерывно следующими одна за другой... Государственный строй, искони державшийся на пассивной поддержке миллионов крестьянства, привел последнее к такому состоянию, при котором оно из года в год оказывается не в состоянии прокормиться»[1].

1891—1894 годы явились значительным этапом в жизни и творчестве Л. Толстого. Именно в эти годы он особенно ясно осознал социальные причины тяжелого положения трудового народа. В эти годы он пришел к несомненному выводу, что долго строй насилия и угнетения продержаться не может, что «делоV VI подходит к развязке». «Какая будет развязка, — писал он 31 мая 1892 года Г. А. Русанову, — не знаю, но что дело подходит к ней и что так продолжаться, в таких формах, жизнь не может, — я уверен»[2].

Толстой не увидел пути, который должен был привести к этой «развязке». Не революционная борьба масс за свои права, а добровольный отказ господствующих классов от привилегированного положения представлялся ему средством спасения от всех социальных зол. В этом сказалась слабость Толстого, выразителя взглядов политически отсталого патриархального крестьянства. Но величайшей заслугой писателя остается то, что «он сумел с замечательной силой передать настроение широких масс, угнетенных современным порядком, обрисовать их положение, выразить их стихийное чувство протеста и негодования»[3]. Это стихийное чувство протеста многомиллионных масс крестьянства против помещичье-капиталистического гнета, малоземелья, податной зависимости, против темноты и забитости, экономического и политического бесправия с огромной силой и искренностью выразил Толстой в произведениях, созданных им в период 1891—1894 годов.

I

В творчестве Толстого 1891—1894 годов центральное место принадлежит публицистике. К этому времени относятся широко известные статьи о голоде, которые явились горячим откликом писателя на всенародное бедствие.

Чтобы вполне понять и оценить все значение общественной и писательской деятельности Толстого этого времени, необходимо иметь ясное представление о той обстановке, в какой ему приходилось писать и действовать.

Уже летом 1891 года в газетах стали появляться тревожные известия из различных губерний России о надвигающемся голоде. Однако ни правительство, ни земства, ни официальная печать не проявляли беспокойства. В одной из статей августовской книжки консервативного журнала «Русский вестник»VI VII сообщалось: «Теперь недород хлебов поразил более десяти губерний, и никому не приходит в голову мысль о непосильности для государства борьбы с голодом... Печать исполняет свою обязанность, спокойно обсуждая меры необходимой помощи». Либерально-народническая «Русская мысль» так же «спокойно обсуждала меры необходимой помощи» и все свои упования и надежды возлагая на «чуткость» правительства. «Русские ведомости», в свойственном им тоне «умеренности и аккуратности», тоже старались не «пугать» общественное мнение надвигающимся голодом и горячо протестовали против запрещения вывоза хлеба за границу. Даже в ноябре 1891 года, когда многие губернии охватил жесточайший голод, «Русская мысль» оптимистически утверждала: «Итак, нет причины отчаиваться и опускать руки; пусть только пойдут широким руслом частные пожертвования — и наиболее острый кризис без особого труда будет осилен».

Земства, взявшиеся за организацию помощи голодающим, возглавлялись помещиками и интеллигентами, настроенными либерально, а часто и консервативно. Они не только не требовали от правительства серьезной помощи, но в своих статистических сведениях всеми способами «сокращали едоков» — число крестьян, нуждающихся в продовольственной или денежной ссуде. А губернская администрация находила обычно преувеличенными или излишними и эти урезанные требования и часто уменьшала размеры помощи, а то и вовсе отказывала в ней.

Отношение Толстого к средствам борьбы с голодом, в котором он видел огромное народное бедствие, было крайне сложным и противоречивым. С глубоким возмущением отнесся он к лицемерному обсуждению мер помощи народу, ограбленному и доведенному до крайней нужды теми самыми людьми, которые теперь собирались «опекать» своих «меньших братьев». В Дневнике он записывает: «Все говорят о голоде, все заботятся о голодающих, хотят помогать им, спасать их. И как это противно. Люди, не думавшие о других, о народе, вдруг почему-то возгораются желанием служить ему. Тут или тщеславие — высказаться, или страх; но добра нет»[4]. Толстой отвергает, как нелепую, мысль о возможности прокормить народ за счет подачек богачей.VII

VIII Вместе с тем, всецело в духе своего утопического и реакционного религиозно-нравственного учения, он надеется, что достаточно написать или сделать то, что смогло бы «тронуть сердца богатых»[5], как совершится чудо: отказавшись от своих привилегий, сытые с раскаянием и любовью придут к своим голодным «братьям».

Глубоко сочувствуя народу, Толстой с тревогой следил за тем, что происходило в охваченных голодом деревнях. Положение народа становилось все более тяжелым и безысходным, а правительственная и земская помощь неспособна была что-либо изменить.

В сентябре 1891 года Толстой объезжает ряд деревень Тульской и Рязанской губерний и близко знакомится с народной нуждой. Голодных крестьян, у которых нет вдоволь даже хлеба с лебедой, огромное число нищих, развалившиеся дома, отсутствие топлива, и все это рядом с довольством помещичьих усадеб — нашел Толстой во всех деревнях. Возвратившись в Ясную Поляну, он начал работать над статьей «О голоде», в которой собирался рассказать подлинную правду обо всем, что видел: о крестьянской нужде, помещичьей роскоши, преступном равнодушии «верхов» к народу и о ничтожности правительственной и земской помощи.

Под впечатлением невыносимых страданий народа Толстой приходит к мысли, что нельзя ждать, пока господа раскаются в своем «грехе». Он убеждается, что в существующих условиях, если не оказать народу помощи, тысячи людей будут умирать от голода и болезней, не возбудив и тени сострадания у господствующих классов. И Толстой решает заняться организацией помощи голодающим. С этой целью он в октябре 1891 года поселяется в имении своего друга И. И. Раевского Бегичевке Рязанской губернии. Вместе со своими помощниками он устраивает в окрестных деревнях многочисленные столовые для крестьян и их детей, собирает и распределяет пожертвования, организует медицинскую помощь. «...Не могу жить дома, писать. Чувствую потребность участвовать»[6], — пишет он в это время H. Н. Ге.

Деятельное участие Толстого в помощи голодающим и его статьи этого периода, полные гнева к эксплуататорам и горячей любви к народу, навсегда останутся свидетельством глубокой и кровной связи великого писателя с народом.VІII

ІX Статьи Толстого о голоде можно разделить на две группы. Одна — это статьи «О голоде»[7], «Заключение к последнему отчету о помощи голодающим», «Голод или не голод?»[8]. В них писатель ставит коренные, общие вопросы, возникшие в связи с голодом, показывает во всей неприглядности тяжкую долю народа, с беспощадной резкостью критикует современный общественный порядок, выдвигает требования, которые, по его мнению, необходимо удовлетворить, чтобы не было голодовок, постоянной нищеты и вымирания русского крестьянства. Эти статьи представляют наибольший интерес, хотя именно в них со всей остротой проявляются поистине кричащие противоречия взглядов Толстого: обличение существующего строя и вместе с тем незнание подлинных путей его изменения, проповедь нравственного совершенствования и непротивления злу насилием.

Другая группа — это статьи «Страшный вопрос», «О средствах помощи населению, пострадавшему от неурожая», непосредственно связанные с практической деятельностью Толстого во время голода, отчеты об израсходовании пожертвованных денег. В этих статьях писатель рассказывал о своей работе и работе своих помощников по борьбе с голодом и обращался к прогрессивной части русского общества с призывом воспользоваться его опытом. В них он настойчиво требовал широкой организации бесплатных столовых для крестьян как наиболее действенной формы помощи голодающим.

В обличительном пафосе статей Толстого о голоде ярко отразились настроения многомиллионного русского крестьянства, у которого «века крепостного гнета и десятилетия форсированного пореформенного разорения накопили горы ненависти, злобы и отчаянной решимости»[9].

Правда о русской деревне, рассказанная Толстым в статье «О голоде», обличала эксплуататорский строй царской России.IX

X Это была та правда, которую тщательно старались скрыть и консервативные, и либеральные защитники существующих порядков. В своей статье Толстой указывает, что хищническим хозяйничаньем помещиков и капиталистов крестьяне доведены до крайней нужды и разорения. Уже в самом начале осени, рассказывает писатель, в одной из деревень Ефремовского уезда «из 70-ти дворов есть 10, которые кормятся еще своим. Остальные сейчас, через двор, уехали на лошадях побираться. Те, которые остались, едят хлеб с лебедой и с отрубями, который им продают из склада земства по 60 копеек с пуда». Толстой на основании многочисленных фактов утверждал, что в таком положении постоянно, а не только в голодный год находятся миллионы крестьян России. Он разоблачает клевету господствующих классов, будто народ голоден оттого, что ленив, пьянствует, дик и невежествен. Народ голоден оттого, что его душат малоземелье, подати, солдатчина, что «распределение, производимое законами о приобретении собственности, труде и отношениях сословий, неправильно». Улучшить положение народа можно, по мысли Толстого, лишь тем, чтобы перестать грабить и обманывать его. А взять у господ часть их богатств и раздать голодающим — все равно, что заставить паразита кормить то растение, которым он питается. «Мы, высшие классы, живущие все им, не, могущие ступить шагу без него, мы его будем кормить! В самой этой затее есть что-то удивительно странное», — восклицает Толстой. Именно эти слова Толстого имел в виду В. И. Ленин, когда в статье «Признаки банкротства» писал: «В 1892 г. Толстой с ядовитой насмешкой говорил о том, что «паразит собирается накормить то растение, соками которого он питается». Это была, действительно, нелепая идея»[10].

В статье «О голоде» Толстой беспощадно разоблачает лицемерие эксплуататорских классов, которые делают вид, что озабочены голодом, встревожены положением народа, а в действительности более чем равнодушны к совершающемуся бедствию и стараются всеми средствами еще сильнее закабалить крестьян. Писатель гневно обнажает подлинную сущность происходящего, показывает, что между эксплуататорами и народом нет иных отношений, кроме отношений господина и раба. «Не говоря о фабричных поколениях, гибнущих на нелепой,X XI мучительной и развращающей работе фабрик для удовольствия богатых, — пишет Толстой, — всё земледельческое население, или огромная часть его, не имея земли, чтобы кормиться, вынуждено к страшному напряжению работы, губящей их духовные и физические силы, только для того, чтобы господа могли увеличивать свою роскошь. Всё население спаивается, эксплуатируется торговцами для этой же цели. Народонаселение вырождается, дети преждевременно умирают, всё для того, чтобы богачи — господа и купцы жили своей отдельной господской жизнью, с своими дворцами и музеями, обедами и концертами, лошадьми, экипажами, лекциями и т. п.».

Однако в статье «О голоде», как и в других произведениях, Толстой высказывает иллюзорную надежду, что господа могут добровольно «перестать делать то, что губит народ», возвратить награбленное, изменить свою жизнь и тем самым разорвать кастовую черту, отделяющую их от народа. Он обращается к «высшим классам» с призывом: отнестись к народу «не только как к равным, но к лучшим нашим братьям, таким, перед которыми мы давно виноваты», прийти к ним «с раскаянием, смирением и любовью», поступить подобно мученику Петру, который, раскаявшись в своем жестокосердии, отказался от всего богатства и сам продался в рабство[11]. Так решение глубоко поднятых и со всей резкостью поставленных в статье «О голоде» социальных вопросов Толстой переводит в плоскость отвлеченных рассуждений о «грехе», «братской любви» и т. п.

Занимаясь помощью голодающим, Толстой еще больше убедился в том, что причина бедственного положения народа — не в неурожае, а в самой системе угнетения меньшинством эксплуататоров огромного большинства трудящегося народа. Подводя итоги всему тому, что он видел во время голода, Толстой в «Заключении к последнему отчету о помощи голодающим» снова указывает, что связь роскоши одних с лишениями и страданиями других очевидна, что народ вымирает от непосильной работы и постоянного недостатка пищи. Толстой утверждает здесь, как и позднее в романе «Воскресение», «что люди, которые служатXI XII правительству, делают это не для блага народа, который не просит их об этом, а только потому, что им нужно жалованье; и что люди, занимающиеся науками и искусствами, занимаются ими не для просвещения народа, а для гонорара и пенсии; и люди, удерживающие от народа землю и возвышающие на нее цены, делают это не для поддержания каких-либо священных прав, а для увеличения своего дохода, нужного им для удовлетворения своих прихотей».

Превосходно зная истинное положение русской деревни, Толстой понимал, что голод и в последующие годы не перестанет душить нищую, обездоленную русскую деревню. И если господствующие классы будут молчать «про нужду, холод и голод, вымирание замученных работой взрослых и недоедающих старых и малых сотен тысяч людей», как это было в 1891—1892 годах, то лишь для того, чтобы скрыть истину и не возбуждать общественного мнения.

Вместе с тем, вступая в противоречие со своей трезвой оценкой действительного отношения господ к народу, вопреки тому, что он наблюдал во время голода, Толстой и эту статью заключает призывом к богатым раскаяться, отречься от «ложного» христианства и признать «истинное».

90-е годы были временем бурного развития в России капитализма и крайнего обнищания, ограбления, вымирания народа. По поводу этого десятилетия в экономической жизни России В. И. Ленин писал в 1901 году: «Не одно только разорение, а прямое вымирание русского крестьянства идет в последнее десятилетие с поразительной быстротой, и, вероятно, ни одна война, как бы продолжительна и упорна она ни была, не уносила такой массы жертв»[12].

В 1898 году в России вновь разразился голод. Снова повторилось то, что было в 1891—1892 годах, лишь с той разницей, что царское правительство, напуганное ростом революционного движения, особенно настойчиво пыталось доказать, что голода нет, и усилило репрессии по отношению к тем, кто пытался организовать помощь народу. Голод 1898 года особенно наглядно доказал «одну старую истину», о которой в 1901 году Ленин писал в статье «Борьба с голодающими»: «...полицейское правительство боится всякого соприкосновения с народом сколько-нибудьXII XIII независимой и честной интеллигенции, боится всякого правдивого и смелого слова, прямо обращенного к народу, подозревает — и подозревает совершенно справедливо, — что одна уже забота о действительном (а не мнимом) удовлетворении нужды будет равносильна агитации против правительства, ибо народ видит, что частные благотворители искренно хотят ему помочь, а чиновники царя мешают этому, урезывают помощь, уменьшают размеры нужды, затрудняют устройство столовых и т. д. »[13].

В статье «Голод или не голод?», относящейся к 1898 году, Толстой с негодованием пишет о тех препятствиях, которые чинят представители власти делу помощи голодающим. Столовые нельзя открывать без разрешения губернатора, без соглашения с местным попечительством, без особого обсуждения вопроса о каждой новой столовой с земским начальником. Кроме того, без санкции губернатора запрещено всем не местным жителям участвовать и помогать в устройстве столовых. Практически все это означало полное запрещение помощи голодающему народу. «Так что, — пишет Толстой, — несмотря на несомненную нужду народа, несмотря на средства, данные жертвователями для помощи этой нужде, дело наше не только не может расшириться, но находится в опасности быть совершенно прекращенным».

Царское правительство и реакционная печать всеми средствами стремились доказать, что голода нет и народ благоденствует, опекаемый «отцами» — помещиками и «батюшкой» царем. Разоблачая эти утверждения, Толстой пишет в статье «Голод или не голод?»: «Голода нет, а есть хроническое недоедание всего населения, которое продолжается уже 20 лет, и всё усиливается... Голода нет, но есть положение гораздо худшее. Всё равно, как бы врач, у которого спросили, есть ли у больного тиф, ответил бы: «Тифа нет, а есть быстро усиливающаяся чахотка».

И Толстой формулирует требования, которые, по его мнению, необходимо выполнить, чтобы прекратились постоянные голодовки русского крестьянства. «...Нужно, не говорю уже уважать, — пишет он, — а перестать презирать, оскорблять народ обращением с ним, как с животным, нужно дать ему свободуXIII XIV исповеданья, нужно подчинить его общим, а не исключительным законам, а не произволу земских начальников; нужно дать ему свободу ученья, свободу чтенья, свободу передвижения и, главное, снять то позорное клеймо, которое лежит на прошлом и теперешнем царствовании — разрешение дикого истязания, сечения взрослых людей только потому, что они числятся в сословии крестьян».

Именно эти требования выдвинул Толстой и в начале 900-х годов, выступая от имени «большинства людей русского народа», в своем письме к Николаю II и статье-обращении «Царю и его помощникам». Именно эти требования отражали интересы миллионов русского крестьянства накануне первой революции в России. С другой стороны, именно связью с настроениями политически отсталого патриархального крестьянства объясняется тот факт, что и в 1898 году, и позднее, накануне и во время революции 1905 года, Толстой не знал подлинных путей борьбы за насущные права трудового народа. Поэтому и в статье «Голод или не голод?» он все надежды возлагал на «братское единение людей» независимо от их классовой принадлежности.

Очевидно, насколько наивны и утопичны упования Толстого на «смирение» богатых. Но не в них состоит основное содержание и значение его статей о голоде. Основной смысл и сила этих статей заключается в беспощадно резком обличении всех порядков самодержавной России. Недаром цензура запретила печатание статьи «О голоде» и лишь после бесконечных мытарств статью удалось опубликовать, да и то в безобразно изуродованном виде. Недаром с бешеной злобой обрушилась на Толстого охранительная печать и все блюстители порядка, когда «Московские ведомости» провокационно перепечатали выдержки из статьи «О голоде».

«Московские ведомости», орган наиболее реакционных слоев помещиков и духовенства, грубой и откровенной бранью «комментировали» статью Толстого. «Письма Толстого... являются открытою пропагандой к ниспровержению всего существующего во всем мире социального и экономического строя, — писала газета. — Пропаганда графа есть пропаганда самого крайнего, самого разнузданного социализма, перед которым бледнеет даже наша подпольная пропаганда». И действительно, хотя Толстой был далек в статье «О голоде» от призывов к революции, объективно статья играла революционизирующую роль.XIV

XV По свидетельству советника при министре иностранных дел В. Н. Ламздорфа, прокламации, захваченные тогда полицией, «находились в прямой связи с мыслями, высказанными Толстым. Это доказало действительную опасность письма. В связи с этим в городе было произведено несколько обысков»[14].

Газетам было приказано не перепечатывать статьи из «Московских ведомостей» и даже не комментировать ее. При дворе стали поговаривать о заточении Толстого в тюрьму Суздальского монастыря или заключении в дом для умалишенных. Министр внутренних дел Дурново, делая доклад Александру III, заявил, что «письмо» Толстого «по своему содержанию должно быть приравнено к наиболее возмутительным революционным воззваниям», но, принимая во внимание, что «привлечение в настоящее время графа Толстого к ответственности может повлечь нежелательное смятение в умах», рекомендовал ограничиться предупреждением автору «статей противоправительственного направления»[15].

Враждебно была встречена правительственными кругами и вторая статья Толстого о голоде — «Страшный вопрос». За опубликование ее министр внутренних дел сделал газете «Московские ведомости» предупреждение, как позднее и газете «Русь» за помещение статьи «Голод или не голод?». «Заключение к последнему отчету о помощи голодающим» было запрещено цензурой и опубликовано лишь в 1896 году за границей.

Однако никакие запреты и преследования не могли заглушить голос Толстого-обличителя. Сознавая свою глубокую правоту защитника угнетенного многомиллионного народа и обличителя праздных тунеядцев, Толстой писал по поводу шумихи, поднятой вокруг статьи «О голоде» в реакционной печати и правительственных кругах: «Я пишу, что думаю, и то, что не может нравиться ни правительству, ни богатым классам, уже 12 лет, и пишу не нечаянно, а сознательно, и не только оправдываться в этом не намерен, но надеюсь, что те, которые желают, чтобы я оправдывался, постараются хоть не оправдаться, а очиститься от того, в чем не я, а вся жизнь их обвиняет... То же, что я писал в статье о голоде, есть часть того, что я 12 лет наXV XVI все лады пишу и говорю, и буду говорить до самой смерти, и что говорит со мной всё, что есть просвещенного я честного во всем мире»[16].

II

Социальные противоречия русской жизни, особенно резко обозначившиеся во время голода 1891—1892 годов, определили идейное содержание и художественных произведений Толстого. Изображение контраста жизни народа и господ становится основной темой его творчества в 90-е годы. Это относится к таким произведениям, как рассказы «Кто прав?» (1891) и «Хозяин и работник» (1894—1895), вошедшим в настоящий том, и особенно к роману «Воскресение», который был задуман и начат в конце 80-х годов, но в основном создавался в 1895—1899 годы, под непосредственным впечатлением того, что наблюдал Толстой во время голода 1891—1892 и 1898 годов.

Рассказ «Кто прав?» Толстой начал писать вскоре по приезде в Бегичевку. Страшные картины, резкие контрасты, которые писателю приходилось наблюдать во время голода, определили содержание рассказа. Все персонажи, сцены, диалоги даются в рассказе в резком социальном противопоставлении. Оборванная женщина с сумой, в разбитых лаптях, и барыня, восхищающаяся своими заграничными туфлями. Замученный нищий мужик, продающий последнего барана, чтобы купить детям хлеб, и сытые тунеядцы, развлекающиеся светской болтовней, флиртом и планами предстоящей охоты. Через весь рассказ проходит мысль о глубоком отчуждении господ от народа, о полном их равнодушии к его нуждам и интересам.

Рассказ не был закончен. Судя по эпиграфу и по тому, что в Дневнике Толстой называет его постоянно «О детях», писатель хотел поставить в рассказе вопрос: кто прав — дети, которые забывают о том, что они «господа», беззаветно отдаются помощи голодающему народу и входят в непосредственное общение с ним, или их родители, пытающиеся свести все к расчетливой и «приличной» благотворительности. Как и в статьях о голоде, Толстой в этом рассказе намерен был осудить господ, равнодушных к народу и прикрывающих это равнодушиеXVI XVII лицемерной маской заботы о «меньшом брате». Когда С. А. Толстая, прочитав начало рассказа, писала: «Разумеется, ясно, к чему клонит рассказ; и ты, видно, хочешь, чтоб виноватых не было»[17], Толстой отвечал: «Ты не угадала... к чему клонит»[18]. Несомненно, что писатель намеревался ввести в рассказ мотив «виновности» господ.

В 1895 году, обратившись к рассказу «Кто прав?», Толстой решил коренным образом переделать его. Он пришел к выводу, что конфликт детей и родителей — не столь значителен по сравнению с основным конфликтом эпохи — между истощенными от голода, крестьянами и живущими в роскоши и довольстве паразитическими классами. «...Ясно понял, отчего у меня не идет Воскресенье. Ложно начато. Я понял это, обдумывая рассказ О детях — Кто прав, — записывает Толстой в Дневнике, — я понял, что надо начинать с жизни крестьян, что они предмет, они положительное, а то тень, то отрицательное»[19]. Вероятно потому, что картина тяжкого положения народа была во всей полноте развернута в «Воскресении», Толстой, увлекшись работой над романом, оставил мысль о переделке рассказа «Кто прав?».

Зимой 1891/92 года в Бегичевке был задуман и рассказ «Хозяин и работник»[20].

Знание народной жизни, деревенского быта позволили Толстому создать в этом рассказе глубочайшие по силе типического обобщения образы бездомного Никиты и «хозяйственного» Брехунова. Трезвый и зоркий наблюдатель жизни русской деревни, Толстой раскрывает подлинную причину богатства хозяина и нищеты работника. «Василий Андреич платил Никите не восемьдесят рублей, сколько стоил такой работник, а рублей сорок, которые выдавал ему без расчета, по мелочи, да и то большей частью не деньгами, а по дорогой цене товаром из лавки». Рабство капиталистическое ложится на плечи трудового народа еще более тяжким бременем, чем крепостное право. Об этом ужасающем положении крестьянства Толстой, спустя два года по окончании «Хозяина и работника», записал в Дневнике: «Как Гюливера, привязали мужика волосками в Европе, у нас бечевками.XVII

XVIII Прежде было рабство — цепь. Она была видна, а теперь волоски. Так опутали его, что он сам защищает своих врагов высасывателей. Ужасно это видеть»[21].

Постоянно обманывая, обирая работника, хозяин не перестает твердить: «Мы по чести. Ты мне служишь, и я тебя не оставляю». И забитый, приученный рабской жизнью к терпению крестьянин не протестует, хотя очень хорошо понимает, что Василий Андреич обманывает его. Но он чувствует, «что нечего и пытаться разъяснять с ним свои расчеты, а надо жить, пока нет другого места, и брать, что дают». А другого места нет; да и хозяева всегда и везде одинаковы.

Противопоставляя хозяина и работника, эксплуататора и эксплуатируемого, Толстой все симпатии отдает батраку Никите, представителю трудящегося народа.

Никита трудолюбив, ловок и силен в работе. В рассказе много раз подчеркивается, что он работает весело, охотно, бодро. У него «добрый, приятный характер»; в обращении с людьми он всегда ласков (характерные для его речи выражения: «душа милая», «голубок»). В противоположность Никите хозяин — грубый, самодовольный и неумный человек.

В дороге Брехунов занят мыслью о предстоящей выгодной покупке, о барышничестве и пытается уговорить Никиту купить никуда негодную лошадь.

В опасности Никита оказывается смелее и сметливее Брехунова, он действует спокойно и решительно, и хозяин подчиняется его авторитету, что не мешает ему, однако, осуждать «необразованность и глупость мужицкую».

Хищничество и самодовольство Брехунова, прикрытые благовидной маской: «мы по чести», беспощадно разоблачаются Толстым, более беспощадно, чем, например, мошенничество купца Рябинина в «Анне Карениной», ибо сам делец стал наглее и циничнее. Кроме того, Толстой рассматривает теперь последствия «деятельности» таких предпринимателей, как Брехунов, с точки зрения интересов многомиллионных масс трудящегося крестьянства. В ярком, сильном, искреннем протесте писателя против Брехунова отразились горечь и обида, невыраженный протест «смиренного» Никиты, всего патриархального крестьянства, обираемого Брехуновыми.XVIII

XIX Но, как и во всем творчестве Толстого позднего периода, «беспощадная критика капиталистической эксплуатации» сочетается в «Хозяине и работнике» с «юродивой проповедью «непротивления злу» насилием»[22].

Писатель стремится доказать в рассказе, что смирение и покорность — естественные, истинно привлекательные, «христианские» качества работника Никиты, и всячески поэтизирует их.

Центральным является в рассказе заключительный эпизод, когда хозяин и работник, не надеясь найти дорогу, решили заночевать в поле. Возможность смерти во всей ее реальности представилась обоим. Никите мысль о смерти не была «особенно неприятна... потому, что вся его жизнь не была постоянным праздником, а, напротив, была неперестающей службой, от которой он начинал уставать». Мысль о смерти не страшна была Никите, по словам Толстого, и оттого, что «он чувствовал себя всегда в этой жизни в зависимости от главного хозяина, того, который послал его в эту жизнь, и знал, что и умирая он останется во власти этого же хозяина, а что хозяин этот не обидит». Василию Андреичу мысль о смерти показалась страшной.

Толстой, однако, не останавливается на этом противопоставлении. Писателю-моралисту, проповеднику теории нравственного «просветления», было необходимо привести Брехунова к той вере, которая была, по мнению Толстого, главным источником спокойствия Никиты перед лицом смерти. Как свидетельствуют черновые рукописи. Толстой особенно много трудился именно над этими последними главами рассказа. В первоначальном наброске, написанном в духе «народных рассказов», «просветление» Брехунова было показано как некое умилительное чудо[23].

По мере работы над рассказом все резче очерчивался социальный контраст хозяина и работника, слишком очевидным становилось противоречие «трезвого реализма» первой части рассказа и надуманности, неубедительной декларативности второй. Художник Толстой не мог не почувствовать этого противоречия. Стремясь его смягчить, он в одном из последующих вариантовΧΙX ΧX мотивирует «просветление» Брехунова уже не мгновенным божественным озарением, а гуманным побуждением — желанием спасти замерзающего Никиту. Но добрые чувства были настолько чужды всему облику Брехунова, что и в такой трактовке финал рассказа продолжал звучать неубедительно.

В окончательной редакции Толстой приближается к реалистическому толкованию этого эпизода. Брехунов спасает Никиту, движимый в большой мере эгоистическим чувством самосохранения. Но в описании последних минут жизни Брехунова писатель попрежнему сохраняет торжественно мистический элемент (фантастический сон, божественный голос), нарушающий реалистическую ткань повествования. В угоду своей идеалистической и реакционной идее о том, что человек, познавший бога и христианскую любовь, способен преодолеть свою социальную природу и стать для бедняка «братом во Христе», писатель рисует смерть Брехунова как акт нравственного перерождения.

Брехунов, как и все «прозревшие» герои Толстого, умирает, не переступив порога новой жизни. Изображение дальнейшей жизни этих людей не могло не обнаружить мнимости их перерождения, показало бы победу собственнических отношений над иллюзорной верой писателя, вскрыло всю наивность и неосновательность его социально-философской концепции[24].

В рассказе «Хозяин и работник» отчетливо проявляются характерные черты художественной манеры позднего Толстого.

Обыкновенного, заурядного человека писатель исключает из обыденно-прозаической действительности и ставит его в такое положение, которое дает ему возможность увидеть себя и свою жизнь в новом свете. (Неожиданная мучительная и смертельная болезнь чиновника Ивана Ильича, убийство добропорядочным дворянином Позднышевым своей жены, смерть в лесу замерзающего купца Брехунова.) Такая нарочитая драматизацияXX XXI ситуации позволяет Толстому с особой силой и глубиной сорвать «все и всяческие маски» с традиционных, установившихся общественных и личных отношений.

В то же время «исключительное положение» героя нужно Толстому для утверждения, что спасение от противоречий реальной жизни, от социального зла — в нравственном просветлении.

Одна из особенностей таланта Толстого — способность к тонкому психологическому анализу, умение раскрыть «диалектику души». Однако психологический анализ в поздних произведениях Толстого отличается большим своеобразием.

Психический процесс интересует теперь писателя лишь в том случае, если он является следствием душевной неудовлетворенности, борьбы, сомнений, ведущих к коренному перелому взглядов, представлений, поведения героя. Катастрофа, драматическое событие, благодаря которым начинается нравственное просветление героя, становится необходимым, центральным элементом сюжета. Именно поэтому в «Хозяине и работнике» психологический анализ сосредоточен на самом главном, с точки зрения автора, «переломном» эпизоде — последних мгновениях жизни Брехунова.

Повторение характерной детали, свойственное художественной манере Толстого, широко используется в «Хозяине и работнике» как средство типизации характера, выразительности портрета, речи персонажа, психического состояния, явления природы и т. д.

Описание метели, например, достигает необычайно сильного эмоционального впечатления благодаря повторяющемуся упоминанию об отчаянно треплющемся на ветру замерзшем белье, страшно гудевших лозинах, одиноком чернобыльнике.

Постоянно упоминаются в рассказе выпуклые, ястребиные глаза Брехунова, легкая, бодрая походка «гусем ступающих ног» Никиты; в речи Брехунова повторяются слова: «мы по чести», в речи Никиты — «душа милая», являясь примером поразительного умения Толстого удачно найденной деталью раскрывать существенные черты человеческой индивидуальности.

Среди других художественных произведений, вошедших в настоящий том, наибольший интерес представляет незаконченная повесть «Мать» (1891). Замысел ее связан с обострившимся в конце 80-х годов интересом Толстого к проблеме семьи и воспитанияΧΧI ΧΧII детей, которая была поставлена им как часть большого, общего вопроса — о порочности социальных и этических основ буржуазно-дворянского общества. В произведениях на эту тему, прежде всего в «Крейцеровой сонате» (1887—1889), писатель беспощадно обличал паразитическую и аморальную жизнь господствующих классов.

«Мать» — далеко не завершенное произведение, но и в известных нам отрывках начала повести отчетливо видно стремление Толстого показать, что среди привилегированных классов, где отношения между людьми проникнуты лицемерием и обманом, а дети воспитываются в условиях роскоши и праздности, не может быть хорошей семьи, «нет... честного брака».[25] Мужу героини повести Толстой намерен был противопоставить самоотверженного труженика — учителя Петра Никифоровича. Петр Никифорович и был единственным человеком, имевшим благотворное влияние на детей.

Мысль о том, что «нельзя быть добрым человеку, неправильно живущему»[26], то есть живущему в праздности, чужим трудом, — определяет идейное содержание повести «Мать», как и большинства произведений Толстого 80—90-х годов. Однако разрешение этого глубокого социального вопроса Толстой видит лишь в следовании отвлеченным «истинам» морали и религии. Именно поэтому в образе Петра Никифоровича, воплощающем его положительный идеал, писатель подчеркивает и поэтизирует прежде всего высокие «христианские» качества: суровый аскетизм, пренебрежение материальными благами, полное самоотречение.

III

Для характеристики эстетических взглядов Толстого в рассматриваемый период большой интерес представляет «Предисловие к «Крестьянским рассказам» С. Т. Семенова». Как и в других статьях 80—90-х годов об искусстве, Толстой утверждает в этом предисловии, что искусство должно быть поставлено на службу интересам народа, быть доступным широким народным массам. В период, когда писалось предисловие к рассказам Семенова, Толстой все больше и больше убеждается в том,XXII XXIII что подлинная цель искусства — изображать жизнь трудящегося народа, что единственный читатель, для которого можно трудиться с увлечением и с пользой, — это читатель из народа. «Не могу писать с увлечением для господ, их ничем не проберешь: у них и философия, и богословие, и эстетика, которыми они, как латами, защищены от всякой истины, требующей следования ей, — пишет он в 1895 году дочери Марии Львовне. — А если подумаю, что пишу для Афанасьев и... для Данил и Игнатов и их детей, то делается бодрость и хочется писать»[27].

С особенным вниманием и любовью относится в это время Толстой к сочинениям писателей из крестьян — С. Т. Семенова, Ф. А. Желтова, Ф. Ф. Тищенко и др. Он заботится об издании их произведений в «Посреднике», в различных журналах и сборниках, дает им советы и указания. Под непосредственным влиянием Толстого создавались реалистические произведения этих писателей, проникнутые любовью к народу и основанные на знании жизни народа. С другой стороны, не без влияния и поддержки Толстого утверждались в их творчестве и религиозно-моралистические тенденции, обусловленные принципом «описывать не правду того, что есть, а правду царствия божия...»[28]

С. Т. Семенов познакомился с Толстым в 1886 году, когда принес ему «на суд» первое свое произведение — рассказ «Два брата». Толстой одобрил рассказ, и вскоре он был напечатан в издательстве «Посредник». С тех пор Семенов часто бывал у Толстого в Москве и в Ясной Поляне, вел с ним переписку. Толстой принимал живейшее участие в литературной работе Семенова, высоко ценил его литературное дарование, знание и правдивое изображение им крестьянской жизни.

В 1894 году к первому сборнику рассказов Семенова Толстой написал предисловие. Давая оценку «Крестьянским рассказам», Толстой отмечает, что их содержание «всегда значительно... оно касается самого значительного сословия России — крестьянства». Большим достоинством произведений Семенова он считает правдивость, искренность, простоту художественной формы, народность языка, яркость речевых характеристик персонажей. Все это и определяет, по мнению Толстого, силу воздействия этих рассказов на читателя.XXIII

XXIV С другой стороны, всецело в духе своего религиозно-нравственного учения, Толстой утверждает, что главное в художественном произведении и, в частности, в рассказах Семенова — оценка автором поведения героев с точки зрения «идеала христианской истины». Справедливо требуя от художника не только изображать, но и оценивать людей, их поступки, Толстой считает отвлеченную «христианскую истину» основным критерием этой оценки.

Предисловие к «Крестьянским рассказам» было написано в пору напряженного интереса Толстого к эстетическим вопросам. Как и в ряде статей 1889—1891 годов и в «Предисловии к сочинениям Гюи де Мопассана»[29], Толстой в предисловии к рассказам Семенова утверждает те принципы искусства, которые были обоснованы им позднее в трактате «Что такое искусство?». Беспощадное отрицание лжеискусства, являющегося праздной забавой эксплуататорских классов, оправдывающего их привилегированное положение, и утверждение искусства, которое ставило бы своей целью служить интересам народа, составляют содержание этих статей. Чаяния многомиллионных масс русского крестьянства, обреченных в условиях полицейски-самодержавного строя царской России на беспросветную темноту и невежество, отразились в этой мечте Толстого о народном искусстве.

IV

По мере приближения революции 1905 года, обострения в России социальных противоречий у Толстого все чаще возникали сомнения относительно возможности переустройства жизни на основе непротивления и нравственного совершенствования, и он приходил к справедливому выводу, что «господ... ничем не проберешь». Несмотря на это, он настойчиво, до последних дней своей жизни, проповедовал свои «рецепты спасения человечества». В наибольшей мере слабые стороны взглядов Толстого проявились в таких статьях, помещенных в настоящем томе, как «Первая ступень», «Неделание», «Предисловие к дневнику Амиеля».

Содержащаяся в «Первой ступени» критика господ, у которых весь интерес жизни состоит в «жранье», критика, напоминающаяXXIV XXV обличительные страницы «Плодов просвещения», является в статье второстепенным моментом по сравнению с проповедью вегетарианства — «первой ступени», по мнению Толстого, на пути к «истинному христианству».

Статья «Неделание» (1893) посвящена разбору речи Э. Золя «Юношеству» и письма А. Дюма-сына редактору французской газеты «Голуа». Речь Золя была направлена против распространившегося в конце прошлого века среди буржуазно-дворянской интеллигенции увлечения мистицизмом и фидеизмом. Предостерегая молодежь от этого увлечения, Золя призывал их верить в науку и труд, которые дают, по словам Золя, смысл жизни и служат залогом ее неуклонного совершенствования. Идеалист Дюма, отвечая на статью Золя, напротив, все свои упования возлагал на «христианскую веру», которая якобы объединит всех людей в стремлении к братской любви, избавит их от существующего зла и несправедливости.

Известно, какое конкретно-историческое содержание заключено в призыве Золя верить в науку и труд. Трезвый наблюдатель капиталистического общества, писатель-реалист, беспощадно разоблачавший пороки этого общества, Золя вместе с тем сам не был свободен от буржуазных предрассудков. Его представления о борьбе за справедливый социальный строй сводились, в конечном счете, к программе буржуазного реформизма.

Оценивая все события современной ему жизни с точки зрения интересов многомиллионного патриархального крестьянства, Толстой зорко подметил уязвимые места речи Золя. Он справедливо протестует против отвлеченной постановки вопроса о науке и труде, так как знает, что в буржуазном обществе труд служит, главным образом, обогащению эксплуататоров за счет эксплуатируемых, а буржуазная наука — оправданию существующего строя. «Пусть каждый усердно работает. Но что? — спрашивает Толстой. — Биржевой игрок, банкир возвращается с биржи, где он усердно работал; фабрикант — из своего заведения, где тысячи людей губят свои жизни над работой зеркал, табаку, водки. Все эти люди работают, но неужели можно поощрять их работу?»

Однако то, что противопоставляет Толстой призывам Золя, свидетельствует о его собственном бессилии указать подлинные пути изменения жизни. Соглашаясь с А. Дюма, Толстой надеется, что достаточно людям постигнуть евангельскую «истину» оXXV XXVI «неделании» (не делай того другим, чего не хочешь, чтобы сделали тебе), как мир преобразуется сам собой. Мечтая о «коллективистическом складе жизни», Толстой высказывает утопическую и реакционную идею, что имущие слои общества способны осознать свой «грех», раскаяться и признать «обязательным для себя или религиозный христианский закон любви, или на том же христианстве основанный светский закон уважения к чужой жизни, личности и правам человека». Так статья «Неделание» еще раз доказывает, что Толстой не сумел найти подлинный выход из противоречий современной ему действительности. Его «рецепты спасения человечества» не могут быть оценены иначе, как заблуждения, отражающие «незрелость мечтательности, политической невоспитанности, революционной мягкотелости»[30] патриархального крестьянства в период подготовки и проведения первой революции в России.

—————

В идейном содержании помещенных в настоящем томе произведений Толстого со всей отчетливостью проявились острые противоречия социальных, этических и эстетических взглядов писателя. Обличение господствующих классов сочетается в них с проповедью классового мира на основе непротивления бедных и добровольного отказа собственников от своих привилегий; разоблачение подлой морали грабителей народа — с утверждением нравственного самосовершенствования как единственного средства, способного победить зло социальной действительности; «самый трезвый реализм, срыванье всех и всяческих масок» — с изображением нереальных ситуаций, призванных доказать спасительность и всесилие «христианской любви».

Но при всех свойственных ему «кричащих противоречиях» Толстой выступает в 90-е годы как непреклонный и смелый обличитель помещичье-капиталистического строя, защитник интересов трудящихся масс. «Безбоязненная, открытая, беспощадно-резкая постановка Толстым самых больных, самых проклятых вопросов»[31] своего времени свидетельствует о его страстном интересе к народной жизни, о его высоком понимании писательского долга.

Л. Опулъская

XXVI XXVII

РЕДАКЦИОННЫЕ ПОЯСНЕНИЯ

Тексты, публикуемые в настоящем томе, печатаются по общепринятой орфографии, но с сохранением особенностей правописания Толстого.

При воспроизведении текстов, не печатавшихся при жизни Толстого (произведения, окончательно не отделанные, неоконченные, только начатые и черновые тексты), соблюдаются следующие правила.

Текст воспроизводится с соблюдением всех особенностей правописания, которое не унифицируется.

Пунктуация автора воспроизводится в точности, за исключением тех случаев, когда она противоречит общепринятым нормам.

Слова, случайно не написанные, если отсутствие их затрудняет понимание текста, печатаются в прямых скобках.

В местоимении «что» над «о» ставится знак ударения в тех случаях, когда без этого было бы затруднено понимание текста.

Условные сокращения типа «к-ый», вместо «который», и слова, написанные неполностью, воспроизводятся полностью, причем дополняемые буквы ставятся в прямых скобках лишь в тех случаях, когда редактор сомневается в прочтении.

Описки (пропуски букв, перестановки букв, замены одной буквы другой) не воспроизводятся и не оговариваются в сносках, кроме тех случаев, когда редактор сомневается, является ли данное написание опиской.

Слова, написанные ошибочно дважды, воспроизводятся один раз, что всякий раз оговаривается в сноске.

После слов, в прочтении которых редактор сомневается, ставится знак вопроса в прямых скобках.XXVII

XXVIII На месте неразобранных слов ставится: [1, 2, 3 и т. д. неразобр.], где цифры обозначают количество неразобранных слов.

Из зачеркнутого в рукописи воспроизводится (в сноске) лишь то, что имеет существенное значение.

Более или менее значительные по размерам зачеркнутые места (в отдельных случаях и слова) воспроизводятся в тексте в ломаных < > скобках.

Авторские скобки обозначены круглыми скобками.

Многоточия воспроизводятся так, как они даны автором.

Абзацы редактора даются с оговоркой в сноске: Абзац редактора.

Примечания и переводы иностранных слов и выражений, принадлежащие Толстому, печатаются в сносках (петитом) без скобок. Редакторские переводы иностранных слов и выражений печатаются в прямых скобках.

Обозначение * как при названиях произведений, так и при номерах вариантов, означает, что текст печатается впервые; ** — что текст напечатан был впервые после смерти Толстого.


ХУДОЖЕСТВЕННЫЕ ПРОИЗВЕДЕНИЯ


ХОЗЯИН И РАБОТНИК

I

Это было в 70-х годах, на другой день после зимнего Николы. В приходе был праздник, и деревенскому дворнику, купцу 2-й гильдии Василию Андреичу Брехунову, нельзя было отлучиться: надо было быть в церкви, — он был церковный староста, — и дома надо было принять и угостить родных и знакомых. Но вот последние гости уехали, и Василий Андреич стал собираться тотчас же ехать к соседнему помещику, для покупки у него давно уже приторговываемой рощи. Василий Андреич торопился ехать, чтобы городские купцы не отбили у него эту выгодную покупку. Молодой помещик просил за рощу десять тысяч только потому, что Василий Андреич давал за нее семь. Семь же тысяч составляли только одну треть настоящей стоимости рощи. Василий Андреич, может быть, выторговал бы и еще, так как лес находился в его округе, и между ним и деревенскими уездными купцами уже давно был установлен порядок, по которому один купец не повышал цены в округе другого, но Василий Андреич узнал, что губернские лесоторговцы хотели ехать торговать Горячкинскую рощу, и он решил тотчас же ехать и покончить дело с помещиком. И потому, как только отошел праздник, он достал из сундука свои 700 рублей, добавил к ним находящихся у него церковных 2300, так чтобы составилось 3000 рублей, и, старательно перечтя их и уложив, в бумажник, собрался ехать.

Работник Никита, один в этот день не пьяный; из работников Василия Андреича, побежал запрягать. Никита, не был пьян в этот день потому, что он был пьяница, и теперь, с заговен, во время которых он пропил с себя поддевку и кожаные сапоги,3 4 он зарекся пить и не пил второй месяц; не пил и теперь, несмотря на соблазн везде распиваемого вина в первые два дня праздника.

Никита был 50-летний мужик из ближней деревни, не хозяин, как про него говорили, большую часть своей жизни проживший не дома, а в людях. Везде его ценили за его трудолюбие, ловкость и силу в работе, главное — за добрый, приятный характер; но нигде он не уживался, потому что раза два в год, а то и чаще, запивал, и тогда, кроме того что пропивал всё с себя, становился еще буен и придирчив. Василий Андреич тоже несколько раз прогонял его, но потом опять брал, дорожа его честностью, любовью к животным и, главное, дешевизной. Василий Андреич платил Никите не 80 руб., сколько стоил такой работник, а рублей 40, которые выдавал ему без расчета, по мелочи, да и то большей частью не деньгами, а по дорогой цене товаром из лавки.

Жена Никиты, Марфа, когда-то бывшая красивая бойкая баба, хозяйничала дома с подростком малым и двумя девками и не звала Никиту жить домой, во-первых, потому, что уже лет 20 жила с бондарем, мужиком из чужой деревни, который стоял у них в доме; а во-вторых, потому, что, хотя она и помыкала мужем, как хотела, когда он был трезв, она боялась его как огня, когда он напивался. Один раз, напившись пьян дома, Никита, вероятно, чтобы выместить жене за все свое трезвое смиренство, взломал ее сундук, достал самые драгоценные ее наряды и, взяв топор, на обрубке изрубил в мелкую окрошку все ее сарафаны и платья. Зажитое Никитой жалованье всё отдавалось его жене, и Никита не противоречил этому. Так и теперь, за два дня до праздника Марфа приезжала к Василию Андреичу и забрала у него белой муки, чаю, сахару и осьмуху вина, всего рубля на три, да еще взяла пять рублей деньгами и благодарила за это, как за особую милость, тогда как по самой дешевой цене за Василием Андреичем было рублей 20.

— Мы разве с тобой уговоры какие делали? — говорил Василий Андреич Никите. — Нужно — бери, заживешь. У меня не как у людей: подожди, да расчеты, да штрафы. Мы по чести. Ты мне служишь, и я тебя не оставляю.

И, говоря это, Василий Андреич был искренно уверен, что он благодетельствует Никите: так убедительно он умел говорить, и так все зависящие от его денег люди, начиная с Никиты,4 5 поддерживали его в этом убеждении, что он не обманывает, а благодетельствует их.

— Да я понимаю, Василий Андреич; кажется, служу, стараюсь, как отцу родному. Я очень хорошо понимаю, — отвечал Никита, очень хорошо понимая, что Василий Андреич обманывает его, но вместе с тем чувствуя, что нечего и пытаться разъяснять с ним свои расчеты, а надо жить, пока нет другого места, и брать, что дают.

Теперь, получив приказание хозяина запрягать, Никита, как всегда, весело и охотно, бодрым и легким шагом своих гусем шагающих ног пошел в сарай, снял там с гвоздя тяжелую ременную с кистью узду и, погромыхивая баранчиками удил, пошел к затворенному хлеву, в котором отдельно стояла та лошадь, которую велел запрягать Василий Андреич.

— Что, соскучился, соскучился, дурачок? — говорил Никита, отвечая на слабое приветственное ржанье, с которым встретил его среднего роста ладный, несколько вислозадый, караковый, мухортый жеребец, стоявший один в хлевушке. — Но, но! поспеешь, дай прежде напою, — говорил он с лошадью совершенно так, как говорят с понимающими слова существами, и, обмахнув полой жирную с желобком посредине, разъеденную и засыпанную пылью спину, он надел на красивую молодую голову жеребца узду, выпростал ему уши и чолку и, скинув оброть, повел поить.

Осторожно выбравшись из высоко занавоженного хлева, Мухортый заиграл и взбрыкнул, притворяясь, что хочет задней ногой ударить рысью бежавшего с ним к колодцу Никиту.

— Балуй, балуй, шельмец! — приговаривал Никита, знавший ту осторожность, с которой Мухортый вскидывал задней ногой только так, чтобы коснуться его засаленного полушубка, но не ударить, и особенно любивший эту замашку.

Напившись студеной воды, лошадь вздохнула, пошевеливая мокрыми крепкими губами, с которых капали с усов в корыто прозрачные капли, и замерла, как будто задумавшись; потом вдруг громко фыркнула.

— Не хочешь, не надо, так и знать будем; уж больше не проси, — сказал Никита, совершенно серьезно и обстоятельно разъясняя свое поведение Мухортому; и опять побежал к сараю, подергивая за повод взбрыкивающую и на весь двор потрескивающую веселую молодую лошадь.5

6 Работников никого не было; был только один чужой, пришедший на праздник кухаркин муж.

— Поди, спроси, душа милая, — сказал ему Никита, — какие сани велить запрягать: пошевни али махонькие?

Кухаркин муж пошел в железом крытый на высоком фундаменте дом и скоро вернулся с известием, что велено впрягать махонькие. Никита в это время уже надел хомут, подвязал седелку, обитую гвоздиками, и, в одной руке неся легкую крашеную дугу, а в другой ведя лошадь, подходил к двум стоявшим под сараем саням.

— В махонькие так в махонькие, — сказал он и ввел в оглобли умную лошадь, все время притворявшуюся, что она хочет кусать его, и с помощью кухаркина мужа стал запрягать.

Когда всё было почти готово и оставалось только завожжать, Никита послал кухаркина мужа в сарай за соломой и в амбар за веретьем.

— Вот и ладно. Но, но, не топырься! — говорил Никита, уминая в санях принесенную кухаркиным мужем свеже-обмолоченную овсяную солому. — А теперь вот давай дерюжку так постелим, а сверху веретье. Вот так-то, вот так-то и хорошо будет сидеть, — говорил он, делая то, что говорил, — подтыкая веретье сверх соломы со всех сторон вокруг сиденья.

— Вот спасибо, душа милая, — сказал Никита кухаркину мужу, — вдвоем все спорее. — И, разобрав ременные с кольцом на соединенном конце вожжи, Никита присел на облучок и тронул просившую хода добрую лошадь по мерзлому навозу двора к воротам.

— Дядя Микит, дядюшка, а дядюшка! — закричал сзади его тоненьким голоском торопливо выбежавший из сеней на двор семилетний мальчик в черном полушубочке, новых белых валенках и теплой шапке. — Меня посади, — просил он, на ходу застегивая свой полушубок.

— Ну, ну, беги, голубок, — сказал Никита и, остановив, посадил просиявшего от радости хозяйского бледного, худенького мальчика и выехал на улицу.

Был час третий. Было морозно — градусов 10, пасмурно и ветрено. Половина неба была закрыта низкой темной тучей. Но на дворе было тихо. На улице же ветер был заметнее: с крыши соседнего сарая мело снег и на углу, у бани, крутило. Едва только Никита выехал в ворота и завернул лошадь к крыльцу,6 7 как и Василий Андреич, с папироской во рту, в крытом овчинном тулупе, туго и низко подпоясанный кушаком, вышел из сеней на повизгивающее под его кожей обшитыми валенками, утоптанное снегом, высокое крыльцо и остановился. Затянувшись остатком папироски, он бросил ее под ноги и наступил на нее и, выпуская через усы дым и косясь на выезжавшую лошадь, стал заправлять с обеих сторон своего румяного, бритого, кроме усов, лица углы воротника тулупа мехом внутрь, так чтобы мех не потел от дыханья.

— Вишь ты, прокурат какой, поспел уж! — сказал он, увидав сынишку в санях. Василий Андреич был возбужден выпитым с гостями вином и потому еще более, чем обыкновенно, доволен всем тем, что ему принадлежало, и всем тем, что он делал. Вид своего сына, которого он всегда в мыслях называл наследником, доставлял ему теперь большое удовольствие; он, щурясь и оскаливая длинные зубы, смотрел на него.

Закутанная по голове и плечам шерстяным платком, так что только глаза ее были видны, беременная, бледная и худая жена Василия Андреича, провожая его, стояла за ним в сенях.

— Право, Никиту бы взял, — говорила она, робко выступая из-за двери.

Василий Андреич ничего не отвечал и на слова ее, которые были ему, очевидно, неприятны, сердито нахмурился и плюнул.

— С деньгами поедешь, — продолжала тем же жалобным голосом жена. — Да и погода не поднялась бы, право, ей-богу.

— Что ж я, иль дороги не знаю, что мне беспременно провожатого нужно? — проговорил Василий Андреич с тем неестественным напряжением губ, с которым он обыкновенно говорил с продавцами и покупателями, с особенной отчетливостью выговаривая каждый слог.

— Ну, право, взял бы. Богом тебя прошу! — повторила жена, перекутывая платок на другую сторону.

— Вот как банный лист пристала... Ну куда я его возьму?

— Что ж, Василий Андреич, я готов, — весело сказал Никита. — Только лошадям корма бы без меня дали, — прибавил он, обращаясь к хозяйке.

— Я посмотрю, Никитушка, Семену велю, — сказала хозяйка.

— Так что ж, ехать, что ли, Василий Андреич? — сказал Никита ожидая.7

8 Да уж, видно, уважить старуху. Только коли ехать, поди одень дипломат какой потеплее, — выговорил Василий Андреич, опять улыбаясь и подмигивая глазом на прорванный подмышками и в спине и в подоле бахромой разорванный, засаленный и свалявшийся, всего видавший полушубок Никиты.

— Эй, душа милая, выдь подержи лошадь! — крикнул Никита во двор кухаркину мужу.

— Я сам, я сам! — запищал мальчик, вынимая зазябшие красные ручонки из карманов и хватаясь ими за холодные ременные вожжи.

— Только не больно охорашивай дипломат-то свой, поживей! — крикнул Василий Андреич, зубоскаля на Никиту.

— Одним пыхом, батюшка Василий Андреич, — проговорил Никита и, быстро мелькая носками внутрь своими старыми, подшитыми войлочными подметками валенками, побежал во двор и в рабочую избу.

— Ну-ка, Аринушка, халат давай мой с печи — с хозяином ехать! — проговорил Никита, вбегая в избу и снимая кушак с гвоздя.

Работница, выспавшаяся после обеда и теперь ставившая самовар для мужа, весело встретила Никиту и, зараженная его поспешностью, так же, как он, быстро зашевелилась и достала с печи сушившийся там плохонький, проношенный суконный кафтан и начала поспешно отряхивать и разминать его.

— То-то тебе с хозяином просторно гулять будет, — сказал Никита кухарке, всегда из добродушной учтивости что-нибудь да говоривший человеку, когда оставался с ним с глазу на глаз.

И, обведя вокруг себя узенький свалявшийся кушачок, он втянул в себя и так тощее брюхо и затянулся по полушубку что было силы.

— Вот так-то, — сказал он после этого, обращаясь уже не к кухарке, а к кушаку, засовывая его концы за пояс, — так не выскочишь, — и, приподняв и опустив плечи, чтобы была развязность в руках, он надел сверху халат, тоже напружил спину, чтобы рукам вольно было, подбил подмышками и достал с полки рукавицы. — Ну вот и ладно.

— Ты бы, Степаныч, ноги-то перебул, — сказала кухарка, — а то сапоги худые.

Никита остановился, как бы вспомнив.8

9 Надо бы... Ну да сойдеть и так, недалече!

И он побежал на двор.

— Не холодно тебе будет, Никитушка? — сказала хозяйка, когда он подошел к саням.

— Чего холодно, тепло вовсе, — отвечал Никита, оправляя солому в головашках саней, чтобы закрыть ею ноги, и засовывая ненужный для доброй лошади кнут под солому.

Василий Андреич уже сидел в санях, наполняя своей одетою в двух шубах спиною почти весь гнутый задок саней, и тотчас же, взяв вожжи, тронул лошадь. Никита на ходу примостился спереди с левой стороны и высунул одну ногу.

II

Добрый жеребец с легким скрипом полозьев сдвинул сани и бойкой ходою тронулся по накатанной в поселке морозной дороге.

— Ты куда прицепился? Дай сюда кнут, Микита! — крикнул Василий Андреич, очевидно радуясь на наследника, который примостился было сзади на полозьях. — Я тебя! Беги к мамаше, сукин сын!

Мальчик соскочил. Мухортый прибавил иноходи и, заёкав, перешел на рысь.

Кресты, в которых стоял дом Василия Андреича, состояли из шести домов. Как только они выехали за последнюю Кузнецову избу, они тотчас же заметили, что ветер гораздо сильнее, чем они думали. Дороги уже почти не видно было. След полозьев тотчас же заметало, и дорогу можно было отличить только по тому, что она была выше остального места. По всему полю кружило, и не видно было той черты, где сходится земля с небом. Телятинский лес, всегда хорошо видный, теперь изредка смутно чернел через снежную пыль. Ветер дул с левой стороны, заворачивая упорно в одну сторону гриву на крутой, наеденной шее Мухортого, и сворачивал набок его простым узлом подвязанный пушистый хвост. Длинный воротник Никиты, сидевшего со стороны ветра, прижимался к его лицу и носу.

— Бегу ей настоящего нет, снежно, — сказал Василий Андреич, гордясь своей хорошей лошадью. — Я раз в Пашутино ездил на нем же, так он в полчаса доставил.

— Чаго? — спросил, не расслышав из-за воротника, Никита.9

10 В Пашутино, говорю, в полчаса доехал, — прокричал Василий Андреич.

— Что и говорить, лошадь добрая! — сказал Никита.

Они помолчали. Но Василию Андреичу хотелось говорить.

— Что ж, хозяйке-то, я чай, наказывал бондаря не поить? — заговорил тем же громким голосом Василий Андреич, столь уверенный в том, что Никите должно быть лестно поговорить с таким значительным и умным человеком, как он, и столь довольный своей шуткой, что ему и в голову не приходило, что разговор этот может быть неприятен Никите.

Никита опять не расслышал относимый ветром звук слов хозяина.

Василий Андреич повторил своим громким, отчетливым голосом свою шутку о бондаре.

— Бог с ними, Василий Андреич, я не вникаю в эти дела. Мне чтобы малого она не обижала, а то бог с ней.

— Это так, — сказал Василий Андреич. — Ну, а что ж, лошадь-то будешь покупать к весне? — начал он новый предмет разговора.

— Да не миновать, — отвечал Никита, отворотив воротник кафтана и перегнувшись к хозяину.

Теперь уж разговор был интересен Никите, и он желал всё слышать.

— Малый возрос, надо самому пахать, и то всё наймали, — сказал он.

— Что же, берите бескостречного, дорого не положу! — прокричал Василий Андреич, чувствуя себя возбужденным и вследствие этого нападая на любимое, поглощавшее все его умственные силы, занятие — барышничество.

— А то рубликов пятнадцать дадите, я на конной куплю, — сказал Никита, знавший, что красная цена бескостречному, которого хочет ему сбыть Василий Андреич, рублей семь, а что Василий Андреич, отдав ему эту лошадь, будет считать ее рублей в двадцать пять, и тогда за полгода не увидишь от него денег.

— Лошадь хорошая. Я тебе желаю, как самому себе. По совести. Брехунов никакого человека не обидит. Пускай мое пропадает, а не то чтобы как другие. По чести, — прокричал он своим тем голосом, которым он заговаривал зубы своим продавцам и покупателям. — Лошадь настоящая!10

11 Как есть, — сказал Никита, вздохнув, и, убедившись, что слушать больше нечего, пустил рукой воротник, который тотчас же закрыл ему ухо и лицо.

С полчаса они ехали молча. Ветер продувал Никите бок и руку, где шуба была прорвана.

Он пожимался и дышал в воротник, закрывавший ему рот, и ему всему было нехолодно.

— Что, как думаешь, на Карамышево поедем, али прямо? — спросил Василий Андреич.

На Карамышево езда была по более бойкой дороге, уставленной хорошими вешками в два ряда, но — дальше. Прямо было ближе, но дорога была мало езжена, и вешек не было или были плохонькие, занесенные.

Никита подумал немного.

— На Карамышево хоть и подальше, да ездовитее, — проговорил он.

— Да ведь прямо только лощинку проехать не сбиться, а там лесом хорошо, — сказал Василий Андреич, которому хотелось ехать прямо.

— Воля ваша, — сказал Никита и опять пустил воротник.

Василий Андреич так и сделал и, отъехав с полверсты, у высокой мотавшейся от ветра дубовой ветки с сухими, кой-где державшимися на ней листьями, свернул влево.

Ветер с поворота стал им почти встречный. И сверху пошел снежок. Василий Андреич правил, надувал щеки и пускал дух себе снизу в усы. Никита дремал.

Они молча проехали так минут десять. Вдруг Василий Андреич заговорил что-то.

— Чаго? — спросил Никита, открывая глаза.

Василий Андреич не отвечал и изгибался, оглядываясь назад и вперед перед лошадью. Лошадь, закурчавившаяся от пота в пахах и на шее, шла шагом.

— Чаго ты, говорю? — повторил Никита.

— Чаго, чаго! — передразнил его Василий Андреич сердито. — Вешек не видать! Должно, сбились!

— Так стой же, я дорогу погляжу, — сказал Никита и, легко соскочив с саней и достав кнут из-под соломы, пошел влево и с той стороны, с которой сидел.

Снег в этом году был не глубокий, так что везде была дорога, но все-таки кое-где он был по колено и засыпался Никите11 12 в сапог. Никита ходил, щупал ногами и кнутом, но дороги нигде не было.

— Ну что? — сказал Василий Андреич, когда Никита подошел опять к саням.

— С этой стороны нету дороги. Надо в ту сторону пойти походить.

— Вон что-то впереди чернеет, ты туда пойди погляди, — сказал Василий Андреич.

Никита пошел и туда, подошел к тому, что чернелось, — это чернелась земля, насыпавшаяся с оголенных озимей сверх снега и окрасившая снег черным. Походив и справа, Никита вернулся к саням, обил с себя снег, вытряхнул его из сапога и сел в сани.

— Вправо ехать надо, — сказал он решительно. — Ветер мне в левый бок был, а теперь прямо в морду. Пошел вправо! — решительно сказал он.

Василий Андреич послушал его и взял вправо. Но дороги всё не было. Они проехали так несколько времени. Ветер не уменьшался, и пошел снежок.

— А мы, Василий Андреич, видно, вовсе сбились, — вдруг сказал как будто с удовольствием Никита. — Это что? — сказал он, указывая на черную картофельную ботву, торчавшую из-под снега.

Василий Андреич остановил уже вспотевшую и тяжело водившую крутыми боками лошадь.

— А что? — спросил он.

— А то, что мы на Захаровском поле. Вон куда заехали!

— Вре? — откликнулся Василий Андреич.

— Не вру я, Василий Андреич, а правду говорю, — сказал Никита, — и по саням слышно — по картофелищу едем; а вон и кучи, — ботву свозили. Захаровское заводское поле.

— Вишь ты, куда сбились! — сказал Василий Андреич. — Как же быть-то?

— А надо прямо брать, вот и всё, куда-нибудь да выедем, — сказал Никита. — Не в Захаровку, так на барский хутор выедем.

Василий Андреич послушался и пустил лошадь, как велел Никита. Они ехали так довольно долго. Иногда они выезжали на оголенные зеленя, и сани гремели по колчам мерзлой земли. Иногда выезжали на жнивье, то на озимое, то на яровое, по которым12 13 из-под снега виднелись мотавшиеся от ветра полыни и соломины; иногда въезжали в глубокий и везде одинаково белый, ровный снег, сверху которого уже ничего не было видно.

Снег шел сверху и иногда поднимался снизу. Лошадь, очевидно, уморилась, вся закурчавилась и заиндевела от пота и шла шагом. Вдруг она оборвалась и села в водомоину или канаву. Василий Андреич хотел остановить, но Никита закричал на него:

— Чего держать! Заехали — выезжать надо. Но, миленький! но! но, родной! — закричал он веселым голосом на лошадь, выскакивая из саней и сам увязая в канаве.

Лошадь рванулась и тотчас же выбралась на мерзлую насыпь. Очевидно, это была копаная канава.

— Где же это мы? — сказал Василий Андреич.

— А вот узнаем! — отвечал Никита. — Трогай знай, куда-нибудь выедем.

— А ведь это, должно, Горячкинский лес? — сказал Василий Андреич, указывая на что-то черное, показавшееся из-за снега впереди их.

— Вот подъедем, увидим, какой такой лес, — сказал Никита.

Никита видел, что со стороны черневшегося чего-то неслись сухие продолговатые листья лозины, и потому знал, что это не лес, а жилье, но не хотел говорить. И действительно, не проехали они еще и десяти саженей после канавы, как перед ними зачернелись, очевидно, деревья и послышался какой-то новый унылый звук. Никита угадал верно: это был не лес, а ряд высоких лозин с кое-где трепавшимися еще на них листьями. Лозины, очевидно, были обсажены по канаве гумна. Подъехав к уныло гудевшим на ветру лозинам, лошадь вдруг поднялась передними ногами выше саней, выбралась и задними на возвышенье, повернула влево и перестала утопать в снегу по колена. Это была дорога.

— Вот и приехали, — сказал Никита, — а незнамо куда.

Лошадь, не сбиваясь, пошла по занесенной дороге, и не проехали они по ней сорока саженей, как зачернелась прямая полоса плетня риги под толсто засыпанной снегом крышей, с которой не переставая сыпался снег. Миновав ригу, дорога повернула по ветру, и они въехали в сугроб. Но впереди виднелся проулок между двумя домами, так что, очевидно, сугроб надуло13 14 на дороге, и надо было переехать его. И действительно, переехав сугроб, они выехали на улицу. У крайнего двора на веревке отчаянно трепалось от ветра развешенное замерзшее белье: рубахи, одна красная, одна белая, портки, онучи и юбка. Белая рубаха особенно отчаянно рвалась, махая своими рукавами.

— Вишь, баба ленивая, а либо умираеть, — белье к празднику не собрала, — сказал Никита, глядя на мотавшиеся рубахи.

III

В начале улицы еще было ветрено, и дорога была заметна, но в середине деревни стало тихо, тепло и весело. У одного двора лаяла собака, у другого баба, закрывшись с головой поддевкой, прибежала откуда-то и зашла в дверь избы, остановившись на пороге, чтобы поглядеть на проезжающих. Из середины деревни слышались песни девок.

В деревне, казалось, и ветра, и снега, и мороза было меньше.

— А ведь это Гришкино, — сказал Василий Андреич.

— Оно и есть, — отвечал Никита.

И действительно, это было Гришкино. Выходило так, что они сбились влево и проехали верст восемь не совсем в том направлении, которое им нужно было, но все-таки подвинулись к месту своего назначения. До Горячкина от Гришкина было верст пять.

В середине деревни они наткнулись на высокого человека, шедшего посередине улицы.

— Кто едет? — крикнул этот человек, останавливая лошадь, и, тотчас же узнав Василия Андреича, схватился за оглоблю и, перебирая по ней руками, дошел до саней и сел на облучок.

Это был знакомый Василию Андреичу мужик Исай, известный в округе за первого конокрада.

— A! Василий Андреич! Куда же это вас бог несет? — сказал Исай, обдавая Никиту запахом выпитой водки.

— Да мы в Горячкино было.

— Вона куда заехали! Вам бы на Малахово надо.

— Мало, что надо, да не потрафили, — сказал Василий Андреич, останавливая лошадь.

— Лошадка-то добрая, — сказал Исай, оглядывая лошадь и затягивая ей привычным движением под самую репицу ослабший узел завязанного густого хвоста.14

15 Что же, ночевать, что ли?

— Не, брат, обязательно ехать надо.

— Нужно, видно. А это чей? А! Никита Степаныч!

— А то кто же? — отвечал Никита. — А вот как бы, душа милая, нам тут не сбиться опять.

— Где же тут сбиться! Поворачивай назад, по улице прямо, а там, как выедешь, всё прямо. Влево не бери. Выедешь на большак, а тогда — вправо.

— Поворот-то с большака где? По летнему или по зимнему? — спросил Никита.

— По зимнему. Сейчас, как выедешь, кустики, насупротив кустиков еще вешка большая, дубовая, кудрявая стоит, — тут и есть.

Василий Андреич повернул лошадь назад и поехал слободой.

— А то ночевали бы! — прокричал им сзади Исай.

Но Василий Андреич не отвечал ему и потрогивал лошадь; пять верст ровной дороги, из которых две были лесом, казалось, легко проехать, тем более, что ветер как будто затих и снег переставал.

Проехав опять улицей по накатанной и черневшей кое-где свежим навозом дороге и миновав двор с бельем, у которого белая рубаха уже сорвалась и висела на одном мерзлом рукаве, они опять выехали к страшно гудевшим лозинам и опять очутились в открытом поле. Метель не только не стихала, но, казалось, еще усилилась. Дорога вся была заметена, и можно было знать, что не сбился, только по вешкам. Но и вешки впереди трудно было рассматривать, потому что ветер был встречный.

Василий Андреич щурился, нагибал голову и разглядывал вешки, но больше пускал лошадь, надеясь на нее. И лошадь действительно не сбивалась и шла, поворачивая то вправо, то влево по извилинам дороги, которую она чуяла под ногами, так что, несмотря на то, что снег сверху усилился и усилился ветер, вешки продолжали быть видны то справа, то слева.

Так проехали они минут десять, как вдруг прямо перед лошадью показалось что-то черное, двигавшееся в косой сетке гонимого ветром снега. Это были попутчики. Мухортый совсем догнал их и стукал ногами об кресла впереди едущих саней.

— Объезжай... а-а-й... передом! — кричали из саней.

Василий Андреич стал объезжать. В санях сидели три мужика и баба. Очевидно, это ехали гости с праздника. Один мужик15 16 хлестал засыпанный снегом зад лошаденки хворостиной. Двое, махая руками, кричали что-то в передке. Укутанная баба, вся засыпанная снегом, не шевелясь сидела, нахохлившись, в задке саней.

— Чьи будете? — закричал Василий Андреич.

— А-а-а... ские! — только слышно было.

— Чьи, говорю?

— А-а-а-ские! — изо всех сил закричал один из мужиков, но все-таки нельзя было расслышать, какие.

— Вали! Не сдавай! — кричал другой, не переставая молотить хворостиной по лошаденке.

— От праздника, видно?

— Пошел, пошел! Вали, Семка! Объезжай! Вали!

Сани стукнулись друг о друга отводами, чуть не зацепились, расцепились, и мужицкие сани стали отставать.

Косматая, вся засыпанная снегом, брюхастая лошаденка, тяжело дыша под низкой дугой, очевидно из последних сил тщетно стараясь убежать от ударявшей ее хворостины, ковыляла своими коротенькими ногами по глубокому снегу, подкидывая их под себя. Морда, очевидно молодая, с подтянутой, как у рыбы, нижней губой, с расширенными ноздрями и прижатыми от страха ушами, подержалась несколько секунд подле плеча Никиты, потом стала отставать.

— Вино-то что делает, — сказал Никита. — На отделку замучили лошаденку. Азиаты как есть!

Несколько минут слышны были сопенье ноздрей замученной лошаденки и пьяные крики мужиков, потом затихло сопенье, потом замолкли и крики. И кругом опять ничего не стало слышно, кроме свистящего около ушей ветра и изредка слабого скрипа полозьев по сдутым местам дороги.

Встреча эта развеселила и ободрила Василия Андреича, и он смелее, не разбирая вешек, погнал лошадь, надеясь на нее. Никите делать было нечего, и как всегда, когда он находился в таком положении, он дремал, наверстывая много недоспанного времени.

Вдруг лошадь остановилась, и Никита чуть не упал, клюнув вперед носом.

— А ведь мы опять неладно едем, — сказал Василий Андреич.

— А что?

— Да вешек не видать. Должно, опять сбились с дороги.16

17 А сбились с дороги, поискать надо, — коротко сказал Никита, встал и опять, легко шагая своими внутрь вывернутыми ступнями, пошел ходить по снегу.

Он долго ходил, скрываясь из вида, опять показываясь и опять скрываясь, и, наконец, вернулся.

— Нет тут дороги, может впереди где, — сказал он, садясь на сани.

Начинало уже заметно смеркаться. Метель не усиливалась, но и не слабела.

— Хоть бы тех мужиков услыхать, — сказал Василий Андреич.

— Да, вишь, не догнали, должно, далеко сбились. А може, и они сбились, — сказал Никита.

— Куда же ехать-то? — сказал Василий Андреич.

— А пустить лошадь надо, — сказал Никита. — Он приведеть. Давай вожжи.

Василий Андреич отдал вожжи тем более охотно, что руки его в теплых перчатках начинали зябнуть.

Никита взял вожжи и только держал их, стараясь не шевелить ими, радуясь на ум своего любимца. Действительно, умная лошадь, повертывая то в одну, то в другую сторону то одно, то другое ухо, стала поворачивать.

— Только не говорить! — приговаривал Никита. — Вишь, что делает! Иди, иди знай! Так, так.

Ветер стал дуть взад, стало теплее.

— И умен же, — продолжал радоваться на лошадь Никита. — Киргизенок — тот силен, а глуп. А этот, гляди, что ушами делаеть. Никакого телеграфа не надо, за версту чуеть.

И не прошло еще получаса, как впереди действительно зачернело что-то: лес ли, деревня, и с правой стороны показались опять вешки. Очевидно, они опять выехали на дорогу.

— А ведь это опять Гришкино, — вдруг проговорил Никита.

Действительно, теперь слева у них была та самая рига, с которой несло снег, и даже та же веревка с замерзшим бельем, рубахами и портками, которые всё так же отчаянно трепались от ветра.

Опять они выехали на улицу, опять стало тихо, тепло, весело, опять стала видна навозная дорога, опять послышались голоса, песни, опять залаяла собака. Уже настолько смерклось, что в некоторых окнах засветились огни.17

18 Посередине улицы Василий Андреич повернул лошадь к большому, в две кирпичные связи, дому и остановил ее у крыльца.

Никита подошел к занесенному освещенному окну, в свете которого блестели перепархивающие снежинки, и постучал кнутовищем.

— Кто там? — откликнулся голос на призыв Никиты.

— С Крестов, Брехуновы, милый человек, — отвечал Никита. — Выдь-ка на час!

От окна отошли, и через минуты две — слышно было — отлипла дверь в сенях, потом стукнула щеколда в наружной двери, и, придерживая дверь от ветра, высунулся высокий старый с белой бородой мужик в накинутом полушубке сверх белой праздничной рубахи и за ним малый в красной рубахе и кожаных сапогах.

— Ты, что ли, Андреич? — сказал старик.

— Да вот заплутали, брат, — сказал Василий Андреич, — хотели в Горячкино, да вот к вам попали. Отъехали, опять заплутали.

— Вишь, как сбились, — сказал старик. — Петрушка, поди отвори ворота! — обратился он к малому в красной рубахе.

— Это можно, — отвечал малый веселым голосом и побежал в сени.

— Да мы, брат, не ночевать, — сказал Василий Андреич.

— Куда ехать — ночное время, ночуй!

— И рад бы ночевать, да ехать надо. Дела, брат, нельзя.

— Ну, погрейся по крайности, прямо к самовару, — сказал старик.

— Погреться — это можно, — сказал Василий Андреич, — темнее не будет, а месяц взойдет — посветлеет. Зайдем, что ль, погреемся, Микит?

— Ну, что ж, и погреться можно, — сказал Никита, сильно перезябший и очень желавший отогреть в тепле свои зазябшие члены.

Василий Андреич пошел со стариком в избу, а Никита въехал в отворенные Петрушкой ворота и, по указанию его, вдвинул лошадь под навес сарая. Сарай был поднавоженный, и высокая дуга зацепила за перемет. Уж усевшиеся на перемете куры с петухом что-то недовольно заквахтали и поцапались лапками по перемету. Встревоженные овцы, топая копытами по мерзлому навозу, шарахнулись в сторону. Собака, отчаянно взвизгивая,18 19 с испугом и злостью по-щенячьи заливалась-лаяла на чужого.

Никита поговорил со всеми: извинился перед курами, успокоил их, что больше не потревожит, упрекнул овец за то, что они пугаются, сами не зная чего, и не переставая усовещивал собачонку, в то время как привязывал лошадь.

— Вот так-то и ладно будеть, — сказал он, охлопывая с себя снег. — Вишь, заливается! — прибавил он на собаку. — Да будеть тебе! Ну, буде, глупая, буде. Только себя беспокоишь, — говорил он. — Не воры, свои...

— А это, как сказано, три домашние советника, — сказал малый, закидывая сильной рукой под навес оставшиеся снаружи санки.

— Это как же советники? — сказал Никита.

— А так в Пульсоне напечатывано: вор подкрадывается к дому, собака лает, — не зевай, значит, смотри. Петух поет — значит, вставай. Кошка умывается — значит, дорогой гость, приготовься угостить его, — проговорил малый улыбаясь.

Петруха был грамотный и знал почти наизусть имевшуюся у него единственную книгу Паульсона и любил, особенно когда он был немного выпивши, как нынче, приводить из нее казавшиеся ему подходящими к случаю изречения.

— Это точно, — сказал Никита.

— Прозяб, я чай, дядюшка? — прибавил Петруха.

— Да, есть-таки, — сказал Никита, и они пошли через двор и сени в избу.

IV

Двор, в который заехал Василий Андреич, был один из самых богатых в деревне. Семья держала пять наделов и принанимала еще землю на стороне. Лошадей во дворе было шесть, три коровы, два подтелка, штук двадцать овец. Всех семейных во дворе было 22 души: четыре сына женатых, шестеро внуков, из которых один Петруха был женатый, два правнука, трое сирот и четыре снохи с ребятами. Это был один из редких домов, оставшихся еще неделенными; но и в нем уже шла глухая внутренняя, как всегда начавшаяся между баб, работа раздора, которая неминуемо должна была скоро привести к разделу. Два сына жили в Москве в водовозах, один был в солдатах. Дома теперь были старик, старуха, второй сын-хозяин и старший сын, приехавший19 20 из Москвы на праздник, и все бабы и дети; кроме домашних, был еще гость-сосед и кум.

Над столом в избе висела с верхним щитком лампа, ярко освещавшая под собой чайную посуду, бутылку с водкой, закуску и кирпичные стены, в красном углу увешанные иконами и по обе стороны их картинами. На первом месте сидел за столом в одном черном полушубке Василий Андреич, обсасывая свои замерзшие усы и оглядывая кругом народ и избу своими выпуклыми и ястребиными глазами. Кроме Василия Андреича, за столом сидел лысый, белобородый старик-хозяин в белой домотканной рубахе; рядом с ним, в тонкой ситцевой рубахе, с здоровенной спиной и плечами — сын, приехавший из Москвы на праздник, и еще другой сын, широкоплечий — старший брат, хозяйничавший в доме, и худощавый рыжий мужик — сосед.

Мужики, выпив и закусив, только что собирались пить чай, и самовар уже гудел, стоя на полу у печки. На полатях и на печке виднелись ребята. На нарах сидела баба над люлькою. Старушка-хозяйка, с покрытым во всех направлениях мелкими морщинками, морщившими даже ее губы, лицом, ухаживала за Василием Андреичем.

В то время как Никита входил в избу, она, налив в толстого стекла стаканчик водки, подносила его гостю.

— Не обессудь, Василий Андреич, нельзя, проздравить надо, — говорила она. — Выкушай, касатик.

Вид и запах водки, особенно теперь, когда он перезяб и уморился, сильно смутили Никиту. Он нахмурился и, отряхнув шапку и кафтан от снега, стал против образов и, как бы не видя никого, три раза перекрестился и поклонился образам, потом, обернувшись к хозяину-старику, поклонился сперва ему, потом всем бывшим за столом, потом бабам, стоявшим около печки, и, проговоря: «С праздником», стал раздеваться, не глядя на стол.

— Ну, и заиндевел же ты, дядя, — сказал старший брат, глядя на запушенное снегом лицо, глаза и бороду Никиты.

Никита снял кафтан, еще отряхнул его, повесил к печи и подошел к столу. Ему тоже предложили водки. Была минута мучительной борьбы: он чуть не взял стаканчик и не опрокинул в рот душистую светлую влагу; но он взглянул на Василия Андреича, вспомнил зарок, вспомнил пропитые сапоги, вспомнил бондаря, вспомнил малого, которому он обещал к весне купить лошадь, вздохнул и отказался.20

21 Не пью, благодарим покорно, — сказал он, нахмурившись, и присел ко второму окну на лавку.

— Что ж так? — сказал старший брат.

— Не пью, да и не пью, — сказал Никита, не поднимая глаз, косясь на свои жиденькие усы и бороду и оттаивая с них сосульки.

— Ему не годится, — сказал Василий Андреич, закусывая баранкой выпитый стаканчик.

— Ну, так чайку, — сказала ласковая старушка. — Я чай, иззяб, сердечный. Что вы, бабы, с самоваром копаетесь?

— Готов, — отвечала молодайка и, обмахнув занавеской уходивший прикрытый самовар, с трудом донесла его, подняла и стукнула на стол.

Между тем Василий Андреич рассказывал, как они сбились, как два раза возвращались в ту же деревню, как плутали, как встретили пьяных. Хозяева дивились, объясняли, где и почему они сбились и кто были пьяные, которых они встретили, и учили, как надо ехать.

— Тут до Молчановки малый ребенок доедет, только потрафить на повороте с большака, — куст тут видать. А вы не доехали! — говорил сосед.

— А то ночевали бы. Бабы постелют, — уговаривала старушка.

— Утречком поехали бы, разлюбезное дело, — подтверждал старик.

— Нельзя, брат, дела! — сказал Василий Андреич. — Час упустишь, годом не наверстаешь, — добавил он, вспоминая о роще и о купцах, которые могли перебить у него эту покупку. — Доедем ведь? — обратился он к Никите.

— Не сбиться бы опять, — сказал он мрачно.

Никита был мрачен потому, что ему страстно хотелось водки, и одно, что могло затушить это желание, был чай, а чая еще ему не предлагали.

— Да ведь только до поворота бы доехать, а там уж не собьемся; лесом до самого места, — сказал Василий Андреич.

— Дело ваше, Василий Андреич; ехать так ехать, — сказал Никита, принимая подаваемый ему стакан чаю.

— Напьемся чайку, да и марш.

Никита ничего не сказал, но только покачал головой и, осторожно вылив чай на блюдечко, стал греть о пар свои, с всегда напухшими от работы пальцами, руки. Потом, откусив крошечный кусочек сахару, он поклонился хозяевам и проговорил:21

22 Будьте здоровы, — и потянул в себя согревающую жидкость.

— Кабы проводил кто до поворота, — сказал Василий Андреич.

— Что же, это можно, — сказал старший сын. — Петруха запряжет да и проводит до поворота.

— Так запрягай, брат. А уж я поблагодарю.

— И, чего ты, касатик! — сказала ласковая старушка. — Мы рады душой.

— Петруха, иди запряги кобылу, — сказал старший брат.

— Это можно, — сказал Петруха, улыбаясь, и тотчас же, сорвав с гвоздя шапку, побежал запрягать.

Пока закладывали лошадь, разговор перешел на то, на чем он остановился в то время, как Василий Андреич подъехал к окну. Старик жаловался соседу-старосте на третьего сына, не приславшего ему ничего к празднику, а жене приславшего французский платок.

— Отбивается народ молодой от рук, — говорил старик.

— Как отбивается-то, — сказал кум-сосед, — сладу нет! Больно умны стали. Вон Демочкин — так отцу руку сломал. Всё от большого ума, видно.

Никита вслушивался, всматривался в лица и, очевидно, желал тоже принять участие в разговоре, но был весь поглощен чаем и только одобрительно кивал головой. Он выпивал стакан за стаканом, и ему становилось всё теплее и теплее, и приятнее и приятнее. Разговор продолжался долго всё об одном и том же, о вреде разделов; и разговор, очевидно, был не отвлеченный, а дело шло о разделе в этом доме, — разделе, которого требовал второй сын, тут же сидевший и угрюмо молчавший. Очевидно, это было больное место, и вопрос этот занимал всех домашних, но они из приличия при чужих не разбирали своего частного дела. Но, наконец, старик не выдержал и со слезами в голосе заговорил о том, что делиться он не даст, пока жив, что дом у него слава богу, а разделить — все по миру пойдут.

— Вот, как Матвеевы, — сказал сосед. — Был дом настоящий, а разделили — ни у кого ничего нет.

— Так-то и ты хочешь, — обратился старик к сыну.

Сын ничего не отвечал, и наступило неловкое молчание. Молчание это перервал Петруха, уже заложивший лошадь и22 23 вернувшийся за несколько минут перед этим в избу и всё время улыбавшийся.

— Так-то у Пульпсона есть басня, — сказал он: — дал родитель сыновьям веник сломать. Сразу не сломали, а по прутику — лёгко. Так и это, — сказал он, улыбаясь во весь рот. — Готово! — прибавил он.

— А готово, так поедем, — сказал Василий Андреич. — А насчет дележу ты, дедушка, не сдавайся. Ты наживал, ты и хозяин. Мировому подай. Он порядок укажет.

— Так фордыбачить, так фордыбачить, — плаксивым голосом говорил всё свое старик, — что нет с ним ладов. Как осатанел, ровно!

Никита между тем, допив пятый стакан чаю, все-таки не перевернул его, а положил боком, надеясь, что ему нальют еще шестой. Но воды в самоваре уже не было, и хозяйка не налила ему еще, да и Василий Андреич стал одеваться. Нечего было делать. Никита тоже встал, положил назад в сахарницу свой обкусанный со всех сторон кусочек сахару, обтер полою мокрое от пота лицо и пошел надевать халат.

Одевшись, он тяжело вздохнул и, поблагодарив хозяев и простившись с ними, вышел из теплой, светлой горницы в темные, холодные, гудевшие от рвавшегося в них ветра и занесенные снегом через щели дрожавших дверей сени и оттуда — на темный двор.

Петруха в шубе стоял с своею лошадью посередине двора и говорил, улыбаясь, стихи из Паульсона. Он говорил: «Буря с мглою небо скроить, вихри снежные крутять, аж как зверь, она завоить, аж заплачеть как дитё».

Никита одобрительно покачивал головой и разбирал вожжи.

Старик, провожая Василия Андреича, вынес фонарь в сени и хотел посветить ему, но фонарь тотчас же задуло. И на дворе даже заметно было, что метель разыгралась еще сильнее.

«Ну, уж погодка, — подумал Василий Андреич, — пожалуй, и не доедешь, да нельзя, дела! Да и собрался уж, и лошадь хозяйская запряжена. Доедем, бог даст!»

Хозяин-старик тоже думал, что не следовало ехать, но он уже уговаривал остаться, его не послушали. Больше просить нечего. «Может, я от старости так робею, а они доедут, — думал он. — Да и по крайности спать ляжем во-время. Без хлопот».23

24 Петруха же и не думал об опасности: он так знал дорогу и всю местность, а кроме того, стишок о том, что «вихри снежные крутять», бодрил его тем, что совершенно выражал то, что происходило на дворе. Никите же вовсе не хотелось ехать, но он уже давно привык не иметь своей воли и служить другим, так что никто не удержал отъезжающих.

V

Василий Андреич подошел к саням, с трудом разбирая в темноте, где они, влез в них и взял вожжи.

— Пошел передом! — крикнул он.

Петруха, стоя на коленках в розвальнях, пустил свою лошадь. Мухортый, уже давно ржавший, чуя впереди себя кобылу, рванулся за нею, и они выехали на улицу. Опять поехали слободой и той же дорогой, мимо того же двора с развешанным замерзшим бельем, которого теперь уже не видно было; мимо того же сарая, который уже был занесен почти до крыши и с которого сыпался бесконечный снег; мимо тех же мрачно шумящих, свистящих и гнущихся лозин и опять въехали в то снежное, сверху и снизу бушевавшее море. Ветер был так силен, что когда он был вбок и седоки парусили против него, то он накренивал набок санки и сбивал лошадь в сторону. Петруха ехал развалистой рысцой своей доброй кобылы впереди и бодро покрикивал. Мухортый рвался за нею.

Проехав так минут десять, Петруха обернулся и что-то прокричал. Ни Василий Андреич, ни Никита не слышали от ветра, но догадались, что они приехали к повороту. Действительно, Петруха поворотил направо, и ветер, бывший вбок, опять стал навстречу, и справа, сквозь снег, завиднелось что-то черное. Это был кустик на повороте.

— Ну, с богом!

— Спасибо, Петруха!

— Буря небо мглою скроить, — прокричал Петруха и скрылся.

— Вишь, стихотворец какой, — проговорил Василий Андреич и тронул вожжами.

— Да, молодец хороший, мужик настоящий, — сказал Никита.

Поехали дальше.24

25 Никита, укутавшись и вжав голову в плечи, так что небольшая борода его облегала ему шею, сидел молча, стараясь не потерять набранное в избе за чаем тепло. Перед собой он видел прямые линии оглобель, беспрестанно обманывавшие его и казавшиеся ему накатанной дорогой, колеблющийся зад лошади с заворачиваемым в одну сторону подвязанным узлом хвостом и дальше, впереди, высокую дугу и качавшуюся голову и шею лошади с развевающейся гривой. Изредка ему попадались в глаза вешки, так что он знал, что ехали пока по дороге, и ему делать было нечего.

Василий Андреич правил, предоставляя лошади самой держаться дороги. Но Мухортый, несмотря на то, что вздохнул в деревне, бежал неохотно и как будто сворачивал с дороги, так что Василий Андреич несколько раз поправлял его.

«Вот справа одна вешка, вот другая, вот и третья, — считал Василий Андреич, — а вот впереди и лес», — подумал он, вглядываясь во что-то чернеющее впереди его. Но то, что показалось ему лесом, был только куст. Куст проехали, проехали еще сажен 20, — четвертой вешки не было, и леса не было. «Должен сейчас быть лес», — думал Василий Андреич и, возбужденный вином и чаем, не останавливаясь, потрогивал вожжами, и покорное, доброе животное слушалось и то иноходью, то небольшою рысцой бежало туда, куда его посылали, хотя и знало, что его посылают совсем не туда, куда надо. Прошло минут десять, леса всё не было.

— А ведь мы опять сбились! — сказал Василий Андреич, останавливая лошадь.

Никита молча вылез из саней и, придерживая свой халат, то липнувший к нему по ветру, то отворачивающийся и слезающий с него, пошел лазить по снегу; пошел в одну сторону, пошел в другую. Раза три он скрывался совсем из вида. Наконец он вернулся и взял вожжи из рук Василия Андреича.

— Вправо ехать надо, — сказал он строго и решительно, поворачивая лошадь.

— Ну, вправо, так вправо пошел, — сказал Василий Андреич, отдавая вожжи и засовывая озябшие руки в рукава.

Никита не отвечал.

— Ну, дружок, потрудись! — крикнул он на лошадь; но лошадь, несмотря на потряхивание вожжей, шла только шагом.25

26 Снег был кое-где по колено, и сани подергивались рывом с каждым движением лошади.

Никита достал кнут, висевший на передке, и стегнул. Добрая, непривычная к кнуту лошадь рванулась, пошла рысью, но тотчас же опять перешла на иноходь и шаг. Так проехали минут пять. Было так темно и так курило сверху и снизу, что дуги иногда не было видно. Сани, казалось иногда, стояли на месте, и поле бежало назад. Вдруг лошадь круто остановилась, очевидно чуя что-то неладное перед собой. Никита опять легко выскочил, бросая вожжи, и пошел вперед лошади, чтобы посмотреть, чего она остановилась; но только что он хотел ступить шаг перед лошадью, как ноги его поскользнулись и он покатился под какую-то кручь.

— Тпру, тпру, тпру, — говорил он себе, падая и стараясь остановиться, но не мог удержаться и остановился, только врезавшись ногами в нанесенный внизу оврага толстый слой снега.

Нависший с края кручи сугроб, растревоженный падением Никиты, насыпался на него и засыпал ему снегу за шиворот...

— Эко ты как! — укоризненно проговорил Никита, обращаясь к сугробу и оврагу и вытряхивая снег из-за воротника.

— Микит, а Микит! — кричал Василии Андреич сверху.

Но Никита не откликался.

Ему некогда было: он отряхался, потом отыскивал кнут, который выронил, когда скатился под кручу. Найдя кнут, он полез было прямо назад, где скатился, но влезть не было возможности; он скатывался назад, так что должен был низом пойти искать выхода кверху. Сажени на три от того места, где он скатился, он с трудом вылез на четвереньках на гору и пошел по краю оврага к тому месту, где должна была быть лошадь. Лошади и саней он не видал; но так как он шел на ветер, он, прежде чем увидал их, услыхал крики Василия Андреича и ржанье Мухортого, звавших его.

— Иду, иду, чего гогочешь! — проговорил он.

Только совсем уже дойдя до саней, он увидал лошадь и стоявшего возле них Василия Андреича, казавшегося огромным.

— Куда, к дьяволу, запропастился? Назад ехать надо. Хоть в Гришкино вернемся, — сердито стал выговаривать Никите хозяин.26

27 И рад бы вернулся, Василий Андреич, да куда ехать-то? Тут овражище такой, что попади туда — и не выберешься. Я туда засветил так, что насилу выдрался.

— Что же, не стоять же тут? Куда-нибудь надо же ехать, — сказал Василий Андреич.

Никита ничего не отвечал. Он сел на сани задом к ветру, разулся и вытряхнул снег, набившийся ему в сапоги, и, достав соломки, старательно заткнул ею изнутри дыру в левом сапоге.

Василий Андреич молчал, как бы предоставив теперь уже всё Никите. Переобувшись, Никита убрал ноги в сани, надел опять рукавицы, взял вожжи и повернул лошадь вдоль оврага. Но не проехали они и ста шагов, как лошадь опять уперлась. Перед ней опять был овраг.

Никита опять вылез и опять пошел лазить по снегу. Довольно долго он ходил. Наконец появился с противоположной стороны, с которой он пошел.

— Андреич, жив? — крикнул он.

— Здесь! — откликнулся Василий Андреич. — Ну, что?

— Да не разберешь никак. Темно, овраги какие-то. Надо опять на ветер ехать.

Опять поехали, опять ходил Никита, лазяя по снегу. Опять садился, опять лазил и, наконец, запыхавшись, остановился у саней.

— Ну, что? — спросил Василий Андреич.

— Да что, вымотался я весь! Да и лошадь становится.

— Так что же делать?

— Да вот, постой.

Никита опять ушел и скоро вернулся.

— Держи за мной, — сказал он, заходя перед лошадью.

Василий Андреич уже не приказывал ничего, а покорно делал то, что говорил ему Никита.

— Сюда, за мной! — закричал Никита, отходя быстро вправо и хватая за вожжу Мухортого и направляя его куда-то книзу в сугроб.

Лошадь сначала уперлась, но потом рванулась, надеясь проскочить сугроб, но не осилила и села в него по хомут.

— Вылезай! — закричал Никита на Василия Андреича, продолжавшего сидеть в санях, и, подхватив под одну оглоблю, стал надвигать сани на лошадь. — Трудненько, брат, — обратился27 28 он к Мухортому, — да что же делать, понатужься! Но, но, немного! — крикнул он.

Лошадь рванулась раз, другой, но все-таки не выбралась и опять села, как бы что-то обдумывала.

— Что же, брат, так неладно, — усовещивал Никита Мухортого. — Ну, еще!

Опять Никита потащил за оглоблю с своей стороны; Василий Андреич делал то же с другой. Лошадь пошевелила головой, потом вдруг рванулась.

— Ну! но! не потонешь, небось! — кричал Никита.

Прыжок, другой, третий, и, наконец, лошадь выбралась из сугроба и остановилась, тяжело дыша и отряхиваясь. Никита хотел вести дальше, но Василий Андреич так запыхался в своих двух шубах, что не мог итти и повалился в сани.

— Дай вздохнуть, — сказал он, распуская платок, которым он повязал в деревне, воротник шубы.

— Тут ничего, ты лежи, — сказал Никита, — я проведу, — и с Васильем Андреичем в санях провел лошадь под уздцы вниз шагов десять и потом немного вверх и остановился.

Место, на котором остановился Никита, было не в лощине, где бы снег, сметаемый с бугров и оставаясь, мог совсем засыпать их, но оно все-таки отчасти было защищено краем оврага от ветра. Были минуты, когда ветер как будто немного стихал, но это продолжалось недолго, и как будто для того, чтобы наверстать этот отдых, буря налетала после этого с удесятеренной силой, еще злее рвала и крутила. Такой порыв ветра ударил в ту минуту, как Василий Андреич, отдышавшись, вылез из саней и подошел к Никите, чтобы поговорить о том, что делать». Оба невольно пригнулись и подождали говорить, пока пройдет ярость порыва. Мухортый тоже недовольно прижимал уши и тряс головой. Как только немного прошел порыв ветра, Никита, сняв рукавицы и заткнув их за кушак, подышав в руки, стал отвязывать с дуги поводок.

— Ты что ж это делаешь? — спросил Василий Андреич.

— Отпрягаю, что ж еще делать? Мочи моей нет, — как бы извиняясь, отвечал Никита.

— А разве не выедем куда?

— Не выедем, только лошадь замучаем. Ведь он, сердечный, не в себе стал, — сказал Никита, указывая на покорно стоящую, на всё готовую и тяжело носившую крутыми и мокрыми28 29 боками лошадь. — Ночевать надо, — повторил он, точно как будто собирался ночевать на постоялом дворе, и стал развязывать супонь.

Клещи расскочились.

— А не замерзнем мы? — сказал Василий Андреич.

— Что ж? И замерзнешь — не откажешься, — сказал Никита.

VI

Василию Андреичу в своих двух шубах было совсем тепло, особенно после того, как он повозился в сугробе; но мороз пробежал у него по спине, когда он понял, что действительно надо ночевать здесь. Чтобы успокоиться, он сел в сани и стал доставать папиросы и спички.

Никита между тем распрягал лошадь. Он развязал подбрюшник, чресседельник, развожжал, снял гуж, вывернул дугу и, не переставая разговаривать с лошадью, ободрял ее.

— Ну, выходи, выходи, — говорил он, выводя ее из оглобель. — Да вот привяжем тебя тут. Соломки подложу да размуздаю, — говорил он, делая то, что говорил. — Закусишь, тебе всё веселее будет.

Но Мухортый, очевидно, не успокаивался речами Никиты и был тревожен; он переступал с ноги на ногу, жался к саням, становясь задом к ветру, и терся головой о рукав Никиты.

Как будто только для того, чтобы не отказать Никите в его угощении соломой, которую Никита подсунул ему под храп, Мухортый раз порывисто схватил пук соломы из саней, но тотчас же решил, что теперь дело не до соломы, бросил ее, и ветер мгновенно растрепал солому, унес ее и засыпал снегом.

— Теперь примету сделаем, — сказал Никита, повернув сани лицом к ветру, и, связав оглобли чресседельником, он поднял их вверх и притянул к передку. — Вот как занесет нас, добрые люди по оглоблям увидять, откопають, — сказал Никита, похлопывая рукавицами и надевая их. — Так-то старики учили.

Василий Андреич между тем, распустив шубу и закрываясь полами ее, тер одну серную спичку за другой о стальную коробку, но руки у него дрожали, и загоравшиеся спички одна за другою, то еще не разгоревшись, то в самую ту минуту, как он подносил ее к папиросе, задувались ветром. Наконец одна спичка вся загорелась и осветила на мгновение мех его шубы, его29 30 руку с золотым перстнем на загнутом внутрь указательном пальце и засыпанную снегом, выбившуюся из-под веретья овсяную солому, и папироса загорелась. Раза два он жадно потянул, проглотил, выпустил сквозь усы дым, хотел еще затянуться, но табак с огнем сорвало и унесло туда же, куда и солому.

Но и эти несколько глотков табачного дыма развеселили Василия Андреича.

— Ночевать — так ночевать! — сказал он решительно.

— Погоди же ты, я еще флаг сделаю, — сказал он, поднимая платок, который он, сняв с воротника, бросил было в сани, и, сняв перчатки, стал в передке саней и, вытягиваясь, чтоб достать до чресседельника, тугим узлом привязал к нему платок подле оглобли.

Платок тотчас же отчаянно затрепался, то прилипая к оглобле, то вдруг отдуваясь, натягиваясь и щелкая.

— Вишь, как ловко, — сказал Василий Андреич, любуясь на свою работу, опускаясь в сани. — Теплее бы вместе, да вдвоем не усядемся, — сказал он.

— Я место найду, — отвечал Никита, — только лошадь укрыть надо, а то взопрел, сердечный. Пусти-ка, — прибавил он и, подойдя к саням, потянул из-под Василия Андреича веретье.

И, достав веретье, он сложил его вдвое и, скинув прежде шлею и сняв седелку, покрыл им Мухортого.

— Всё теплее тебе будеть, дурачок, — говорил он, надевая опять на лошадь сверх веретья седелку и шлею. — А не нужна вам дерюжка будет? Да соломки мне дайте, — сказал Никита, окончив это дело и опять подойдя к саням.

И, забрав и то и другое из-под Василия Андреича, Никита зашел за спинку саней, выкопал себе там, в снегу, ямку, положил в нее соломы и, нахлобучив шапку и закутавшись кафтаном и сверху покрывшись дерюжкой, сел на постланную солому, прислонясь к лубочному задку саней, защищавшему его от ветра и снега.

Василий Андреич неодобрительно покачал головой на то, что делал Никита, как он вообще не одобрял необразованность и глупость мужицкую, и стал устраиваться на ночь.

Он разровнял оставшуюся солому по санкам, подложил погуще себе под бок и, засунув руки в рукава, приладился головой в угол саней, к передку, защищавшему его от ветра.30

31 Спать ему не хотелось. Он лежал и думал: думал всё о том же одном, что составляло единственную цель, смысл, радость и гордость его жизни, — о том, сколько он нажил и может еще нажить денег; сколько другие, ему известные люди, нажили и имеют денег, и как эти другие наживали и наживают деньги, и как он, так же как и они, может нажить еще очень много денег. Покупка Горячкинского леса составляла для него дело огромной важности. Он надеялся на этом лесе поживиться сразу, может быть, десятком тысяч. И он стал в мыслях расценивать виденную им осенью рощу, в которой он на двух десятинах пересчитал все деревья.

«Дуб на полозья пойдет. Срубы сами собой. Да дров сажен 30 всё станет на десятине, — говорил он себе. — С десятины на худой конец по 200 с четвертной останется. 56 десятин, 56 сотен, да 56 сотен, да 56 десятков, да еще 56 десятков, да 56 пятков». Он видел, что выходило за 12 тысяч, но без счетов не мог смекнуть ровно сколько. «Десяти тысяч все-таки не дам, а тысяч восемь, да чтоб за вычетом полян. Землемера помажу — сотню, а то полторы; он мне десятин пять полян намеряет. И за восемь отдаст. Сейчас 3000 в зубы. Небось, размякнет, — думал он, ощупывая предплечьем руки бумажник в кармане. — И как сбились с поворота, бог ее знает! Должен бы тут быть лес и сторожка. Собак бы слышно. Так не лают, проклятые, когда их нужно». Он отстранил воротник от уха и стал прислушиваться; слышен был всё тот же свист ветра, в оглоблях трепанье и щелканье платка и стеганье по лубку саней падающего снега. Он закрылся опять.

«Кабы знать, ночевать бы остаться. Ну, да всё одно, доедем и завтра. Только день лишний. В такую погоду и те не поедут». И он вспомнил, что к 9-му надо получить за валухов с мясника деньги. «Хотел сам приехать; не застанет меня — жена не сумеет деньги взять. Очень уж необразована. Обхождения настоящего не знает», — продолжал он думать, вспоминая, как она не умела обойтись со становым, бывшим вчера на празднике у него в гостях. «Известно — женщина! Где она что видала? При родителях какой наш дом был? Так себе, деревенский мужик богатый: рушка да постоялый двор — и всё имущество в том. А я что в 15 лет сделал? Лавка, два кабака, мельница, ссыпка, два именья в аренде, дом с амбаром под железной крышей, — вспоминал он с гордостью. — Не31 32 то, что при родителе! Нынче кто в округе гремит? Брехунов.

А почему так? Потому — дело помню, стараюсь, не так, как другие — лежни али глупостями занимаются. А я ночи не сплю. Метель не метель — еду. Ну и дело делается. Они думают, так, шутя денежки наживают. Нет, ты потрудись да голову поломай. Вот так-то заночуй в поле да ночи не спи. Как подушка от думы в головах ворочается, — размышлял он с гордостью. — Думают, что в люди выходят по счастью. Вон Мироновы в миллионах теперь. А почему? Трудись. Бог и даст. Только бы дал бог здоровья».

И мысль о том, что и он может быть таким же миллионщиком, как Миронов, который взялся с ничего, так взволновала Василия Андреича, что он почувствовал потребность поговорить с кем-нибудь. Но говорить не с кем было... Кабы доехать до Горячкина, он бы поговорил с помещиком, вставил бы ему очки.

«Ишь ты, дует как! Занесет так, что и не выберемся утром!» — подумал он, прислушиваясь к порыву ветра, который дул в передок, нагибая его, и сек его лубок снегом. Он приподнялся и оглянулся: в белой колеблющейся темноте видна была только чернеющая голова Мухортого и его спина, покрытая развевающимся веретьем, и густой завязанный хвост; кругом же со всех сторон, спереди, сзади, была везде одна и та же однообразная, белая, колеблющаяся тьма, иногда как будто чуть-чуть просветляющаяся, иногда еще больше сгущающаяся.

«И напрасно послушался я Никиту», — думал он. — «Ехать бы надо, всё бы выехали куда-нибудь. Хоть назад бы доехали в Гришкино, ночевали бы у Тараса. А то вот сиди ночь целую. Да что, бишь, хорошего было? Да, что за труды бог дает, а не лодырям, лежебокам али дуракам. Да и покурить надо!» Он сел, достал папиросочницу, лег брюхом вниз, закрывая полой от ветра огонь, но ветер находил ход и тушил спички одну за другой. Наконец он ухитрился зажечь одну и закурил. То, что он добился своего, очень обрадовало его. Хотя папироску выкурил больше ветер, чем он, он все-таки затянулся раза три, и ему опять стало веселей. Он опять привалился к задку, укутался и опять начал вспоминать, мечтать и совершенно неожиданно вдруг потерял сознание и задремал.

Но вдруг точно что-то толкнуло и разбудило его. Мухортый ли это дернул из-под него солому, или это внутри его что-то32 33 всколыхнуло его — только он проснулся, и сердце у него стало стучать так быстро и так сильно, что ему показалось, что сани трясутся под ним. Он открыл глаза. Вокруг него было всё то же, но только казалось светлее. «Светает, — подумал он, — должно, и до утра недолго». Но тотчас же он вспомнил, что светлее стало только от того, что месяц взошел. Он приподнялся, оглядел сначала лошадь. Мухортый стоял всё задом к ветру и весь трясся. Засыпанное снегом веретье заворотилось одной стороной, шлея съехала на бок, и засыпанная снегом голова с развевающимися чолкой и гривой были теперь виднее. Василий Андреич перегнулся к задку и заглянул за него. Никита сидел всё в том же положении, в каком он сел. Дерюжка, которою он прикрывался, и ноги его были густо засыпаны снегом. «Не замерз бы мужик; плоха одежонка на нем. Еще ответишь за него. То-то народ бестолковый. Истинно необразованность», — подумал Василий Андреич и хотел было снять с лошади веретье и накрыть Никиту, но холодно было вставать и ворочаться, и лошадь, боялся, как бы не застыла. «И на что я его взял? Всё ее глупость одна!» — подумал Василий Андреич, вспоминая немилую жену, и опять перевалился на свое прежнее место к передку саней. «Так-то дядюшка раз всю ночь в снегу просидел, — вспомнил он, — и ничего. Ну, a Севастьяна-то откопали, — тут же представился ему другой случай, — так тот помер, закоченел весь, как туша мороженая.

Остался бы в Гришкином ночевать, ничего бы не было». И, старательно запахнувшись, так чтобы тепло меха нигде не пропадало даром, а везде — и в шее, и в коленях, и в ступнях — грело его, он закрыл глаза, стараясь опять заснуть. Но сколько он ни старался теперь, он не мог уже забыться, а, напротив, чувствовал себя совершенно бодрым и оживленным. Опять он начал считать барыши, долги за людьми, опять стал хвастаться сам перед собой и радоваться на себя и на свое положение, — но всё теперь постоянно прерывалось подкрадывающимся страхом и досадной мыслью о том, зачем он не остался ночевать в Гришкином. «То ли дело: лежал бы на лавке, тепло». Он несколько раз переворачивался, укладывался, стараясь найти более ловкое и защищенное от ветра положение, но всё ему казалось неловко; он опять приподнимался, переменял положение, укутывал ноги, закрывал глаза и затихал. Но или скрюченные ноги в крепких валеных сапогах начинали ныть, или продувало33 34 где-нибудь, и он, полежав недолго, опять с досадой на себя вспоминал о том, как бы он теперь мог спокойно лежать в теплой избе в Гришкином, и опять поднимался, ворочался, кутался, и опять укладывался.

Раз Василью Андреичу почудилось, что он слышит дальний крик петухов. Он обрадовался, отворотил шубу и стал напряженно слушать, но сколько он ни напрягал слух, ничего не слышно было, кроме звука ветра, свиставшего в оглоблях и трепавшего платок, и снега, стегавшего об лубок саней.

Никита, как сел с вечера, так и сидел все время, не шевелясь и даже не отвечая на обращения Василия Андреича, который раза два окликал его. «Ему и горюшка мало, спит, должно», — с досадой думал Василий Андреич, заглядывая через задок саней на густо засыпанного снегом Никиту.

Василий Андреич вставал и ложился раз двадцать. Ему казалось, что конца не будет этой ночи. «Теперь уже, должно быть, близко к утру, — подумал он раз, поднимаясь и оглядываясь. — Дай посмотрю на часы. Озябнешь раскрываться. Ну, да коли узнаю, что к утру дело, всё веселее будет. Запрягать станем». Василий Андреич в глубине души знал, что не может быть еще утро, но он всё сильнее и сильнее начинал робеть и хотел в одно и то же время и проверить и обмануть себя. Он осторожно распустил крючки полушубка и, засунув руку за пазуху, долго копался, пока достал до жилетки. Насилу-насилу вытащил он свои серебряные с эмалевыми цветками часы и стал смотреть. Без огня ничего не видно было. Он опять лег ничком на локти и на коленки, так же, как когда закуривал, достал спички и стал зажигать. Теперь он аккуратнее взялся за дело и, ощупав пальцами спичку с самым большим количеством фосфора, он с первого раза зажег ее. Подсунув циферблат под свет, он взглянул и глазам своим не верил... Было всего десять минут первого. Еще вся ночь была впереди.

«Ох, длинна ночь!» — подумал Василий Андреич, чувствуя, как мороз пробежал ему по спине, и, застегнувшись опять и укрывшись, он прижался к углу саней, собираясь терпеливо ждать. Вдруг из-за однообразного шума ветра он явственно услышал какой-то новый, живой звук. Звук равномерно усиливался и, дойдя до совершенной явственности, так же равномерно стал ослабевать. Не было никакого сомнения, что это был волк. И волк этот выл так недалеко, что по ветру ясно было слышно,34 35 как он, ворочая челюстями, изменял звуки своего голоса. Василий Андреич откинул воротник и внимательно слушал. Мухортый также напряженно слушал, поводя ушами, и, когда волк кончил свое колено, переставил ноги и предостерегающе фыркнул. После этого Василий Андреич уж никак не мог не только заснуть, но и успокоиться. Сколько он ни старался думать о своих расчетах, делах и о своей славе и своем достоинстве и богатстве, страх всё больше и больше завладевал им, и над всеми мыслями преобладала и ко всем мыслям примешивалась мысль о том, зачем он не остался ночевать в Гришкине.

«Бог с ним, с лесом, без него дел, славу богу. Эх, ночевать бы! — говорил он себе. — Говорят, пьяные-то замерзают, — подумал он. — А я выпил». И, прислушиваясь к своему ощущению, он чувствовал, что начинал дрожать, сам не зная, отчего он дрожит — от холода или от страха. Он пробовал закрыться и лежать, как прежде, но уже не мог этого сделать. Он не мог оставаться на месте, ему хотелось встать, предпринять что-нибудь, с тем чтобы заглушить поднимающийся в нем страх, против которого он чувствовал себя бессильным. Он опять достал папироски и спички, но спичек уже оставалось только три, и все худшие. Все три ошмурыгались, не загоревшись.

«А, чорт тебя дери, проклятая, провались ты!» — обругал он сам не зная кого и швырнул смятую папироску. Хотел швырнуть и спичечницу, но остановил движение руки и сунул ее в карман. На него нашло такое беспокойство, что он не мог больше оставаться на месте. Он вылез из саней и, став задом к ветру, начал туго и низко вновь перепоясываться.

«Что лежать-то, смерти дожидаться! Сесть верхом — да и марш», — вдруг пришло ему в голову. «Верхом лошадь не станет. Ему, — подумал он на Никиту, — все равно умирать. Какая его жизнь! Ему и жизни не жалко, а мне, слава богу, есть чем пожить...»

И он, отвязав лошадь, перекинул ей поводья на шею и хотел вскочить на нее, но шубы и сапоги были так тяжелы, что он сорвался. Тогда он встал на сани и хотел с саней сесть. Но сани покачнулись под его тяжестью, и он опять оборвался. Наконец в третий раз он подвинул лошадь к саням и, осторожно став на край их, добился-таки того, что лег брюхом поперек спины лошади. Полежав так, он посунулся вперед раз, два и, наконец, перекинул ногу через спину лошади и уселся, упираясь ступнями35 36 ног на долевой ремень шлеи. Толчок пошатнувшихся саней разбудил Никиту, и он приподнялся, и Василию Андреичу показалось, что он говорит что-то.

— Слушай вас, дураков! Что ж, пропадать так, ни за что? — крикнул Василий Андреич и, подправляя под колена развевающиеся полы шубы, повернул лошадь и погнал ее прочь от саней по тому направлению, в котором он предполагал, что должен быть лес и сторожка.

VII

Никита, с тех пор как сел, покрывшись дерюжкой, за задком саней, сидел неподвижно. Он, как и все люди, живущие с природой и знающие нужду, был терпелив, и мог спокойно ждать часы, дни даже, не испытывая ни беспокойства, ни раздражения. Он слышал, как хозяин звал его, но не откликался, потому что не хотел шевелиться и откликаться. Хотя ему еще было тепло от выпитого чая и оттого, что он много двигался, лазяя по сугробам, он знал, что тепла этого хватит не надолго, а что согреваться движением он уже будет не в силах, потому что чувствовал себя так же усталым, как чувствует себя лошадь, когда она становится, не может, несмотря ни на какой кнут, итти дальше, и хозяин видит, что надо кормить, чтобы она вновь могла работать. Одна нога его в прорванном сапоге остыла, и он уже не чуял на ней большого пальца. И кроме того, всему телу его становилось всё холоднее и холоднее. Мысль о том, что он может и даже по всем вероятиям должен умереть в эту ночь, пришла ему, но мысль эта показалась ему ни особенно неприятной, ни особенно страшной. Не особенно неприятна показалась ему эта мысль потому, что вся его жизнь не была постоянным праздником, а, напротив, была неперестающей службой, от которой он начинал уставать. Не особенно же страшна была эта мысль потому, что, кроме тех хозяев, как Василий Андреич, которым он служил здесь, он чувствовал себя всегда в этой жизни в зависимости от главного хозяина, того, который послал его в эту жизнь, и знал, что и умирая он останется во власти этого же хозяина, а что хозяин этот не обидит. «Жаль бросать обжитое, привычное? Ну, да что же делать, и к новому привыкать надо».

«Грехи? — подумал он и вспомнил свое пьянство, пропитые деньги, обиды жене, ругательства, нехождение в церковь, несоблюдение36 37 постов и всё то, за что выговаривал ему поп на исповеди. — Известно, грехи. Да что же, разве я сам их на себя напустил? Таким, видно, меня бог сделал. Ну, и грехи! Куда ж денешься?»

Так он подумал сначала о том, что может случиться с ним в эту ночь, и потом уже не возвращался к этим мыслям и отдался тем воспоминаниям, которые сами собой приходили ему в голову. То он вспоминал приезд Марфы, и пьянство рабочих, и свои отказы от вина, то теперешнюю поездку, и Тарасову избу, и разговоры о дележах, то о своем малом, и о Мухортом, который угреется теперь под попоной, то о хозяине, который скрипит теперь санями, ворочаясь в них. «Тоже, я чай, сердечный, сам не рад, что поехал, — думал он. — От такого житья помирать не хочется. Не то, что наш брат». И все эти воспоминания стали переплетаться, мешаться в его голове, и он заснул.

Когда же Василий Андреич, садясь на лошадь, покачнул сани, и задок, на который Никита упирался спиной, совсем отдернулся и его полозом ударило в спину, он проснулся и волей-неволей принужден был изменить свое положение. С трудом выпрямляя ноги и осыпая с них снег, он поднялся, и тотчас же мучительный холод пронизал всё его тело. Поняв, в чем дело, он хотел, чтобы Василий Андреич оставил ему ненужное теперь для лошади веретье, чтобы укрыться им, и закричал ему об этом.

Но Василий Андреич не остановился и скрылся в снежной пыли.

Оставшись один, Никита задумался на минуту, что ему делать. Итти искать жилья он чувствовал себя не в силах. Сесть на старое место уже нельзя было, — оно всё было засыпано снегом. И в санях, он чувствовал, что не согреется, потому что ему нечем было покрыться, его же кафтан и шуба теперь совсем не грели его. Ему было так холодно, как будто он был в одной рубахе. Ему стало жутко. «Батюшка, отец небесный!» — проговорил он, и сознание того, что он не один, а кто-то слышит его и не оставит, успокоило его. Он глубоко вздохнул и, не снимая с головы дерюжки, влез в сани и лег в них на место хозяина.

Но и в санях он никак не мог согреться. Сначала он дрожал всем телом, потом дрожь прошла, и он понемногу стал терять сознание. Умирал он или засыпал — он не знал, но чувствовал себя одинаково готовым на то и на другое.

37 38

VIII

Между тем Василий Андреич и ногами и концами повода гнал лошадь туда, где он почему-то предположил лес и сторожку. Снег слепил ему глаза, а ветер, казалось, хотел остановить его, но он, нагнувшись вперед и беспрестанно запахивая шубу и подвертывая ее между собой и мешавшей ему сидеть холодной седелкой, не переставая гнал лошадь. Лошадь хотя с трудом, но покорно шла иноходью туда, куда он посылал ее.

Минут пять он ехал, как ему казалось, всё прямо, ничего не видя, кроме головы лошади и белой пустыни, и ничего не слыша, кроме свиста ветра около ушей лошади и воротника своей шубы.

Вдруг перед ним зачернелось что-то. Сердце радостно забилось в нем, и он поехал на это черное, уже видя в нем стены домов деревни. Но черное это было не неподвижно, а всё шевелилось, и было не деревня, а выросший на меже высокий чернобыльник, торчавший из-под снега и отчаянно мотавшийся под напором гнувшего его всё в одну сторону и свистевшего в нем ветра. И почему-то вид этого чернобыльника, мучимого немилосердным ветром, заставил содрогнуться Василия Андреича, и он поспешно стал погонять лошадь, не замечая того, что, подъезжая к чернобыльнику, он совершенно изменил прежнее направление и теперь гнал лошадь совсем уже в другую сторону, все-таки воображая, что он едет в ту сторону, где должна была быть сторожка. Но лошадь всё воротила вправо, и потому он всё время сворачивал ее влево.

Опять впереди его зачернело что-то. Он обрадовался, уверенный, что теперь это уже наверное деревня. Но это была опять межа, поросшая чернобыльником. Опять так же отчаянно трепался сухой бурьян, наводя почему-то страх на Василия Андреича. Но мало того, что это был такой же бурьян, — подле него шел конный, заносимый ветром след. Василий Андреич остановился, нагнулся, пригляделся; это был лошадиный, слегка занесенный след и не мог быть ничей иной, как его собственный. Он, очевидно, кружился, и на небольшом пространстве. «Пропаду я так!» — подумал он, но, чтобы не поддаваться страху, он еще усиленнее стал погонять лошадь, вглядываясь в белую снежную мглу, в которой ему показывались как будто светящиеся точки, тотчас же исчезавшие, как только он вглядывался в них. Раз ему показалось, что он слышит лай собак или вой38 39 волков, но звуки эти были так слабы и неопределенны, что он не знал, слышит ли он что, или это только чудится ему, и он, остановившись, стал напряженно прислушиваться.

Вдруг какой-то страшный, оглушающий крик раздался около его ушей, и всё задрожало и затрепетало под ним. Василий Андреич схватился за шею лошади, но и шея лошади вся тряслась, и страшный крик стал еще ужаснее. Несколько секунд Василий Андреич не мог опомниться и понять, что случилось. А случилось только то, что Мухортый, ободряя ли себя, или призывая кого на помощь, заржал своим громким, заливистым голосом. «Тьфу ты пропасть! напугал как, проклятый!» — сказал себе Василий Андреич. Но и поняв истинную причину страха, он не мог уже разогнать его.

«Надо одуматься, остепениться», — говорил он себе и вместе с тем не мог удержаться и всё гнал лошадь, не замечая того, что он ехал теперь уже по ветру, а не против него. Тело его, особенно в шагу, где оно было открыто и касалось седелки, зябло и болело, руки и ноги его дрожали, и дыхание было прерывисто. Он видит, что пропадает среди этой ужасной снежной пустыни, и не видит никакого средства спасения.

Вдруг лошадь куда-то ухнула под ним и, завязши в сугробе, стала биться и падать на бок. Василий Андреич соскочил с нее, при соскакивании сдернув на бок шлею, на которую опиралась его нога, и свернув седелку, за которую держался, соскакивая. Как только Василий Андреич соскочил с нее, лошадь справилась, рванулась вперед, сделала прыжок, другой и, опять заржавши и таща за собой волочившееся веретье и шлею, скрылась из вида, оставив Василия Андреича одного в сугробе. Василий Андреич бросился за нею, но снег был так глубок, и шубы на нем так тяжелы, что, увязая каждой ногой выше колена, он, сделав не более 20 шагов, запыхался и остановился. «Роща, валухи, аренда, лавка, кабаки, железом крытый дом и амбар, наследник, — подумал он, — как же это всё останется? Что ж это такое? Не может быть!» — мелькнуло у него в голове. И почему-то ему вспомнился мотавшийся от ветра чернобыльник, мимо которого он проезжал два раза, и на него нашел такой ужас, что он не верил в действительность того, что с ним было. Он подумал: «Не во сне ли всё это?» — и хотел проснуться, но просыпаться некуда было. Это был действительный снег, который хлестал ему в лицо и засыпал его и холодил его правую руку, с которой он39 40 потерял перчатку, и это была действительная пустыня, та, в которой он теперь оставался один, как тот чернобыльник, ожидая неминуемой, скорой и бессмысленной смерти.

«Царица небесная, святителю отче Миколае, воздержания учителю», — вспомнил он вчерашние молебны и образ с черным ликом в золотой ризе и свечи, которые он продавал к этому образу и которые тотчас приносили ему назад, и которые он, чуть обгоревшие, прятал в ящик. И он стал просить этого самого Николая-чудотворца, чтобы он спас его, обещал ему молебен и свечи. Но тут же он ясно, несомненно понял, что этот лик, риза, свечи, священник, молебны, — всё это было очень важно и нужно там, в церкви, но что здесь они ничего не могли сделать ему, что между этими свечами и молебнами и его бедственным теперешним положением нет и не может быть никакой связи. «Надо не унывать», — подумал он. — «Надо итти по следам лошади, а то и те занесет, — пришло ему в голову. — Она выведет, а то и поймаю. Только не торопиться, а то зарьяешь и хуже пропадешь». Но, несмотря на намерение итти тихо, он бросился вперед и бежал, беспрестанно падая, поднимаясь и опять падая. След лошади уже становился чуть заметен в тех местах, где снег был неглубок. «Пропал я, — подумал Василий Андреич, — потеряю и след, и лошади не догоню». Но в ту же минуту, взглянув вперед, он увидал что-то черное. Это был Мухортый и не только один Мухортый, но и сани и оглобли с платком. Мухортый со сбитой на бок шлеей и веретьем стоял теперь не на прежнем месте, а ближе к оглоблям, и мотал головой, которую заступленный повод притягивал ему книзу. Оказалось, что завяз Василий Андреич в той самой лощине, в которой они завязли еще с Никитой, что лошадь везла его назад к саням, и что соскочил он с нее не больше 50 шагов от того места, где были сани.

IX

Довалившись до саней, Василий Андреич схватился за них и долго стоял так неподвижно, стараясь успокоиться и отдышаться. На прежнем месте Никиты не было, но в санях лежало что-то, занесенное уже снегом, и Василий Андреич догадался, что это был Никита. Страх Василия Андреича теперь совершенно прошел, и если он боялся чего, то только того ужасного состояния страха, который он испытал на лошади и в особенности тогда,40 41 когда один остался в сугробе. Надо было во что бы то ни стало не допустить до себя этот страх, а чтобы не допустить его, надо было делать что-нибудь, чем-нибудь заняться. И потому первое, что он сделал, было то, что он, став задом к ветру, распустил шубу. Потом, как только он немного отдышался, он вытряхнул снег из сапог, из левой перчатки, правая была безнадежно потеряна и, должно быть, уже где-нибудь на две четверти под снегом; потом он вновь туго и низко, как он подтягивался, когда выходил из лавки покупать с возов привозимый мужиками хлеб, затянулся кушаком и приготовился к деятельности. Первое дело, которое представилось ему, было то, чтобы выпростать ногу лошади. Василий Андреич и сделал это и, освободив повод, привязал Мухортого опять к железной скобе у передка к старому месту и стал заходить сзади лошади, чтобы оправить на ней шлею, седелку и веретье; — но в это время он увидал, что в санях зашевелилось что-то, и из-под снега, которым она была засыпана, поднялась голова Никиты. Очевидно, с большим усилием, замерзавший уже Никита приподнялся и сел и как-то странно, точно отгоняя мух, махая перед носом рукой. Он махал рукой и говорил что-то, как показалось Василию Андреичу, призывая его. Василий Андреич оставил веретье, не поправив его, и подошел к саням.

— Чего ты? — спросил он. — Чего говоришь?

— Поми-ми-мираю я, вот что, — с трудом, прерывистым голосом выговорил Никита. — Зажитое малому отдай али бабе, всё равно.

— А что ж, аль зазяб? — спросил Василий Андреич.

— Чую, смерть моя... прости, Христа ради... — сказал Никита плачущим голосом, всё продолжая, точно обмахивая мух, махать перед лицом руками.

Василий Андреич с полминуты постоял молча и неподвижно, потом вдруг с той же решительностью, с которой он ударял по рукам при выгодной покупке, он отступил шаг назад, засучив рукава шубы, и обеими руками принялся выгребать снег с Никиты и из саней. Выгребши снег, Василий Андреич поспешно распоясался, расправил шубу и, толкнув Никиту, лег на него, покрывая его не только своей шубой, но и всем своим теплым, разгоряченным телом. Заправив руками полы шубы между лубком саней и Никитой и коленками ног прихватив ее подол, Василий Андреич лежал так ничком, упершись головой в лубок41 42 передка, и теперь уже не слышал ни движения лошади, ни свиста бури, а только прислушивался к дыханию Никиты. Никита сначала долго лежал неподвижно, потом громко вздохнул и пошевелился.

— А вот то-то, а ты говоришь — помираешь. Лежи, грейся, мы вот как... — начал было Василий Андреич.

Но дальше он, к своему великому удивлению, не мог говорить, потому что слезы ему выступили на глаза и нижняя челюсть быстро запрыгала. Он перестал говорить и только глотал то, что подступало ему к горлу. «Настращался я, видно, ослаб вовсе», — подумал он на себя. Но слабость эта его не только не была ему неприятна, но доставляла ему какую-то особенную, не испытанную еще никогда радость.

«Мы вот как», — говорил он себе, испытывая какое-то особенное торжественное умиление. Довольно долго он лежал так молча, вытирая глаза о мех шубы и подбирая под колена всё заворачиваемую ветром правую полу шубы.

Но ему так страстно захотелось сказать кому-нибудь про свое радостное состояние.

— Микита! — сказал он.

— Хорошо, тепло, — откликнулось ему снизу.

— Так-то, брат, пропал было я. И ты бы замерз, и я бы...

Но тут опять у него задрожали скулы, и глаза его опять наполнились слезами, и он не мог дальше говорить.

«Ну, ничего, — подумал он. — Я сам про себя знаю, что знаю».

И он замолк. Так он лежал долго.

Ему было тепло снизу от Никиты, тепло и сверху от шубы; только руки, которыми он придерживал полы шубы по бокам Никиты, и ноги, с которых ветер беспрестанно сворачивал шубу, начинали зябнуть. Особенно зябла правая рука без перчатки. Но он не думал ни о своих ногах, ни о руках, а думал только о том, как бы отогреть лежащего под собой мужика.

Несколько раз он взглядывал на лошадь и видел, что спина ее раскрыта и веретье с шлеею лежат на снегу, что надо бы встать и покрыть лошадь, но он не мог решиться ни на минуту оставить Никиту и нарушить то радостное состояние, в котором он находился. Страха он теперь не испытывал никакого.

«Небось, не вывернется», — говорил он сам себе про то, что он отогреет мужика, с тем же хвастовством, с которым он говорил про свои покупки и продажи.42

43 Так полежал Василий Андреич час и другой и третий, но он не видал, как проходило время. Сначала в воображении его носились впечатления метели, оглобель и лошади под дугой, трясущихся перед глазами, и вспоминалось о Никите, лежащем под ним; потом стали примешиваться воспоминания о празднике, жене, становом, свечном ящике и опять о Никите, лежащем под этим ящиком; потом стали представляться мужики, продающие и покупающие, и белые стены, и дома, крытые железом, под которыми лежал Никита; потом всё это смешалось, одно вошло в другое, и, как цвета радуги, соединяющиеся в один белый свет, все разные впечатления сошлись в одно ничто, и он заснул. Он спал долго, без снов, но перед рассветом опять появились сновидения. Представилось ему, что стоит он будто у свечного ящика и Тихонова баба требует у него пятикопеечную свечу к празднику, и он хочет взять свечу и дать ей, но руки не поднимаются, а зажаты в карманах. Хочет он обойти ящик, и ноги не движутся, а калоши, новые, чищенные, приросли к каменному полу, и их не поднимешь и из них не вынешь. И вдруг свечной ящик становится не свечным ящиком, а постелью, и Василий Андреич видит себя лежащим на брюхе на свечном ящике, то есть на своей постели, в своем доме. И лежит он на постели и не может встать, а встать ему надо, потому что сейчас зайдет за ним Иван Матвеич, становой, и с Иваном Матвеичем надо итти либо торговать рощу, либо поправить шлею на Мухортом. И спрашивает он у жены: «Что же, Миколавна, не заходил?» — «Нет, — говорит, — не заходил». И слышит он, что подъезжает кто-то к крыльцу. Должно, он. Нет, мимо. — «Миколавна, а Миколавна, что ж, всё нету?» — «Нету». — И он лежит на постели и всё не может встать, и всё ждет, и ожидание это и жутко и радостно. И вдруг радость совершается: приходит тот, кого он ждал, и это уж не Иван Матвеич, становой, а кто-то другой, но тот самый, кого он ждет. Он пришел и зовет его, и этот, тот, кто зовет его, тот самый, который кликнул его и велел ему лечь на Никиту. И Василий Андреич рад, что этот кто-то пришел за ним. «Иду!» — кричит он радостно, и крик этот будит его. И он просыпается, но просыпается совсем уже не тем, каким он заснул. Он хочет встать — и не может, хочет двинуть рукой — не может, ногой — тоже не может. Хочет повернуть головой — и того не может. И он удивляется; но нисколько не огорчается этим. Он понимает, что это смерть, и нисколько не огорчается43 44 и этим. И он вспоминает, что Никита лежит под ним и что он угрелся и жив, и ему кажется, что он — Никита, а Никита — он, и что жизнь его не в нем самом, а в Никите. Он напрягает слух и слышит дыханье, даже слабый храп Никиты. «Жив Никита, значит жив и я», — с торжеством говорит он себе.

И он вспоминает про деньги, про лавку, дом, покупки, продажи и миллионы Мироновых; ему трудно понять, зачем этот человек, которого звали Василием Брехуновым, занимался всем тем, чем он занимался. «Что ж, ведь он не знал, в чем дело, — думает он про Василья Брехунова. — Не знал, так теперь знаю. Теперь уж без ошибки. Теперь знаю». И опять слышит он зов того, кто уже окликал его. «Иду, иду!» — радостно, умиленно говорит всё существо его. И он чувствует, что он свободен, и ничто уж больше не держит его.

И больше уже ничего не видел и не слышал и не чувствовал в этом мире Василий Андреич.

Кругом всё так же курило. Те же вихри снега крутились, засыпали шубу мертвого Василия Андреича, и всего трясущегося Мухортого, и чуть видные уже сани, и в глубине их лежащего под мертвым уже хозяином угревшегося Никиту.

X

Пред утром проснулся Никита. Разбудил его опять начавший пробирать его спину холод. Приснилось ему, что он едет с мельницы с возом хозяйской муки и, переезжая ручей, взял мимо моста и завязил воз. И видит он, что он подлез под воз и поднимает его, расправляя спину. Но удивительное дело! Воз не двигается и прилип ему к спине, и он не может ни поднять воза, ни уйти из-под него. Всю поясницу раздавило. Да и холодный же! Видно, вылезать надо. «Да будет, — говорит он кому-то тому, кто давит ему возом спину. — Вынимай мешки!» Но воз всё холоднее и холоднее давит его, и вдруг стукает что-то особенное, и он просыпается совсем и вспоминает всё. Холодный воз — это мертвый замерзший хозяин, лежащий на нем. А стукнул — это Мухортый, ударивший два раза копытом о сани.

— Андреич, а Андреич! — осторожно, уже предчувствуя истину, окликает Никита хозяина, напруживая спину.

Но Андреич не отзывается, и брюхо его и ноги — крепкие и холодные и тяжелые, как гири.44

45 «Кончился, должно. Царство небесное!» — думает Никита.

Он повертывает голову, прокапывает перед собою снег рукою и открывает глаза. Светло; так же свистит ветер в оглоблях, и так же сыплется снег, с тою только разницею, что уже не стегает о лубок саней, а беззвучно засыпает сани и лошадь всё выше и выше, и ни движенья, ни дыханья лошади не слышно больше. «Замерз, должно, и он», — думает Никита про Мухортого. И действительно, те удары копыт о сани, которые разбудили Никиту, были предсмертные усилия удержаться на ногах уже совсем застывшего Мухортого.

«Господи, батюшка, видно и меня зовешь, — говорит себе Никита. — Твоя святая воля. А жутко. Ну, да двух смертей не бывать, а одной не миновать. Только поскорее бы...» И он опять прячет руку, закрывая глаза, и забывается, вполне уверенный, что теперь он уже наверное и совсем умирает.

Уже в обед на другой день мужики откопали лопатами Василия Андреича и Никиту в 30 саженях от дороги и в полуверсте от деревни.

Снег нанесло выше саней, но оглобли и платок на них были еще видны. Мухортый по брюхо в снегу с сбившимися со спины шлеей и веретьем стоял весь белый, прижав мертвую голову к закостенелому кадыку; ноздри обмерзли сосульками, глаза заиндевели и тоже обмерзли точно слезами. Он исхудал в одну ночь так, что остались на нем только кости да кожа. Василий Андреич застыл, как мороженая туша, и как были у него расставлены ноги, так, раскорячившись, его и отвалили с Никиты. Ястребиные выпуклые глаза его обмерзли, и раскрытый рот его под подстриженными усами был набит снегом. Никита же был жив, хотя и весь обмороженный. Когда Никиту разбудили, он был уверен, что теперь он уже умер, и что то, что с ним теперь делается, происходит уже не на этом, а на том свете. Но когда он услыхал кричащих мужиков, откапывавших его и сваливавших с него закоченевшего Василия Андреича, он сначала удивился, что на том свете так же кричат мужики и такое же тело, но когда понял, что он еще здесь, на этом свете, он скорее огорчился этим, чем обрадовался, особенно когда почувствовал, что у него пальцы на обеих ногах отморожены.

Пролежал Никита в больнице два месяца. Три пальца ему отняли, а остальные зажили, так что он мог работать, и еще двадцать лет продолжал жить — сначала в работниках, а потом,45 46 под старость, в караульщиках. Помер он только в нынешнем году дома, как желал, под святыми и с зажженной восковой свечкой в руках. Перед смертью он просил прощенья у своей старухи и простил ее за бондаря; простился и с малым и с внучатами и умер, истинно радуясь тому, что избавляет своей смертью сына и сноху от обузы лишнего хлеба и сам уже по-настоящему переходит из этой наскучившей ему жизни в ту иную жизнь, которая с каждым годом и часом становилась ему всё понятнее и заманчивее. Лучше или хуже ему там, где он, после этой настоящей смерти, проснулся? разочаровался ли он, или нашел там то самое, что ожидал? — мы все скоро узнаем.


СУРАТСКАЯ КОФЕЙНАЯ

(По Бернарден де Сен-Пьеру)

Была в индийском городе Сурате кофейная. И сходились туда из разных земель проезжие и иностранцы и часто беседовали.

Зашел туда раз персидский ученый богослов. Он всю жизнь изучал сущность божества и читал, и писал о том книги. Долго думал, читал и писал он о боге, зашел у него ум за разум, спуталось у него всё в голове, и дошел он до того, что перестал верить в бога.

Узнал про это царь и изгнал его из персидского царства.

Так-то всю жизнь рассуждая о первой причине, запутался несчастный богослов и, вместо того, чтобы понять, что у него уже не стало разума, стал думать, что не стало больше высшего разума, управляющего миром.

Был у этого богослова раб африканец, ходивший за ним повсюду. Когда богослов вошел в кофейную, африканец остался на дворе, за дверью, и сел на камень на припеке солнца; он сидел и отгонял от себя мух. А сам богослов лег на диван в кофейной и велел подать себе чашку опиума. Когда он выпил чашку и опиум начал расшевеливать его мозг, он обратился к своему рабу.

— Что, раб презренный, — сказал богослов, — скажи мне, как ты думаешь, есть бог или нет?

— Разумеется, есть! — сказал раб и тотчас достал из-за пояса маленького деревянного идола. — Вот, — сказал раб, — вот тот бог, который меня хранит с тех пор, как я живу на свете. Бог этот сделан из сука того самого священного дерева, которому поклоняются все в нашей стране.

Услыхали этот разговор между богословом и рабом бывшие в кофейной и удивились.47

48 Удивительным показался им вопрос господина и еще более удивительным ответ раба.

Один брамин, слышавший слова раба, обратился к нему и сказал:

— Несчастный безумец! Разве можно думать, чтобы бог мог находиться за поясом у человека? Бог есть один — брама. И этот брама больше всего мира, потому что он сотворил весь мир. Брама есть единый, великий бог; тот бог, которому построены храмы на берегах реки Гангеса, тот бог, которому служат его единственные жрецы — брамины. Одни эти жрецы знают истинного бога. Прошло уже двадцать тысяч лет, и сколько ни было переворотов в мире, жрецы эти остаются такими же, какими были всегда, потому что брама, единый, истинный бог, покровительствует им.

Так сказал брамин, думая убедить всех, но бывший тут же еврейский меняла возразил ему.

— Нет, — сказал он. — Храм истинного бога не в Индии!.. И бог покровительствует не касте браминов! Истинный бог есть бог не браминов, а бог Авраама, Исаака и Иакова. И покровительствует истинный бог только одному своему народу израильскому. Бог с начала мира, не переставая, любил и любит один наш народ. И если теперь и рассеян наш народ на земле, то это только испытание, а бог, как и обещал, соберет опять народ свой в Иерусалим с тем, чтобы восстановить чудо древности, Иерусалимский храм, поставить израиля владыкой над всеми народами.

Так сказал еврей и заплакал. Он хотел продолжать речь, но бывший тут итальянец перебил его.

— Неправду вы говорите, — сказал итальянец еврею. — Вы приписываете богу несправедливость. Бог не может любить один народ больше других. Напротив, если он даже и покровительствовал прежде израилю, то вот уже 1800 лет прошло с тех пор, как бог разгневался и в знак своего гнева прекратил существование его и рассеял этот народ по земле, так что вера эта не только не распространяется, но только кое-где остается. Бог не оказывает предпочтения никакому народу, а призывает всех тех, которые хотят спастись, в лоно единой римско-католической церкви, вне которой нет спасения.

Так сказал итальянец. Но бывший тут протестантский пастор, побледнев, отвечал католическому миссионеру:48

49 Как можете вы говорить, что спасение возможно только в вашем исповедании? Знайте же, что спасены будут только те, которые, по евангелию, будут служить богу в духе и истине по закону Иисуса.

Тогда турок, служащий в суратской таможне, который тут же сидел, куря трубку, с важным видом обратился к обоим христианам.

— Напрасно вы так уверены в истине своей римской веры, — сказал он. — Ваша вера уже около шестисот лет тому назад заменена истинною верою Магомета. И, как вы сами видите, истинная вера Магомета всё больше и больше распространяется и в Европе, и в Азии, и даже в просвещенном Китае. Вы сами признаете, что евреи отвержены богом, и доказательством тому приводите то, что евреи в унижении и вера их не распространяется. Признайте же истинность веры Магомета, потому что она находится в величии и постоянно распространяется. Спасутся только верующие в последнего пророка божия, Магомета. И то только последователи Омара, а не Али, так как последователи Али — неверные.

При этих словах персидский богослов, принадлежащий к секте Али, хотел возразить. Но в кофейной в это время поднялся великий спор между всеми бывшими тут иностранцами разных вер и исповеданий. Были тут христиане абиссинские, индийские ламы, измаилиты и огнепоклонники.

Все спорили о сущности бога и о том, как нужно почитать его. Каждый утверждал, что только в его стране знают истинного бога и знают, как надо почитать его.

Все спорили, кричали. Один только бывший тут китаец, ученик Конфуция, сидел смирно в углу кофейной и не вступал в спор. Он пил чай, слушал, что говорили, но сам молчал.

Турок, заметив его среди спора, обратился к нему и сказал:

— Поддержи хоть ты меня, добрый китаец. Ты молчишь, но ты мог бы сказать кое-что в мою пользу. Я знаю, что у вас в Китае вводятся теперь разные веры. Ваши торговцы не раз говорили мне, что ваши китайцы из всех других вер считают магометанскую самой лучшей и охотно принимают ее. Поддержи же мои слова и скажи, чтò ты думаешь об истинном боге и его пророке.

— Да, да, скажи, что ты думаешь, — обратились к нему и другие.49

50 Китаец, ученик Конфуция, закрыл глаза, подумал и потом, открыв их, выпростал руки из широких рукавов своей одежды, сложил их на груди и заговорил тихим и спокойным голосом.

—————

— Господа, — сказал он, — мне кажется, что самолюбие людей более всего другого мешает их согласию в деле веры. Если вы потрудитесь меня выслушать, я объясню вам это примером.

Я выехал из Китая в Сурат на английском пароходе, обошедшем вокруг света. По пути мы пристали к восточному берегу острова Суматры, чтобы набрать воды. В полдень мы сошли на землю и сели на берегу моря в тени кокосовых пальм, недалеко от деревни жителей острова. Нас сидело несколько человек из различных земель.

Пока мы сидели, к нам подошел слепой.

Человек этот ослеп, как мы узнали после, оттого, что слишком долго и упорно смотрел на солнце. А смотрел он так долго и упорно на солнце потому, что захотел понять, что такое солнце. Он хотел это узнать, чтобы завладеть светом солнца.

Бился он долго, пускал в дело все науки, хотелось ему захватить несколько лучей солнца, поймать их и закупорить в бутылку.

Долго он бился и всё смотрел на солнце и ничего не мог сделать, а сделалось с ним только то, что от солнца у него заболели глаза и он ослеп.

Тогда он сказал себе:

— Свет солнечный не жидкость, потому что если бы он был жидкостью, то можно было бы переливать его, и он колебался бы от ветра, как вода. Свет солнечный тоже не огонь, потому что если бы это был огонь, он бы тух в воде. Свет тоже не дух, потому что он виден, и не тело, потому что нельзя им двигать. А так как свет солнечный не жидкость, не твердое, не дух, не тело, то свет солнечный — ничто.

Так он рассудил и в одно время от того, что всё смотрел на солнце и всё думал о нем, потерял и зрение и разум.

Когда же он стал совсем слеп, тогда уже совершенно уверился в том, что солнца нет.

С этим слепцом подошел и его раб. Он посадил своего господина в тень кокосового дерева, поднял с земли кокосовый орех50 51 и стал из него делать ночник. Он сделал светильню из волокна кокосового, выжал из ореха масло в скорлупу и обмакнул в него светильню.

Пока раб делал свой ночник, слепой, вздохнув, сказал ему:

— Ну, что, раб, правду я тебе сказал, что нет солнца? Видишь, как темно. А говорят — солнце... Да и что такое солнце?

— А не знаю я, что такое солнце, — сказал раб. — Мне нет до него дела. А вот свет знаю. Вот я сделал ночник, мне и будет светло, и тебе могу им службу оказать и всё найти в своем шалаше.

И раб взял в руку свою скорлупу. — Вот, говорит, мое солнце.

Тут же сидел хромой с костылем. Он услыхал это и засмеялся.

— Ты, видно, от рожденья слеп, — сказал он слепому, — что не знаешь, что такое солнце. Я тебе скажу, что оно такое: солнце — огненный шар, и шар этот каждый день выходит из моря и каждый вечер садится в горах нашего острова; это мы все видим, и ты бы видел, если бы был зрячий.

Рыбак, сидевший тут же, услыхал эти слова и сказал хромому:

— И видно же, что ты нигде не был дальше твоего острова. Если бы ты был не хром да поездил бы по морю, ты бы знал, что солнце садится не в горах нашего острова, а как выходит из моря, так вечером опять и садится в море. Я говорю верно, потому что каждый день вижу это своими глазами.

Услыхал это индеец.

— Удивляюсь, — сказал он, — как может умный человек говорить такие глупости. Разве можно, чтобы огненный шар спускался в воду и не потухал? Солнце вовсе не огненный шар, а солнце — божество. Божество это называется Дева. Божество это ездит на колеснице по небу вокруг золотой горы Сперувя.

Бывает, что злые змеи Рагу и Кету нападают на Дева и проглатывают его, и тогда делается темно. Но жрецы наши молятся о том, чтобы божество освободилось, и тогда оно освобождается. Только такие невежественные люди, как вы, никогда не ездившие дальше своего острова, могут воображать, что солнце светит только на их остров.

Тогда заговорил бывший тут же хозяин египетского судна.

— Нет, — сказал он, — и это неправда, солнце не божество и не ходит только вокруг Индии и ее золотой горы. Я много плавал51 52 и по Черному морю, и по берегам Аравии, был и на Мадагаскаре, и на Филиппинских островах, — солнце освещает все земли, а не одну Индию, оно не ходит кругом одной горы, но оно встает у островов Японии, и потому и острова те называются Япен, то есть на их языке — рождение солнца, и садится оно далеко, далеко на западе за островами Англии. Я это хорошо знаю, потому что и сам видел много и слышал много от деда. А дед мой плавал до самых краев моря.

Он хотел еще говорить, но английский матрос нашего корабля перебил его.

— Нет земли, кроме Англии, — сказал он, — где бы лучше знали о том, как ходит солнце. Солнце, мы все это знаем в Англии, нигде не встает и нигде не ложится. А оно ходит беспрестанно вокруг земли. Мы это хорошо знаем, потому что сами вот только что обошли вокруг земли и нигде не натолкнулись на солнце. Везде оно так же, как здесь, утром показывается и вечером скрывается.

И англичанин взял палку, начертил на песке круг и стал толковать, как ходит солнце по небу вокруг земли. Но он не сумел растолковать хорошо и, показав на кормчего своего корабля, сказал:

— Он, впрочем, более меня учен и лучше вам всё это растолкует.

Кормчий был человек разумный и слушал разговор молча, пока его не спросили. Но теперь, когда все обратились к нему, он начал говорить и сказал:

— Все вы обманываете друг друга, и сами обманываетесь. Солнце не вертится вокруг земли, а земля вертится вокруг солнца, и сама еще вертится, поворачивая к солнцу в продолжение двадцати четырех часов и Японию, и Филиппинские острова, и Суматру, на которой мы сидим, и Африку, и Европу, и Азию, и множество еще других земель. Солнце светит не для одной горы, не для одного острова, не для одного моря и даже не для одной земли, а для многих таких же планет, как и земля. Всё это каждый из вас мог бы понять, если бы смотрел вверх на небо, а не себе под ноги, и не думал бы, что солнце светит только для одного него или для одной его родины.

Так сказал мудрый кормчий, много ездивший по свету и много смотревший вверх на небо.

—————

52 53

— Да, заблуждения и несогласия людей в вере — от самолюбия, — продолжал китаец, ученик Конфуция. — Что с солнцем, то же и с богом. Каждому человеку хочется, чтобы у него был свой особенный бог или, по крайней мере, бог его родной земли. Каждый народ хочет заключить в своем храме того, кого не может объять весь мир.

И может ли какой храм сравниться с тем, который сам бог построил для того, чтобы соединить в нем всех людей в одно исповедание и одну веру?

Все человеческие храмы сделаны по образцу этого храма — мира божия. Во всех храмах есть купели, есть своды, светильники, образа, надписи, книги законов, жертвы, алтари и жрецы. В каком же храме есть такая купель, как океан, такой свод, каков свод небесный, такие светильники, каковы солнце, луна и звезды, такие образа, каковы живые, любящие, помогающие друг другу люди? Где надписи о благости бога, столь же понятные, как те благодеяния, которые повсюду рассеяны богом для счастия людей? Где такая книга закона, столь ясная каждому, как та, которая написана в его сердце? Где жертвы, подобные тем жертвам самоотречения, которые любящие люди приносят своим ближним? И где алтарь, подобный сердцу доброго человека, на котором сам бог принимает жертву?

Чем выше будет понимать человек бога, тем лучше он будет знать его. А чем лучше будет знать он бога, тем больше будет приближаться к нему, подражать его благости, милосердию и любви к людям.

И потому пусть тот, который видит весь свет солнца, наполняющий мир, пусть тот не осуждает и не презирает того суеверного человека, который в своем идоле видит только один луч того же света, пусть не презирает и того неверующего, который ослеп и вовсе не видит света.

Так сказал китаец, ученик Конфуция, и все бывшие в кофейной замолчали и не спорили больше о том, чья вера лучше.


СТАТЬИ


ПЕРВАЯ СТУПЕНЬ

I

Если человек делает дело не для показу, а с желанием совершить его, то он неизбежно действует в одной, определенной сущностью дела, последовательности. Если человек делает после то, что по сущности дела должно быть сделано прежде, или вовсе пропускает то, что необходимо сделать для того, чтобы можно было продолжать дело, то он наверное делает дело не серьезно, а только притворяется. Правило это неизменно остается верным как в материальных, так и в нематериальных делах. Как нельзя серьезно желать печь хлебы, не замесив прежде муку, и не вытопив потом, и не выметя печи и т. д., так точно нельзя серьезно желать вести добрую жизнь, не соблюдая известной последовательности в приобретении необходимых для того качеств.

Правило это в делах доброй жизни особенно важно, потому что в материальном деле, как, например, в печении хлеба, можно узнать, серьезно ли человек занимается делом, или только притворяется, по результатам его деятельности; в ведении же доброй жизни поверка эта невозможна. Если люди, не меся муки, не топя печи, как на театре делают только вид, что они пекут хлеб, то по последствиям — отсутствию хлеба — очевидно для каждого, что они только притворялись; но если человек делает вид, что он ведет добрую жизнь, мы не имеем таких прямых указаний, по которым мы бы могли узнать, серьезно ли он стремится к ведению доброй жизни, или только притворяется, потому что последствия доброй жизни не только не всегда ощутительны и очевидны для окружающих, но очень часто представляются57 58 им вредными; уважение же и признание полезности и приятности для современников деятельности человека ничего не доказывают в пользу действительности его доброй жизни.

И потому для распознавания действительности доброй жизни от видимости ее особенно дорог этот признак, состоящий в правильной последовательности приобретения нужных для доброй жизни качеств. Дорог этот признак преимущественно не для того, чтобы распознавать истинность стремлений к доброй жизни в других, но для распознавания ее в самом себе, так как мы в этом отношении склонны обманывать самих себя еще более, чем других.

Правильная последовательность приобретения добрых качеств есть необходимое условие движения к доброй жизни, и потому всегда всеми учителями человечества предписывалась людям известная, неизменная последовательность приобретения добрых качеств.

Во всех нравственных учениях устанавливается та лестница, которая, как говорит китайская мудрость, стоит от земли до неба, и на которую восхождение не может происходить иначе, как с низшей ступени. Как в учениях браминов, буддистов, конфуцианцев, так и в учении мудрецов Греции, устанавливаются ступени добродетелей, и высшая не может быть достигнута без того, чтобы не была усвоена низшая. Все нравственные учители человечества, как религиозные, так и не религиозные, признавали необходимость определенной последовательности в приобретении добродетелей, нужных для доброй жизни; необходимость эта вытекает и из самой сущности дела, и потому, казалось бы, должна бы быть признаваема всеми людьми.

Но удивительное дело! Сознание необходимой последовательности качеств и действий, существенных для доброй жизни, как будто утрачивается всё более и более и остается только в среде аскетической, монашествующей. В среде же светских людей предполагается и признается возможность приобретения высших свойств доброй жизни не только при отсутствии низших добрых качеств, обусловливающих высшие, но и при самом широком развитии пороков; вследствие чего и представление о том, в чем состоит добрая жизнь, доходит в наше время в среде большинства светских людей до величайшей путаницы. Утрачено представление о том, что есть добрая жизнь.

58 59

II

Произошло это, как я думаю, следующим образом.

Христианство, заменяя язычество, выставило более высокие, чем языческие, нравственные требования и, как и не могло быть иначе, выставляя свои требования, установило, как и в языческой нравственности, одну необходимую последовательность приобретения добродетелей или ступеней для достижения доброй жизни.

Добродетели Платона, начинаясь воздержанием, через мужество и мудрость, достигали справедливости; христианские добродетели, начинаясь самоотречением, через преданность воле божией достигают любви.

Люди, серьезно принявшие христианство и стремившиеся усвоить для себя добрую христианскую жизнь, так и понимали христианство и всегда начинали добрую, жизнь отречением от своих похотей, включающим в себя языческое воздержание.

Христианское учение потому только и заменило языческое, что оно иное и выше языческого. Но христианское учение, как и языческое, ведет людей к истине и добру; а так как истина и добро всегда одни, то и путь к ним должен быть один, и первые шаги на этом пути неизбежно должны быть одни и те же как для христианина, так и для язычника.

Различие христианского от языческого учения добра в том, что языческое учение есть учение конечного, христианское же — бесконечного совершенства. Платон, например, ставит образцом совершенства справедливость; Христос же ставит образцом бесконечное совершенство любви. «Будьте совершенны, как отец ваш небесный». От этого и различное отношение языческого и христианского учения к различным ступеням добродетелей. Достижение высшей добродетели по языческому учению возможно, и всякая ступень достижения имеет свое относительное значение: чем выше ступень, тем больше достоинства, так что люди с языческой точки зрения разделяются на добродетельных и недобродетельных, на более или менее добродетельных. По христианскому же учению, выставившему идеал бесконечного совершенства, деления этого не может быть. Не может быть и ступеней высших и низших. По христианскому учению, указавшему бесконечность совершенства, все ступени равны между собою по отношению к бесконечному идеалу. Различие достоинства в язычестве состоит в той ступени, которая достигнута59 60 человеком; в христианстве достоинство состоит только в процессе достижения, в большей или меньшей скорости движения. С языческой точки зрения человек, обладающий добродетелью благоразумия, стоит в нравственном значении выше человека, не обладающего этой добродетелью; человек, обладающий сверх благоразумия и мужеством, стоит еще выше; человек, обладающий и благоразумием, и мужеством, и сверх того справедливостью, стоит еще выше; христианин же не может считаться ни один ни выше, ни ниже другого в нравственном значении; христианин только тем более христианин, чем быстрее он движется к бесконечному совершенству, независимо от той ступени, на которой он в данную минуту находится. Так что неподвижная праведность фарисея ниже движения кающегося разбойника на кресте.

Но в том, что движение к добродетели, к совершенству не может совершаться помимо низших степеней добродетели как в язычестве, так и в христианстве, — в этом не может быть различия.

Христианин, как и язычник, не может не начать работу совершенствования с самого начала, т. е. с того же, с чего начинает ее язычник, именно с воздержания, как не может тот, кто хочет войти на лестницу, не начать с первой ступени. Разница только в том, что для язычника воздержание само по себе представляется добродетелью, для христианина же воздержание есть только часть самоотречения, составляющего необходимое условие стремления к совершенству. И потому истинное христианство в своем проявлении не могло отвергнуть добродетели, которые указывало и язычество.

Но не все люди понимали христианство, как стремление к совершенству отца небесного; христианство, ложно понятое, уничтожало искренность и серьезность отношения людей к нравственному его учению.

Если человек верит, что может спастись помимо исполнения нравственного учения христианства, то ему естественно думать, что усилия его быть добрым излишни. И потому человек, верующий в то, что есть средства спасения помимо личных усилий к достижению совершенства[32], не может стремиться к этому с той энергией и серьезностью, с которою стремится человек,60 61 не знающий никаких других средств, кроме личных усилий. А не стремясь к этому с полною серьезностью, зная другие средства кроме личных усилий, человек неизбежно будет пренебрегать и тем одним неизменным порядком, в котором могут быть приобретаемы добрые качества, нужные для доброй жизни. Это самое и случилось с большинством людей, внешним образом исповедующих христианство.

III

Учение о том, что личные усилия не нужны для достижения человеком духовного совершенства, а что есть для этого другие средства, является причиной ослабления стремления к доброй жизни и отступления от необходимой для доброй жизни последовательности.

Огромная масса людей, которая внешним только образом приняла христианство, воспользовалась заменой язычества христианством для того, чтобы, освободившись от требований языческих добродетелей, как бы не нужных уже для христианина, освободить себя и от всякой необходимости борьбы с своей животной природой.

То же самое сделали и люди, переставшие верить во внешнее только христианство. Они точно так же, как и те верующие, выставляя вместо внешнего христианства какое-нибудь принятое большинством мнимое доброе дело, в роде служения науке, искусству, человечеству, — во имя этого мнимого доброго дела освобождают себя от последовательности приобретения качеств, нужных для доброй жизни, и довольствуются тем, что притворяются, как на театре, что живут доброю жизнью.

Такие люди, отставшие от язычества и не приставшие к христианству в его истинном значении, стали проповедывать любовь к богу и людям без самоотречения и справедливость без воздержания, т. е. проповедывать высшие добродетели без достижения низших, т. е. не самые добродетели, а только подобие их.

Одни проповедуют любовь к богу и людям без самоотречения, другие — гуманность, служение людям, человечеству без воздержания.

И так как проповедь эта поощряет животную природу человека под видом введения его в высшие нравственные сферы, освобождая его от самых элементарных требований нравственности,61 62 давным-давно высказанных язычниками, и не только не отвергнутых, но усиленных истинным христианством, то она охотно была принята как верующими, так и неверующими.

На днях только вышла энциклика папы о социализме. Там после опровержения мнения социалистов о незаконности собственности сказано прямо, что «никто, несомненно, не обязан помогать ближнему, давая из того, что ему или семье его нужно (Nul assurément n’est tenu de soulager le prochain en prenant sur son necéssaire ou sur celui de sa famille), ни даже уменьшить что-либо из того, чего требуют от него приличия. Никто, в самом деле, не должен жить противно обычаям». (Это место из святого Фомы: Nullus enim inconvenienter debet vivere.) «Ho после того, как отдано должное нужде и внешним приличиям», говорит далее энциклика, «обязанность каждого — отдавать излишек бедным».

Так проповедует глава одной из самых распространенных теперь церквей. И рядом с этой проповедью эгоизма, предписывающей отдавать ближнему то, что вам не нужно, проповедуется любовь, и постоянно с пафосом приводятся знаменитые слова Павла из 13 главы 1-го послания к коринфянам о любви.

Несмотря на то, что всё учение евангелия переполнено требованиями самоотречения, указаниями на то, что самоотречение есть первое условие христианского совершенства, несмотря на такие ясные изречения, как: «кто не возьмет креста своего... кто не отречется от отца, матери... кто не погубит жизнь свою...» — люди уверяют себя и других, что возможно любить людей, не отрекаясь не только от того, к чему привык, но и от того, что сам считаешь для себя приличным, Так говорят ложные христиане, и точь-в-точь так же думают и говорят и пишут и поступают люди, отвергающие не только внешнее, но и истинное христианское учение, люди свободомыслящие. Люди эти уверяют себя и других, что, вовсе не уменьшая своих потребностей, не побеждая своих похотей, можно служить людям и человечеству, т. е. вести добрую жизнь.

Люди отбросили языческую последовательность добродетелей и, не усвоив христианского учения в его истинном значении, не приняли и христианской последовательности и остались без всякого руководства.

62 63

IV

В старину, когда не было христианского учения, у всех учителей жизни, начиная с Сократа, первою добродетелью в жизни было воздержание — γκράτεια ИЛИ σωφροσύνη, и было ПОНЯТНО, что всякая добродетель должна начинаться с нее и проходить через нее. Было ясно, что человек, не владеющий собой, развивший в себе огромное количество похотей и подчиняющийся всем им, не мог вести добрую жизнь. Было ясно, что прежде, чем человек мог думать не только о великодушии, о любви, но о бескорыстии, справедливости, он должен был научиться владеть собою. По нашим же взглядам этого ничего не нужно. Мы вполне уверены, что человек, развивший свои похоти до той высшей степени, в которой они развиты в нашем мире, человек, не могущий жить без удовлетворения сотни получивших над ним власть ненужных привычек, может вести вполне нравственную, добрую жизнь.

В наше время и в нашем мире стремление к ограничению своих похотей считается не только не первым, но даже и не последним, а совершенно не нужным для ведения доброй жизни делом.

По царствующему самому распространенному современному учению о жизни увеличение потребностей считается, напротив, желательным качеством, признаком развития, цивилизации, культуры и совершенствования. Люди так называемые образованные считают, что привычки комфорта, т. е. изнеженности, суть привычки не только не вредные, но хорошие, показывающие известную нравственную высоту человека, почти что добродетель.

Чем больше потребностей, чем утонченнее эти потребности, тем считается это лучше.

Ничто так ясно не подтверждает этого, как описательная поэзия и в особенности романы прошедшего и нашего века.

Как изображаются герои и героини, представляющие идеалы добродетелей?

В большинстве случаев мужчины, долженствующие представить нечто возвышенное и благородное, начиная с Чайльд-Гарольда и до последних героев Фелье, Троллопа, Мопассана, — суть не что иное, как развратные тунеядцы, ни на что, ни для кого не нужные; героини же — это так или иначе, более или менее доставляющие наслаждение мужчинам любовницы, точно так же праздные и преданные роскоши.63

64 Я не говорю о встречающемся изредка в литературе изображении действительно воздержных и трудящихся лиц, — я говорю о типе обычном, представляющем идеал для массы, о том лице, похожим на которое старается быть большинство мужчин и женщин. Помню, когда я писал романы, то тогда для меня необъяснимое затруднение, в котором я находился и с которым боролся, — и с которым теперь, я знаю, борются все романисты, имеющие хотя самое смутное сознание того, чтò составляет действительную нравственную красоту, — заключалось в том, чтобы изобразить тип светского человека идеально хороший, добрый и вместе с тем такой, который бы был верен действительности.

V

Несомненным доказательством того, что действительно люди нашего времени не только не признают того, что языческое воздержание или христианское самоотречение суть свойства желательные и добрые, но считают увеличение потребностей чем-то хорошим и возвышенным, служит то, как в огромном большинстве воспитываются дети нашего мира. Их не только не приучают к воздержанию, как это было у язычников, и к самоотречению, как это должно быть у христиан, но сознательно прививают им привычки изнеженности, физической праздности и роскоши.

Мне давно хотелось написать такую сказку: женщина, оскорбленная другой, желая отмстить ей, похищает ребенка своего врага, идет к колдуну, прося его научить, чем она злее всего может отмстить своему врагу на единственном похищенном детище. Колдун научает похитительницу отнести ребенка в место, которое он указывает, и утверждает, что месть будет самая ужасная. Злая женщина делает это, но следит за ребенком и к удивлению своему видит, что ребенок взят и усыновлен бездетным богачом. Она идет к колдуну и упрекает его, но колдун велит ждать. Ребенок растет в роскоши и изнеженности. Злая женщина в недоумении, но колдун велит ждать. И действительно наступает время, когда злая женщина удовлетворена и даже жалеет свою жертву. Ребенок вырастает в изнеженности и распущенности и, благодаря своему доброму характеру, разоряется. И тут начинается ряд физических страданий, нищеты и унижений, к которым он особенно чувствителен и с которыми не умеет бороться. Стремление к нравственной жизни — и бессилие изнеженной,64 65 приученной к роскоши и праздности плоти. Тщетная борьба, падение всё ниже и ниже, пьянство, чтоб забыться, и преступление, или сумасшествие, или самоубийство.

В самом деле, нельзя без ужаса видеть воспитание некоторых детей в нашем мире. Только злейший враг мог бы так старательно прививать ребенку те слабости и пороки, которые прививаются ему родителями, в особенности матерями. Ужас берет, глядя на это и еще более на последствия этого, если уметь видеть то, чтò делается в душах лучших из этих старательно самими родителями погубляемых детей.

Привиты привычки изнеженности, привиты тогда, когда еще молодое существо не понимает их нравственного значения. Уничтожена не только привычка воздержания и самообладания, но, обратно тому, что делалось при воспитании в Спарте и вообще в древнем мире, совершенно атрофирована эта способность.

Не только не приучен человек к труду, ко всем условиям всякого плодотворного труда, сосредоточенного внимания, напряжения, выдержки, увлечения делом, уменья исправить испорченное, привычки усталости, радости совершения, но приучен к праздности и пренебрежению всяким произведением труда, приучен к тому, чтоб портить, бросать и вновь за деньги приобретать всё, что вздумается, не думая даже никогда о том, как что делается. Человек лишен способности к приобретению первой по порядку добродетели, необходимой для приобретения всех других, — благоразумия, и пущен в мир, в котором проповедуются и как будто ценятся высокие добродетели справедливости, служения людям, любви. Хорошо, если молодой человек — натура нравственно слабая, не чуткая, не чующая разницы между показной доброй жизнью и настоящей, и которая может удовлетворяться царствующим в жизни злом. Если так, то всё устраивается как будто хорошо, и с непроснувшимся нравственным чувством такой человек иногда спокойно доживает до гроба. Но не всегда это так бывает, в особенности в последнее время, когда сознание безнравственности такой жизни носится в воздухе и невольно западает в сердце. Часто, и всё чаще и чаще, бывает так, что требования настоящей, непоказной нравственности пробуждаются, и тогда начинаются внутренняя мучительнейшая борьба и страдания, редко кончающиеся победой нравственного чувства. Человек чувствует, что жизнь его дурна, что ему надо изменить ее всю с самого начала, и он65 66 пытается это сделать; но тут люди, прошедшие ту же борьбу и не выдержавшие ее, со всех сторон нападают на пытающегося изменить свою жизнь и стараются всеми средствами внушить ему, что этого вовсе и не нужно, что воздержание и самоотречение не нужны для того, чтобы быть добрым, что можно, предаваясь объядению, наряжанию, физической праздности, даже блуду, быть вполне хорошим, полезным человеком. И борьба большей частью кончается плачевно. Либо измученный своей слабостью человек подчиняется этому общему голосу и подавляет в себе голос совести, кривит свой ум, чтобы оправдать себя, и продолжает вести ту же развратную жизнь, уверяя себя в том, что он выкупает ее верой во внешнее христианство или служением науке, искусству; либо борется, страдает и сходит с ума, или застреливается. Редко бывает то, чтобы среди всех соблазнов, окружающих его, человек нашего мира понял то, чтò есть и было тысячелетия тому назад азбучной истиной для всех разумных людей, именно то, что для достижения доброй жизни надо прежде всего перестать жить дурной жизнью и что для достижения каких-либо высших добродетелей надо прежде всего приобретать добродетель воздержания или самообладания, как определяли ее язычники, или добродетель самоотречения, как определяет ее христианство, — и стал бы понемногу усилиями над собой достигать ее.

VI

Я только что читал письма нашего высокообразованного передового человека сороковых годов, изгнанника Огарева, к другому еще более высокообразованному и даровитому человеку — Герцену. В письмах этих Огарев высказывает свои задушевные мысли, выставляет свои высшие стремления, и нельзя не видеть, что он, как это и свойственно молодому человеку, отчасти рисуется перед своим другом. Он говорит о самосовершенствовании, о святой дружбе, любви, о служении науке, человечеству и т. д. И тут же спокойным тоном он пишет, что часто раздражает приятеля, с которым живет, тем, что, как он пишет «возвращаюсь (домой) в нетрезвом виде или пропадаю долгие часы с погибшим, но милым созданием»... Очевидно, замечательно сердечный, даровитый, образованный человек не мог даже представить себе, чтобы было что-нибудь хоть сколько-нибудь66 67 предосудительного в том, чтобы он, женатый человек, ожидая родов жены (в следующем письме он пишет, что жена его родила), возвращался домой пьяный, пропадая у распутных женщин. Ему в голову не приходило, что пока он не начал бороться и хоть сколько-нибудь не поборол своего поползновения к пьянству и блуду, ему о дружбе, любви, а главное о служении чему бы то ни было и думать нельзя. А он не только не боролся с этими пороками, но, очевидно, считал их чем-то очень милым, нисколько не мешающим стремлению к совершенствованию, а потому не только не скрывал их от своего друга, перед которым он хочет выставиться в лучшем свете, но прямо выставлял их.

Так это было полстолетия тому назад. Я застал еще этих людей. Я знал самого Огарева и Герцена, и людей того склада, и людей, воспитанных в тех же преданиях. Во всех этих людях было поразительное отсутствие последовательности в делах жизни. В них были искреннее горячее желание добра и полнейшая распущенность личной похоти, которая, казалось им, не может мешать доброй жизни и произведению ими добрых и даже великих дел. Они сажали немешанные хлеба в нетопленную печь и верили, что хлеба испекутся. Когда же под старость они стали замечать, что хлеба не пекутся, т. е. что никакого добра от их жизни не совершается, они видели в этом особенный трагизм.

Трагизм такой жизни действительно ужасен. И трагизм этот, каков он был в те времена для Герцена, Огарева и других, таков он и теперь для многих и многих так называемых образованных людей нашего времени, удержавших те же взгляды. Человек стремится жить доброю жизнью, но та необходимая последовательность, которая нужна для этого, потеряна в том обществе, в котором он живет. Как 50 лет тому назад Огарев и Герцен, так и большинство теперешних людей убеждены, что вести изнеженную жизнь, есть сладко, жирно, наслаждаться, всячески удовлетворять своей похоти — не мешает доброй жизни. Но, очевидно, добрая жизнь не выходит у них, и они предаются пессимизму и говорят: «таково трагическое положение человека».

VII

Заблуждение в том, что люди, предаваясь своим похотям, считая эту похотливую жизнь хорошею, могут при этом вести добрую, полезную, справедливую, любовную жизнь, так67 68 удивительно, что люди последующих поколений, я думаю, прямо не будут понимать, чтò именно разумели люди нашего времени под словами «добрая жизнь», когда они говорили, что обжоры, изнеженные, похотливые ведут добрую жизнь. В самом деле, стоит только на время отрешиться от привычного взгляда на нашу жизнь и посмотреть на нее — не говорю с точки зрения христианской — но с точки зрения языческой, с точки зрения самых низших требований справедливости, чтобы убедиться, что здесь не может быть и речи ни о какой доброй жизни.

Всякому человеку в нашем мире для того, чтобы, не скажу начать добрую жизнь, но только начать хоть немного подвигаться в ней, надо прежде всего перестать вести злую жизнь, надо начать разрушать те условия злой жизни, в которой он находится.

Как часто слышишь, как оправдание того, что мы не изменяем нашей дурной жизни, рассуждение о том, что поступок, идущий в разрез с обычной жизнью, был бы ненатуральным, был бы смешным, или желанием выказаться, и был бы от того не добрым поступком. Рассуждение это как будто сделано для того, чтобы люди никогда не изменили своей дурной жизни. Ведь если бы вся жизнь наша была хорошею, справедливою, доброю, то ведь только тогда всякий поступок, согласный с общею жизнью, был бы добрый. Если же жизнь на половину хорошая, на половину дурная, то для всякого поступка, не согласного с общей жизнью, столько же вероятия быть хорошим, сколько и дурным. Если же жизнь вся дурная, неправильная, то человеку, живущему этой жизнью, нельзя сделать ни одного доброго поступка, не нарушив привычного течения жизни. Можно сделать дурной поступок, не нарушив обычного течения жизни, но нельзя сделать хорошего.

Человеку, живущему нашей жизнью, нельзя вести добрую жизнь, прежде чем он не выйдет из тех условий зла, в которых он находится, нельзя начать делать доброе, не перестав делать злое. Невозможно роскошно живущему человеку вести добрую жизнь. Все его попытки добрых дел будут тщетны, пока он не изменит своей жизни, не сделает то первое по порядку дело, которое ему предстоит сделать. Добрая жизнь, как по языческому мировоззрению, так тем более по христианскому, измеряется одним, и не может измеряться ничем иным, как только отношением в математическом смысле любви к себе — к любви68 69 к другим. Чем меньше любви к себе и вытекающей из нее заботы о себе, трудов и требований от других для себя, и чем больше любви к другим и вытекающих из нее заботы о других, трудов своих для других, тем добрее жизнь.

Так понимали и понимают добрую жизнь все мудрецы мира и все истинные христиане, и точно так же понимают ее все самые простые люди. Чем больше человек дает людям и меньше требует себе, тем он лучше; чем меньше дает другим и больше требует себе, тем он хуже.

Если передвинуть точку опоры рычага от длинного конца к короткому, то этим не только увеличится длинное плечо, но укоротится еще и короткое. Так что, если человек, имея одну данную способность любви, увеличил любовь и заботу о себе, то этим он уменьшил возможность любви и заботы о других не только на то количество любви, которое он перенес на себя, но во много раз больше. Вместо того, чтобы кормить других, человек съел лишнее, и этим не только уменьшил возможность отдать это лишнее, но еще себя лишил вследствие объядения возможности заботиться о других.

Для того, чтобы точно, не на словах быть в состоянии любить других, надо не любить себя — тоже не на словах, а на деле. Обыкновенно же бывает так: других мы думаем, что любим, уверяем в этом себя и других, но любим только на словах, себя же любим на деле. Других мы забудем покормить и уложить спать, себя же никогда. И потому для того, чтобы точно любить других на деле, надо выучиться забывать покормить себя и уложить себя спать, так же как мы забываем это сделать относительно других.

Мы говорим «добрый человек» и «ведет добрую жизнь» про человека изнеженного, привыкшего к роскошной жизни. Но человек такой — мужчина или женщина — может иметь самые любезные черты характера, кротости, благодушия, но не может вести добрую жизнь, как не может быть острым и резать самой хорошей работы и стали нож, если он не наточен. Быть добрым и вести добрую жизнь значит давать другим больше, чем берешь от них. Человек же изнеженный, и привыкший к роскошной жизни, не может этого делать, во-первых, потому, что ему самому всегда много нужно (и нужно не по эгоизму его, а потому что он привык, и для него составляет страдание лишиться того, к чему он привык), а во-вторых, потому, что, потребляя всё69 70 то, что он получает от других, он этим самым потреблением ослабляет себя, лишает себя возможности работать и потому служить другим. Человек изнеженный, мягко, долго спящий, жирно, сладко и много едящий и пьющий, соответственно тепло или прохладно одетый, не приучивший себя к напряжению работы, может сделать только очень мало.

Мы так привыкли лгать сами себе и ко лжи других, — так выгодно нам не видеть лжи других, чтобы они не увидали нашей, что мы нисколько не удивляемся и не сомневаемся в справедливости утверждения добродетели, иногда даже святости людей, живущих вполне распущенной жизнью. Человек, мужчина или женщина, спит на постели с пружинами, двумя матрацами и двумя чистыми глажеными простынями, наволочками, на пуховых подушках. У кровати его коврик, чтобы ему не холодно было ступить на пол, несмотря на то, что тут же стоят туфли. Тут же еще необходимые принадлежности так, что ему не надо выходить. Окна завешаны шторами так, что свет не может разбудить его, и он спит до какого ему поспится часа. Кроме того, приняты меры, чтобы зимой было тепло, а летом прохладно, чтобы его не тревожили шум и мухи и другие насекомые. Он спит, а вода горячая и холодная для умывания, иногда для ванны или для бритья, уже готова. Готовится и чай или кофе, возбудительные напитки, которые выпиваются тотчас же после вставания. Сапоги, башмаки, калоши, несколько пар, которые он запачкал вчера, уже чистятся так, что они блестят, как стекло, и на них нет ни пылинки. Также чистятся разные заношенные предшествующим днем одежды, соответствующие не только зиме и лету, но весне, осени, дождливой, сырой, жаркой погоде. Приготовляется вымытое, накрахмаленное, разутюженное чистое белье с пуговками, запонками, петельками, которые все осматриваются приставленными к тому людьми. Если человек деятелен, он встает рано, т. е. в 7 часов, т. е. все-таки часа два, три после тех, которые всё это готовят для него. Кроме приготовления одежд для дня и покрывала для ночи есть еще одежда и обувь для времени одеванья, халаты, туфли, и вот человек идет умываться, чиститься, чесаться, для чего употребляет несколько сортов щеток, мыл и большое количество воды и мыла. (Многие англичане и женщины особенно гордятся почему-то тем, что они могут очень много вымылить мыла и вылить на себя воды.) Потом человек одевается, причесывается перед особым от тех,70 71 которые висят почти во всех комнатах, зеркалом, берет необходимые ему вещи, как то: большей частью очки или pince-nez, лорнет, потом раскладывает по карманам: платок чистый, чтобы сморкаться, часы на цепочке, несмотря на то, что везде, где он будет, почти в каждой комнате есть часы; берет деньги разных сортов, мелкие (часто в особой для того машинке, избавляющей от труда найти то, что нужно) и бумажки, карточки, на которых напечатано его имя, избавляющие от труда сказать или написать; книжку белую, карандаш. Для женщины одеванье еще много сложнее: корсет, прическа, длинные волосы, украшения, тесемочки, ластики, ленточки, завязочки, шпильки, булавки, брошки.

Но вот всё кончено, начинается день обыкновенно едой, пьется приготовленный кофе или чай с большим количеством сахара, едят булки; хлеб первого сорта пшеничной муки с большим количеством масла, иногда свиного мяса. Мужчины большей частью при этом курят папиросы или сигары и затем читают газету свежую, только что принесенную. Потом хождение из дома на службу или по делам, или езда в экипажах, нарочно существующих для перевозки этих людей. Потом завтрак из убитых животных, птиц, рыб, потом обед такой же, при большой скромности из трех блюд, — сладкое блюдо, кофе, потом игра — карты, и игра — музыка, или театр, чтение или беседа в мягких пружинных креслах при усиленном и смягченном свете свечи, газа, электричества, — опять чай, опять еда, ужин и опять в постель, приготовленную, взбитую с чистым бельем и с очищенной посудой.

Таков день человека скромной жизни, про которого, если он мягкого характера и не имеет исключительно неприятных для других привычек, говорят, что это человек, ведущий добрую жизнь.

Но добрая жизнь есть жизнь того человека, который делает добро людям; как же может делать добро людям человек, живущий так и привыкший жить так? Ведь прежде, чем делать добро, он должен перестать делать зло людям. А сочтите всё то зло, которое он, часто сам не зная этого, делает людям, и вы увидите, что ему далеко до добра людям, и много, много ему надо совершить подвигов для того, чтобы искупить делаемое им зло, а что подвигов-то он, расслабленный своей похотливой жизнью, никаких производить и не может. Ведь спать он мог бы71 72 и здоровей и физически, и нравственно, лежа на полу на плаще, как спал Марк Аврелий, и потому все труды и работы матрацов и пружин и пуховых подушек и ежедневной работы прачки, женщины, слабого существа с своими женскими слабостями и родами и кормлением детей, полоскающей его, сильного мужчины, белье, — все эти труды могли бы не быть. Он мог бы лечь раньше и встать раньше, и труды гардин и освещения вечером могли бы тоже не быть. Мог бы он спать в той же рубахе, в которой ходил днем, мог бы ступать босыми ногами на пол и выдти на двор, мог бы умыться водой у колодца, — одним словом, мог бы жить так, как живут все те, которые работают всё это на него, и потому всех этих трудов на него могло бы не быть. Могло бы не быть и всех тех трудов для его одежд, для его утонченной пищи, для его увеселений.

Так как же такому человеку делать добро людям и вести добрую жизнь, не изменив свою изнеженную, роскошную жизнь. Не может нравственный человек, не говорю христианин, но только исповедующий гуманность, или хоть только справедливость, не может не желать изменить своей жизни и не перестать пользоваться предметами роскоши, изготовляемыми иногда с вредом для других людей.

Если человек точно жалеет людей, работающих табак, то первое, что он невольно сделает, это то, что он перестанет курить, потому что, продолжая курить и покупая табак, он этим поощряет производство табаку, губящее здоровье людей.

Но люди нашего времени рассуждают не так. Они придумывают самые разнообразные и хитрые рассуждения, но только не то, которое естественно представляется всякому простому человеку. По их рассуждениям, воздерживаться от предметов роскоши совсем не нужно. Можно соболезновать положению рабочих, говорить речи и писать книги в их пользу и вместе с тем продолжать пользоваться теми трудами, которые мы считаем для них губительными.

По одним рассуждениям выходит, что пользоваться губительными трудами других людей можно, потому что, если я не буду пользоваться, то будет пользоваться другой. Вроде того рассуждения, что надо выпить вредное мне вино, потому что оно куплено, и если не я, то другие выпьют его.

По другим выходит, что пользование для роскоши трудами этих людей даже очень полезно для них, так как этим мы даем72 73 им деньги, т. е. возможность существования, точно как будто нельзя давать им возможность существования ничем иным, как только тем, чтобы заставлять их работать вредные для них и излишние для нас вещи.

Всё это происходит от того, что люди вообразили себе, что можно вести добрую жизнь, не усвоив но порядку первое свойство, нужное для доброй жизни.

И первое свойство это есть воздержание.

VIII

Доброй жизни не было и не может быть без воздержания. Помимо воздержания не мыслима никакая добрая жизнь. Всякое достижение доброй жизни должно начаться через него.

Есть лестница добродетелей, и надо начинать с первой ступени, чтобы взойти на последующие; и первую добродетель, которую должен усвоить человек, если он хочет усвоить последующие, есть то, что древние называли γκράτεια или σωφροσύνη, т. е. благоразумие или самообладание.

Если в христианском учении воздержание включено в понятие самоотречения, то тем не менее последовательность остается та же самая, и приобретение никаких христианских добродетелей невозможно без воздержания — не потому, что кто-либо это выдумал, а потому, что таково существо дела.

Воздержание есть первая ступень всякой доброй жизни.

Но и воздержание достигается не вдруг, а тоже постепенно.

Воздержание есть освобождение человека от похотей, есть покорение их благоразумию, σωφροσύνη. Но похотей у человека много различных, и для того, чтобы борьба с ними была успешна, человек должен начинать с основных, — таких, на которых вырастают другие, более сложные, а не с сложных, выросших на основных. Есть похоти сложные, как похоть украшения тела, игр, увеселений, болтовни, любопытства и много других, и есть похоти основные: обжорства, праздности, плотской любви. В борьбе с похотями нельзя начинать с конца, с борьбы с похотями сложными; надо начинать с основных, и то в одном определенном порядке. И порядок этот определен и сущностью дела, и преданием мудрости человеческой.

Объедающийся человек не в состоянии бороться с ленью, а объедающийся и праздный человек никогда не будет в силах73 74 бороться с половой похотью. И потому по всем учениям стремление к воздержанию начиналось с борьбы с похотью обжорства, начиналось постом. В нашем же мире, где до такой степени потеряно, так давно потеряно всякое серьезное отношение к приобретению доброй жизни, что самая первая добродетель — воздержание, — без которой другие невозможны, считается излишней, — потеряна и та постепенность, которая нужна для приобретения этой первой добродетели, и о посте многими забыто и решено, что пост есть глупое суеверие и что пост совсем не нужен.

А между тем так же, как первое условие доброй жизни есть воздержание, так и первое условие воздержанной жизни есть пост.

Можно желать быть добрым, мечтать о добре, не постясь; но в действительности быть добрым без поста так же невозможно, как идти, не вставши на ноги.

Пост есть необходимое условие доброй жизни. Обжорство же всегда было и есть первый признак обратного — недоброй жизни, и, к сожалению, этот признак относится в высшей степени к жизни большинства людей нашего времени.

Взгляните на лица и сложения людей нашего круга и времени, — на многих из этих лиц с висящими подбородками и щеками, ожиревшими членами и развитыми животами лежит неизгладимый отпечаток развратной жизни. Да это и не может быть иначе. Присмотритесь к нашей жизни, к тому, чем движимо большинство людей нашего мира; спросите себя, какой главный интерес этого большинства? И как ни странно это может показаться нам, привыкшим скрывать наши настоящие интересы и выставлять фальшивые, искусственные, — главный интерес жизни большинства людей нашего времени — это удовлетворение вкуса, удовольствие еды, жранье. Начиная с беднейших до богатейших сословий общества, обжорство, я думаю, есть главная цель, есть главное удовольствие нашей жизни. Бедный, рабочий народ составляет исключение только в той мере, в которой нужда мешает ему предаваться этой страсти. Как только у него есть время и средства к тому, он, подражая высшим классам, приобретает самое вкусное и сладкое, и ест и пьет, сколько может. Чем больше он съест, тем больше он не только считает себя счастливым, но сильным и здоровым. И в этом убеждении поддерживают его образованные люди, которые именно так и смотрят74 75 на пищу. Образованные классы представляют себе счастье и здоровье (в чем уверяют их доктора, утверждая, что самая дорогая пища, мясо — самая здоровая), в вкусной, питательной, легко перевариваемой пище, — хотя и стараются скрыть это.

Посмотрите на жизнь этих людей, послушайте их разговоры. Какие все возвышенные предметы как будто занимают их: и философия, и наука, и искусство, и поэзия, и распределение богатств, и благосостояние народа, и воспитание юношества; но всё это для огромного большинства — ложь, всё это их занимает между делом, между настоящим делом, между завтраком и обедом, пока желудок полон, и нельзя есть еще. Интерес один живой, настоящий, интерес большинства, и мужчин и женщин — это еда, особенно после первой молодости. Как поесть, чтò поесть, когда, где?

Ни одно торжество, ни одна радость, ни одно освящение, открытие чего бы то ни было не обходится без еды.

Посмотрите на путешествующих людей. На них это особенно видно. «Музей, библиотеки, парламент — как интересно! А где мы будем обедать? Кто лучше кормит?» Да взгляните только на людей, как они сходятся к обеду, разодетые, раздушенные, к украшенному цветами столу, как радостно потирают руки и улыбаются.

Если бы заглянуть в души, — чего ждет большинство людей? — Аппетита к завтраку, к обеду. В чем наказание самое жестокое с детства? Посадить на хлеб и воду. Кто получает из мастеровых наибольшее жалованье? Повара. В чем главный интерес хозяйки дома? К чему в большинстве случаев склоняется разговор между хозяек среднего круга? И если разговор людей высшего круга не склоняется к этому, то это не потому, что они более образованны и заняты высшими интересами, а только потому, что у них есть экономка или дворецкий, которые заняты этим и обеспечивают их обеды. Но попробуйте лишить их этого удобства, и вы увидите, в чем их забота. Всё сводится к вопросам об еде, о пене тетеревов, о наилучших средствах варить кофе, печь сладкие пирожки и т. д. Собираются люди вместе, по какому бы случаю они ни собирались: для крестин, похорон, свадьбы, освящения церкви, проводов, встречи, празднования памятного дня, смерти, рождения великого ученого, мыслителя, учителя нравственности, собираются люди, занятые будто бы самыми возвышенными интересами. Так они говорят; но они75 76 притворяются: все они знают, что будет еда, хорошая, вкусная еда, и питье, и это главное собрало их вместе. За несколько дней уже для этой самой дели били и резали животных, тащили корзины продуктов из гастрономических магазинов, и повара, помощники их, поваренки, буфетные мужики, особенно одетые, в чистых крахмальных фартуках, колпаках, «работали». Работали получающие 500 и больше рублей в месяц chef’ы, отдавая приказания. Рубили, месили, мыли, укладывали, украшали повара. Еще с таким же торжеством и важностью работал такой же начальник сервировки, считая, обдумывая, прикидывая взглядом, как художник. Работал садовник для цветов. Судомойки... Работает армия людей, поглощаются произведения тысяч рабочих дней, и всё для того, чтобы людям, собравшись, поговорить о памятном великом учителе науки, нравственности, или вспомнить умершего друга, или напутствовать молодых супругов, вступающих в новую жизнь.

В низшем и среднем быту ясно видно, что праздник, похороны, свадьба — это жранье. Так там и понимают это дело. Жранье так заступает место самого мотива соединения, что по-гречески и по-французски свадьба и пир однозначащи. Но в высшем кругу, среди утонченных людей, употребляется большое искусство для того, чтобы скрыть это и делать вид, что еда есть дело второстепенное, что это так только приличие. Они и удобно могут представлять это, потому что большей частью в настоящем смысле слова пресыщены — никогда не голодны.

Они притворяются, что обед, еда, им не нужны, даже в тягость; но это ложь. Попробуйте вместо ожидаемых ими утонченных блюд дать им, не говорю хлеба с водой, но каши и лапши, и посмотрите, какую бурю это вызовет, и как окажется то, что действительно есть, именно то, что в собрании этих людей главный интерес не тот, который они выставляют, а интерес еды.

Посмотрите на то, чем торгуют люди, пройдите по городу и посмотрите, что продается: наряды и предметы для объядения.

В сущности это так и должно быть и не может быть иначе Не думать об еде, держать эту свою похоть в пределах можно только тогда, когда человек покоряется необходимости есть; но когда человек, только покоряясь необходимости, т. е. полноте желудка, перестает есть, тогда это не может быть иначе. Если человек полюбил удовольствие еды, позволил себе любить это удовольствие, находит, что это удовольствие хорошо (как76 77 это находит всё огромное большинство людей нашего мира, и образованные, хотя они и притворяются в обратном), тогда нет пределов его увеличению, нет пределов, дальше которых оно не могло бы разрастись. Удовлетворение потребности имеет пределы, но удовольствие не имеет их. Для удовлетворения потребности необходимо и достаточно есть хлеб, кашу или рис; для увеличения удовольствия нет конца приправам и приспособлениям.

Хлеб есть необходимая и достаточная пища (доказательство этому — миллионы людей сильных, легких, здоровых, много работающих на одном хлебе). Но лучше хлеб есть с приправой. Хорошо мочить хлеб в воде, наварной от мяса. Еще лучше положить в эту воду овощи, и еще лучше разные овощи. Хорошо съесть и мясо. Но мясо лучше съесть не вываренное, а только зажаренное. А еще лучше с маслом слегка зажаренное и с кровью, известные части. А к этому еще овощи и горчицу. И запить это вином, лучше всего красным. Есть уже не хочется, но можно съесть еще рыбы, если приправить ее соусом и запить вином белым. — Казалось бы, больше нельзя ни жирного, ни вкусного. Но сладкое еще можно съесть, летом мороженое, зимой компот, варенье и т. п. И вот обед, скромный обед. Удовольствие этого обеда можно еще много, много увеличить. И увеличивают, и увеличению этому нет пределов: и возбуждающие аппетит закуски, и entremets,[33] и десерты, и разные соединения вкусных вещей, и цветы, и украшения, и музыка за обедом.

И удивительная вещь, — люди, каждый день объедающиеся такими обедами, перед которыми ничто Валтасаров пир, вызвавший чудесную угрозу, наивно уверены, что они при этом могут вести нравственную жизнь.

IX

Пост есть необходимое условие доброй жизни; но и в посте, как и в воздержании, является вопрос, с чего начинать пост, как поститься, — как часто есть, что есть, чего не есть? И как нельзя заняться серьезно никаким делом, не усвоив нужной в нем последовательности, так и нельзя поститься, не зная, с чего начать пост, с чего начать воздержание в пище.77

78 Пост. Да еще в посте разборка, как я с чего поститься. Мысль эта кажется смешной, дикой большинству людей.

Помню, как с гордостью за свою оригинальность нападавший на аскетизм монашества евангелик говорил мне: мое христианство не с постом и лишениями, а на бифстексах. Христианство и добродетель вообще с бифстексом!

В нашу жизнь въелось столько диких, безнравственных вещей, особенно в ту низшую область первого шага к доброй жизни, — отношения к пище, на которое мало кто обращал внимания, — что нам трудно даже понять дерзость и безумие утверждения в наше время христианства или добродетели с бифстексом.

Ведь мы не ужасаемся перед этим утверждением только потому, что над нами случилось то необычное дело, что мы смотрим и не видим, слушаем и не слышим. Нет зловония, к которому человек бы не принюхался, нет звуков, к которым бы не прислушался, безобразия, к которому бы не пригляделся, так что уже не замечает того, что поразительно для непривыкшего человека. Точно то же и в области нравственной. Христианство и нравственность с бифстексом!

На днях я был на бойне в нашем городе Туле. Бойня у нас построена по новому, усовершенствованному способу, как она устроена в больших городах, так чтобы убиваемые животные мучились как можно меньше. Это было в пятницу, за два дня до Троицы. Скотины было много.

Еще прежде, давно, читая прекрасную книгу «Ethics of Diet», мне захотелось побывать на бойне с тем, чтобы самому глазами увидать сущность того дела, о котором идет речь, когда говорят о вегетарианстве. Но всё совестно было, как всегда бывает совестно идти смотреть на страдания, которые наверное будут, но которых ты предотвратить не можешь, и я всё откладывал.

Но недавно я встретился на дороге с мясником, который ходил домой и теперь возвращался в Тулу. Он еще неискусный мясник, а его обязанность колоть кинжалом. Я спросил его, не жалко ли ему убивать скотину? И как всегда отвечают, он ответил: «Чего же жалеть? Ведь надо же». Но когда я сказал ему, что питание мясом не необходимо, то он согласился и тогда согласился, что и жалко. «Что же делать, кормиться надо», — сказал он. — «Прежде боялся убивать. Отец, тот в жизнь курицы не зарезал». — Большинство русских людей не могут78 79 убивать, жалеют, выражая это чувство словом «бояться». Он тоже боялся, но перестал. Он объяснил мне, что самая большая работа бывает по пятницам и продолжается до вечера.

Недавно я также разговорился с солдатом, мясником, и опять точно так же он был удивлен моим утверждением о том, что жалко убивать; и, как всегда, сказал, что это положено; но потом согласился: «Особенно, когда смирная, ручная скотина. Идет сердешная, верит тебе. Живо жалко!»

Мы шли раз из Москвы, и по дороге нас подвезли ломовые извозчики, ехавшие из Серпухова в рощу к купцу за дровами. Был чистый четверг. Я ехал на передней телеге с извозчиком, сильным, красным, грубым, очевидно сильно пьющим мужиком. Въезжая в одну деревню, мы увидали, что из крайнего двора тащили откормленную, голую, розовую свинью бить. Она визжала отчаянным голосом, похожим на человеческий крик. Как раз в то время, как мы проезжали мимо, свинью стали резать. Один из людей полоснул ее по горлу ножом. Она завизжала еще громче и пронзительней, вырвалась и побежала прочь, обливаясь кровью. Я близорук и не видел всего подробно, я видел только розовое, как человеческое, тело свиньи и слышал отчаянный визг; но извозчик видел все подробности и, не отрывая глаз, смотрел туда. Свинью поймали, повалили и стали дорезывать. Когда визг ее затих, извозчик тяжело вздохнул. «Ужели ж за это отвечать не будут?» — проговорил он.

Так сильно в людях отвращение ко всякому убийству, но примером, поощрением жадности людей, утверждением о том, что это разрешено богом, и главное привычкой, людей доводят до полной утраты этого естественного чувства.

В пятницу я пошел в Тулу и, встретив знакомого мне кроткого доброго человека, пригласил его с собой.

— Да, я слышал, что тут хорошее устройство, и хотел посмотреть, но если там бьют, я не войду.

— Отчего же, я именно это-то и хочу видеть! Если есть мясо, то ведь надо бить.

— Нет, нет, я не могу.

Замечательно при этом, что этот человек — охотник и сам убивает птиц и зверей.

Мы пришли. У подъезда уже стал чувствителен тяжелый, отвратительный гнилой запах столярного клея или краски на клею. Чем дальше подходили мы, тем сильнее был этот запах.79

80 Строение — красное, кирпичное, очень большое, со сводами и высокими трубами. Мы вошли в ворота. Направо был большой, в 1/4 десятины, огороженный двор — это площадка, на которую два дня в неделю пригоняют продажную скотину, — и на краю этого пространства домик дворника; налево были, как они называют, кàморы, т. е. комнаты с круглыми воротами, с асфальтовым вогнутым полом и с приспособлением для подвешиванья и перемещения туш. У стены домика направо, на лавочке сидело человек шесть мясников в фартуках, залитых кровью, с засученными, забрызганными рукавами на мускулистых руках. Они с полчаса как кончили работу, так что в этот день мы могли видеть только пустые каморы. Несмотря на открытые с двух сторон ворота, в каморе был тяжелый запах теплой крови, пол был весь коричневый, глянцовитый, и в углублениях пола стояла сгущающаяся черная кровь.

Один из мясников рассказал нам, как бьют, и показал то место, где это производится. Я не совсем понял его и составил себе ложное, но очень страшное представление о том, как бьют, и думал, как это часто бывает, что действительность произведет на меня меньшее впечатление, чем воображаемое. Но в этом я ошибся.

В следующий раз я пришел на бойню во-время. Это было в пятницу перед Троицыным днем. Был жаркий июньский день. Запах клея, крови был еще сильнее и заметнее утром, чем в первое мое посещение. Работа была в самом разгаре. Вся пыльная площадка была полна скота, и скот был загнан во все загоны около камор.

У подъезда на улице стояли телеги с привязанными к грядкам и оглоблям быками, телками, коровами. Полки, запряженные хорошими лошадьми, с наваленными живыми, болтающимися свесившимися головами, телятами подъезжали и разгружались; и такие же полки с торчащими и качающимися ногами туш быков, с их головами, яркокрасными легкими и бурыми печенками отъезжали от бойни. У забора стояли верховые лошади гуртовщиков. Сами гуртовщики-торговцы в своих длинных сюртуках, с плетями и кнутами в руках ходили по двору, или замечая мазками дегтя скотину одного хозяина, или торгуясь, или руководя переводом волов и быков с площади в те загоны, из которых скотина поступала в самые каморы. Люди эти, очевидно, были все поглощены денежными оборотами,80 81 расчетами, и мысль о том, что хорошо или нехорошо убивать этих животных, была от них так же далека, как мысль о том, каков химический состав той крови, которой был залит пол каморы.

Мясников никого не видно было на дворе, все были в каморах, работая. В этот день было убито около ста штук быков.

Я вошел в камору и остановился у двери. Остановился я и потому, что в каморе было тесно от передвигаемых туш, и потому, что кровь текла внизу и капала сверху, и все мясники, находившиеся тут, были измазаны ею, и, войдя в середину, я непременно измазался бы кровью. Одну подвешенную тушу снимали, другую переводили к двери, третья — убитый вол лежал белыми ногами кверху, и мясник сильным кулаком подпарывал растянутую шкуру.

Из противоположной двери той, у которой я стоял, в это же время вводили большого красного сытого вола. Двое тянули его. И не успели они ввести его, как я увидал, что один мясник занес кинжал над его шеей и ударил. Вол, как будто ему сразу подбили все четыре ноги, грохнулся на брюхо, тотчас же перевалился на один бок и забился ногами и всем задом. Тотчас же один мясник навалился на перед быка с противоположной стороны его бьющихся ног, ухватил его за рога, пригнул ему голову к земле, и другой мясник ножом разрезал ему горло, и из-под головы хлынула черно-красная кровь, под поток которой измазанный мальчик подставил жестяной таз. Всё время, пока это делали, вол, не переставая, дергался головой, как бы стараясь подняться, и бился всеми четырьмя ногами в воздухе. Таз быстро наполнялся, но вол был жив и, тяжело нося животом, бился задними и передними ногами, так что мясники сторонились его. Когда один таз наполнился, мальчик понес его на голове в альбуминный завод, другой — подставил другой таз, и этот стал наполняться. Но вол всё так же носил животом и дергался задними ногами. Когда кровь перестала течь, мясник поднял голову вола и стал снимать с нее шкуру. Вол продолжал биться. Голова оголилась и стала красная с белыми прожилками и принимала то положение, которое ей давали мясники, с обеих сторон ее висела шкура. Вол не переставал биться. Потом другой мясник ухватил быка за ногу, надломил ее и отрезал. В животе и остальных ногах еще пробегали содрогания. Отрезали и остальные ноги и бросили их туда, куда81 82 кидали ноги волов одного хозяина. Потом потащили тушу к лебедке и там распяли ее, и там движений уже не было.

Так я смотрел из двери на второго, третьего, четвертого вола. Со всеми было то же: также снятая голова с закушенным языком и бьющимся задом. Разница была только в том, что не всегда сразу попадал боец в то место, от которого вол падал. Бывало то, что мясник промахивался, и вол вскидывался, ревел, обливаясь кровью, рвался из рук. Но тогда его притягивали под брус, ударяли другой раз, и он падал. Я зашел потом со стороны той двери, в которую вводили. Тут я видел то же, только ближе и потому яснее. Я увидал тут главное то, чего я не видал из первой двери: чем заставляли входить волов в эту дверь. Всякий раз, как брали вола из загона и тянули его спереди на веревке, привязанной за рога, вол, чуя кровь, упирался, иногда ревел и пятился. Силой втащить двум людям его нельзя бы было, и потому всякий раз один из мясников заходил сзади, брал вола за хвост и винтил хвост, ломая репицу, так что хрящи трещали и вол подвигался.

Кончили волов одного хозяина, повели скотину другого. Первая скотина из этой партии другого хозяина был не вол, а бык. Породистый, красивый, черный с белыми отметинами и ногами, — молодое, мускулистое, энергическое животное. Его потянули; он опустил голову книзу и уперся решительно. Но шедший сзади мясник, как машинист берется за ручку свистка, взялся за хвост, перекрутил его, хрящи хрустнули, и бык рванулся вперед, сбивая тащивших за веревку людей, и опять уперся, косясь черным, налившимся в белке кровью глазом. Но опять хвост затрещал, и бык рванулся и уже был там, где и нужно было. Боец подошел, прицелился и ударил. Удар не попал в место. Бык подпрыгнул, замотал головой, заревел и, весь в крови, вырвался и бросился назад. Весь народ в дверях шарахнулся. Но привычные мясники с молодцоватостью, выработанной опасностью, живо ухватили веревку, опять хвост и опять бык очутился в каморе, где его притянули головой под брус, из-под которого он уже не вырвался. Боец примерился живо в то местечко, где расходятся звездой волосы, и, несмотря на кровь, нашел его, ударил, и прекрасная, полная жизни скотина рухнулась и забилась головой, ногами, пока ему выпускали кровь и свежевали голову.82

83 Вишь, проклятый чорт, и упал-то не куда надо, — ворчал мясник, разрезая ему кожу головы.

Через пять минут торчала уже красная, вместо черной, голова без кожи, с стеклянно-остановившимися глазами, таким красивым цветом блестевшими за пять минут тому назад.

Потом я пошел в то отделение, где режут мелкий скот. Очень большая камора, длинная с асфальтовым полом и с столами со спинками, на которых режут овец и телят. Здесь уже кончилась работа; в длинной каморе, пропитанной запахом крови, было только два мясника. Один надувал в ногу уже убитого барана и похлопывал его ладонью по раздутому животу; другой, молодой малый в забрызганном кровью фартуке, курил папироску загнутую. Больше никого не было в мрачной, длинной, пропитанной тяжелым запахом каморе. Вслед за мной пришел по виду отставной солдат и принес связанного по ногам черного с отметиной на шее молодого нынешнего баранчика и положил на один из столов, точно на постель. Солдат, очевидно, знакомый, поздоровался, завел речь о том, когда отпускает хозяин. Малый с папироской подошел с ножом, поправил его на краю стола и отвечал, что по праздникам. Живой баран так же тихо лежал, как и мертвый, надутый, только быстро помахивал коротеньким хвостиком и чаще, чем обыкновенно, носил боками. Солдат слегка, без усилия придержал его подымающуюся голову; малый, продолжая разговор, взял левой рукой за голову барана и резнул его по горлу. Баран затрепыхался, и хвостик напружился и перестал махаться. Малый, дожидаясь, пока вытечет кровь, стал раскуривать потухавшую папироску. Полилась кровь, и баран стал дергаться. Разговор продолжался без малейшего перерыва.

А те куры, цыплята, которые каждый день в тысячах кухонь, с срезанными головами, обливаясь кровью, комично, страшно прыгают, вскидывая крыльями?

И, смотришь, нежная утонченная барыня будет пожирать трупы этих животных с полной уверенностью в своей правоте, утверждая два взаимно-исключающие друг друга положения:

Первое, что она, в чем уверяет ее ее доктор, так деликатна, что не может переносить одной растительной пищи и что для ее слабого организма ей необходима пища мясная; и второе, что она так чувствительна, что не может не только сама причинять страданий животным, но переносить и вида их.83

84 А между тем слаба-то она, эта бедная барыня, только именно потому, что ее приучили питаться несвойственной человеку пищей; не причинять же страданий животным она не может потому, что пожирает их.

X

Нельзя притворяться, что мы не знаем этого. Мы не страусы и не можем верить тому, что если мы не будем смотреть, то не будет того, чего мы не хотим видеть. Тем более этого нельзя, когда мы не хотим видеть того самого, что мы хотим есть. И главное, если бы это было необходимо. Но положим не необходимо, но на что-нибудь нужно? — Ни на что[34]. Только на то, чтобы воспитывать зверские чувства, разводить похоть, блуд, пьянство. Что и подтверждается постоянно тем, что молодые, добрые, неиспорченные люди, особенно женщины и девушки, чувствуют, не зная, как одно вытекает из другого, что добродетель не совместима с бифстексом, и как только пожелают быть добрыми, — бросают мясную пищу.

Что же я хочу сказать? То, что людям для того, чтобы быть нравственными, надо перестать есть мясо? Совсем нет.

Я хотел сказать только то, что для доброй жизни необходим известный порядок добрых поступков; что если стремление к доброй жизни серьезно в человеке, то оно неизбежно примет один известный порядок; и что в этом порядке первой добродетелью, над которой будет работать человек, будет воздержание, самообладание. Стремясь же к воздержанию, человек неизбежно будет следовать тоже одному известному порядку, и в этом порядке первым предметом будет воздержание в пище, будет пост. Постясь же, если он серьезно и искренно ищет доброй жизни, — первое, от чего будет воздерживаться человек, будет всегда употребление животной пищи, потому что, не говоря о возбуждении страстей, производимом этой пищей, употребление ее прямо безнравственно, так как требует противного нравственному чувству поступка — убийства, и вызывается только жадностью, желанием лакомства.84

85 Почему именно воздержание от животной пищи будет первым делом поста и нравственной жизни, превосходно сказано, и не одним человеком, а всем человечеством в лице наилучших представителей его в продолжение всей сознательной жизни человечества. Но почему, если незаконность, т. е. безнравственность животной пищи так давно известна человечеству, люди до сих пор не пришли к сознанию этого закона? — спросят люди, которым свойственно руководиться не столько своим разумом, сколько общим мнением. Ответ на этот вопрос в том, что всё нравственное движение человечества, составляющее основу всякого движения, совершается всегда медленно; но что признак настоящего движения, не случайного, есть его безостановочность и постоянное его ускорение.

И таково движение вегетарианства. Движение это выражено и во всех мыслях писателей по этому предмету и в самой жизни человечества, всё больше и больше переходящего бессознательно от мясоедения к растительной пище, и сознательно — в проявившемся с особенной силой и принимающем всё бòльшие и бòльшие размеры движении вегетарианства. Движение это идет последние 10 лет, всё убыстряясь и убыстряясь: всё больше и больше с каждым годом является книг и журналов, издающихся по этому предмету; всё больше и больше встречается людей, отказывающихся от мясной пищи; и за границею с каждым годом, особенно в Германии, Англии и Америке, увеличивается число вегетарианских гостиниц и трактиров.

Движение это должно быть особенно радостно для людей, живущих стремлением к осуществлению царства божия на земле, не потому, что само вегетарианство есть важный шаг к этому царству (все истинные шаги и важны, и не важны), а потому, что оно служит признаком того, что стремление к нравственному совершенствованию человека серьезно и искренно, так как оно приняло свойственный ему неизменный порядок, начинающийся с первой ступени.

Нельзя не радоваться этому так же, как не могли бы не радоваться люди, стремившиеся войти на верх дома и прежде беспорядочно и тщетно лезшие с разных сторон прямо на стены, когда бы они стали сходиться, наконец, к первой ступени лестницы и все бы теснились у нее, зная, что хода на верх не может быть помимо этой первой ступени лестницы.

Лев Толстой.


О ГОЛОДЕ

I

За последние два месяца нет книги, журнала, номера газеты, в которой бы не было статей о голоде, описывающих положение голодающих, взывающих к общественной или государственной помощи и упрекающих правительство и общество в равнодушии, медлительности и апатии.

Судя по тому, что известно по газетам и что я знаю непосредственно о деятельности администрации и земства Тульской губернии, упреки эти несправедливы. Не только нет медлительности и апатии, но скорее можно сказать, что деятельность администрации, земства и общества доведена теперь до той последней степени напряжения, при которой оно может ослабеть, но едва ли может еще усилиться. Повсюду идет кипучая, энергическая деятельность.

В высших административных сферах шли и идут безостановочно работы, имеющие целью предотвратить ожидаемое бедствие. Ассигнуют, распределяют суммы на выдачу пособий, на общественные работы, делают распоряжения о выдаче топлива. В пострадавших губерниях собираются продовольственные комитеты, экстренные губернские и уездные собрания, придумываются средства приобретения продовольствия, собираются сведения о состоянии крестьян: через земских начальников — для администрации, через земских деятелей — для земства, обсуживаются и изыскиваются средства помощи. Роздана рожь для обсеменения, принимаются меры для сохранения семян овса на весну и, главное, для продовольствия в продолжение зимы.

Кроме того, по всей России совершаются пожертвования в кружках, при церквах, чиновниками отчисляются проценты86 87 из жалований, собираются пожертвования при редакциях, жертвуют частные лица и учреждения.

По всей России основались отделения Красного Креста, и не пострадавшие губернии причислены по одной и по нескольку к одной пострадавшей, собирая для нее пожертвования.

Если результаты, достигнутые до сих пор, меньше, чем можно бы ожидать, то причина этого не в недостаточности деятельности, но в том отношении к народу, в котором происходит эта деятельность и при котором, мне думается, помощь народу в теперешнем бедствии очень трудна.

О том, что я разумею под отношением к народу, — я скажу после.

До сих пор могли быть сделаны два дела: выдача семян на обсеменение и заготовление из казенных лесов дров на отопление.

Оба эти дела сделаны, судя по газетам и по тому, что мне известно непосредственно в нашей местности и по другим губерниям, не совсем удачно.

В нашей губернии крестьяне обсеменились почти везде своими семенами. Выдано же было отчасти мало, отчасти поздно, в некоторых же и многих местах семена выданы были без надобности людям, которые не нуждались в них, так что во многих уездах выданные семена продавались и пропивались.

Другое предстоящей осенью дело было дело заготовления топлива. С 1-го сентября было разрешено выдавать из казенных лесов топливо пострадавшим от неурожая крестьянам. Около 20-х чисел сентября состоялось расписание волостей, причисленных к известным лесничествам, и объявлено по волостям о разрешении собирать бесплатно топливо. Волости, причисленные к лесничествам, отстоят от них за 40—50 верст, так что перевоз валежника осенью на подножном корму не представлял бы затруднения. А между тем мне верно известно, что 14-го октября, т. е. в продолжение почти месяца, не было ни одного крестьянина в подгороднем нашем лесничестве. И в Крапивенском лесничестве тоже не отпускали ничего. Если принять во внимание то, что только осенью, когда есть еще подножный корм, для крестьянина есть возможность ехать вдаль за дровами, и то, что только осенью можно собирать не засыпанный еще снегом валежник, и то, что теперь каждый день может уже выпасть зима, — можно смело сказать, что это, другое дело, исполнено тоже неудачно.87

88 Так сделаны были дела обсеменения и заготовления топлива, но оба эти дела вместе составляют едва ли одну десятую того дела продовольствия, которое предстоит теперь. Так что, судя по тому, как сделалось несовершенно то, что сделалось, трудно ожидать, чтобы огромное и трудное дело продовольствия сделано было лучше. Всё, что известно по газетам, и всё, что мне непосредственно известно о видах на совершение этого дела, — не обещает успеха. Как администрация, так и земства по отношению к этому делу народного продовольствия до сих пор еще не знают, что и как они будут делать.

Неопределенность эта усложняется, главное, разногласием, которое везде существует между двумя главными органами: администрацией и земством.

Странно сказать, вопрос о том: есть ли то бедствие, которое вызывает деятельность, т. е. есть ли голод или нет его, и если он есть, то в каких размерах, — есть вопрос нерешенный между администрацией и земством.

Повсюду земства требуют больших сумм, администрация же считает их преувеличенными и излишними и или отказывает, или сбавляет их. Администрация жалуется на то, что земства увлекаются общим настроением и, не вникая в сущность дела, не мотивируя, пишут жалобные литературные описания нужды народной и требуют огромные суммы, которые правительство не может дать и которые, если бы и были даны, принесли бы больше зла, чем пользы.

«Необходимо, чтобы народ узнал нужду и сам бы сократил свои расходы, — говорят представители администрации, — а то теперь всё, что требуется земствами, всё, что говорится в собраниях, передается в искаженном виде народу, и крестьяне надеются на такую помощь, которую они не могут получить. От этого происходит то, что люди не идут на предлагаемые работы и пьянствуют больше, чем когда-либо». «Какой же голод, — говорят представители администрации, — когда люди отказываются от работы, когда акциз, собранный в осенние месяцы нынешнего года, больше, чем за прошлый, и когда ярмарки торговли крестьянским товаром лучше всех годов.

Если только послушать требования земства, то с выдачей продовольствия будет то же, что с выдачей семян в некоторых уездах, где их выдали ненуждающимся и тем только поощрили88 89 пьянство», — говорят представители администрации и — собирают подати.

Так смотрит на дело администрация. И нельзя не признать справедливости такого взгляда, если рассматривать дело с общей точки зрения. Но не менее справедливы доводы земства, когда на все эти возражения оно отвечает описанием крестьянского имущества по волостям, из которого явствует, что против среднего урожая нынешний урожай ниже вчетверо и впятеро и что средств пропитания у большинства населения нет.

Для того, чтобы вырезать, приготовить и наложить заплату, надо знать размер дыры.

А вот в размерах этой дыры оказывается невозможным согласиться. Одни говорят, что дыра невелика и как бы заплата не разодрала дальше; другие говорят, что недостанет и материи на заплату. Кто прав? В каких размерах правы те или другие?

II

Ответом на эти вопросы пусть будет описание того, что я видел и слышал в четырех посещенных мною пострадавших от неурожая уездах Тульской губернии.

Первый уезд, посещенный мною, был Крапивенский, пострадавший в своей черноземной части.

Первое впечатление, отвечавшее в положительном смысле на вопрос о том, находится ли население в нынешнем году в особенно тяжелых условиях: употребляемый почти всеми хлеб с лебедой, — с 1/3 и у некоторых с 1/2 лебеды, — хлеб черный, чернильной черноты, тяжелый и горький; хлеб этот едят все, — и дети, и беременные, и кормящие женщины, и больные.

Другое впечатление, указывающее на особенность положения в нынешнем году, это общие жалобы на отсутствие топлива. Тогда еще — это было в начале сентября — уже нечем было топить. Говорили, что порубили лозины на гумнах, что я и видел; говорили, что перерубили и перекололи на дрова все чурбачки, всё деревянное. Многие покупают дрова в прочищающемся помещичьем лесу и в сводящейся поблизости роще. Ездят за дровами верст за 7, за 10. Цена колотых дров осиновых за шкалик, т. е. 1/16 куб. саж., 90 копеек, так что дров на зиму понадобится рублей на 20, если топить всё покупными.89

90 Бедствие несомненное: хлеб нездоровый, с лебедой, и топиться нечем.

Но смотришь на народ, на его внешний вид, — лица здоровые, веселые, довольные. Все в работе никого дома. Кто молотит, кто возит. Помещики жалуются, что не могут дозваться людей на работу. Когда я там был, шла копка картофеля и молотьба. В праздник престольный пили больше обыкновенного, да и в будни попадались пьяные. Притом самый хлеб с лебедой, когда приглядишься, как и почему он употребляется, получает другое значение.

В том дворе, в котором мне в первом показали хлеб с лебедой, на задворках молотила своя молотилка на четырех своих лошадях, и овса, с своей и наемной земли, было 60 копен, дававших по 9-ти мер, т. е., по нынешним ценам, на 300 рублей овса. Ржи, правда, оставалось мало, четвертей 8, но, кроме овса, было до 40 четвертей картофеля, была греча, а хлеб с лебедой ела вся семья в 12 душ. Так что оказывалось, что хлеб с лебедой был в этом случае не признаком бедствия, а приемом строгого мужика для того, чтоб меньше ели хлеба, — так же как для этой же цели и в изобильные года хозяйственный мужик никогда не даст теплого и даже мягкого хлеба, а всё сухой. «Мука дорогая, а на этих пострелят разве наготовишься! Едят люди с лебедой, а мы что ж за господа такие!»

Отсутствие топлива тоже становится не так страшно, когда узнаешь подробности положения. Купить на 20 рублей — откуда взять в нынешнем году? — Так мне и говорил другой мужик, жалуясь на безвыходность нынешнего года. А между тем у этого мужика два сына живут в работниках, один за 40, другой за 50 рублей, и он одного из них женил нынешний год, несмотря на то, что баб у него в доме довольно. Отсутствие же топлива выкупается тем, что нынешний год соломы хотя и меньше обыкновенного, но она травяна, с колоском, и составляет превосходный корм. Так что не топят соломой не потому только, что ее мало, а потому что она нынешний год заменит отчасти посыпку мукой скотине. (Так это там, где была хоть солома. Во многих же уездах соломы совсем не было.) Положение большинства дворов при поверхностном наблюдении представляется таким, что неурожай ржи выкупается урожаем овса, стоящим в высокой цене, и хорошим урожаем картофеля. Продают овес, покупают рожь и кормятся преимущественно картофелем.90

91 Но не у всех есть и овес и картофель; когда я переписал всю деревню, то оказалось, что из 57 дворов 29 было таких, у которых ржи уже ничего не оставалось или несколько пудов, от 5 до 8, и овса мало, так что при промене двух четвертей на четверть ржи им не хватит пищи до Рождества. Таковы 29 дворов; 15 же дворов совсем плохие. У этих дворов нет главного подспорья нынешнего года — овса, так как, будучи плохи еще прошлого года, они не могли обсеять ярового и земля сдана. Некоторые уже теперь побираются.

Таковы приблизительно и другие деревни Крапивенского уезда. Процент богатых, средних и плохих почти один и тот же: 50% или около того средних, т. е. таких, которые в нынешнем году съедят все свои продовольствия до декабря, 20% богатых и 30% совсем плохих, которым уже теперь или через месяц будет есть нечего.

Положение крестьян Богородицкого уезда хуже. Урожай, в особенности ржи, здесь был хуже. Здесь процент богатых, т. е. таких, которые могут просуществовать на своем хлебе, тот же, но процент плохих еще больше. Из 60-ти дворов 17 средних, 32 совсем плохих, таких же плохих, как те 15 плохих в первой деревне Крапивенского уезда.

Здесь, в Богородицком уезде, вопрос топлива был еще труднее разрешим, так как лесов еще меньше, но общее впечатление опять то же, как и в Крапивенском уезде. Пока ничего особенного, показывающего голод: народ бодрый, работящий, веселый, здоровый. Волостной писарь жаловался, что пьянство в Успенье (престол) было такое, как никогда.

Чем дальше в глубь Богородицкого уезда и ближе к Ефремовскому, тем положение хуже и хуже. На гумнах хлеба или соломы всё меньше и меньше, и плохих дворов всё больше и больше На границе Ефремовского и Богородицкого уездов положение худо в особенности потому, что при всех тех же невзгодах, как и в Крапивенском и Богородицком уездах, при еще большей редкости лесов, не родился картофель. На лучших землях не родилось почти ничего, только воротились семена. Хлеб почти у всех с лебедой. Лебеда здесь невызревшая, зеленая. Того белого ядрышка, которое обыкновенно бывает в ней, нет совсем, и потому она не съедобна.

Хлеб с лебедой нельзя есть один. Если наесться натощак одного хлеба, то вырвет. От кваса же, сделанного на муке с лебедой, люди шалеют.91

92 Здесь бедные дворы, опустившиеся в прежние года, доедали уже последнее в сентябре. Но и это не худшие деревни. Худшие — в Ефремовском и Епифанском уездах. Вот большая деревня Ефремовского уезда. Из 70-ти дворов есть 10, которые кормятся еще своим. Остальные сейчас, через двор, уехали на лошадях побираться. Те, которые остались, едят хлеб с лебедой и с отрубями, который им продают из склада земства по 60 копеек с пуда. Я зашел в один дом, чтобы видеть хлеб с отрубями. Мужик получил три меры ржи на обсеменение, когда у него уж было посеяно и, смешав эти три меры с тремя мерами отрубей, смолол вместе и вышел хлеб довольно хороший, но последний. Баба рассказывала, как девочка наелась хлеба из лебеды и ее несло сверху и снизу, и она бросила печь с лебедой. Угол избы полон котяшьями лошадиными и сучками, и бабы ходят собирать по выгонам котяшья и по лесам обломки сучков в палец толщиной и длиной. Грязь жилья, оборванность одежд в этой деревне очень большая, но видно, что это обычно, потому что такая же и в достаточных дворах. В этой же деревне слободка солдатских детей безземельных. Их дворов десять. У крайнего домика этой слободки, у которого мы остановились, вышла к нам оборванная, худая женщина и стала рассказывать свое положение. У нее пять человек детей. Старшей девочке десять лет. Двое больны, — должно быть инфлуенцей. Один трехлетний ребенок больной, в жару, вынесен наружу и лежит прямо на земле, на выгоне, шагах в восьми от избушки, покрытый разорванным остатком зипуна. Ему и сыро, и холодно будет, когда пройдет жар, но все-таки лучше, чем в четырехаршинной избушке с развалившейся печкой, с грязью, пылью и другими четырьмя детьми. Муж этой женщины ушел куда-то и пропал. Она кормится и кормит своих больных детей побираясь. Но побираться ей затруднительно, потому что вблизи подают мало. Надо ходить вдаль, за 20—30 верст, и надо бросать детей. Так она и делает. Наберет кусочков, оставит дома, и, как станут выходить, пойдет опять. Теперь она была дома, — вчера только пришла, и кусочков у ней хватит еще до завтра.

В таком положении она была и прошлого и третьего года и еще хуже третьего года, потому что в третьем годе она сгорела и девочка старшая была меньше, так что не с кем было оставлять детей. Разница была только в том, что немного больше подавали и подавали хлеб без лебеды. И в таком положении не она одна.92

93 В таком положении не только нынешний год, но и всегда все семьи слабых, пьющих людей, все семьи сидящих по острогам, часто семьи солдат. Такое положение только легче переносится в хорошие года. Всегда и в урожайные годы бабы ходили и ходят по лесам украдкой, под угрозами побоев или острога, таскать топливо, чтобы согреть своих холодных детей, и собирали и собирают от бедняков кусочки, чтобы прокормить своих заброшенных, умирающих без пищи детей. Всегда это было!

И причиной этого не один нынешний неурожайный год, только нынешний год всё это ярче выступает перед нами, как старая картина, покрытая лаком. Мы среди этого живем!

III

Таких деревень, как эта, очень много и в Богородицком и в Ефремовском уездах. Но есть и хуже. И таковы деревни Епифанского уезда.

Вот одна из них: верст шесть от одной деревни до другой нет жилья и сел. Есть только в стороне помещичьи хутора. Всё поля и поля, жирные, черноземные, глубоко вспаханные плугами и прекрасно посеянные рожью. Картофель весь выкопан; кое-где только перепахивают второй раз. Кое-где пашут под яровое. В жнивах ходят прекрасные стада помещичьи. Озими прекрасные, дороги хозяйственно окопаны канавами, усажены срубаемой лозиной; в лощинах разводится саженый лес. Кое-где огороженные и оберегаемые леса помещиков. На хуторах по дороге пропасть соломы, и убирается в подвалы и бунты картофель. Всё обработано, и обработано искусно, на всем виден положенный труд тысяч людей исходивших с сохами, плугами, косами, граблями все борозды этих необозримых богатых полей. Прихожу к жительству этих людей.

В крутых берегах большая прекрасная река, с обеих сторон поселение. На этой стороне Епифанского уезда поменьше, на той стороне, Данковского, побольше. Там и церковь с колокольней и блестящим на солнце крестом; по бугру, на той стороне, вытянулись красивые издалека крестьянские домики.

Подхожу к краю деревни на этой стороне. Первая изба — не изба, а четыре каменные, серого камня, смазанные на глине стены, прикрытые потолочинами, на которых навалена картофельная ботва. Двора нет. Это жилье первой семьи. Тут же,93 94 спереди этого жилища, стоит телега, без колес, и не за двором, где обыкновенно бывает гумно, а тут же перед избой, расчищенное местечко, ток, на котором только что обмолотили и извеяли овес. Длинный мужик в лаптях лопатой и руками насыпает из вороха в плетеную севалку чисто отвеянный овес, босая баба лет 50-ти в грязной, черной, вырванной в боку рубахе, носит эти севалки, ссыпает в телегу без колес и считает. К бабе жмется, мешая ей, в одной серой от грязи рубахе растрепанная девочка лет семи. Мужик — кум бабе, он пришел помочь ей извеять и убрать овес. Баба — вдова, муж ее умер второй год, а сын в солдатах на осеннем ученьи, невестка в избе с двумя своими малыми детьми: один грудной, на руках, другой лет двух сидит на лавке.

Весь урожай настоящего года — в овсе, который уберется весь в телегу, четверти четыре. От ржи, за посевом, остался аккуратно прибранным в пуньке мешок с лебедой, пуда в три. Ни проса, ни гречи, ни чечевицы, ни картошек не сеяли и не садили. Хлеб испекли с лебедой — такой дурной, что есть нельзя, и в нынешний день баба утром сходила побираться в деревню, верст за восемь. В деревне этой праздник, и она набрала фунтов пять кусочков без лебеды пирога, которые она показывала мне. В лукошке было набрано корок и кусочков в ладонь, фунта 4. Вот всё имущество и все видимые средства пропитания.

Другая изба такая же, только немного лучше покрыта и есть дворишко. Урожай ржи такой же. Такой же мешок лебеды стоит в сенях и представляет амбары с запасами. Овса в этом дворе не сеяли, так как не было семян весной; картофелю три четверти и есть пшена две меры. Рожь, какая осталась от выдачи на семена, баба испекла пополам с лебедой и теперь доедают. Осталось полторы ковриги. У бабы четверо детей и муж. Мужа в то время, как я был в избе, не было дома, — он клал избу, каменную на глине у соседа мужика через двор.

Третья изба такая же, как и первая, без двора и крыши, положение такое же. Пока я был в этой третьей избе и разговаривал с хозяйкой, сюда же вошла баба и стала рассказывать соседке, как ее мужа избили, как она не чает ему живым быть и как его нынче утром причастили. Очевидно, что соседка всё знала это давно и что рассказывалось это мне. Я предложил посмотреть больного, чтобы помочь ему, чем можно. Баба ушла и скоро94 95 опять вернулась, чтоб проводить меня. Больной лежал в соседней избе. Изба эта была большая, бревенчатая, с каменной пунькой и двором. В этой избе живут две чужие семьи на квартире, не имея домов. Глава одной из этих семей и был избитый больной. На хорах, между печью и стеной, лежал больной, покрытый веретьем, и жалобно стонал. Я подошел, раскрыл его с осторожностью. Это был коренастый, здоровый мужик лет 40, с налитым кровью лицом и атлетическими мускулами на оголенной руке. Я стал расспрашивать его, и он, стараясь стонать слабым голосом, рассказал мне, что третьего дня у них была сходка, и он, и другой товарищ взяли билеты (паспорты), чтобы итти на низ, и тут он сказал одному мужику, что не надо ругаться, — в ответ на что этот мужик сбил его с ног и стал по нем ходить, т. е. избил его всего, и голову и грудь. Оказалось, что, взявши паспорты, поставили по восьмухе, да тут же бывший староста, растративший мирских денег 50 рублей, поставил полведра за то, что ему рассрочили платеж на три срока, и мужики перепились.

Я ощупал, осмотрел избитого. Он был совершенно здоров и сильно вспотел под своим веретьем. Знаков никаких не было, и очевидно, он лежал и причащали его только, чтобы вызвать со стороны начальства, к которому он меня причислял, наказание тому, с кем он подрался. Когда я высказал ему, что не надо судиться и что я думаю, что он не опасно избит и может встать, он остался недоволен, и бабы, которые внимательно следили за мною, и которых была полна изба, стали с неудовольствием говорить, что коли так, то они и всех до смерти перебьют.

Бедность всех трех семей, живущих тут, такая же полная, как и в первых дворах. Ржи ни у кого нет. У кого пшенца пуда два, у кого картошек недели на две. Хлеб, испеченный с лебедой из ржи, выданной на семена, у всех есть еще, но хватит не надолго.

Народ почти весь дома: кто мажет избу, кто перекладывает, кто сидит, ничего не делая. Обмолочено все, картофель выкопан.

Такова вся деревня в 30 дворов, за исключением двух семей, которые зажиточны.

Деревня эта сгорела на половину прошлого года и не отстроилась. Те первые дворы с женщиной, молотившей овес, и другие 8 дворов сряду выселены на новое место на край для исполнения95 96 правила страхования. Большинство так бедны, что до сих пор живут на квартирах. Так же слабы и остальные и непогоревшие, хотя погоревшие в общем несколько хуже. Положение деревни таково, что из 30-ти дворов 12 безлошадных.

Деревня в бедственном состоянии, но очевидно, что не неурожай нынешнего года главное бедствие. Неурожай этот представляется даже маленькой бедой в сравнении с теми частными причинами бедствий, которым подвержена каждая отдельная семья, и теми общими, независимыми от неурожая бедствиями, которые привели их в то состояние, в котором они находятся.

В каждой почти семье своя отдельная беда, гораздо значительнее неурожая нынешнего года.

У бывшего старосты беда та, что ему надо под угрозой суда уплатить 50 рублей по третям, и он продает весь овес на этот долг. У теперешнего старосты, хорошего столяра, беда та, что его посадили в старосты и лишили возможности пойти в работу. Жалованья ему дают 15 рублей в год, а он говорит, что легко заработал бы 60 и не подумал бы о неурожае. У третьего мужика беда в том, что он задолжал уже давно, а теперь пришлось платить, и он должен был продать три стены деревянной избы, оставив себе одну на топку. Теперь ему жить не в чем и он мажет из камня крошечную келью, где будет жить с женой и детьми. У четвертого беда та, что он рассорился с жившей с ним матерью, и она отделилась от него, сломала свою избу и ушла к другому сыну, взяв свою часть. А ему жить и не с чем и негде. У пятого беда, что он ездил в город с овсом, загулял и пропил всё, что было овса.

Общие же хронические причины бедствия тоже во много раз более сильные, чем неурожай. Как и везде: малоземельность, пожары, ссоры, пьянство, упадок духа.

Перед уходом из деревни я остановился подле мужика, только что привезшего с поля картофельные ботовья, плети (как у них называют) и складывавшего их у стены избы.

«Откуда это?»

«У помещика купляем».

«Как? Почем?»

«За десятину плетей — десятину на лето убрать». То есть за право собрать с десятины выкопанного картофеля картофельную ботву крестьянин обязывается вспахать, посеять, скосить, связать, свезти десятину хлеба, т. е. по обыкновенным дешевым96 97 ценам розничной работы сработать но крайней мере на 8 рублей, а по установленной в той местности цене выходит пять.

Мужик был разговорчив, я остановился с ним у телеги и скоро человек шесть мужиков собралось тут же, и мы разговорились. Бабы, прислушиваясь, стояли поодаль. Ребята, жуя черный, чернильного цвета липкий хлеб с лебедой, вертелись подле нас, разглядывая меня и прислушиваясь. Я повторил некоторые расспросы, поверяя показания старосты. Всё оказалось верным. Даже количество безлошадных оказалось больше, чем показал староста. Всю нищету свою рассказывали не то что с неудовольствием, но с какой-то постоянной над кем-то и над чем-то иронией.

«Что ж это вы так плохи, обедняли хуже других?» — спросил я.

Отвечать стали несколько голосов, — так определенен был ответ.

«А что же поделаешь! Летось половину деревни, как корова языком слизнула, — выгорело. А то неурожай. И летось плохо было, а уж нынче вовсе чисто. Да какой тебе урожай, коли земли нет? Какая земля? — На квас».

«Ну, заработки?» — сказал я.

«Какие заработки? Где они? Ведь он (это помещик) нас на 11 верст обхватил. Всё его земля, куда хошь иди. Цена везде одна. Ну, вот плати 5 рублей за плети, а их на месяц не хватит».

«Ну, как же жить будете?»

— Так и будем жить. Распродадим что есть, а там что бог даст.

— Продать-то уж нечего. Котяшья нешто продавать станешь! Вон у меня угол целый набран. Затопишь, так перхаешь, перхаешь.

— Уж писали, писали нас, раз десять писали, — сказал староста, — а всё толку нет.

— Видно, писаря плохие. Вот дай дед (это на меня) запишет. Он тверже запишет. Вишь перо-то у него какая и т. д.».

Мужики смеются и очевидно что-то такое знают, но не сказывают.

Что же это такое? Неужели эти в самом деле не понимают своего положения или так надеются на помощь извне, что не хотят делать никаких усилий? Могу ошибаться, но похоже на это.97

98 И тут я вспомнил двух немного выпивших старых мужичков Ефремовского уезда, ехавших из волостного правления, куда они ездили справляться о том, когда потребуются их сыновья на осеннее учение, которые на вопрос мой, как у них урожай и как они живут, отвечали мне, несмотря на то, что они были из самой плохой местности, — что, слава богу, спасибо царю-батюшке, на обсеменение выдали, теперь будут выдавать и на продовольствие до заговен по 30 фунтов на человека, а после заговен — по полтора пуда.

Ведь то, что люди этой епифанской деревни не могут прожить зимы, не померев от голоду, или, по крайней мере, от болезней, происходящих от голода и дурной пищи, если они не предпримут чего-нибудь, так же несомненно, как и то, что колодка пчел без меду и оставленная на зиму, помрет к весне. Но в том-то и вопрос: предпримут они что-нибудь или нет? До сих пор похоже, что нет. Только один из них распродал всё и уезжает в Москву. Остальные как будто не понимают своего положения. Ждут ли они, что им помогут извне или они, как дети, провалившиеся в прорубь или потерявшие дорогу, в первую минуту еще не понимая всей опасности своего положения, смеются над непривычностью его. Может быть, и то и другое. Но несомненно, что эти люди находятся в таком состоянии, при котором они едва ли сделают усилия, чтобы помочь себе.

IV

Что же, есть голод или нет голода? И если есть, то в каких размерах? И в каких размерах должна быть подана помощь? Все графы, по которым описываются имущества крестьян, ничего не отвечают и не могут ответить на эти вопросы.

Администрация и земство представляют себе задачу прокормления голодного народа точно так же, как представляют себе такую же задачу прокормления данного количества скотины. На столько-то волов нужно на 200 дней зимы столько-то пудов сена, соломы, барды. Заготовили это количество корма, поставили на стойло волов, и можно быть уверенным, что волы перезимуют. С людьми расчет совершенно иной.

Во-первых, для вола и всякой скотины minimum и maximum необходимой пищи очень недалеки друг от друга. Съев нужное ей количество корма, скотина перестает есть и больше ни в чем98 99 не нуждается, а недоев нужного ей количества, она скоро заболевает и умирает. Для человека же расстояние между minimum-ом и maximum-ом нужного ему, не только в виде пищи, но и других потребностей — огромно: человек может питаться просфоркой, как постники, горстью риса, как китайцы и индейцы, может не есть 40 дней, как доктор Таннер, и остаться здоров, и может поглотить огромное по ценности и питательности количество пищи и питья; и кроме пищи нуждается еще во многих вещах, которые могут разрастаться до бесконечности и суживаться до самого малого.

Во-вторых, вол на стойле не может сам себе добыть пищи, человек же сам добывает ее, и тот человек, которого мы собираемся кормить, есть самый главный добытчик пищи, тот самый, который в самых тяжелых условиях добывает то, чем мы собираемся его кормить. Кормить мужика, это всё равно, что во время весны, когда пробилась трава, которую может уже набрать скотина, держать скотину на стойле и самому щипать для нее эту траву, т. е. лишить стадо той огромной силы собирания, которая есть в нем, и тем погубить его.

Нечто подобное совершилось бы и с мужиком, если бы мы стали точно так кормить его, и он поверил бы этому.

«Бюджет мужика не сходится, — дефицит, — ему нечем кормиться», — надо его кормить.

Да учтите всякого среднего мужика не в неурожайный, а в обычный год, когда, как в наших местах, в тех самых местах, где голод сплошь да рядом, хлеба с надельной земли хватает только до Рождества, и вы увидите, что ему в обыкновенные годы, по спискам урожая, кормиться нечем и дефицит такой, что ему непременно надо перевести скотину и самому раз в день есть. Таков бюджет среднего мужика, — про бедного и говорить нечего, — а смотришь, он не только не перевел скотину, но женил сына или выдал дочь, справил праздник и прокурил 5 рублей на табак.

Кто не видал пожаров, очищавших всё? Казалось бы, надо погибнуть погорельцам. Смотришь, кому пособил сват, дядя, кто достал кубышку, кто задался в работники, а кто поехал побираться; энергия напряглась и смотришь, — через два года справились не хуже прежнего.

А переселенцы, уходящие с семьями, кормящиеся годами работами, пока не сядут на месте? Одно время я занимался99 100 вопросом прошедшего заселения Самарского края. И факт, который подтверждали мне все самарские старожилы, тот, что большинство переселенцев, шедших по маршрутам с помощью правительства, погибало и приходило в нищету, а большинство беглых, встречавших только препятствия от правительства, приходило и селилось благополучно и богатело. А безземельные крестьяне, дворовые, солдатские дети? Все кормились и кормятся и в такие года, когда хлеб был такой же дорогой, как и теперь.

Разногласие о том, есть ли голод, или нет голода, и в каких размерах, — происходит от того, что за основание для определения положения крестьянина берут его имущественный бюджет, тогда как главные статьи бюджета его определяются не имуществом, а его трудом.

Для определения степени нужды, которой бы можно было руководствоваться при раздаче пособий, во всех земствах составлены по волостям подробные подворные списки о количестве душ, едоков, работников, наделов; о количестве посеянных различных хлебов и урожая, о количестве скотины, о среднем урожае и еще многое другое. Списки составлены с необыкновенною роскошью граф и подробностей. Но тот, кто знает обиход крестьянина, знает, что списки эти говорят очень мало. Думать то, что крестьянский двор наживает только то, что он получает с своей надельной земли, и проживает только то, что он проест, большая ошибка. В большинстве случаев то, что он получает с надельной земли, составляет только меньшую часть того, что он наживает. Главное богатство крестьянина в том, что зарабатывают он и его домашние, зарабатывают ли они это на наемной земле, или работая на помещика, или живя у чужих людей, или промыслами. Мужик и его домашние ведь всегда все работают. Обычное нам состояние физической праздности есть бедствие для мужика. Если у мужика нет работы всем членам его семьи, если он и его домашние едят, а не работают, то он считает, что совершается бедствие, в роде того как если бы из рассохшейся бочки уходило вино, и обыкновенно всеми средствами ищет и всегда находит средство предотвратить это бедствие — находит работу. В мужицкой семье все члены ее с детства до старости работают и зарабатывают. Мальчик 12-ти лет уже в подпасках или в работниках при лошадях, девочка прядет или вяжет чулки, варежки. Мужик в заработках или вдали, или100 101 дома, или на поденной, или берет работу сдельно у помещиков, или сам нанимает землю. Старик плетет лапти; это обычные заработки. Но есть и исключительные: мальчик водит слепых, девочка в няньках у богатого мужика, мальчик в мастеровых, мужик бьет кирпич или делает севалки, баба — повитуха, лекарка, брат слепой — побирается, грамотный — читает псалтирь по мертвым, старик растирает табак, вдова тайно торгует водкой. Кроме того: у того сын в кучерах, кондукторах, урядниках, у того дочь в горничных, няньках, у того дядя в монахах, приказчиках, и все эти родственники помогают и поддерживают двор. Из таких-то статей, не входящих в графы, составляется главный приход мужицкой семьи. Статьи расхода еще более разнообразны и далеко не ограничиваются пищей: подати казенные, земские, рекрута справить, орудия, кузнечная работа, сошники, шкворни, колеса, топоры, вилки, шорное, тележное, постройки, печь, одежа, обувка себе и ребятам, праздники, говеть себе и семейным, свадьба, крестины, похороны, лечение, гостинцы ребятам, табак, горшки, посуда, соль, деготь, керосин, богомолье. У каждого человека кроме того есть еще свои свойства характера, слабости, добродетели, пороки, которые стоят денег. В самом бедном дворе в пять-шесть душ обернется в год от 50 до 70 рублей, в богатом от 70-ти до 300-т, в среднем 100—120 рублей. И каждый хозяин может при небольшом усилии энергии сделать из этих 100 рублей дохода 150, а при ослаблении ее сделать из 100—50, при бережливости и порядке сделать из 100 рублей расхода 60, а при небрежности и слабости из ста рублей расхода — двести.

Беда в нынешнем году в том, что вследствие дороговизны хлеба больше людей нуждаются в заработках, хозяева по этой же причине уменьшают количество рабочих, и потому приход меньше, а расход при дорогой покупке хлеба неизбежно значительно больше. Так что всякому хозяину труднее увеличить приход и уменьшить расход. Но и при этих условиях степень нужды двора все-таки от не определяемых списками обстоятельств может увеличиться и уменьшиться на значительную величину.

Как же при этих условиях учесть бюджет мужика и решить вопрос о том, которым из них помогать и поскольку?

В земствах учреждены попечители, — лица, имеющие заведывать раздачей пособий по волостям. В одном из земств учреждены101 102 даже советы при попечителях, из священика, старшины, церковного старосты и двух уполномоченных, которые должны решать, кому сколько дать. Но советы эти ничего не помогут делу распределения, потому что по спискам, и по тому, что известно теперь о крестьянских семьях никак нельзя определить того, что с ними будет.

Чтобы правильно определить степень нужды крестьянина, нужны не списки, а надо призвать прорицателя, который предскажет, кто из мужиков и его домашних будет жив, здоров, будет жить в согласии с семьей, работать и найдет работу, кто будет воздержан и аккуратен, а кто будет болеть, ссориться и не найдет работы, поддастся соблазнам и увлечениям. Прорицателей таких нет, и узнать этого нельзя. Нельзя заранее узнать нуждающихся, и потому правильно распределить даровое пособие народу не то что трудно, но прямо невозможно.

Люди, мало думавшие об отношениях богатых к бедным, обыкновенно думают, что только бы богатые отдали бедным, или были бы принуждены отдать часть своего богатства, и всё будет прекрасно. Но это большая ошибка. Попробуйте раздавать деньги бедным в городе, да это и пробуют. И что же выходит?

Лет семь тому назад в Москве, по воле умершего купца, раздавали шесть тысяч по два рубля всем бедным. Набралась такая толпа, что двух задавили досмерти и большинство денег досталось здоровым золоторотцам, а бедным, слабым ничего не досталось.

То же самое происходит и произойдет в деревне и везде, где будут раздавать даром. Обыкновенно думают, что только бы было что раздавать, а раздать, распределить это уже легко. Положим, думают обыкновенно, что бывают злоупотребления, обманы, но для этого надо быть внимательным, позаботиться исследовать, и тогда можно отделить не нуждающихся и дать только истинно нуждающимся.

В этом-то и заблуждение! Существо дела таково, что этого нельзя сделать! Раздавать даровые пособия только нуждающимся — нельзя, потому что нет тех внешних признаков, по которым можно бы было определить нуждающегося, а самая раздача дарового вызывает самые дурные страсти, так что уничтожаются и те признаки, которые были.

Администрация и земства хлопочут о том, чтобы узнать истинно нуждающихся, все же мужики, и вовсе ненуждающиеся,102 103 узнав, что будет раздаваться даровое, стараются притворяться или даже сделаться нуждающимися, чтобы без труда получить пособие.

Веками, поколениями выработались в людях приемы приобретения богатств и средств к жизни и суждения о достоинстве различных приемов! Приобретать трудом хорошо, похвально, без труда — дурно, стыдно. И вдруг является способ приобретения без труда, не подлый и не имеющий в себе ничего предосудительного. Очевидно, какую путаницу в понятиях производит такое появление нового способа приобретения. И то, что раздача пособий крестьянам считается заимообразною, не изменяет дела: крестьяне знают, что отдачи не может быть.

Кроме того раздают даром; что это значит? Откуда у того, кто раздает, то, что он раздает? Очевидно, те миллионы рублей или пудов, которые находятся во власти раздавателей, приобретены ими не тем трудом, которым приобретаются крестьянами рубли и пуды хлеба, а более легким. «Нельзя ли и нам также приобрести эти рубли и пуды? Нельзя ли и нам принять участие в этих миллионах? И что значит для этих миллионов те десятки лишних рублей или пудов, которые перепадут мне бедному». Так невольно рассуждают люди при даровой раздаче, и такого рода рассуждения и вытекающая из них деятельность не только парализуют всю пользу раздачи той жадностью и теми обманами, которые она вызовет, но и главное тем отвлечением людей от самого главного и прочного средства приобретения — от труда. Раздача даровая несет в себе не только столько же зла, сколько она бы могла принести пользы, но больше: и в особенности среди сельского населения с его фантастическими представлениями о казне и с его разрастающимися, как комы снега, слухами.

Так что же? Не выдавать пособия, когда мрут с голода? Ведь в деревне, где нет хлеба до ноября и где нет работы, через неделю наступит несомненно настоящий голод для женщин, для старых и малых, да и для самих, может быть, и ленивых, и обманувшихся, но живых людей. Очевидно, нельзя не выдавать но если выдавать, то как же давать, кому давать?

Если давать всем поровну, как того требуют везде крестьяне, резонно говоря, что если отвечать круговой порукой, то надо, по крайней мере, выдавать всем поровну, чтобы было за что, то для того, чтобы при равномерной выдаче достало самым103 104 бедным на прокормление, потребуется такая сумма, которой, очевидно, нельзя найти. Если же выдавать всем помалу, то то, что достанется бедным, будет недостаточно для того, чтобы спасти их от погибели.

Если выдавать одним нуждающимся, то как отделить истинно нуждающихся от не истинно нуждающихся? Зажиточный мужик, обыкновенно нанимающий землю и кормящий этим свои 12 душ, теперь проедающий деньги, нужные ему на наем земли, проедающий потом семенной овес на арендную землю, нуждающийся он или нет? А если не нуждающийся, то нуждающийся ли тот, который если не получит пособия, первый заложит богачу свою яровую землю и проест семена и останется без овса на будущий год? А если и этот ненуждающийся, то нуждающийся ли тот, который проедает лошадь. И тот и другой и третий сбиты с обычного трудового хода жизни. И нельзя сказать, кто больше нуждающийся.

Главное же то, что чем больше будет даровое пособие, тем более ослабится энергия народа, а чем больше ослабится энергия народа, тем более увеличится нужда.

А не помогать нельзя.

В этом cercle vicieux[35] бьются администрация и земства.

V

И выхода из этого ложного круга действительно нет и не может быть, потому что дело, за которое взялись администрация и земство — дело невозможное. Ведь дело это состоит ни больше ни меньше, как в том, чтобы прокормить народ. Мы, господа, взялись за то, чтобы прокормить кормильца, — того, кто сам кормил и кормит нас.

Грудной ребенок хочет кормить свою кормилицу; паразит то растение, которым он питается! Мы, высшие классы, живущие все им, не могущие ступить шагу без него, мы его будем кормить! В самой этой затее есть что-то удивительно странное.

Детям дали лошадь — настоящую, живую лошадь, и они поехали кататься и веселиться. Ехали, ехали, гнали под гору, на гору. Добрая лошадка обливалась потом, задыхалась, везла, и всё везла, слушалась; а дети кричали, храбрились, хвастались104 105 друг перед другом, кто лучше правит, и подгоняет, и скачет. И им казалось, как и всегда кажется, что когда скакала лошадка, что это они сами скакали, и они гордились своей скачкой.

Долго веселились дети, не думая о лошади, забыв о том, что она живет, трудиться и страдает, и если замечали, что она останавливается, то только сильнее взмахивали кнутом, стегали и кричали. Но всему есть конец, пришел конец и силам доброй лошадки, и она, несмотря на кнут, стала останавливаться. Тут только дети вспомнили, что лошадь живая, и вспомнили, что лошадей кормят и поят, но детям не хотелось останавливаться, и они стали придумывать, как бы на ходу накормить лошадь. Они достали длинную палку и на конец ее привязали сено и, прямо с козел, на ходу, подносили это сено лошади. Кроме того, двое из детей, заметив, что лошадь шатается, стали поддерживать ее; и держали ее зад руками, чтобы она не завалилась ни направо, ни налево. Дети придумывали многое, но только не одно, что должно бы было им прежде всего прийти в голову, — то, чтобы слезть с лошади, перестать ехать на ней, и если они точно жалеют ее, отпрячь ее и дать ей свободу.

Разве не то же, что делали эти дети с везущей их лошадью, когда они гнали ее, делали и делают люди богатых классов с рабочим народом во все времена и до и после освобождения. И разве не то же, что делают дети, стараясь, не слезая с лошади накормить ее, делают люди общества, придумывая средства, не изменяя своего отношения к народу — прокормить его теперь, когда он слабеет и может отказаться везти?

Придумывают всё возможное, но только не одно то, что само просится в ум и в сердце: слезть с той лошади, которую ты жалеешь, перестать ехать на ней и погонять ее.

Народ голодает, и мы, высшие классы, очень озабочены этим и хотим помочь этому. И для этого мы заседаем, собираем комитеты, собираем деньги, покупаем хлеб и распределяем его народу.

Да отчего он и голоден? Неужели так трудно понять это? Неужели нужно или клеветать на него, как бессовестно делают одни, говоря, что народ беден оттого, что он ленив и пьяница; или обманывать самого себя, как делают другие, говоря, что народ беден только оттого, что мы не успели еще передать ему105 106 всей мудрости нашей культуры, а что мы вот с завтрашнего дня начнем, не утаивая ничего, передавать ему всю эту нашу мудрость, и тогда уж он перестанет быть беден; и потому нам нечего стыдиться того, что мы теперь живем на его шее, — всё это для его блага?

Нам, русским, это должно быть особенно понятно. Могут не видеть этого промышленные, торговые народы, кормящиеся колониями, как англичане. Благосостояние богатых классов таких народов не находится в прямой зависимости от положения их рабочих. Но наша связь с народом так непосредственна, так очевидно то, что наше богатство обусловливается его бедностью, или его бедность нашим богатством, что нам нельзя не видеть, отчего он беден и голоден. А зная, отчего он голоден, нам очень легко найти средство насытить его.

Средство одно: не объедать его.

Неужели надо искать эти midi à quatorze heures,[36] когда так всё ясно и просто, особенно ясно и просто для самого народа, на шее которого мы сидим и едем? Ведь это детям можно воображать, что не лошадь их везет, а они сами едут посредством махания кнута, но нам-то, взрослым, можно, казалось бы, понять, откуда голод народа.

Народ голоден оттого, что мы слишком сыты.

Разве может не быть голоден народ, который в тех условиях, в которых он живет, то есть при тех податях, при том малоземельи, при той заброшенности и одичании, в котором его держат, должен производить всю ту страшную работу, результаты которой поглощают столицы, города и деревенские центры жизни богатых людей?

Все эти дворцы, театры, музеи, вся эта утварь, все эти богатства, — всё это выработано этим самым голодающим народом, который делает все эти ненужные для него дела только потому, что он этим кормится, т. е. всегда этой вынужденной работой спасает себя от постоянно висящей над ним голодной смерти. Таково его положение всегда.

Нынешний год только вследствие неурожая показал, что струна слишком натянута. Народ всегда держится нами впроголодь. Это наше средство, чтобы заставлять его на нас работать. Нынешний же год проголодь эта оказалась слишком велика.106

107 Но нового, неожиданного ничего не случилось. И нам, кажется, можно знать, отчего народ голоден.

Заботы общества теперь о помощи народу в беде голода подобны заботам учредителей Красного Креста на войне. Энергия одних на войне направляется на калечение и убийство людей, других — на то, чтобы помогать калеченным и убиваемым. Всё это хорошо, пока деятельность войны и также деятельность истощения народа, угнетения его — считаются нормальными. Но как скоро мы начинаем утверждать, что мы жалеем людей, убиваемых на войне, и людей голодающих, то не проще ли не убивать людей и не учреждать и средств лечения их? Не проще ли перестать губить благосостояние народа, чем, губя его, делать вид, что мы озабочены его благосостоянием?

В последние 30 лет сделалось модой между наиболее заметными людьми русского общества исповедовать любовь к народу, к меньшому брату, как это принято называть. Люди эти уверяют себя и других, что они очень озабочены народом и любят его. Но всё это неправда. Между людьми нашего общества и народом нет никакой любви и не может быть.

Между людьми нашего общества — чистыми господами в крахмаленных рубашках, чиновниками, помещиками, коммерсантами, офицерами, учеными, художниками и мужиками нет никакой другой связи, кроме той, что мужики, работники, hands, как это выражают англичане, нужны нам, чтобы работать на нас.

Зачем скрывать то, что мы все знаем, что между нами, господами, и мужиками лежит пропасть? Есть господа и мужики, черный народ. Одни уважаемы, другие презираемы, и между теми и другими нет соединения. Господа никогда не женятся на мужичках, не выдают за мужиков своих дочерей, господа не общаются как знакомые с мужиками, не едят вместе, не сидят даже рядом; господа говорят рабочим ты, рабочие говорят господам вы. Одних пускают в чистые места и вперед в соборы, других не пускают и толкают в шею; одних секут, других не секут.

Это две различные касты. Хотя переход из одной в другую и возможен, но до тех пор, пока переход не совершился, разделение существует самое резкое, и между господином и мужиком такая же пропасть, как между кшетрием и парием.107

108 Вольтер говорил, что если бы возможно было, пожав шишечку в Париже, этим пожатием убить мандарина в Китае, то редкий парижанин лишил бы себя этого удовольствия.

Отчего же не говорить правду? Если бы, пожавши пуговку в Москве или Петербурге, этим пожатием можно было убить мужика в Царевококшайском уезде и никто бы не узнал про это, я думаю, что нашлось бы мало людей из нашего сословия, которые воздержались бы от пожатия пуговки, если б это могло им доставить хоть малейшее удовольствие.

И это не предположение только. Подтверждением этого служит вся русская жизнь, всё то, что не переставая происходит по всей России.

Разве теперь, когда люди, как говорят, мрут от голода, помещики, купцы, вообще богачи изменили свою жизнь, перестали требовать от народа для удовлетворения своих прихотей губительного для него труда, разве перестали богачи убирать свои палаты, есть дорогие обеды, обгоняться на своих рысаках, ездить на охоты, наряжаться в свои наряды? Разве теперь богачи не сидят с своими запасами хлеба, ожидая еще больших повышений цен, разве фабриканты не сбивают цен с работы? Разве чиновники перестают получать жалование, собираемое с голодных? Разве все интеллигентные люди не продолжают жить по городам — для своих, послушаешь их, самых возвышенных целей, пожирая там, в городах, эти свозимые для них туда средства жизни, от отсутствия которых мрет народ?

Зачем обманывать себя? Народ нужен нам только как орудие. И выгоды наши (сколько бы мы ни говорили противное) всегда диаметрально противоположны выгодам народа. Чем больше мне дадут жалованья и пенсии, говорит чиновник, т. е. чем больше возьмут с народа, тем мне лучше. Чем дороже я продам хлеб и все нужные предметы народу и чем ему будет труднее, тем мне будет лучше, — говорит и купец и землевладелец. Чем меньше я дам работы народу, заменив ее машинами, и чем дороже продам ему свой товар, тем я больше наживу, — говорит фабрикант. Чем дешевле будет работа, т. е. чем беднее будет народ, тем мне лучше, — говорят все люди богатых классов. Какое же у нас может быть сочувствие народу? Между нами и народом нет иной связи, кроме той, что мы тянем за одну и ту же палку, но каждый к себе. Чем лучше мне, тем хуже ему, 108 109 чем хуже ему, тем лучше мне. Как же нам при таких условиях помогать народу!

И потому, если человек нашего общества действительно хочет служить народу, то первое, что ему нужно сделать, это ясно понять свое отношение к нему. Когда ничего не предпринимается, то ложь, оставаясь ложью, не особенно вредна. Но когда, как теперь, люди хотят служить народу, то первое и главное, что нужно, это откинуть ложь, ясно понять свое отношение к нему.

Поняв же свое истинное отношение к народу, состоящее в том, что мы живем им, что бедность его происходит от нашего богатства и голод его — от нашей сытости, мы не можем начать служить ему иначе, как тем, чтобы перестать делать то, что вредит ему. Если мы точно жалеем лошадь, на которой мы едем, то мы прежде всего слезем с нее и пойдем своими ногами.

Поняв свое отношение к народу, желая служить ему, первое, что мы сделаем, будет неизбежно то, что мы постараемся rendre gorge,[37] возвратить народу то, что мы отобрали от него, второе будет, что мы перестанем отбирать от него то, что отбираем, и, в-третьих, то, что постараемся, изменив свою жизнь, разорвать кастовую черту, разделяющую нас от народа.

Спасает людей от всяких бедствий, в том числе и от голода, только любовь. Любовь же не может ограничиваться словами, а всегда выражается делами. Дела же любви по отношению к голодным состоят в том, чтобы отдать из двух кусков и из двух одежд голодному, как это сказано не Христом даже, а Иоанном Крестителем, т. е. в жертве.

Для того же, чтобы быть в состоянии это сделать, надо прежде всего видеть холодного и голодного, стать в прямые отношения с ним, разрушить те преграды, которые отделяли нас от него.

Я не говорю, что всякий, кто хочет принести помощь голодающим, должен непременно поехать и поселиться в холодной избе, жить во вшах, питаться хлебом с лебедой и умереть через два месяца или две недели, и что всякий, кто не делает этого, тот не приносит никакой помощи. Я не это говорю — я говорю, что поступить так, именно так, жить и умереть вместе с теми,109 110 которые будут умирать через два месяца или две недели, было бы очень хорошо — так же хорошо, как прожить и умереть так, как умер Damiens у прокаженных. Но я не говорю, что всякий должен и может это сделать, и что тот, кто не сделает всего этого, ничего не сделал. Я говорю то, что, чем ближе к этому поступит человек, тем будет лучше для него и для других, но что сделает хорошо всякий, кто хотя сколько-нибудь приблизится к этому идеалу.

Есть два предела: один тот, чтобы отдать свою жизнь за други своя; другой тот, чтобы жить, не изменяя условий своей жизни. Между этими двумя пределами находятся все люди: одни на степени учеников Христа, оставивших всё и пошедших за ним, другие на степени богатого юноши, тотчас же отвернувшегося и ушедшего, когда ему сказано было об изменении жизни.

Между этими двумя пределами находятся различные Закхеи, отчасти только изменяющие свою жизнь.

Но для того, чтобы быть Закхеем, надо не переставая стремиться к первому пределу, надо знать и помнить, что идеал, к которому следует стремиться, не состоит в том, чтобы, продолжая жить барской жизнью, приобретать и распространять как можно больше знаний, которые каким-то таинственным, непонятным путем окажутся когда-то полезными народу, но прямо и просто уменьшать свои требования, удовлетворяемые трудом народа, и прямо и просто сейчас сближаться с ним и по мере сил своих служить ему.

Прокормится ли, не прокормится народ, весь народ, я не знаю, скажет себе человек, ставший на эту точку зрения, и не могу знать: завтра может сделаться мор или нашествие, от которого и без голода помрет народ, или завтра же откроется новое питательное вещество, которое прокормит всех, или, что проще всего, я умру завтра и ничего не узнаю о том, прокормился или не прокормился народ. Главное же то, что меня никто не приставлял к делу прокормления сорока миллионов живущего в таких-то пределах народа, и я, очевидно, не могу достигнуть внешней цели прокормления и избавления от несчастий таких-то людей, а приставлен я к своей душе, к тому, чтобы свою жизнь провести как можно ближе к тому, что мне указывает моя совесть.

Совесть же моя говорит мне, что я виноват перед народом, что постигшая его беда отчасти от меня и что потому мне нельзя110 111 продолжать жить, как я жил, а надо изменить свою жизнь, как можно больше сблизиться с народом и служить ему.

И удивительное дело, стоит человеку отвернуться от задачи разрешения внешних вопросов и поставить себе единый, истинный, свойственный человеку внутренний вопрос: как мне прожить наилучшим образом в этот год тяжелого испытания — чтобы все те общие вопросы получили разрешение.

Общая правительственная деятельность, задаваясь внешней целью — прокормить и поддержать благосостояние сорока миллионов людей, встречает на своем пути непреодолимые препятствия. 1) Определить степень предстоящей нужды для населения, могущего проявить в этом поддержании себя наибольшую энергию и совершенную апатию, — нет никакой возможности. 2) Если допустить, что определение это возможно, то количество требуемых сумм так велико, что нет никакого вероятия приобрести их. 3) Если допустить, что суммы эти будут найдены, то даровая раздача денег и хлеба населению ослабит энергию и самодеятельность народа, более всего другого могущую поддержать в нынешнее тяжелое время его благосостояние. 4) Если и допустить, что раздача будет производиться так, что не ослабит самодеятельности народа, то нет возможности правильно распределить пособия, и ненуждающиеся захватят долю нуждающихся, из которых большинство все-таки останется без помощи и погибнет.

Только деятельность, имеющая внутреннюю цель для души, всегда соединенная с жертвой, только такая деятельность устраняет все препятствия, мешавшие деятельности правительственной с внешней целью.

Это та деятельность, которая заставляет в нынешнем голодном году в голодной местности, что я видел не раз, крестьянку, хозяйку дома, при словах: «Христа ради», слышных под окном, пожаться, поморщиться и потом все-таки достать с полки последнюю, начатую ковригу и отрезать от нее с пол-ладони кусочек и, перекрестившись, подать его.

Для этой деятельности не существует первого препятствия — невозможности определения степени нужды нуждающегося: «Просят Христа ради Маврины сироты». Она знает, что им взять негде, и подает.

Не существует и второго препятствия — огромности количества нуждающихся: нуждающиеся всегда были и есть,111 112 вопрос только в том, сколько я своих сил могу им отдать. Подающей милостыню хозяйке не нужно рассчитывать того, сколько миллионов голодающих в России. Для нее один вопрос: как пустить нож по ковриге, — потоньше или потолще? Но тонко ли, толсто ли, она подает и твердо, несомненно знает, что если каждый от себя оторвет, то всем достанет, сколько бы их ни было.

Третье препятствие еще меньше существует для хозяйки. Она не боится того, что подача этого ломтика ослабит энергию Мавриных ребят и поощрит их к праздности и попрошайничеству, потому что она знает, что и эти ребята понимают, как дорог ей ломоть, который она отрезает им.

Нет и четвертого препятствия. Хозяйке нет нужды заботиться о том, правда ли нужно подать тем, которые стоят теперь под окошком, и нет ли других более нуждающихся, которым бы надо отдать этот ломоть. Ей жалко Мавриных ребят, она и дает им, и знает, что если все друг дружку жалеть будут, то всем хорошо будет и нынешний год и всегда и в России и во всем мире.

Вот эта-то деятельность, имея только внутреннюю цель, всегда спасала, спасает и теперь спасет людей. Вот эта-то деятельность должна быть усвоена людьми, желающими в нынешнее, трудное время служить другим людям.

Спасает эта деятельность людей потому, что она есть то зерно, мельчайшее из всех, которое вырастает в величайшее дерево.

Так ничтожно то, что могут сделать один, два человека, десятки людей, живя в деревне среди голодных и по силам помогая им. Очень мало. Но вот что я видел в свою поездку. Шли ребята из-под Москвы, где они были в пастухах. И один заболел и отстал от товарищей. Он часов пять просидел и пролежал на краю дороги, и десятки мужиков прошли мимо его. В обед ехал мужик с картофелем и расспросил малого и, узнав, что он болен, пожалел его и привез в деревню.

Кто это? Кого привез Аким? — Аким рассказал, что малый болен, отощал, не ел два дня. Малого посадили у избы, до старосты. Подошла одна баба, принесла картошек, другая пирожка, третья молока. — Ах, сердечный, отощал! Как не пожалеть? Свое детище. И тот самый малый, мимо которого, несмотря на его жалкий вид, проходили, не пожалев его, десятки людей, стал всем жалок, всем дорог, потому что один пожалел его.112

113 Тем-то и важна любовная деятельность, что она заразительна. Деятельность общая, правительственная, выражающаяся в теперешних обстоятельствах даровой раздачей, по расписаниям и спискам, хлеба и денег, вызывает самые дурные чувства: жадность, зависть, притворство, осуждение; деятельность личная вызывает, напротив, лучшие чувства, любовь и желание жертвы. «Я работал, трудился — мне ничего, а лентяя, пьяницу награждать. Кто же ему велел пропивать? Поделом вору и мука», — говорит богатый и средний мужик, которым не дают пособий. С неменьшей злобой говорит бедняк про богача, требующего равную долю. «Мы и бедны-то от них — от богачей. Они нас сосут, а им еще давай нашу долю; он и так гладок» и т. п. Такие чувства вызывает раздача дарового пособия. Но, напротив, увидит один, как другой поделился последним, потрудился для несчастного, и ему хочется сделать то же. В этом сила любовной деятельности. Сила в том, что она заразительна, а как скоро она заразительна, то распространению ее нет пределов.

Как одна свеча зажигает другую, и одной свечой зажигаются тысячи, так и одно сердце зажигает другое, и зажигаются тысячи. Миллионы рублей богачей сделают меньше, чем сделают хоть небольшое уменьшение жадности и увеличение любви в массе людей. Только бы увеличилась любовь — сделается то чудо, которое совершилось при раздаче 5 хлебов. Все насытятся, и еще останется.

И сделать это чудо могут не те люди, которые с гордым сознанием своей необходимости народу, не изменяя своего отношения к нему, будут изыскивать общие средства прокормления 32-х миллионов, а только те, которые, сознав свою вину перед народом в угнетении его и отделении себя от него, с смирением и покаянием постараются, соединившись с ним, разделить с ним и его беду нынешнего года.

Деятельность эта практически представляется мне такою: человек из общества, желающий в тяжелый нынешний год принять участие в общем бедствии, приезжает в одну из пострадавших от неурожая местностей и начинает там жить, проживая там на месте, в Мамадышском, Лукояновском, Ефремовском уездах в голодной деревне, те обычные десятки тысяч, тысячи или сотни рублей, которые он проживает ежегодно и посвящая свой досуг, употребляемый им в городах на увеселения, на ту113 114 деятельность на пользу голодного народа, какая ему будет по силам. Уже одно то, что он будет жить там и проживет там то, что он проживает обыкновенно в городе, принесет материальную помощь народу; а то, что он будет жить среди этого народа, даже не с самоотвержением, но только с бескорыстием, уже принесет нравственную пользу ему и народу. Очевидно, человек, приехавший в голодную местность для того, чтобы быть полезным народу, не может ограничиться тем, чтобы только жить в свое удовольствие среди голодного населения. Я представляю себе такого человека, мужчину или женщину или семью с средними средствами, положим с тысячью рублями в год, переехавшего так в неурожайную местность.

Лицо это или семья нанимает или получает от знакомых помещиков помещение, или выбирает, нанимает избу, устраивается в ней сообразно своим требованиям и способностям к перенесению неудобств жизни, заготавливает дрова, провизию, заводит лошадь, корм и т. п. Всё это хлеб народу; но этим не могут ограничиться отношения этой семьи или этого лица к народу. На кухню придут сейчас же нищие с сумами. Надо подать. Кухарка жалуется, что хлеба выходит много. Надо или отказывать в кусочках, или печь лишние хлебы. Стали печь лишние хлебы, народу стало ходить больше. Из семьи, где хлеб дошел и есть нечего, пришли попросить, надо и туда дать. Оказывается, что своя кухарка не управляется и печь мала. Надо нанять избу для хлебов и нанять особую кухарку. Это стоит денег. Денег нет. У поселившегося лица есть друзья, знакомые, которые знают, что он или она уехали в неурожайный уезд. Ему или ей присылают денег люди, знающие его, и дело продолжается, принимает соответствующие нужде формы, растет.

Мне кажется, что столовые, — места, где кормят приходящих, — эта та форма помощи, которая сама собою сложится из отношений богатых людей к голодающим и принесет наибольшую пользу. Форма эта более всего вызывает прямую деятельность помогающего, более всего сближает его с населением, менее всего подлежит злоупотреблениям, дает возможность при меньших средствах прокормить наибольшее число людей, а главное, обеспечивает общество от того страшного, висящего над нами всеми Дамоклова меча, — мысли о том, что вот-вот, пока мы живем по-старому, здесь, там умер человек от голода.114

115 Если бы такие столовые распространились везде в голодающих местностях, ужасная, угнетающая нашу совесть угроза была бы устранена.

В Данковском и Епифанском уездах с сентября открылись такие столовые. Народ дал им название «сиротских призрений», и, как кажется, самое название это предотвращает злоупотребление этими учреждениями. Здоровый мужик, имеющий хоть какую-нибудь возможность прокормиться, сам не пойдет в эти столовые объедать сирот, да и, сколько я наблюдал, считает это стыдом. Вот письмо, полученное мною от моего приятеля, земского деятеля и постоянного деревенского жителя, о деятельности этих сиротских призрений:

«Шесть сиротских призрений открыто не более десяти дней, и уже питается в них около 200 человек. Заведующий столовыми, с совета сельского старосты, уже принужден допускать едоков с разбором, так много представляется нуждающихся. Оказывается, что кормятся крестьяне не семьями, а что нуждающиеся семьи выставляют своих кандидатов — почти исключительно старух и детей. Так, например, отец шести человек детей — в дер. Пашкове — просил допустить двух из них, а затем через два дня привел еще третьего. Староста говорил, что «особливо хорошо поглядеть, как помлаже ребятишки свекольник полюбили». Тот же староста мне рассказывал, что иногда матери сами приводят своих детей, «слыгаются, что это для смелости, а оглядится, да и сама поест». Когда слышишь эти слова старосты, то понимаешь, что это не ложь и что придумать их нельзя; ужели голод еще не наступил? Мы, конечно знаем, что зверь у порога; но беда в том, что этот зверь одновременно врывается во столько семей, что не хватит, пожалуй, наших запасов. Учет показал, что в день выходит на едока 1 1/2 ф. хлеба и 1 ф. картофеля, но сверх того потребно топливо да всякая мелочь: лук, соль, свекла и т. д. Более же всего затрудняет топливо, оно представляет собою наиболее дорогой материал. Крестьяне установили очередные подводы, чтоб ездить за припасами. Организация требует распорядительного человека, и хлопотлива хозяйственная заготовка припасов; самые же сиротские призрения не нуждаются в надзоре за расходованием припасов: сама хозяйка так привыкла жить век крохами, да к тому же все посетители так следят за оборотами своей столовой, что малейшая небрежность — и она моментально бы115 116 огласилась, а затем и устранилась бы сама собой. У меня вырыто новых два подвала и в них засыпано уже 300 четвертей картофеля, но всего этого мало, так как требования растут ежедневно. Кажется, что помощь попала в самую надлежащую точку. Человек над шестью столовыми поставлен, но время расширить круг деятельности столовых и срок еще не пропущен.

Чую, насколько отрадна для молодого поколения будет работа в столовых; ведь испытываешь наслаждение, поливая в засуху растения; каково же должно быть упоение ежедневно кормить голодных малышей!»

Больших подробностей о деятельности этих учреждений я пока не знаю. Думаю, что эта форма удобная и возможная, но эта форма не исключает все другие. Живущие по деревням лица, как только они вступят в близкое и непосредственное общение с народом, найдут новые, соответствующие нужде формы помощи, которые могут быть до бесконечности разнообразны.

Нужно только, чтобы были люди. А люди эти есть, наверное есть. Я был в 4-х уездах, и в каждом уезде есть уже люди, готовые на эту деятельность и в некоторых начавшие ее.

Лев Толстой.


СТРАШНЫЙ ВОПРОС

Есть ли в России достаточно хлеба, чтобы прокормиться до нового урожая? Одни говорят, что есть, другие говорят, что нету, но никто не знает этого верно. А знать это надо и знать наверное, теперь же, перед началом зимы, — так же надо, как надо знать людям, пускающимся в дальнее плавание, есть ли или нет на корабле достаточное количество пресной воды и пищи.

Страшно подумать о том, что будет с командой и пассажирами корабля, когда в середине океана окажется, что запасы все вышли. Еще более страшно подумать о том, что будет с нами, если мы поверим тем, которые утверждают, что хлеба у нас достанет на всех голодающих, и окажется перед весной, что утверждающие это ошиблись.

Страшно подумать о последствиях такой ошибки. Последствием этой ошибки ведь будет нечто ужасное: разрушение всего существующего порядка, смерть голодных миллионов и худшее из всех бедствий — остервенение, озлобление людей. Ведь хорошо только пушечными выстрелами предуведомлять петербуржцев о том, что вода поднимается, потому что больше ведь ничего нельзя сделать. Никто не знает и не может знать степени подъема воды: остановится ли она на том, что было прошлого года, или дойдет до того, что было в 24-м году, или поднимется еще выше.

Голод же нынешнего года, кроме того, что есть беда без сравнения бóльшая, чем беда наводнения, без сравнения более общая (она угрожает всей России), — есть беда, степень которой можно и должно не только предвидеть, но можно и должно предвидеть и предупредить.117

118 «A! полноте. В России достанет, и заглаза достанет всякого рода хлеба для всех», — говорят и пишут одни люди, и другие любящие спокойствие люди склонны верить этому. Но нельзя верить тому, что говорится наобум, по догадкам о предмете такой ужасной важности.

Если скажут, что в сомнительной прочности бане, в которую ходят раз, в субботу, балки простоят еще и не нужно их переделывать, можно поверить и рискнуть оставить баню без переделки; но если крыша опасна на фабрике, где постоянно работают тысячи человек, и скажут голословно, что есть вероятие, что она не обрушится еще нынче, — нельзя поверить и успокоиться. Угрожающая опасность слишком велика. Опасность же, угрожающая России, если хлеба, нужного для питания людей, ни по каким ценам не будет, опасность эта так ужасна, что воображение отказывается представить себе то, что бы было, если бы это было так; и потому довольствоваться голословными успокоительными утверждениями о том, что у нас в России хлеба достанет, не только не следует, но было бы безумно и преступно.

Но существует ли такая опасность? Есть ли вероятие того, что хлеба не достанет? Ответом на этот вопрос могут служить следующие соображения. Во-первых, то, что голодом захвачена 1/3 России, и та самая треть, которая всегда кормила большую часть остальных двух третей. Калуга, Тверь, Москва, все нечерноземные и северные губернии, даже не пострадавшие от неурожая нечерноземные уезды тех же губерний, никогда не кормятся своим хлебом, а всегда покупают его у тех, которые теперь сами должны кормиться чужим хлебом.

Поэтому, если считать, положим, по 10 пудов на душу, — ну, скажем, только 20 миллионов (когда их вычисляют до 40-а) жителей голодающих уездов, — 200 миллионов пудов нужного хлеба, то это далеко не представит всего количества нужного для пропитания России хлеба. К этому числу надо присоединить всё то, что еще нужно на тех, которые питались в прежние годы хлебом пострадавших местностей, что, очень может быть, составит еще такую же цифру.

Неурожай в самых плодородных местах делает нечто подобное тому, что совершается при перестановке точки опоры рычага; не только уменьшается сила короткого конца, но еще увеличивается во столько же раз сила длинного.118

119 Захвачена неурожаем 1/3 России — самая плодородная, кормившая остальные 2/3, и потому очень вероятно, что хлеба на всех не достанет.

Это одно соображение. Второе соображение, что соседние с Россией страны поражены таким же неурожаем и что потому большое количество хлеба уже вывезено, и теперь в виде пшеницы продолжает вывозиться за границу.

Третье соображение то, что, совершенно противно тому, что было в голодном 40-м году, в нынешнем году нет и не может быть никаких запасов старого хлеба.

С Россией случилось нечто подобное тому, что случилось, по рассказу библии, в Египте, только с той разницей, что в России не было предсказателя Иосифа, не было запасливого управителя — того же Иосифа; но были молотилки, железные дороги, банки и большая потребность в деньгах и правительства и частных лиц. Во все предшествующие года, более 7-ми, хлеба было много, цены были низки, но потребность в деньгах всё росла и росла, как она равномерно растет среди нас, и удобства продажи, молотилки, железные дороги и агенты, покупатели поощряли к продаже и делали то, что хлеб продавался весь дочиста с осени. Если в последние годы, когда хлеб особенно понизился в цене, некоторые продавцы и стали выдерживать хлеб, выжидая цен, то эта выдержка была так трудна, что как только цены поднялись в начале весны нынешнего года и дошли до 50—60 коп. за пуд, так хлеб весь под метелку был продан и запасов прежних лет ничего не осталось. В 40-м году были не только запасы помещиков и купцов, были везде по мужикам трех- и пятилетние кладушки старого хлеба. Теперь обычай этот вывелся и нигде нет ничего подобного. В этом состоит третье соображение о том, что хлеба в нынешнем году не достанет.

Но мало того, что есть вероятия этого, есть признаки — и довольно определенные — того, что недостаток этот существует.

Один из таких признаков есть с каждым днем чаще и чаще повторяющееся явление того, что хлеба нет в продаже. В глуши неурожайных местностей, как в той, в которой я нахожусь теперь, в Данковском уезде, нет продажной ржи. Нельзя мужику найти муки. Вчера я видел двух мужиков Данковского уезда, которые объездили округу, хорошо известную им на 20 верст радиуса, по всем мельницам и лавкам, чтобы купить119 120 на деньги два пуда муки, и не нашли их. Один выпросил в складе чужого уезда; другой занял.

И это явление не исключительное, а постоянно повторяющееся, и везде. Мельники приезжают просить Христа ради отпустить им муки из земского склада, потому что у них нет муки и негде достать. У купцов, в городе, у железных дорог — можно купить, но партиями, по крайней мере полвагона, вагон; но по мелочи нет продажи. Большие купцы, имеющие запасы, совсем не продают, выжидают; мелкие купцы, торговцы, скупают, перекупают и перепродают с ничтожным барышом большим покупателям. Мелкая продажа есть только на базарах, в базарные дни; и то, если покупатель опоздает, то купить уже негде. Признак этот, мне кажется, показывает довольно верно то, что хлеба нет, сколько нужно. Это самое показывают отчасти и цены, хотя в нынешнем году до сих пор есть причины, не позволяющие ценам быть правильными указателями соответствия требования с предложением. Цены стоят ниже, чем они должны бы были стоять, и удерживаются на этой степени искусственно: во-первых, запрещением вывоза хлеба за границу; во-вторых деятельностью земств, продажей ржи и муки по удешевленным ценам (я говорю про цену ржи, подразумевая, что цены остальных питательных веществ: отрубей, картофеля, проса, овса — более или менее соответствуют цене ржи).

Запрещение вывоза за границу спутало цены, т. е. сделало то, что цены не могли быть верным показателем количества предлагаемого товара. Точно так же как вышина подъема воды в запруженной реке не может быть показателем ее настоящего уровня, так и теперешняя цена ржи не может верно показывать отношения требований ее к предложению. Запрещение вывоза других хлебов подействовало так же. Существующие теперь цены суть цены не установившиеся и во всяком случае временно пониженные вследствие запрещения вывоза. Это одна причина того, что цены стоят ниже тех, которые должны бы быть. Другая причина есть деятельность земств.

Земства повсюду скупили только небольшую, редко где 1/4 часть того хлеба, который им нужен для прокормления, по их же расчету, и продают этот купленный ими хлеб по пониженной цене. И эта деятельность земств сбивает цену, так как если бы не было продажи из земских складов, то продажа эта производилась120 121 бы вольными продавцами, которые по мере увеличения требования поднимали бы цены. И потому установившаяся теперь цена, я думаю, не есть настоящая. Цена теперешняя, я думаю, гораздо ниже той, которая бы стояла, если бы не было деятельности земств. И цена эта тотчас же особенно быстро должна возвыситься, как только земствам придется закупить остальные три четверти нужного им хлеба.

Мы могли бы сказать, что цена не возвысится, если бы земства закупили теперь всё нужное количество, и рожь была бы в продаже по этой цене. Но по тому, что есть теперь, нет никакого вероятия, чтобы это было. По тому, что есть теперь, т. е. при цене 1 р. 70 к., тогда, когда земством не куплено и 1/4 нужного хлеба и когда ржи нет в предложении повсюду и по мелочи, есть, напротив, вероятия того, что при закупании земствами всего нужного им количества, цена вдруг поднимется на такую высоту, которая покажет, что хлеба этого нет в России. Цена уже теперь в наших местностях дошла до той высшей степени, до которой она когда-либо доходила, до 1 р. 70 к., и продолжает равномерно подниматься.

Все эти признаки указывают на то, что есть большое вероятие того, что нужного для России хлеба нет в ней. Но кроме этих признаков есть еще одно явление, которое должно бы заставить нас принять все зависящие от нас меры для предупреждения угрожающего нам бедствия. Явления это есть охватившая общество паника, т. е. неопределенный, смутный страх ожидаемого бедствия, страх, которым люди заражаются друг от друга, страх, лишающий людей способности целесообразно действовать. Паника эта выражается и в распоряжениях правительства, запрете сначала вывоза ржи, потом других хлебов, кроме почему-то пшеницы, и в мерах, с одной стороны, ассигнования больших сумм для голодающих, с другой стороны — собирания, и даже усиленного, податей с тех, которые могут платить, как будто извлечение из деревни денег не есть прямое усиление нужды деревни. (У богатого мужика заложены посевы бедного. Он бы подождал, — с него тянуть подати, он тянет и разоряет бедного.)

Паника эта поразительно заметна еще в том разгорающемся до озлобления несогласии земств с администрацией. Повторяется то, что всегда бывает при паническом страхе: одни тянут в одну, другие в другую сторону.121

122 Паника эта выражается и в настроении и в деятельности народа. Приведу один пример: движение народа теперь на заработки.

Народ в конце октября нынешний год едет искать заработков в Москве, в Петербурге. В то время, когда все работы на зиму установились, когда харчи в три раза дороже обыкновенного и всякий хозяин отпускает сколько он может лишних людей, в то время, когда везде пропасть оставшихся за штатом рабочих — люди, никогда не имевшие мест в городах, едут тысячами, десятками тысяч искать этих мест. Разве не очевидно всякому, что при таких условиях более вероятия каждому владельцу выигрышного займа выиграть 200 тысяч, чем мужику, приехавшему из деревни в Москву, найти место, и что вся поездка, хотя бы самая дешевая, с сопряженными с поездкой расходами, где и выпивкой, есть только лишняя тяжесть, которая ляжет на голодного? Казалось бы, должно быть очевидно, — а все едут, едут назад, и опять едут, и правительство дает дешевые билеты, поощряет это. Разве это не признак совершенного безумия, охватывающего толпу при всякой панике?

Все эти признаки и, главное, явление паники очень знаменательны, и потому нельзя не бояться. Нельзя говорить, как это обыкновенно говорят про врага прежде, чем померяются с ним: мы его шапками закидаем. Враг, страшный враг тут, стоит перед нами и нельзя говорить, что мы не боимся его, потому что мы знаем, что он есть, и больше того, мы знаем, что мы боимся его.

А боимся его — так надо нам узнать прежде всего силу его. Нельзя оставаться в том неведении, в котором мы находимся.

Допустим, что русское общество, те люди, которые живут вне голодающих местностей, поймут свою солидарность и духовную и матерьяльную с бедствующим народом и принесут настоящие серьезные жертвы для помощи нуждающимся. Допустим, что деятельность тех людей, которые живут теперь среди голодающих, работая для них по мере сил своих, будет продолжаться так до конца и что количество этих людей увеличится; допустим, что сам народ не падет духом и будет биться с нуждой как он теперь бьется с ней всеми отрицательными и положительными средствами, т. е. умеряя себя и усиливая энергию и изобретательность для приобретения средств к жизни, — допустим, что всё это сделано и делается месяц, два, три, шесть и вдруг... цена поднимается, поднимается так же, как она поднималась от 45 к. до 1 р. 70 к., равномерно от базара до базара,122 123 и в несколько недель доходит до 2, 3 руб. за пуд, и оказывается, что хлеба нет и что все жертвы, принесенные как теми, которые давали деньги, так и теми, которые жили и работали среди нуждающихся, были напрасной тратой средств и сил, а главное, что вся энергия народа потрачена даром, и сколько он ни бился, ему, т. е. части его, все-таки пришлось умирать голодной смертью, тогда как мы могли знать и предупредить это.

Нельзя, нельзя и нельзя оставаться в такой неизвестности, нельзя оставаться нам, людям грамотным, ученым. Мужик, которого я видел вчера, сделал почти всё, что он мог. Он добыл денег и поехал искать муки. У Михаила Васильева был, на мельнице был, в Чернаве был. Нигде нет муки. Объездив все те места, где могла быть мука, он знает, что сделал всё, что мог, и если бы после этого он не достал нигде муки, и его и его семью постиг бы голод, он знал бы, что он сделал, что мог, и совесть его была бы покойна.

Но для нас, если окажется, что не хватит хлеба, и погибнут и наши труды, а может быть и мы вместе с народом, то совесть наша не будет спокойна. Мы могли и узнать, сколько нам понадобится хлеба, могли и запасти его.

Если нужна нам на что-нибудь наша грамотность и ученость, то на что более важное, чем на то, чтобы помочь такому всеобщему горю, как нынешнее?

Учесть, сколько нужно хлеба для прокормления тех, у которых нет его нынешний год, и сколько его есть в России, и если его нет столько, сколько его нужно, то выписать этот недостающий хлеб из чужих стран — это наше прямое дело, столь же естественное, как и то, которое делал мужик вчера, объезжая округу на 20 верст. И совесть наша будет спокойна только тогда, когда мы объездим свою округу и сделаем в ней всё, что можем. Для него округа Данков, Клекотки, для нас округа — Индия, Америка, Австралия. Мы не только знаем, что страны эти существуют, мы находимся в дружеском общении с их жителями.

Но как учесть то, что нам нужно, и тот хлеб, который есть у нас? Неужели это так трудно? Мы, которые умеем высчитывать, сколько каких козявок на свете, сколько каких микробов в каком объеме, сколько миллионов верст до звезд и сколько в каждой пудов железа и водорода, — мы не сумеем высчитать, сколько надо съесть людям, чтобы не помереть с голода, и сколько собрано этими людьми с полей того хлеба, которым мы123 124 всё время кормились и теперь кормимся? Мы, с такой роскошью подробностей собирающие такую массу до сих пор, сколько мне известно, никому ни на что не понадобившихся статистических сведений о процентном отношении рождаемости к бракам, к смертям и т. п., мы вдруг не в состоянии окажемся собрать единственно в кои-то веки понадобившиеся, действительно нужные сведения! Этого не может быть.

Сведения эти собрать, и не приблизительные, гадательные, а верные, вроде тех точных сведений, которые получаются о количестве населения однодневной переписью, — возможно.

Нужны сведения о том, сколько сверх обыкновенно расходуемого на пропитание русских людей хлеба понадобится еще для жителей неурожайных мест и сколько есть хлеба в России.

Трудны или не трудны ответы на эти вопросы, они необходимы для предупреждения не только паники, т. е. смутного заразительного страха перед бедствием, в котором живут теперь люди, но главное для предотвращения самого бедствия.

И ответы нужны не приблизительные, огульные, по догадке; дело слишком важно, чтобы можно было делать его очертя голову, т. е. выводить тот свод, на который мы не знаем, достанет ли камня, чтобы замкнуть его.

Сведения эти может получить правительство, может получить земство, там, где оно есть, и вернее всего может получить частное общество, сложившееся для этой цели. Нет того уезда, в котором не нашлось бы не только одного, но нескольких людей, которые не были бы в состоянии и не взялись бы охотно послужить этому делу. Дело это представляется мне нетрудным. В неделю времени без большого труда деятельный человек может объездить 1/4 или 1/5 часть уезда, особенно если он живет в ней, и с возможностью ошибки в 10, 15% определить количество необходимого хлеба для пропитания и количество находящегося в продажу, сверх нужного для себя хлеба. Я по крайней мере берусь лично доставить такие сведения в неделю сроку о 1/4 части уезда, в котором живу. То же говорят, что могут сделать большинство лиц, живущих по деревням, с которыми я говорил об этом. Организовать центральное место, в котором бы собирались и группировались сведения и которое рассылало бы своих членов для этой цели в места, где не нашлось бы добровольцев, я полагаю, что возможно и нетрудно. Могли бы быть ошибки, могли бы быть утайки владельцами хлеба, могло бы124

125 передвижение грузов хлебных произвести ошибки; но ошибки расчета, я думаю, были бы невелики, и сведения, полученные таким способом, были бы настолько точны, что ответили бы на главный если не всеми высказанный, то всеми сознаваемый мучительный вопрос: достанет или не достанет хлеба в России?

Если бы, положим, оказалось, что в нынешнем году, за вычетом употребляемого обыкновенно на армию и винокурение, избыток хлеба против того, что нужно на питание народа, составляет 100 или 50 миллионов пудов, предполагая, что часть этих ста миллионов могла бы быть задержана продавцами, часть могла бы погибнуть, сгореть, часть могла бы составить ошибку расчета, мы могли бы спокойно и уверенно продолжать жить и работать. Если бы избытка совсем не было и оказалось бы что в России столько же и есть хлеба, сколько нужно, положение было бы сомнительно и опасно, но все-таки можно бы было, не выписывая хлеба из-за границы, только умеряя расходы хлеба, как, например, на винокурение, переделывая в пищу суррогаты, можно бы было продолжать жить и работать. Но если бы оказалось, что есть недостаток хлеба в 100 или хоть 50 миллионов пудов, положение было бы ужасно. Было бы то, что бывает, когда уже вспыхнул пожар и охватил строение. Но если бы мы узнали это теперь, то это было бы подобно тому, когда вспыхнул пожар, но еще можно потушить его. Если же бы мы узнали это только тогда, когда уже выходили бы последние десятки тысяч пудов, то это было бы подобно пожару, который охватил уже всё строение и оставляет мало надежды спастись из него.

Если бы мы теперь узнали, что у нас нехватка хлеба, пускай бы она была в 50, в 100, даже в 200 милл. пудов хлеба, — всё это было бы не страшно. Мы бы теперь же закупили этот хлеб в Америке и всегда расплатились с нею государственными, общественными или народными суммами.

Люди, которые работают, должны знать, что работа их имеет смысл и не пропадет даром.

Без этого сознания отпадают руки. А чтоб это знать, для той работы, которой заняты теперь огромное большинство русских людей, надо знать теперь, сейчас же, через 2, 3 недели, знать: есть ли у нас достаточно хлеба на нынешний год, и если нет, то откуда мы можем получить то, чего нам не достает?

Л. Толстой.

1-го ноября 1891 г.


О СРЕДСТВАХ ПОМОЩИ НАСЕЛЕНИЮ, ПОСТРАДАВШЕМУ ОТ НЕУРОЖАЯ

Помощь населению, пострадавшему от неурожая, может иметь две цели: поддержания крестьянского хозяйства и избавления людей от опасности заболевания и даже смерти от недостатка и недоброкачественности пищи.

Достигает ли этих целей помощь, оказываемая теперь в виде выдачи муки от 20 до 30 ф. в месяц на едока, считая или не считая работников? Я думаю, что нет. И думаю я так по следующим соображениям. Все крестьянские семьи всей земледельческой России можно подвести под три типа: 1) богатый двор — от 8 до 16 душ, в среднем 12 душ семьи, от 3 до 5 работников, в среднем 4. От 3—5 лошадей, в среднем 4. От 3 до 5 наделов, в среднем 4. И от 3 до 9 десятин наемной земли, в среднем 6. Это богач. Такой мужик не только кормит свою семью своим хлебом, но часто нанимает одного, двух работников, скупает земли у бедняков, ссужает их хлебом, семенами. Всё это делается, может быть, и на невыгодных для бедняков условиях, но результат тот, что там, где в деревне десять процентов таких богачей, — земля не гуляет, и в нужде все-таки бедняку есть средство добыть хлеба, семян, даже денег.

Второй тип — это средний мужик, с большим напряжением сводящий концы с концами на своих двух наделах при семье от 3 до 5 душ и при одном или двух работниках и одной или двух лошадях. Этот двор кормится почти своим хлебом. Чего не достает — добывает член семьи, живущий на стороне.

И третий тип — бедняк с семьей в 3—5 душ с одним работником, часто без лошади. У этого никогда не хватает своего хлеба, он всякий год должен придумывать средства извернуться126 127 и всегда находится на волоске от нищенства, и при малейшей невзгоде побирается.

Помощь, выдаваемая в виде муки населению неурожайных мест, распределяется по составленным имущественным спискам крестьянских семей. По этим спискам делаются соображения о том, сколько кому следует выдавать пособия; и пособие это выдается только самым бедным, т. е. семьям 3-го типа.

Двору первого типа — богачу и среднему крестьянину, у которого есть еще несколько четвертей овса, есть 2 лошади, корова, овцы, — не полагается никакой помощи. Но если вникнуть в положение не только среднего, но и богатого мужика, то нельзя не видеть, что для поддержания крестьянского хозяйства этим-то хозяевам более всего нужна помощь.

У богатого крестьянина, положим, остается еще немного ржи, есть 20 или более четвертей овса, есть и 5 лошадей, и две коровы, и 18 овец и, потому что всё это еще есть у него, ему не полагается пособия. Но сочтите его приход и расход и вы увидите, что он в такой же нужде, как и бедняк. Чтобы поддержать свой заведенный круг с наемной землей, ему нужно посеять около 10 четвертей. То, что у него останется на 40, 50, даже 60 руб. хлеба, — ничто в сравнении с тем, что ему нужно на семью в 12 душ. На 12 душ ему нужно 15 пудов по 1 р. 50 к. — 22 р. 50 к. на месяц, 225 рублей на 10 месяцев. Ему нужно кроме того 40, 50, 70 рублей на уплату аренды за наемную землю, ему нужны подати, которые с него требуют, как с богача. Члены его семьи, живущие в людях, в нынешнем году или меньше получают, чем прежде, по дорогому хлебу, или вовсе рассчитываются. Ему нужно рублей 350, а он не соберет и 200, а потому ему остается одно — не нанимать земли, продать семенной овес, продать часть лошадей, на которых нет цен, т. е. спуститься на степень среднего мужика и даже ниже, потому что у среднего семья меньше.

Но и среднему, если у него есть еще овес и лошадь или две, — не дают помощи, или дают так мало, что он должен продать свою землю исключительным богачам, проесть овес семянной, а потом и лошадь. Так что, при том распределении помощи, которая существует теперь, — богатый должен неизбежно спуститься на состояние среднего, а средний на состояние бедного. А по условиям нынешнего года, за исключением особенных богачей, почти все должны спуститься на эту степень. Для подания127 128 помощи как будто бы ожидают того, чтобы крестьянин разорился. Вроде того, как бы вытаскивающий утопающего дожидался для подания помощи того, чтобы утопающий перестал пускать пузыри. Выдача, как она производится теперь, не достигает цели поддержания крестьянского хозяйства, во-первых, потому, что она попадает преимущественно только тем людям, — которые уже разорены, во-вторых, потому, что помощь эта, если и попадает в не вполне разоренные дворы, то она слишком незначительна, — в-третьих, потому, что эта помощь даровая, не органически происходящая от труда, которую поэтому не ценят и редко употребляют бережно и осмотрительно. Но мало того, что помощь эта не достигает своей цели, она, кроме того, как всякая даровая помощь, неравномерно распределяемая, производит в народе ничем не утоляемое неудовольствие и даже опасное раздражение, сначала из зависти друг против друга, а потом и против тех, которые раздают ее.

Выдача, производимая мукою, не достигая цели поддержания крестьянского хозяйства, не достигает и второй цели — обеспечения людей от голодных болезней и смертей. Выдача мукою на душу не достигает этого по следующим причинам.

Во-первых, потому, что при такой выдаче мукою всегда есть возможность для получившего ее поддаться соблазну и израсходовать, пропить полученное, чего и были, хотя и редкие, случаи; во-вторых, потому, что, попадая в руки бедных, помощь эта спасает их от голода только в том случае, если в семье есть еще какие-нибудь свои средства. Наибольшая выдача составляет 30 ф. на человека. И если 30 ф. муки при картофеле и какой-нибудь примеси к муке для печения хлеба может прокормить человека в продолжение месяца, то — при полной бедности, когда не на что купить даже лебеды, чтобы подмешать в хлеб, — 30 ф. муки съедаются в виде чистого хлеба в 15—20 дней, и люди, оставаясь на 10 дней совершенно голодными, могут заболевать и даже умирать от недостатка пищи. В-третьих, выдача муки в бедные семьи, даже и в такие, в которых еще есть свои средства, не достигает своей цели обеспечения людей от голодных болезней и смертей потому, что в семье, где сильные люди легко переносят дурную пищу, — слабые, старые и малые заболевают от недостатка и недоброкачественности пищи.

Во всех местностях, пораженных неурожаем, все — и богатые и бедные семьи — едят хлеб дурной с лебедой. (Странно128 129 сказать: теперь, в большей части случаев, самые бедняки при получении хлеба от земства едят хлеб чистый, тогда как в богатых семьях едят почти все с лебедой, с отвратительной незрелой лебедой нынешнего года.)[38]

И постоянно случается то, что сильные члены богатой семьи переносят лебедный хлеб, а слабые, старые, больные прямо чахнут и мрут от него.

Так, приходит больная женщина из богатого двора, принося в руке комок черной лебедной лепешки, составляющей ее главную пищу, и просясь в столовую только потому, что она больна, и то только на время своей болезни.

Другой пример: прихожу к мужику, который не получает пособия и считается богатым. Их двое с женой, без детей. Застаю их за обедом. Картофельная похлебка и хлеб с лебедой. В квашне новый хлеб; еще с большей примесью лебеды. Муж с женой веселы и бодры, но на печи старуха, которая больна от лебедного хлеба, и говорит, что лучше раз в день есть, только бы поесть хорошего хлебца, а то этот душа не принимает.

Или третий пример: приходит баба из богатого двора просить о том, чтобы допустить в столовую ее 13-тилетнюю дочь, потому что ее не кормят дома. Дочь эта прижита незаконно, и, вследствие этого, ее не любят и не дают ей есть вволю. Примеров таких очень много, и потому выдача пособия мукою на руки не обеспечивает старых, слабых и нелюбимых членов семьи от болезней и умирания, вследствие недоброкачественности и недостатка пищи.

Как ни больно высказать это, несмотря на ту замечательную энергию и даже самоотвержение большинства земских деятелей, деятельность их, состоящая в раздаче пособий хлебом, не достигает — ни цели поддержания крестьянского хозяйства, ни предупреждения возможности голодных смертей и, кроме того, имеет вредное влияние на народ, раздражая его.

Но если то, что делается теперь, не хорошо, то что же хорошо? Что же нужно делать?129

130 Нужны, по моему мнению, две вещи: для хоть не поддержания крестьянского хозяйства, а противодействия его окончательному разорению, — учреждение работ для всего могущего работать населения и — устройство во всех деревнях голодающих мест даровых столовых для малых, старых, слабых и больных.

Учреждение работ должно быть такое, чтобы работы эти были доступны, знакомы и привычны населению, а не такие, которыми никогда не занимался или даже не видывал народ, или такие, при которых тем членам семей, которые никогда не уходили, надо уходить из дома, что по семейным и еще другим условиям (как отсутствие одежды) часто невозможно сделать. Работы должны быть такие, чтобы кроме внедомашних работ, на которые пойдут все привыкшие и могущие ходить на заработки работники, домашними работами могло быть занято всё население голодающих местностей — мужчины, женщины, свежие старики, подростки — дети.

Бедствие нынешнего года заключается не только в недостатке хлеба, но и в неменьшем совершенном недостатке не только заработков, но прямо работы, — в принужденной праздности нескольких миллионов населения. Если хлеб, нужный для прокормления населения, есть под руками, т. е. может быть доставлен туда, где он нужен, за доступную цену, то голодающий народ мог бы сам выработать себе этот хлеб, будь только у него возможность работы, материал для работы и сбыт. Если же у него не будет этой возможности, сотни миллионов будут безвозвратно потрачены на раздачи даровых пособий, но бедствие все-таки не будет устранено. Но дело не в одной материальной трате: праздность целого населения, получающего извне даровую пищу, имеет страшное развращающее влияние.

Работы внедомашние могут быть учреждены самые разнообразные, и на зимнее и, тем более, на летнее время, и дай бог, чтобы как можно скорее и как можно в больших размерах были учреждены эти работы. Но, кроме этих больших отхожих работ, предоставление народу возможности, не выходя из дома и из своих привычных условий, работать свою привычную работу и сбывать ее, хотя бы по самой дешевой цене, — есть дело настоятельной необходимости и огромной важности.

В деревнях неурожайных мест не родились ни конопля, ни лен; овцы почти все проданы, и у баб нет пряжи, нет тканья. Бабы, девушки, старухи, обыкновенно занятые, сидят без дела.130

131 Мало того, мужики, оставаясь дома и не имея денег для покупки лык, тоже сидят без своей обычной зимней работы — плетения лаптей. Ребята тоже болтаются без дела, так как школы большей частью закрыты. Население, имея перед собою только самые мрачные представления о всё более и более увеличивающейся нужде, лишенное привычного и более чем когда-либо необходимого им средства рассеяния и забвения — работы, сидит целыми днями, сложа руки, перебирая разные слухи и предположения о выдаваемой и имеющей выдаваться помощи, о богачах, не хотящих делиться с ними, а главное, о своей нужде. «Скучают, тоскуют, оттого больше и болеют», — сказал мне умный старик.

Не говоря уже об экономическом значении работы для нынешнего года, нравственное значение ее огромно. Работа, какая-нибудь работа, которая могла бы занять всех праздных нынешний год людей, составляет самую настоятельную необходимость.

Пока не будут еще устроены те большие работы, о каковых были разные, весьма разумные проекты, которые теперь, как слышно, учреждаются и которые принесут огромную пользу, если только при учреждении их примутся во внимание привычка и удобства населения, — если бы только во всех неурожайных деревнях дать возможность всем остающимся людям работать привычную работу, — мужчинам хоть только плести лапти, а женщинам прясть и ткать, и дать возможность продавать и то и другое, что приобреталось бы этим трудом, то и это было бы если и не поддержкой крестьянскому хозяйству, то по крайней мере большой задержкой в его упадке. Если допустить, что будет найдено помещение холсту хоть по 8 к. аршин (а помещение холста возможно в огромных количествах) и будут скупаться лапти, которые могут сохраняться, не портясь, годами, по 10 к. за пару, то заработок каждого человека будет, самое меньшее, около 5 к., т. е. 1 р. 50 к. в месяц. Если при этом допустить, что в каждой семье, в среднем, не более 1/4 членов, не могущих работать, то окажется, что на каждое лицо в семье будет заработано 450/1, т. е. 1 р. 12 к., т. е. значительно больше того, что теперь с таким напряжением, ссорами, спорами и вызывая такое всеобщее неудовольствие — выдается от земства.

Таков бы был расчет, если бы работалась самая дешевая и несомненно доступная и известная всем деревенским жителям работа.131

132 Средства получились бы бòльшие, чем те, которые теперь получаются от даровой или заимообразной выдачи, не было бы той неразрешимой трудности распределения и, главное, того недовольства и раздражения, которые вызываются душевою выдачею.

Для достижения этого нужно бы было только затратить не очень большие суммы на покупки материала для работ — льна и лык — и обеспечить помещение этих произведений.

Устройством таких работ — доставлением бабам прядева и продажей вырабатываемого ими тканья, уже занимаются многие лица и отчасти ведомства, хотя еще и в очень малых размерах. Мы тоже начали это дело, но до сих пор не получили еще выписанного льна, шерсти и лык. Предложение наше крестьянам заняться работою — на продажу — лаптей и холста встречалось везде с восторгом. «Хоть три копейки в день выработать, всё лучше, чем без дела сидеть», — говорили нам.

Само собою разумеется, что всё это относится только до 5 зимних месяцев; в остальные 4 летние месяцы, до новины, работы могли бы быть гораздо более производительны.

Для достижения цели, если не поддержки крестьянского хозяйства, то хотя задержания его разорения есть, по моему мнению, только это средство — устройство работ.

Для достижения же второй цели — спасения людей от заболеваний и смерти вследствие дурной пищи и недостатка ее, по моему мнению, единственное несомненное и действительное средство есть устройство в каждой деревне даровой столовой, в которой каждый человек мог бы насытиться, если он голоден.

Устройство таких столовых начато нами уже более месяца тому назад и до сих пор ведется с успехом, превзошедшим наши ожидания. Столовые устроились следующим образом:

В поездке моей в Епифанский уезд в конце сентября я встретил моего старого друга, И. И. Раевского, которому я передал мое намерение устроить столовые в голодающих местностях. Он пригласил меня поселиться у него и, не отрицая всякой другой формы помощи, не только одобрил мой план устройства столовых, но взялся помогать мне в этом деле и, с свойственной ему любовью к народу, решительностью и простотою приемов, тотчас же, еще до нашего переезда к нему, начал это дело, открыв около себя шесть таких столовых. Прием, употребленный им, состоял в том, что он, по самым бедным деревням,132 133 предложил вдовам или самым бедным жителям кормить тех, которые будут ходить к ним, и выдал им от себя нужную для того провизию. Староста же с уполномоченными составил список детей и старых людей, подлежащих кормлению в столовых, и в 6 деревнях открылись столовые. Столовые эти, несмотря на то, что они открыты были одними старостами и прикащиком Раевского, без его личного наблюдения, шли очень хорошо и продержались около месяца. Ко времени же нашего переезда сюда, совпавшего с первой выдачей пособия от правительства, 5 столовых закрылись, так как лица, ходившие в них, стали получать месячину и потому как бы не нуждались в двойной помощи. Очень скоро, однако, несмотря на выдачу пособия, нужда так увеличилась, что почувствовалась необходимость возобновления закрывшихся столовых и открытия новых. В продолжение проведенных нами здесь 4 недель открыто нами 30 столовых. Сначала мы открывали их по собираемым сведениям о наиболее бедствующих деревнях, теперь же, уже более недели, с разных сторон нам заявляют просьбы об открытии новых столовых, которые мы уже не успеваем удовлетворять.

Дело открытия столовых состоит в следующем, — мы, по крайней мере, поступали так: узнав про более нуждающуюся деревню, мы приезжаем в нее, идем к старосте и, объявив о нашем намерении, приглашаем кого-нибудь из стариков и спрашиваем про имущественное состояние дворов с одного края деревни до другого. Староста, его жена, старики и еще кто-нибудь, из любопытства зашедший в избу, описывают нам состояние дворов. «Ну, с левого края: Максим Антохин. Как этот?» — «Этот плох. Ребята, сам семь. И хлеба давно нет. От этого стоит ходить старухе да мальчику». Записываем — от Максима Антохина двух. Дальше — Федор Абрамов: «Тоже плох. Ну всё может еще кормиться». Но вмешивается старостиха и говорит, что плох и этот и стоит взять мальчика. Дальше идет старик, николаевский солдат. «Вовсе с голода помирает». Демьян Сапронов. «Эти прокормятся»... И так обсуживается вся деревня. Доказательством того, с какою правдивостью и без сословного чувства крестьяне определяют нуждающихся, видно из того, что, несмотря на то, что многие крестьяне были не допущены в первой же деревне, в деревне Татищеве Рыхотской волости, в которой мы открывали столовую, в число несомненно бедных, которых нужно принять в столовую, были назначены133 134 крестьянами без малейшего колебания вдова попадья с детьми и дьячиха. Таким образом, все перечисляемые дворы разделяются обыкновенно по показаниям старосты и соседей на три сорта: на несомненно плохие, из которых некоторым лицам следует ходить в столовую, на несомненно хорошие — такие, которые сами прокормятся, и на такие, в которых есть сомнение. Сомнение это обыкновенно разрешается количеством людей, ходящих в столовую. Кормить более 40 людей становится уже тяжело хозяевам. И потому если число ходящих менее 40, то сомнительные принимаются, если же более, то приходится отказывать. Обыкновенно некоторые лица, несомненно подлежащие кормлению в столовых, оказываются пропущенными, и по мере заявления делаются изменения и прибавления. Если же набирается в одной деревне очень много несомненно нуждающихся, то открывается в той же деревне другая, а иногда и третья столовая.

В общем как в наших столовых, так и у соседки нашей, Н. Ф., ведущей дело независимо от нас, количество людей, кормящихся в столовой, всегда составляет 1/3 всех наличных душ. Охотников держать столовую, т. е. печь хлебы, готовить, варить, служить обедающим, за право тут же кормиться и топиться, очень много — почти все дворы. До такой степени все охотятся держать столовые, что в обеих первых деревнях, в которых мы открывали столовые, старосты, оба богатые крестьяне, предлагали сделать у себя столовые. Но так как держащий столовую совершенно обеспечен и топливом, и пищей, то мы обыкновенно выбираем самых бедных, только бы они были в середине деревни, так чтобы недалеко было ходить с обоих концов. На помещение мы не обращаем внимания, так как и в самой крошечной 6-аршинной избе свободно кормятся от 30 до 40 человек.

Следующее за тем дело в том, чтобы отпустить продовольствие на каждую столовую. Дело это делается так. В одном месте, находящемся в центре столовых, устраивается склад всех нужных припасов. Таким складом была для нас сначала экономия Раевского, но при расширении дела устроены, или скорее избраны теперь, три другие склада, в имениях зажиточных помещиков, там, где есть и амбары, и некоторые продажные предметы продовольствия.

Как скоро выбрано помещение столовой и переписаны лица, имеющие приходить в нее, — назначается день, в который хозяева134 135 столовых или очередная подвода приезжают за запасами. Так как теперь, при большом числе столовых, хлопотно выдавать каждый день, — определены два дня в неделю, вторник и пятница, в которые выдается провизия.

В складе выдается хозяину столовой книжка, т. е. тетрадка, следующей формы:

Заборная книжка по № столовой

Число и месяц.

У кого открыта.

Мука.

От руб.

Карт.

Капуст.

Свекла.

Овсянк.

Торф или дрова.

Соль.

Число едоков.

8 ноября

Лукерья Сомова.

4 п.

2 п.

6 п.

30 к.

2 п.

1 п.

10 п.

10 ф.

5

По этой книге получается провизия и записывается.

Кроме провизии, в один определенный день из всех деревень, в которых есть столовые, ездят подводы за топливом: сначала это был торф, теперь, так как торфа больше нет, дрова. В тот же день, когда забрана провизия, ставятся хлебы, а на третий открываются столовые. Вопрос о посуде для варки, о чашках, ложках, столах разрешается самими хозяевами столовых. Каждый хозяин употребляет свою посуду. А чего нет, он достает у тех, которые ходят к нему. Ложки носит каждый свои.

Первая столовая открылась у слепого старика с женой и сиротами внуками. Когда я, в первый день открытия этой столовой, в 11 часов, пришел в избу к слепому, у бабы уже было всё готово. Хлебы вышли из печи и лежали на столе и на лавках. В истопленной и закрытой заслонкой печи стояли щи, картошки и свекольник.

В избе, кроме хозяев, были две соседки и одна старуха бездомная, которая тут же попросилась перейти в эту избу с тем, чтобы здесь и кормиться и жить в тепле. Народа еще не было. Оказалось, что дожидались нас, не повещали. Мальчик и мужик вызвались повестить. Спрашиваю у хозяйки — как же все усядутся? «Да уж я устрою, как должно, будьте спокойны», — говорит хозяйка. Хозяйка эта — коренастая женщина лет 50, с робким и беспокойным, но умным взглядом. Она до открытия столовой побиралась и тем кормилась с семьей. Про нее ее враги говорят, что она пьяница. Но, несмотря на эти наговоры, она располагает к себе своим отношением к сиротам, внукам ее135 136 мужа, и к самому исчахшему, чуть живому, слепому старику, лежащему на нарах. Мать этих сирот умерла год тому назад, отец бросил детей, ушел в Москву и там завихрился. Дети — мальчик и девочка — очень красивые, особенно мальчик лет 8, несмотря на бедность, хорошо одеты и обуты, и жмутся к бабушке и требовательны к ней, как бывают требовательны балованные дети.

«Всё будет, как надо, — говорит хозяйка, — и стол достану. А какие не усядутся — после поедят. Хлебов, — сообщает она мне, — вышло 9 из 4 пудов и кроме того затерла квас. Только с торфом измучилась, — говорит она. — Не горит. Уж я своей соломки понадергала с сарая. Раскрыла сарай, а то торф не горел».

Так как мне тут делать нечего, я иду за овраг, в столовую другой деревни, боясь, что и там меня дожидаются. И действительно, и здесь дожидали. И здесь то же самое, тот же запах горячего хлеба, те же ковриги по столам и лавкам, и те же чугун и горшки в печи и любопытный народ в избе. Так же добровольцы бегут повещать. Поговорив с хозяйкой, которая так же жалуется на то, что торф не горит, что ей пришлось исколоть корыто, чтобы испечь хлебушки, я иду назад в первую столовую думая, что встретятся какие-нибудь недоразумения или затруднения, которые надо будет устранить. Прихожу к слепому. Изба полна народа и кишит сдержанным движением, как летною ночью открытая колодка пчел. Из двери валит пар. Пахнет хлебом и щами и слышно чавкание. Изба крошечная, темная, два крошечные окошечка, и то с обоих боков толсто заваленные навозом снаружи. Пол земляной, очень неровный. Так темно, особенно от народа, спинами загораживающего окна, что сначала ничего не разглядишь. Но, несмотря на эти неудобства и тесноту, стол идет в величайшем порядке. Вдоль лицевой стены, налево от двери, два стола, вокруг которых со всех сторон степенно сидит обедающий народ. В глубине избы — от наружной стены к печке — хоры, на которых уже не лежит, а сидит, обняв руками худые голени, изможденный слепой, слушая говор и звуки еды. Направо, в свободном углу перед устьем печи, стоят хозяева и добровольные помощницы. Все они следят за нуждами обедающих и служат им.

За столом, в переднем углу под образами, николаевский солдат, потом деревенский старик, потом старушка, потом дети.136

137 За вторым столом, ближе к печи, спиной к простенку, жалкого вида попадья, кругом дети — мальчики и девочки и дочь попадьи, взрослая девушка. На каждом столе чашка со щами, и обедающие хлебают, закусывая теплым душистым хлебом. Чашки со щами опоражниваются. «Кушайте, кушайте, — весело и гостеприимно, подавая через головы ломти хлеба, говорит хозяйка. — Еще налью... Нынче только щи да картошки, — говорит она мне, — свекольник не поспел. К ужину будет». Старая, чуть живая старушка, стоящая у печи, просит меня давать ей на дом хлеба, она нынче насилу дотащилась, а каждый день ходить не может, а мальчик ее тут ест, так он носить будет. Хозяйка отрезает ей кусок. Старуха бережно прячет его за пазуху и благодарит, но не уходит. Дьячиха, бойкая женщина, стоящая у печи и помогающая хозяйке, словоохотливо и бойко благодарит за свою девочку, которая тут же ест, сидя у стенки, и робко просит, нельзя ли и ей самой, дьячихе, тут поесть. «Давно уже и не пробовала хлебушка чистого, нам ведь это, как мед, сладко».

Получив разрешение, дьячиха крестится, перелезает через доску, перекинутую с скамьи на лавку. Мальчик сосед с одной стороны и старушка с другой сторонятся, и дьячиха усаживается. Хозяйка подает ей хлеб и ложку. После первой перемены щей подается картошка. Из солонки каждый насыпает себе на стол кучку соли и макает в эту соль очищенный картофель. Всё это — и служение за столом, и принимание пищи, и размещение людей — совершается неторопливо, прилично, благолепно и вместе с тем так привычно, что как будто это то самое, что всегда делалось, делается и не может иначе делаться. Что-то в роде природного явления. Покончив картошки и бережно отложив оставшиеся кусочки хлеба, николаевский солдат первый встает и вылезает из-за стола, и все за ним встают, поворачиваются к образам и молятся, потом благодарят и выходят. Дожидавшиеся очереди неторопливо занимают их места, и хозяйка вновь режет хлеб, раздает и наливает вновь чашки щами.

Совершенно то же самое было и во второй столовой; особенного было только то, что народу было очень много, до 40 человек, а изба была еще темнее и меньше первой. Но то же приличие посетителей, то же спокойное и радостное, несколько гордое отношение хозяйки к своему делу. Здесь хозяин мужчина137 138 служил, помогая матери, и дело шло еще скорее. Так же всё происходило и во всех других устроенных нами столовых, с теми же благолепием и естественностью. В некоторых усердные хозяйки приготавливали три и даже четыре перемены: свекольник, щи, похлебка, картофель.

Дело столовых делается так же просто, как и многие мужицкие работы, в которых все подробности, очень сложные, предоставляются самим крестьянам. В извозе, например, на который нанимают мужиков, ни один наниматель не заботится ни о веретьях, ни о шпильках, ни о пехтерях и ведрах, и о многом другом, необходимом для извоза. Подразумевается, что всё это будет устроено самими крестьянами: и действительно, всё это всегда и везде, однообразно и толково и просто устраивается самими крестьянами, не требуя никакого участия и внимания нанимателя. Так точно это делается и в столовых.

Все подробности дела исполняются самими хозяевами столовых и так твердо, обстоятельно, что для учредителя остаются только общие дела, касающиеся столовых. Таких дел для учредителя столовой остается главных — четыре: 1) приготовления продовольствия в центре, из которого можно отпускать его в разные столовые, 2) наблюдения за тем, чтобы запасы напрасно не тратились, 3) наблюдение за тем, чтобы не были как-нибудь забыты люди, наиболее нуждающиеся, и заменены такими, которые могут обойтись без даровой пищи, и 4) испытывания и применения в столовых новых малоупотребительных пищевых средств, как горох, чечевица, просо, овес, ячмень, разного сорта хлебов, жмыхов и др.

Довольно много хлопот доставило нам распределение людей, получающих месячину. Некоторые из членов семьи, получающих недостаточное количество, допускались, некоторые отдавали свою месячину в столовые с тем, чтобы кормиться в них. При этом мы руководствуемся следующими соображениями: при равномерной выдаче, как это делается в нашей местности, 20 ф. на человека, мы принимаем преимущественно из больших семей. При недостаточной выдаче, каковы 20 ф. на месяц, чем больше семья, тем больше совсем необеспеченных пропитанием людей.

Теория столовых поэтому такая: для того, чтобы открыть от десяти до двадцати столовых, для прокормления от трех до восьми сот человек, необходимо в центре этой местности собрать138 139 продовольственные запасы. Таким центром всегда может быть зажиточная помещичья усадьба.

Продовольственные запасы на такое количество, положим 500 человек, будут состоять (если рассчитывать вести столовые до новины), считая по фунту смеси муки с отрубями на человека на 300 дней, на 500 человек будет 150 000 фунтов, или 3 750 пудов, или 2 500 п. ржи и 1 200 отрубей; столько же пудов картофелю, 12 саж. дров, 1 000 пудов свеклы и 25 пудов соли. 2 000 кочней капусты и 800 пудов овсянки. (Стоимость всего этого составляет по существующим ценам 5 800 рублей, т. е., с увеличением расхода на овсяный кисель, по 1 р. 16 к. на человека.) Устроив такой склад, вокруг него, на расстоянии 7—8 верст в окружности, можно открывать до 20 столовых, которые будут запасаться в этом складе. Открывать столовые надо прежде всего в самых бедных деревнях. Помещение для столовой надо выбирать у одного из самых бедных жителей. Посуду и всё нужное для изготовления пищи и стола надо предоставлять самим хозяевам столовой. Список лиц, подлежащих хождению в столовую, надо составлять с помощью старосты и, если можно, зажиточных крестьян, не посылающих своих семейных в столовую. Наблюдение за столовыми, если бы их было очень много, может быть предоставлено самим крестьянам. Но, само собою разумеется, что чем больше участия примут люди, открывающие столовые, в этом деле, чем теснее будут их отношения как к хозяевам, так и к посетителям столовых, — тем лучше будет идти это дело, тем меньше будет траты, меньше неудовольствий, тем лучше будет пища. И главное, тем радостнее будет настроение людей. Но смело можно сказать, что даже при самом далеком наблюдении, при предоставлении их самих себе, столовые будут удовлетворять потребности и, вследствие наблюдения за ними самих заинтересованных крестьян, напрасной траты провизии будет никак не больше, чем на 10%, если только можно назвать напрасной тратой то, что люди унесут с собой хлеб, или отдадут его тем, у кого его нет. Такова теория устройства столовых, и всякий, кто захочет приложить ее, увидит, как легко и естественно делается это дело.

Выгоды и невыгоды столовых следующие.

Невыгода столовых, во-первых, та, что продовольствие в них обходится несколько дороже, чем при выдаче муки на руки. Если пособия выдаются даже и по 30 фун. муки на едока, то139 140 в столовых выходят те же 30 фун. муки и сверх того приварок: картофель, свекла, соль, топливо и теперь еще овсянка. Невыгода эта, не говоря уже о том, что столовые более обеспечивают людей, чем выдача на руки, выкупается тем, что при введении новых, дешевых и здоровых пищевых средств, как-то: чечевицы, гороху в разных видах, овсяного киселя, свеклы, кукурузной каши, подсолнечного и конопляного жмыхов, — количество потребляемого хлеба может быть уменьшаемо и сама пища улучшаема.

Другая невыгода та, что столовые обеспечивают от голода только некоторых слабых членов семьи, а не молодых и средних людей, которые не посещают столовые, считая это для себя унизительным. Так, при определении тех лиц, которые подлежат кормлению в столовых, крестьяне всегда исключают взрослых парней и девушек, считая это для них стыдным. Невыгода эта выкупается тем, что именно стыдливость эта перед пользованием столовыми предотвращает возможность злоупотребления ими. Приходит, например, крестьянин, требуя себе прибавки выдачи месячной и утверждая, что он два дня не ел. Ему предлагают ходить в столовую. Он краснеет и отказывается, а между тем такого же возраста крестьянин, оставшись без всяких средств и не нашедший работы, ходит в столовую. Или другой пример: женщина жалуется на свое положение и просит выдачи. Ей предлагают посылать свою дочь. Но дочь уже невеста и женщина отказывается посылать ее. А между тем дочь-невеста той самой попадьи, о которой я упоминал, ходит в столовую.

Третья невыгода и самая большая состоит в том, что некоторые слабые, старые и малые, и раздетые дети не могут ходить, особенно в дурную погоду. Неудобство это устраняется отчасти тем, что не могущим ходить носят те, которые ходят из того же двора, или соседи.

Больше я не знаю невыгод или неудобств.

Выгоды же столовых следующие.

Пища без сравнения лучше и разнообразнее, чем та, которая приготовляется в семьях. Есть возможность применять более дешевые и здоровые пищевые средства. Пища приобретается по более дешевым ценам. Топливо на печение хлебов сберегается. Семьи самые бедные, те, у которых устраиваются столовые, совершенно обеспечиваются. Исключается возможность неравенства получения пищи, часто встречающаяся в семьях по140 141 отношению к нелюбимым членам; старые и дети получают соответствующую их возрасту пищу. Столовые, вместо раздражения и зависти, вызывают добрые чувства. Злоупотребления, т. е. получения пособий теми лицами, которые менее нуждаются в них, может быть менее, чем при всяком другом способе помощи. Пределы злоупотреблений, могущих быть в пользовании столовыми, положены размерами желудка. Человек может перебрать муки, сколько хочет, но съесть никто не может больше очень ограниченного количества. И главное, самое важное преимущество столовых, ради которого одного можно и должно везде заводить их, то, что в той деревне, где есть столовая, не может заболеть и умереть человек от недостатка или недоброкачественности пищи, не может быть того, что, к несчастью, повторяется беспрестанно: старый, слабый человек, больной ребенок, нынче, завтра получая дурную и недостаточную пищу, гаснет, чахнет и умирает, если не прямо от голода, то от недостатка хорошей пищи. И это самое важное.

На днях, желая избежать тех разбирательств, которые происходили в прежде открытых столовых, о том, кому ходить и кому не ходить, мы, во вновь открываемой столовой, воспользовались собравшейся по их делам сходкой и предложили самим крестьянам решить, кому пользоваться столовыми. Первое мнение, выраженное многими, было то, что это невозможно, что будут споры, ссоры и они никогда не сойдутся. Потом высказано было мнение о том, что пусть ходит с каждого двора по человеку. Но мнение это скоро было отвергнуто. Есть дворы, где ходить некому, и есть дворы, где не один, а много слабых.

И потому согласились принять наше предложение — положиться на совесть. «Будут готовить на 40 человек, а кто придет — милости просим, а съедят всё — не взыщите». Мнение это одобрили. Один сказал, что здоровый, сильный человек и сам постыдится придти заедать сиротскую долю. На это, однако, возразил недовольный голос: и рад бы не пошел, да поневоле пойдешь, как я намедни два дня не ел.

Вот это-то и составляет главное преимущество столовых. Кто бы он ни был — записанный или не записанный в крестьянское общество, дворовый, кантонист, солдат николаевский или александровский, попадья, мещанин, дворянин, старый, малый или здоровый мужик, лентяй или трудолюбивый, пьяница или трезвый, но человек, который два дня не ел, получит мирскую141 142 пищу. В этом главная выгода столовых. Там, где они есть, никто не только не может умереть с голоду, но никто не может голодом быть принуждаем к работе.

Мотивами большего или меньшего труда могут быть всё, что хотите, но только не голод. Можно животных дрессировать голодом и заставлять делать противные их природе дела, но пора понять, что стыдно заставлять людей делать не то, чего они хотят, а то, чего мы хотим, посредством голода. Заставлять людей делать то, чего мы хотим, чтобы они делали, посредством голода, — так же постыдно, как заставлять их поступать по нашей воле посредством кнута. Пора уже нам, христианам, пережить этот фазис. Говорят и пишут о том, что крестьяне отказываются от работ и что тем, которые будут отказываться от работ, надо не давать пособия. Пора бы перестать говорить такие вещи. Во-первых, сидеть без работы для всякого человека, а в особенности для крестьянина, привыкшего к работе, есть мученье; а во-вторых, не нам, праздным людям, всегда живущим работой крестьян, говорить о их праздности и лени.

Но возможно ли везде учреждение столовых? Есть ли это мера общая, которая может быть приложена повсюду и в больших размерах? Сначала кажется, что нет, что это мера только частная, местная, случайная, которая может быть приложена только в некоторых местах, там, где найдутся особенно расположенные к такому делу люди. Так и я думал сначала, когда воображал, что для столовой придется нанять помещение, кухарку, купить посуду, придумывать и определять — какую, когда и на сколько человек готовить пищу; но тот прием столовых, который благодаря И. И. Раевскому установился теперь, устраняет все эти затруднения и делает эту меру самой доступной, простой и народной.

С нашими небольшими силами и без особенного усилия, мы в 4 недели открыли и пустили в ход в 20 деревнях 30 столовых, в которых кормятся около 1 500 человек. Соседка же наша, Н. Ф., одна в продолжение месяца открыла и ведет на тех же основаниях 16 столовых, в которых кормятся не менее 700 человек.

Открытие столовых и наблюдение за ними не представляет никаких трудностей, содержание их стоит только немного дороже того, что стоит выдача муки, если она выдается в количестве142 143 30 ф. на месяц. (Хотя мы верно еще не учитывали, но полагаем, что содержание одного человека в столовых обойдется ни в каком случае не дороже 1 р. 50 к. в месяц.)

Мера эта (устройство столовых), не вызывая дурных чувств в народе, а напротив, вполне удовлетворяя его, достигает главной цели, которая стоит теперь перед обществом, — обеспечения людей от возможности голодной смерти, и поэтому должна бы быть принята везде. Если могут земцы — попечители и администрация учитывать крестьянский достаток и, запасая хлеб, выдавать его нуждающимся, то без сравнения меньше труда стоило бы тем же людям устраивать склады для продовольствия столовых и самые столовые.

—————

На днях нас посетил калужский житель, привезший в нашу местность следующее предложение: некоторые помещики и крестьяне Калужской губернии, богатые кормами для скота, сочувствуя положению крестьян нашей местности, принужденных расставаться за бесценок с своими лошадьми, которых они за удесятеренную почти цену не купят весной, предложили взять к себе на зиму, на корм, 10 вагонов, т. е. 80 лошадей из нашей местности. С лошадьми поедут выборные из тех деревень, из которых будут взяты лошади, сведут их до места и вернутся назад. Весной опять выборные поедут за лошадьми и приведут их назад.

На другой день после этого предложения, в двух деревнях, в которых оно было объявлено, заявилось охотников на отправку всех 80 лошадей, и всё молодых и хороших. С тех пор каждый день приходят еще и еще крестьяне, прося взять и их лошадей.

Не может быть более сильного и определенного ответа на вопрос о том, есть ли голод и в каких размерах. Должна же быть велика нужда, если крестьяне так легко расстаются с лошадьми, доверяя их неизвестным людям. Кроме того, предложение это и принятие его для меня поразительно трогательно и поучительно. Крестьяне калужские, небогатые люди, для неизвестных им, не виданных ими братьев-крестьян, в беде берут на себя немалый и расход, и труд, и заботу, — и здешние крестьяне очевидно понимая побуждения своих калужских братьев, очевидно сознавая, что в случае нужды они бы сделали то же, без143 144 малейшего колебания доверяют неизвестным им людям почти последнее достояние, — хороших молодых лошадей, за которых, даже и при теперешних ценах, они все-таки могли бы взять 5, 10, 15 рублей.

Если бы хоть сотая доля такого живого братского сознания, такого единения людей во имя бога любви была во всех людях, как легко, да не только легко, но радостно перенесли бы мы этот голод, да и все возможные материальные беды!

Лев Толстой.

26 ноября 1891 г.

Бегичевка Данковского уезда.


ОТЧЕТ С 3 ДЕКАБРЯ 1891 г. ПО 12 АПРЕЛЯ 1892 г.

Деятельность наша со времени последнего отчета состояла в следующем:

Первым и главным нашим делом было устройство и ведение столовых.

Столовые, которых во время нашего последнего отчета было 72, продолжали размножаться, и теперь их в 4-х уездах — Епифанском, Ефремовском, Данковском и Скопинском — 187. Размножение это происходило и происходит следующим образом: из соседних деревень с теми, в которых у нас есть столовые, приходят к нам то отдельные крестьяне, то выборные от общества со старостою и просят об открытии у них столовых. Один из нас едет в ту деревню, из которой приходили просители, и, обходя дворы, составляет опись имущественного состояния беднейших жителей. Иногда, хотя и очень редко, оказывается, что деревня, из которой приходили депутаты, не из очень бедных и что нет еще настоятельной нужды в помощи; но в большей части случаев тот из нас, кто обходил деревню, находил, как это всегда бывает при внимательном наблюдении крестьянской нужды, что положение беднейших семей так дурно, что необходима помощь; и помощь эта подавалась посредством устройства столовых, в которые записывались слабейшие члены беднейших семей. Таким образом разрастались и продолжают разрастаться столовые по тем направлениям, где нужда сильнее и менее покрыта, а именно по направлению к Ефремовскому и в особенности к Скопинскому уезду, где помощь особенно скудна. Всех столовых 187, из которых 130 таких, где посетители получают приварок и хлеб, и 57 таких, где получается один приварок. Разделение это на столовые хлебные и бесхлебные произошло с марта,145 146 вследствие того, что с этого месяца в Данковском уезде в беднейших деревнях, где и были наши столовые, стали выдавать от земства в ссуду по 30 фунтов на человека, а в Епифанском уезде и более 30 ф., так что в этих уездах беднейшее население было почти или совсем обеспечено хлебом и нуждалось только в приварке — картофеле, капусте и другом, который если и был у кого из бедных, то к марту месяцу совершенно истощился. Для этих-то беднейших жителей и были открыты нами бесхлебные столовые, в которые посетители ходят с своим хлебом. Привыкши получать в столовых и хлеб, крестьяне сначала были недовольны этой переменой и заявили, что выгода, получаемая от этих столовых, не окупит их трудов по очередному привозу дров из рощ на столовые и что они не желают пользоваться этими столовыми. Но недовольство это продолжалось очень недолго. Отказались только богатые, и то очень скоро стали просить о допущении их в столовые.

Расчет выдачи провизии на эти бесхлебные столовые был следующий на десять человек в неделю:

муки ржаной на квас 5 ф.

муки пшеничной на заправку похлебок 2 ф.

муки гороховой, овсяной или кукурузной на кисели 10 ф. гороху 10 ф.

пшена на кашу или кулеш 10 ф.

картофеля 2 меры

свеклы 1 мера

капусты кислой 1/2 ведра

масла конопляного 1/2 ф.

соли 4 ф.

луку 1 ф.

Кроме того, зимой шло керосина на неделю на столовую 1 1/2 фун. и дров на месяц 60 пуд.

При этой выдаче выходит на каждого человека по 2 фун. в день овощей, т. е. картофеля, капусты и свеклы, и по 1/2 ф. мучной пищи, т. е. пшена, гороха и ржаной муки, что дает в разваренном виде более 4 ф. в день на каждого человека.

Столовые эти особенно интересны тем, что они наглядно показали ошибочность утвердившегося среди большинства и самих крестьян убеждения о том, что ржаной хлеб есть самая сытная, здоровая и вместе с тем дешевая пища. Столовые эти несомненно показали, что горох, пшено, кукуруза, картофель,146 147 свекла, капуста, овсяный и гороховый кисель составляют и более сытную, и здоровую, и дешевую пищу, чем хлеб. Люди, ходившие в бесхлебные столовые, приносили очень маленькие кусочки хлеба, иногда приходили даже совсем без хлеба, и провели зиму сыто и здорово, съедая в день на 2 копейки приварка и на 2 или 3 коп. хлеба, тогда как, питаясь одним хлебом, они съедали его по крайней мере на 7 1/2 коп.

Вот расписание кутаний на неделю, составленное одним из наших сотрудников: понедельник: щи, каша; вторник: картофельная похлебка, кисель гороховый, на ужин то же; среда: гороховый суп, картофель вареный, на ужин горох с квасом; четверг: щи, кисель гороховый, на ужин то же; пятница: картофельная похлебка, кулеш пшенный, на ужин то же; суббота: щи, картофель вареный, на ужин картофель с квасом; воскресенье: гороховый суп, каша, на ужин горох с квасом.

Составитель этого списка руководствовался теми продуктами, которые имелись в его распоряжении в данное время. При свекле же, из которой всю зиму варился весьма любимый всеми свекольник, и при овсяном киселе, расписание это еще более может быть разноображено, не делая пищу более дорогою.

Столовые наши распределяются теперь по местностям так:

В Епифанском уезде всех столовых бесхлебных 57. В Мещерках 1, в Екатерининском 2, Горках 2, Никитском 2, Иванове 2, Мясновке 1, Пашкове 1, Полевых Озерках 2, Куликовке 1, Прилипках 2, Кузминках 1, Яковлевке 1, Хуторах 2, Курцах 2, Донских Озерках 2, Моховой 2, Хованских хуторах 3, Хованщине 6, Барятинках 2, Зубовке 2, Себине 3, Колесовке 2, Журилках 2, Устье 2, Щепине 1, Крюковке 1, Жохове 1, Грязновке 1, Заборовье 1, Плоховке 1, Исленьеве 2, Семичастной 1.

В Данковском уезде хлебных столовых 21. В Бегичевке 3, Осиновой Горе 2, Пеньках 2, Прудках 2, Александровке 1, Гаях 2, Бороновке 2, Софьинке 2, Катериновке 2, Александровской Слободе 2, Татищеве 3, Колодезях 3, Ершовке 3, Ивановке-Колки 2, Крюковке (другой) 2, Троицких Выселках 1, Огареве 1, Толстых 1, Потапове 2, Кунакове 1, Горохове 3, Колтовой 1, Рожнях 3, Круглом 2, Воейкове 2, Колодезях (других) 4.

В Скопинском уезде хлебных столовых 48. В Горлове 6, Руденке 6, Муравлянке 7, Потеревке 3, Хорошеве 4, Писаревке 1, Затворном 6, Борщевом 6, Александрове 5, в Кикине 2, Карасевке 1, Бугровке 2.147

148 В Ефремовском уезде всех хлебных столовых 30. В Андреевке 2, Козловке 1, Глебовне 2, Павловке 1, Куркине 4, Рязанове 2, Страховых хуторах 1, Сергиевских хуторах 1, Починках 1, Мешковке 1, Сумбулове 1, Телешовке 1, Татьяновке 1, Сергиеве на Птани 3, Никольском на Птани 5, Кукуевке 1, Алексеевке 1.

Во всех столовых этих 4-х уездов в настоящее время кормится 9 093 человека.

Таково было одно и главное наше дело.

Другое дело наше в последние зимние месяцы состояло в доставлении дров нуждающемуся населению. Нужда эта с каждым зимним месяцем становилась всё заметнее и заметнее, и с середины зимы, в особенности когда продовольствие уже было более или менее обеспечено, стало главною. В здешней местности, где нет ни дров, ни торфа, о соломе же на топку и думать нельзя было, с половины зимы нужда эта стала очень велика. Очень часто можно было находить не только детей, но и взрослых уже не на печи, а в печи, топленной накануне и удерживающей еще немного тепла, и во многих дворах разоряли дворы, риги, сараи, сени даже, употребляя на топливо и солому, и решетник, и стропила.

Благодаря щедрым пожертвованиям нам дров: от Д. А. Хомякова 50 саженей, г. Рубцева — 7 вагонов, М. А. Сабашниковой — 4 вагона и, главное, заботе П. А. Усова и г-на Рубцева, которые доставляли нам дрова из Смоленска по дешевой цене, около 6 руб. кругом кубическая сажень, — и тому, что мы на местах закупили более 200 саж. дров по 17 и 19 руб. за саж., — мы могли, кроме того, что понадобилось нам на столовые, раздать населению более 300 саж. дров.

Способ раздачи наш был такой: более зажиточным крестьянам мы продавали дрова по своей цене (считая среднюю цену за дрова, купленные в рощах и в Смоленске, по 5 коп. за пуд); средним крестьянам мы давали исполу на станции Клекотки за 30 верст, так, что они одну половину брали себе, другую привозили нам. Бедным крестьянам, но имевшим лошадей, мы давали дрова даром, но с тем, чтобы они сами привозили их себе со станции. Самым бедным, безлошадным, мы давали дрова на месте, дома, те самые дрова, которые привозили нам те, которые брали дрова исполу.

Третье дело наше было кормление крестьянских лошадей. Кроме тех 80 лошадей, которые с первозимья были отосланы148 149 в Калужскую губернию, 20 были взяты на прокормление кн. Д. Д. Оболенским, 10 — купцом Сафоновым и 40 лошадей поставлены на двор г-на Ершова, где они кормились двумя вагонами сена, пожертвованными П. А. Усовым, и старой соломой, данной владельцем, и еще купленным кормом.

Перед весной же, с февраля месяца, были устроены для кормленья крестьянских лошадей на дворах два помещения: одно у г-на Сычева, другое у г-на Миллера в Ефремовском уезде. Для корма лошадей было куплено 10 000 пуд. соломы, 2 вагона жмыха и припасено 300 пуд. просяной лузги для посыпки. На эти средства прокормлены 276 лошадей в продолжение последних двух месяцев.

Четвертое дело наше составляла раздача льна и лык для работ и бесплатно нуждающимся в обуви и холсте. Один вагон льна на 660 руб. роздан нуждающимся безвозмездно, а другие 80 пуд. и 100 пудов, пожертвованные, розданы исполу. Полотно, приходящееся на нашу долю, до сих пор не получено, так что мы не могли до сих пор еще удовлетворить требованиям г-жи NN, приславшей нам 120 рублей за холст, и г-жи К. М., предложившей тоже покупать крестьянские холсты для доставления заработков крестьянским женщинам.

Лык пожертвовано нам: один вагон П. А. Усовым, 100 пуд. Ломоносовым и 1 000 пуков куплено на 219 р. Часть этих лык продана по дешевой цене, часть отдана безвозмездно самым нуждающимся, другая часть отдана исполу для плетенья лаптей. Принесенные лапти частью розданы, частью раздаются.

Дело это, доставление материала для заработков, менее всего удалось нам. Дело это до такой степени мелочное, до такой степени неудобно нам, стоящим по отношению к крестьянам в положении распределителей пожертвований, стать в положение работодателей, требующих строгого отчета в употреблении материала, что дело это совершенно не удалось нам, вызвав только неосуществленные ожидания, зависть и недобрые чувства. Самое лучшее было бы, что мы и делаем теперь, продавать эти предметы по самым дешевым ценам тем, которые могут купить их, и отдавать даром тем, которые не могут купить, — беднейшим.

Пятое дело наше, начавшееся в феврале, состояло в устройстве столовых для самых малых детей, от нескольких месяцев, грудных, и до 3-х летних. Устраивали мы эти столовые так:149 150 описав все дворы, в которых есть дети этого возраста и нет молока, мы избирали хозяйку, имеющую отелившуюся корову, и предлагали ей за вознаграждение 15 пудов дров, 4 пуда жмыха в месяц (равняющиеся по ценности 3-м рублям), готовить из своего молока молочную кашку для 10-ти детей (из пшена для детей от 1 1/2 до 3-х лет, и из гречневых круп для грудных). На ребенка от 1 1/2 до 3-х лет выдается по 2 ф. пшена на неделю, а на грудных — по 1 ф. гречневых круп.

В больших селах столовые эти устраиваются так: покупается молоко по 40 коп. ведро. Выдается пшена детям грудным до года 1 ф. в неделю; детям от 1 года до 3-х л. 2 ф. Молока дается детям меньшего возраста 1 стакан в день, старшего — 2 стакана. Бескоровные получают молоко и пшено в виде каши; имеющие же корову, получают кашу, взамен которой дают молоко.

Матери приходят иногда одни за кашкой и уносят ее домой; иногда приносят с собой детей и тут же кормят их. Обыкновенно при устройстве этих приютов, матери, да и все крестьяне, предлагают вместо столовой у одной хозяйки — раздачу на руки пшена и круп, утверждая, что молока везде достанут у добрых людей. Но мы думаем, что для обеспечения здоровья малых детей необходимо именно такое устройство. Получив на руки 5, 10 фун. пшена и круп, каждая крестьянка, какая бы она ни была хорошая мать, смотрит на это пшено и крупу, как на провизию, принадлежащую всему дому, и изведет ее, как ей вздумается и понадобится, или как прикажет хозяин, так что очень часто пшено это и крупа не дойдут до детей. Если же она каждый день получает порцию готовой молочной каши для своего ребенка, то она непременно ему и скормит ее.

Приютов этих теперь устроено у нас около 80-ти, с каждым днем устраиваются новые. Приюты эти, сначала еще вызывавшие сомнения, теперь совершенно вошли в привычное явление, и почти каждый день приходят бабы с детьми из деревень, в которых еще нет таких приютов, прося устроить их. Приюты эти стоят около 60 коп. в месяц на ребенка.

Так как никак нельзя, при том сложном и постоянно изменяющемся деле, которым мы заняты, расчесть раз в раз, сколько нам понадобится денег для доведения всего начатого нами до нового урожая, и мы потому не начинаем дела, которого но можем довести до конца, то, по всем вероятиям, у нас останутся неистраченные деньги от приходящих вновь пожертвований и от150 151 денег, затраченных заимообразно и имеющих возратиться осенью. Самое лучшее помещение этих оставшихся денег, я думаю, было бы продолжение таких приютов для маленьких детей и на следующий год. Если же, как я уверен, найдутся на это дело и деньги, и люди, то отчего бы не продолжать его всегда? Устройство таких приютов везде, я полагаю, могло бы в большей степени уменьшить процент детской смертности. Таково было наше пятое дело.

Шестое дело, которое теперь начинается и которое, вероятно, так или иначе будет окончено, когда этот отчет появится в печати, состоит в выдаче нуждающимся крестьянам на посев семян овса, картофеля, конопли, проса. Выдача семян этих особенно нужна в нашей местности, потому что, сверх посева ярового поля, неожиданно понадобилось пересевать значительную часть, около одной трети, в некоторых местах пропавшей ржи. Семена эти раздаются нами самым нуждающимся крестьянам, тем, у которых земля неизбежно останется незасеянной, если им не дадут семян, но выдаются они нами не даром, а под условием возврата зерном с нового урожая, независимо от теперешней цены и той, которая будет стоять тогда на эти предметы. Деньги, вырученные за эти предметы, могут пойти на устройство приютов младенцев на будущую зиму.

Покупка лошадей и раздача их составляет седьмое дело. Кроме того огромного процента безлошадных, всегда не имевших лошадей, доходящего во многих селах до трети, в нынешнем году есть крестьяне, проевшие лошадей и теперь неизбежно долженствующие впасть в полную нищету или кабалу, если они не приобретут лошади. Таким крестьянам мы покупаем лошадей. С весны купили таких 16, и необходимо еще купить около 100 лошадей в занятых нашими столовыми местах. Покупаем мы этих лошадей в цену около 25 руб. за лошадь на таком условии: получающий лошадь обязуется за это обработать два душевых надела беднейшим безлошадным крестьянам, вдовам и сиротам.

Восьмое дело наше было продажа ржи, муки и печеного хлеба по дешевым ценам. Дело это — продажа печеного хлеба — продолжавшееся в малых размерах зимой, теперь, с наступлением весны, увеличивается. Мы устроили и устраиваем пекарни для продажи дешевого, по 60 к. за пуд, хлеба.

Кроме этих определенных отделов, на которые употреблялись и употребляются пожертвованные деньги, небольшие суммы употреблены нами прямою выдачей нуждающимся на исключительные151 152 нужды: похороны, уплату долгов, на поддержание маленьких школ, покупку книг, постройки и т. п.; таких расходов было очень мало, как это можно видеть из денежного отчета.

Таковы в общих чертах были наши дела за прошедшие 6 месяцев. Главным делом нашим за это время было кормление нуждающихся посредством столовых. В продолжение зимних месяцев эта форма помощи, несмотря на злоупотребления, встречающиеся при этом, в самом главном, в том, что она обеспечивала всё беднейшее и слабейшее население — детей, стариков, больных, выздоравливающих — от голоданья и дурной пищи, вполне достигала своей цели. Но с наступлением весны представляются некоторые соображения, требующие изменения существующего порядка устройства и ведения столовых.

С наступлением весны представляется, во-1-х, то новое условие, что многие, ходящие в столовые, будут на работах или за лошадьми, и им нельзя будет посещать столовые во время обедов и ужинов; во-2-х, то, что летом, при усиленной топке в столовых, легко могут быть пожары. Как вследствие этого видоизменится наша деятельность, мы в свое время сообщим, если будет к этому возможность.

При этом прилагаем краткий общий отчет о полученных нами пожертвованиях и об употреблении их. Подробный отчет, если будет время, мы составим и напечатаем после.

Пожертвований всех получено нами с 3-го ноября по 12-е апреля деньгами:



В Москве на имя С. А. Толстой

72 805 р. 38 к.

В Москве и в Рязанской губернии на имя Л. H., Т. Л. и М. Л. Толстых от русских жертвователей

23 755 р.

Из-за границы на имя Л. Н. и Т. Л. Толстых, кроме полученных С. А. Толстой:

Из Америки

28 120 р. 19 к.

» Англии

15 758 р. 35 к.

» Франции

1 400 р.

» Германии

759 р.

Итого, кроме пожертвований, посланных прямо в Самарскую губ. и в Чернский уезд. Л. Л., С. Л. и И. Л. Толстым, нами получено всего

142 597 р. 92 к.

152 153

Из этих денег израсходовано по 12-е апреля

110 414 р. 33 к.



Израсходованы эти деньги на следующие предметы:

1) Послано Л. Л. Толстому для продовольствия населения в Бузулукском уезде Самарской губ

деньгами

18 700 р.

послано капусты на

297 р. 50 к.

» луку »

45 р.

» лекарства, чаю, сахару на

98 р. 89 к.

На Самарскую губ. итого

19 141 р. 39 к.



2) Послано и передано разным лицам для продовольствия населению в разных местностях:

Г-же Головацкой

200 р.

Сергею Львовичу Толстому в Чернский уезд

1 000 р.

Илье Львовичу Толстому туда же

800 р.

г-же Вердеровской в Ряжский уезд

200 р.

г. Лыжину в Цивильский уезд Казанской губ.

200 р.

г-же Бибиковой в Богородицкий уезд Тульской губ.

300 р.

г-же Беклемишевой в Ряжский уезд Рязанской губ.

500 р.

доктору Рахманову в Лукояновский уезд Нижегородской губ.

100 р.

кн. Г. Е. Львову в Алексинский уезд Тульской г.

500 р.

г-же Серовой в Симбирскую губ.

400 р.

Итого разным лицам для помощи населению в разных местностях

4 200 р.



3) На покупку хлеба: куплено через посредство Рафаила Алексеевича Писарева для столовых Рязанской и Тульской губ.:

19 вагонов ржи и 2 вагона пшеницы

15 968 р. 65 к.

8 вагонов ржи для Самарской губ.

7 192 р. 50 к.

Куплено через посредство H. Н. Ге (сына) в Черниговской губ.


153 154

Для столовых Рязанской и Тульской губ.


34 вагона ржи

25 101 р. 36 к.

6 вагонов ржи для Самарской губ.

4 264 р. 12 к.

для Тульской и Рязанской губ. 6 вагонов гороху

3 505 р. 25 к.

2 вагона гороху для Самарской губ.

1 148 р. 35 к.

Куплено еще для столовых Рязанской и Тульской губерний:


ячменя на

1 480 р. 92 к.

ржи по экономиям 1 183 пуда на

1 605 р. 20 к.

кукурузы 10 сагонов

4 100 р.

проса 1 000 пудов на

1 000 р.

гороху по экономиям на

1 034 р. 43 к.

пшена по экономиям 1 450 пуд. на

2 029 р. 59 к.

отрубей ржаных 1 430 п. на

1 004 р. 68 к.

овсяной муки 1 290 п. на

1 000 р. 75 к.

Итого хлеба куплено для Самарской губ.

12 604 р. 97 к.

и для столовых Рязанской и Тульской губ. на

57 830 р. 73 к.

Всего на сумму

70 435 р. 80 к.



4) Для столовых Рязанск. и Тульск. губ. куплено овощей:

картофеля 15 519 п. на

3 103 р. 93 к.

свеклы 4 112 п. на

617 р. 84 к.

капусты 2 060 п. на

721 р. 17 к.

луку 260 п. на

153 р. 20 к.

соли, масла, керосину на

820 р. 32 к.

Итого на сумму

5 416 р. 46 к.



5) Куплено дров по разным ценам: в рощах по 17 и 19 р. за сажень и в Смоленске при бесплатном провозе по 6 р. за сажень, всего более 323 кубич. сажени.

Всего на покупку дров для столовых и для раздачи издержано 3 415 р. 21 к.



6) Куплено для корма лошадей около 10 000 и. соломы от 10до 20 коп. за пуд на 1 300 р. 39 к.

куплено 2 вагона жмыха

610 р.

за устройство помещения

45 р. 20 к.

154 155

овсяной муки для посыпки

35 р.

заплачено за отправку лошадей в Калугу и обратно

434 р.

Всего на корм лошадей

2 424 р. 59 к.



7) На покупку льна 680 р. 78 к.

на покупку лык

214 р. 26 к.

на покупку пеньки

18 р.

Итого на покупку материалов для работы

913 р. 4 к.



8) Отдано за переделку проса и помол ржи и пшеницы 417 р. 48 к.

уплачено за подводы

1 943 р. 73 к.

за выгрузку, нагрузку, комиссию, переписку и телеграммы

913 р. 62 к.

Итого на расходы по доставке, хранению и на помол хлеба

3 274 р. 83 к.



9) На разнообразную помощь наиболее нуждающимся:

на поправку крыш и построек

99 р. 18 к.

дано прямо деньгами

512 р. 37 к.

куплено 18 лошадей на

428 р. 30 к.

на лекарство

36 р.

на молоко детям

82 р. 70 к.

печеный хлеб для раздачи

34 р. 46 к.





Итого на разную помощь нуждающимся израсходовано

1 193 р. 1 к.

Итого всего расхода с 3-го ноября по 12-е апреля

110 414 р. 33 к.

В остатке к 12-му апреля 1892 г. состояло

32 183 р. 59 к.

Сверх 32 183 p. 59 к. получено еще 1 247 р. 46 к. от продажи пшеницы, ржи, лык, льна, дров, печеного хлеба и жмыха. Из этого остатка — 19 300 р. необходимы по смете, сделанной нами, для продовольствия существующих 187 столовых и около 100 детских приютов на три месяца с половиною, до нового урожая, так как запасено нами до нового урожая только необходимое количество ржи, другие же предметы — пшено, овес, горох и пр. — частью еще должны быть куплены. Остальные деньги будут употреблены нами на оказание помощи населению в виде155 156 выдачи семян овса, проса, картофеля, отчасти лошадей и в устройстве новых столовых как в Рязанской и Тульской, так и в Самарской губ., где открыто теперь около 150 столовых и где необходима помощь для посева.

Пожертвования хлебом и вещами были следующие:

ржаной муки

730 пуд.

пшеничной

150 пуд.

ячменя

100 пуд.

свеклы

100 пуд.

проса

150 пуд.

картофеля

10 четв.

галет

70 пуд.

вермишели

20 пуд.

манных круп

10 ф.

дров

11 вагонов, 57 саженей.

Все эти пожертвования употреблены на столовые. Сверх этого в продолжение зимы получены нами для Рязанской губ. сухари, чай, сахар, 9 тюков с платьем, сукном, теплыми сапогами, рубашками, одеялами и всякого рода одеждами, которые все розданы нуждающимся. Многое из пожертвованного послано и в Самарскую губ. и частью в Чернский уезд.

Более подробный отчет о полученных вещах напечатаем после, если будем иметь время.

Лев Толстой.

21-го апреля 1892 г.


ОТЧЕТ ОБ УПОТРЕБЛЕНИИ ПОЖЕРТВОВАННЫХ ДЕНЕГ С 12 АПРЕЛЯ ПО 20 ИЮЛЯ 1892 г.

К 12-му апрелю оставалось из пожертвованных нам для помощи голодающим денег 32 183 р. 59 коп. И из вырученных с продажи ржи, пшеницы, лык, льна, дров, печеного хлеба и жмыха — 1 247 р. 46 к. Итого — 33 431 р. 5 к.

После 12-го апреля в разное время получено из-за границы на имя Л. Н. и Т. Л. Толстых 13 373 р. 83 коп. от следующих лиц:

1. Miss Hapgood

407 p. 35 коп.

2. 2 of Tolstoy’s american readers

24 p.

3. Courier newspaper of Charleston through George W. Wurts

504 p. 30 к.

4. Ralph Stone (America)

28 p. 82 к.

5. Miss Hapgood

196 p. 65 к.

6. » »

652 p. 57 к.

7. Jas W. Smith and other citizens of Arington (Amer.)

211 p.

8. C. Z. Hamilton (U.S.A.)

15 p.

9. New Jork Chamber of Common

1 683 p. 25 к.

10. Mayor of City of Norfolk

65 p.

11. Baltimore Russian Famine Relief Commitee

499 p. 55 к.

12. Garrison

89 p. 47 к.

13. Belle Wheeler (Amer.)

20 p.

14. S. B. Hupbell

200 p.

15. Through miss Charlotte Adams

133 p. 51 к.

16. Miss Hapgood

299 p. 5 к.

157 158

17. Antoinette H. Horneman (Голландия).

250 p.

18. Howard Hadyrins (Англия)

25 p. 36 k.

19. Mr. E. Bevan Esy

30 p.

20. Miss Hapgood

219 p. 30 k.

21. » »

111 p. 86 k.

22. Wurts

2 804 p.

23. »

238 p. 22 k.

24. Garrison

109 p. 52 к.

25. Hapgood

321 p. 95 k.

26. »

133 p. 51 k.

27. Habitants de la portée Danoise de Slesvig

17 p. 20 k.

28. Habitants de la portée Danoise de Slesvig

1 032 p. 15 k.

29. William Rosenheim and Co

335 p.

30. Miss Hapgood

699 p. 36 k.

31. Russian Famine Fund

1 920 p.

32. Francis J. Garrison

96 p. 88 k.

Итого.

13 373 p. 83 к.

И из России 3 259 р. 5 к. от следующих лиц:

1. К. Гринштейн

3 р.

2. В. Н. Тушина

27 р.

3. П. И. Егорова

42 р.

4. Н. Данилова

50 р.

5. Е. Жилина

13 р.

6. 39-го летучего артиллерийского парка

4 р. 40 к.

7. Гайдебурова

280 р.

8. Е. Фракиной

25 р.

9. А. Чарторижского

34 р.

10. Через газету Новости

5 р.

11. Профессора Янжула

500 р.

12. Учеников, учениц и преподавателей харьк. школы рисования

266 р.

13. Неизвестной

13 р.

14. С концерта в Бийске

199 р.

15. Собрано П. И. Егоровым

92 р.

16. От Трескина

30 р.

17. Неизвестного

5 р.

158 159

18. Через H. Н. Петрова

50 р.

19. От Н. Л. Бубновой

25 р.

20. Через А. Каталинскую

55 р.

21. Ю. Зотовой

5 р.

22. Конторы Русских ведомостей

510 р.

23. М. Степанова

8 р.

24. Лидочки Малышевой

12 р.

25. Кожевникова

3 р.

26. М. Степанова

8 р.

27. Конт. Русск. ведом

10 р.

28. То же

54 р. 20 к.

29. То же

12 р.

30. Служащ. в канцелярии Рязанской губернск. земс. управы

27 р.

31. Служащ. Товарищ. Н. К. Л. О

39 р.

32. Астраханск. Управл. рыбн. и тюлен. промыслами

100 р.

33. Неизвестного

25 р.

34. То же

20 р.

35. То же

25 р.

36. Н. А. Дукельского

10 р.

37. Конт. Русск. вед

3 р.

38. М. Голевой

20 р.

39. Рязанск. земск. управы

6 р.

40. Фабрики Кашина в Костроме

34 р.

41. Ред. Русск. ведом.

9 р. 45 к.

42. То же

6 р.

43 Е. В. Б.

2 р.

44. П. Н.

20 р.

45. Шляхтиной

5 р.

46. Г. А. Малеевой

9 р.

47. Конт. Русск. вед.

4 р.

48. А. Н. Войцева

5 р.

49. Н. А. Дукельского

10 р.

50. Д. Траскиной

50 р.

51. Волкенштейна из Полтавы

407 р.

52. Померанцевой

59 р.

53. Ширяева из Харькова

23 р.

Итого ....

3 259 р. 5 к.

159 160

На имя С. А. Толстой получено из-за границы и из России 10 185 р. 63 к.

Итого ... 60 249 р. 56 к.

Получено еще за проданные 1 188 пуд. печеного хлеба 791 р. 81 к.

Всего ... 61 041 р. 37 к.

Кроме того, получено натурой, пожертвованных американцами:

1) Из Риги 27-го мая пшеничной муки

1 503 пуда

2) Еще 27-го мая кукурузы

1 203 п.

3) В июле пшеничн. муки

600 п.

4) Из Нового порта: муки, фасоли, домашних вещей, бисквитов и консервов 116 пуд.

Денег израсходовано с 12-го апреля по 20 июля

47 990 р. 83 к.

1. На покупку ржи для столовых и для хлебопечения

10 068 р. 92 к.

2. На покупку проса, пшена, гороха, ячменя, кукурузы, гречи и гречневой крупы

16 886 р. 85 к.

3. На покупку картофеля, свеклы, масла, керосину

1 455 р. 29 к.

4. На покупку дров для столовых и для раздачи нуждающимся

859 р. 67 к.

5. На покупку картофеля, овса, конопли для обсеменения яровых полей

2 952 р. 31 к.

6. На покупку лошадей

1 063 р. 23 к.

7. На покупку коров

248 р.

8. На покупку молока для детей

1 064 р. 52 к.

9. На корм лошадям

617 р. 7 к.

10. На исправление жилищ

108 р. 8 к.

11. На лекарства, употребленные в Самарской, Тульской и Рязанской губ.

170 р.

12. Роздано деньгами

335 р. 54 к.

13. За провоз грузов со станций железных дорог, за выгрузку, нагрузку, хранение и др. расходы по доставке

4 703 р. 80 к.

160 161

14. Размол ржи и переделка проса и гречи

735 р. 86 к.

15. На устройство пекарен, наем помещений и за полежалое на станциях жел. дор.

1 233 р. 19 к.

16. На покупку для столовых печеного хлеба из пекарен Красного Креста

450 р.

17. Послано в Самарскую губ. Льву Львовичу Толстому

4 483 р.

18. В Нижегородскую губ. врачу Рахманову

350 р.

19. Послано капусты для цынготных в Воронежской губ. на

205 р. 50 к.

Итого

47 990 p. 83 к.

В приходе было

61 041 р. 37 к.

Итого в остатке денег к 20-му июля было

13 050 р. 37 к.

Кроме того, к 20-му июля в остатке было около 8 тыс. пудов разного хлеба: гороха, кукурузы, ржи, бобов.

Дело наше в продолжение лета состояло в следующем: 1) в поддержании прежде бывших и устройстве новых столовых; 2) в устройстве приютов для грудных и двухлетних детей, 3) в выдаче семян для ярового посева, 4) в покупке лошадей и 5) в устройстве пекарен и продаже печеного хлеба.

Первое дело наше — столовые продолжались с 12 апреля по 20-е июля почти в том же виде, как и в предшествующие месяцы с тою только разницею, что, опасаясь пожаров от жаркой топки, мы прекратили печенье хлеба в столовых. Там, где мы могли это сделать, мы выдавали печеный хлеб, а где нельзя было приготовить достаточное количество хлеба, выдавали муку на руки.

Во многих деревнях некоторые из наших сотрудников предложили и приварок выдавать на руки. Перемена эта в первое время принята была с радостью, но очень скоро в большей части деревень сами крестьяне пожелали вернуться к старому порядку.

Нужда в столовых чувствовалась летом при длинном дне и напряженной работе больше, чем зимою. Очень часто во многих деревнях женщины просили, чтобы вместо того обеда, на который они имели право, вечером принимали бы на ужин их мужей или отцов, приходивших поздно с работы.161

162 Число столовых за это время значительно увеличилось.

В Данковском уезде были следующие: в Бегичевке — 3, в Гаях — 2, в Татищеве первом — 5, в Софьинке — 2, в Екатериновке — 2, в Бароновке — 2, в Марьинке — 2, в Прудках — 2, в Пеньках — 2, в Осиновой Горе — 2, в Александрове — 1, в Осиновых Выселках — 2, в Рожне — 3, в Круглом — 2, в Воейкове — 3, в Долгом — 6, в Татищеве (другое) — 1, в Мышенке — 1, в Колодезях — 4, в Толстых — 1, в Потапове — 2, в Горохове — 3, в Змеивке — 6, в Букове — 1, в Миловке — 1, в Колодезях (других) — 4, в Ивановке — 2, в Крюковке — 2, в Спешневе — 1, в Семичастном — 1, в Огареве — 1. Итого 72 ст.

В Епифанском: в Екатериненском — 3, в Горках — 2, в Никитском — 2, в Ивановке — 2, в Мясновке — 1, в Пашкове — 1, в Донских Озерках — 2, в Полевых Озерках — 2, в Моховой — 2, в Хуторах — 2, в Куликовке — 1, в Телятенке — 1, в Мещерках — 1, в Курцах — 2, в Кузминках — 1, в Грязновке — 1, в Жохове — 1, в Заборовке — 1, в Плоховке — 1, в Хованщине — 6, в Хованских Хуторах — 3, в Себине — 3, в Журичках — 2, в Устье — 2, в Крюкове — 1, в Прилипках — 2, в Колесовке — 2, в Щепине — 1, в Барятине — 2, в Зубовке — 2, в Колотыровке — 1. Итого 56 ст.

В Ефремовском: в Андреевке — 2, в Козловке — 1, в Глебовке — 2, в Куркине — 3, в Мариинских Выселках — 1, в Клешне — 2, в Павловке — 1, в Рязанове — 2, в Починках—1, в Мешковке — 1, в Сумбулове — 1, в Телешовке — 1, в Татьяновке — 1, в Рахмановских Хуторах — 1, в Безобразовских Хуторах — 1, в Тишинских Хуторах — 1, в Страховских Хуторах — 1, в Травине — 1, в Тимирязеве — 1, в Щепотьеве — 1, в Хохловке — 3, в Никольском — 5, в Алексеевке — 1, в Озерках — 1, в Кукуевке — 1, в Ивановке — 1, в Каменке — 1, в Жемаиловке — 1, в Моховских Хуторах — 2, в Моховой — 1. Итого 43 ст.

В Скопинском: в Горлове — 7, в Руденке — 6, в Муравлянке — 8, в Потеревке — 3, в Хорошевке — 4, в Затворной — 7, в Борщевом — 8, в Ново-Александровке — 5, в Михайловке — 2, в Кикине — 3, в Дмитровке — 4, в Богородицком — 4, в Карасевке — 1, в Бугровке — 3, в Бугровских Хуторах — 1, в Колтовой — 1, в Озерках — 2, в Ухтомке — 6. Итого 75.162

163 Всех столовых было 246 и кормилось в них разновременно, то больше, то меньше, между 10-ю и 13-ю тысячами человек.

Второе дело, устройства приютов (так неправильно назывались у нас кухни для варенья кашки молочной детям), продолжалось на прежних основаниях и очень распространилось. Для некоторых приютов в деревнях, где было мало коров (а в нашем округе были деревни, в которых 60 % дворов было бескоровных), мы покупали коров с уговором, чтобы те, которые получали коров, за это давали молоко на приписанных к ним детей. Для некоторых же, где это было можно, покупали молоко.

Приютов было:

В Епифанском уезде: в Моховой — 1, в Никитском — 2, в Заборовке — 1, в Грязновке — 1, в Пашкове — 1, в Екатериненском — 1, в Курцах — 1, в Хуторах — 2, в Кузминке — 1, в Донских Озерках — 1, в Мясновке — 1, в Горках — 1, в Хованщине — 2. Итого 16 приютов.

В Ефремовском: в Андреевке — 1, в Козловке — 1, в Глебовке — 1, в Куркине — 1, в Мариинских Выселках — 1, в Клешне — 1, в Павловке — 1, в Рязанове — 1, в Починках — 1, в Мешковке — 1, в Сумбулове — 1, в Телешовке — 1, в Татьяновке — 1, в Рахмановских Хуторах — 1, в Безобразовск. Хут. — 1, в Тишинск. Хут. — 1, в Страховск. Хут. — 1, в Алексеевке — 1, в Кротком — 1, в Кукуеве — 1, в Никольском — 3, в Ивановке — 1, Моховских Выселках — 1, в Травине — 2, в Тимирязеве — 1, Щепотьеве — 1, в Хохловке — 1. Итого 30 пр.

В Скопинском: в Колтовой — 1, в Бугровке — 2, в Карасевке — 1, в Бугровск. Хут. — 1, в Горлове — 7, в Дмитровке — 4, в Потеревке — 1, в Руденке — 6, в Муравлянке — 7, в Затворном (выдавалось на 140 детей), в Хорошевке — 4, в Борщевом — 8, в Александрова — 6, в Кикином — 1, в Богородицком (выд. на 80 детей). Итого 51 пр.

В Данковском: в Бегичевке — 1, в Ивановке — 1, в Огареве — 1, в Пеньках — 1, в Екатериновке — 1, в Софьинке — 1, в Осиновой Горе — 1, в Осин. Прудках — 1, в Гаях — 1, в Марьинке — 1, в Бароновке — 1, в Александровке — 1, в Татищеве — 2, в Козловке — 1, в Колодезях — 2, в Крюкове — 1, в Спешневе — 1, в Колодезных Выселках — 1, в Ивановских Колках — 1, в Рожне — 1, в Круглом — 1,163 164 в Мышинке — 1, в Горохове — 1, в Даниловке — 2. Итого 27 пр.

Кормилось всех детей в 124-х приютах от 2-х до 3-х тысяч.

Третье дело, состоящее в раздаче яровых семян — овса, картофеля, проса, конопли, мы делали так. Приехав в ту деревню, из которой были просители, мы приглашали 3-х — 4-х зажиточных и ненуждающихся в помощи домохозяев и прочитывали им по списку имена лиц, нуждающихся в семенах, и по указаниям этих добросовестных назначали количество, нужное каждому просителю: иногда уменьшали, иногда увеличивали его, иногда совсем вычеркивали некоторых и на место их вписывали других, не обозначенных в списке.

Четвертое дело, — раздача лошадей тем, у которых было заведенное хозяйство, но или была проедена лошадь, или истратилась каким-либо несчастным случаем, — было особенно затруднительно тем, что помощь на одно лицо была слишком большая и потому вызывала зависть, пререкания и неудовольствия тех, которым мы должны были отказывать. Назначали мы эту помощь, так же как и помощь семенами, по указанию добросовестных той деревни, из которой были просители.

На этих двух делах мы с особенной ясностью увидали резкое различие между деятельностью, имеющей целью накормить голодного, достигавшеюся столовыми, и деятельностью, имеющей целью помощь крестьянскому хозяйству, в которую мы были вовлечены раздачею овса, проса, конопли, картофеля и лошадей.

Задавшись целью избавить в известной местности людей от опасности зачахнуть, заболеть и погибнуть от недостатка пищи, мы, устроив в этой местности столовые, вполне достигали этой цели. Если и могли при этом быть злоупотребления, т. е. что были люди, могущие прокормиться дома, которые питались в столовых, то злоупотребления эти ограничивались съеденною пищей ценностью от 2-х до 5-ти копеек в день. Но, задавшись целью помочь крестьянскому хозяйству, мы сразу встречались, во-1-х, с непреодолимою трудностью определения, кому я сколько и чем помочь; во-2-х, с громадностью нужды, на покрытие которой не хватило бы в сто раз больших средств, чем те, которыми мы располагали, и, в-3-х, с возможностью самых больших злоупотреблений, сопутствующих всегда даровой или даже заимообразной раздаче.164

165 Оба эти дела, несмотря на большие усилия, положенные нами на исполнение их, не оставили в нас сознания того, что мы принесли этим настоящую пользу крестьянам нашей местности.

Пятое дело было хлебопечение и продажа хлеба по дешевой цене. Сначала мы продавали хлеб по 80 коп., потом по 60 коп. за пуд и так продолжаем до сих пор.

Дело это шло и идет очень хорошо. Народ очень дорожит возможностью иметь всегда под рукой дешевый хлеб. Часто, и в особенности летом, приходили люди за 10 и более верст и, не поспевая к первому выходу из печки, который уже весь был разобран, записывались, как в городах на ложи театра, на 10 фунтов из следующей печки и по полдня дожидались своей порции.

В конце июля мы намеревались сделать перерыв столовых, продолжая только хлебопечение и детские приюты, нужные всегда и на которые мы положили истратить оставшиеся в нашем распоряжении деньги. Но перерыва этого нам не удалось сделать, потому что, вследствие прекращения деятельности Красного Креста, необходимо было устроить тотчас же столовые для всех тех лиц, которые были на попечении Красного Креста и с 20-го июля остались без призрения. С 1-го августа нами устроены 70 столовых для самых нуждающихся краснокрестников, к которым очень скоро присоединились и самые бедные из земельных крестьян. Число их постоянно прибавляется.

Урожаи в нынешнем году в местности нашей деятельности такой: в круге с диаметром около 50 верст, в центре которого мы находимся, урожай ржи хуже прошлогоднего. Во многих деревнях по Дону: Никитское, Мясновка, Пашково, в которых я был в первых числах сентября, ржи уже не было ничего. Что было, то посеяно и съедено. Овса не родилось совсем, редко у кого достанет на семена. Есть овсяные поля, которые вовсе не косили. Картофель и просо хороши, и то не у всех. Кроме того, просо сеют не все.

На вопрос об экономическом положении народа в нынешнем году я не мог бы с точностью ответить. Не мог бы ответить потому, во-первых, что мы все, занимавшиеся в прошлом году кормлением народа, находимся в положении доктора, который бы, быв призван к человеку, вывихнувшему ногу, увидал бы, что этот человек весь больной. Что ответит доктор, когда у него спросят о состоянии больного? «О чем хотите вы узнать? 165 166 переспросит доктор. — Спрашиваете вы про ногу или про всё состояние больного? Нога ничего, нога простой вывих — случайность, но общее состояние нехорошо».

Но и кроме того, я не мог бы ответить на вопрос о том, каково положение народа: тяжело, очень тяжело или ничего? потому что мы все, близко жившие с народом, слишком пригляделись к его понемножку всё ухудшавшемуся и ухудшавшемуся состоянию.

Если бы кто-нибудь из городских жителей пришел в сильные морозы зимой в избу, топленную слегка только накануне, в увидал бы обитателей избы, вылезающих не с печки, а из печки, в которой они, чередуясь, проводят дни, так как это единственное средство согреться, или то, что люди сжигают крыши дворов и сени на топливо, питаются одним хлебом, испеченным из равных частей муки и последнего сорта отрубей, и что взрослые люди спорят и ссорятся о том, что отрезанный кусок хлеба не доходит до определенного веса на осьмушку фунта, или то, что люди не выходят из избы, потому что им не во что одеться и обуться, то они были бы поражены виденным. Мы же смотрим на такие явления как на самые обыкновенные. И потому на вопрос о том, в каком положении народ нашей местности, ответит скорее тот, кто приедет в наши места в первый раз, а не мы. Мы притерпелись и уже ничего не видим.

Некое понятие о состоянии народа в нашей местности можно составить себе по следующим статистическим данным, извлеченным из Тульских губернских ведомостей. В урожайные годы в 4-х уездах: Богородицком, Епифанском, Ефремовском, Новосильском, в среднем, с 1886 по 1890 г. умерло в 5 месяцев от февраля до июня включительно 9 761 человек и рождалось 12 069 челов. В неурожайном же 1892 г. в тех же уездах в те же 5 месяцев умерло 14 309 человек, а родилось 11 383 челов. В обыкновенные годы рождаемость превышала смертность в среднем на 2 308 челов., в нынешнем же неурожайном году смертность превысила рождаемость на 2 926. Так что последствием неурожая в этих 4-х уездах было уменьшение населения против обыкновенных годов на 5 234 челов. По сравнению же с другими урожайными уездами выходит следующее. В четырех урожайных уездах: Тульском, Каширском, Одоевском, Белевском в 1892 г. в продолжение тех же 5 месяцев родилось 8 268 человек, умерло же 6 468. В неурожайных же уездах родилось166 167 11 383 чел. и умерло 14 309, так что тогда как в урожайных уездах рождаемость относится к смертности приблизительно как 4 к 3, в неурожайных уездах смертность относится к рождаемости приблизительно как 7 к 5, т. е. что тогда как в урожайных уездах на каждые 4 рождения было 3 смерти, в неурожайных уездах было на 7 смертей только 5 рождений.

В процентном же отношении положение неурожайных местностей особенно ярко выражается смертностью в июне месяце. В Епифанском уезде умерло в 1892 г. на 60%, в Богородицком на 112% и в Ефремовском на 116% более, чем в обыкновенные годы.

Таковы были последствия неурожая прошлого года, несмотря на усиленную помощь от Красного Креста и частной благотворительности. Что же будет в нынешнем году в нашей местности, где рожь родилась хуже прошлого года, овса совсем не родилось, топлива совсем нет и последние запасы сил населения вытянуты прошлым годом?

Так что же? Неужели опять голодающие? Голодающие! Столовые! Столовые. Голодающие. Ведь это уж старо и так страшно надоело.

Надоело вам, в Москве, в Петербурге, а здесь, когда они с утра до вечера стоят под окнами или в дверях, и нельзя по улице пройти, чтобы не слышать все одних и тех же фраз: «Два дня не ели, последнюю овцу проели. Что делать будем? Последний конец пришел. Помирать, значит?» и т. д., — здесь, как ни стыдно в этом признаться, это уже так наскучило, что как на врагов своих смотришь на них.

Встаю очень рано; ясное морозное утро с красным восходом; снег скрипит на ступенях, выхожу на двор, надеясь, что никого еще нет, что я успею пройтись. Но нет; только отворил дверь, уже двое стоят: один высокий широкий мужик в коротком, оборванном полушубке, в разбитых лаптях, с истощенным лицом, с сумкой через плечо (все они с истощенными лицами, так что эти лица стали специально мужицкие лица). С ним мальчик лет 14-ти, без шубы, в оборванном зипунишке, тоже в лаптях и тоже с сумой и палкой. Хочу пройти мимо, начинаются поклоны и обычные речи. Нечего делать, возвращаюсь в сени. Они всходят за мной. — Что ты? — К вашей милости. — Что? — К вашей милости. — Что нужно? — Насчет пособия. — Какого пособия? — Да насчет своей жизни! — Да что нужно? — С голоду167 168 помираем. Помогите сколько-нибудь. — Откуда? — Из Затворного. Знаю, это скопинская нищенская деревня, в которой еще мы не успели открыть столовой. Оттуда десятками ходят нищие, и я тотчас же в своем представлении причисляю этого человека к нищим профессиональным, и мне только досадно на него и досадно, что и детей они водят с собой и развращают. «Чего же ты просишь? — Да как-нибудь обдумай нас. — Да как же я обдумаю? Мы здесь не можем ничего сделать. Вот мы приедем». Но он не слушает меня. И начинаются опять сотни раз слышанные одни и те же кажущиеся мне притворными речи: «Ничего не родилось, семья 8 душ, работник я один, старуха померла, летось корову проели, на Рожество последняя лошадь околела, уж я, куда ни шло, ребята есть просят, отойти некуда, три дня не ели!» Всё это обычное одно и то же. Жду, скоро ли кончит. Но он всё говорит: «Думал, как-нибудь пробьюсь. Да выбился из сил. Век не побирался, да вот... бог привел! — Ну, хорошо, хорошо, мы приедем, тогда увидим», — говорю я и хочу пройти и взглядываю нечаянно на мальчика. Мальчик смотрит на меня жалостными, полными слез и надежды прелестными карими глазами, и одна светлая капля слезы уже висит на носу и в это самое мгновение отрывается и падает на натоптанный снегом дощатый пол. И милое, измученное лицо мальчика с его вьющимися венчиком кругом головы русыми волосами дергается всё от сдерживаемых рыданий. Для меня слова отца — старая, избитая канитель. А ему — это повторение той ужасной годины, которую он переживал вместе с отцом, и повторение всего этого в торжественную минуту, когда они, наконец, добрались до меня, до помощи, умиляют его, потрясают его расслабленные от голода нервы. А мне всё это надоело, надоело; я думаю только, как бы поскорее пройти погулять.

Мне старо, а ему это ужасно ново.

Да, нам надоело. А им всё так же хочется есть, так же хочется жить, так же хочется счастья, хочется любви, как я видел по его прелестным, устремленным на меня, полным слез глазам, хочется этому измученному нуждой и полному наивной жалости к себе доброму жалкому мальчику.

Лев Толстой.

11-го сентября 1892 года. Бегичевка.


ОТЧЕТ ОБ УПОТРЕБЛЕНИИ ПОЖЕРТВОВАННЫХ ДЕНЕГ С 20-го ИЮЛЯ 1892 г. ПО 1-е ЯНВАРЯ 1893 г.

К 20-му июля оставалось из пожертвованных нам для помощи голодающим денег 13 050 р. 37 коп.

Кроме того, выручено от продажи печеного хлеба 1523 р. 34 к., от продажи разных других продуктов в незначительном количестве — 223 р. 53 к.

После 20-го июля в разное время получено на имя Л. Н. и Т. Л. Толстых 5 356 р. 79 к. от следующих лиц: от неизвестного 2 р., Заблудовской 5 р., неизвестного через Бахрушина 100 р., А. Иванова 10 р., Титова 5 р., неизвестного 25 р., Бобровниковой 100 р., А. Шапова 10 р., Е. Ситковой 60 р., А. А. Зиновьева 100 р., Малеевой 4 р., М. Степановой 10 р., Н. Дукельского 10 р., М. Степановой 5 р., служащих на фабрике Кашина и К 72 р., неизвестной 200 р., неизвестного 300 р., неизвестного 2500 р., Е. Ф. Гарднер 100 р., А. М. Сибиряковой 500 р., А. А. Антиповой 106 р., Е. И. Епифановой 40 р., выручено от продажи брошюры Л. Н. Т. 187 р. 20 к., через ред. Русск. Вед. в разное время 705 р. 20 к., излишек от номин. цены двух бумаг золотой ренты 181 р. 7 к., проценты из банка 19 р. 32 к. Итого 5 350 р. 79 к.

На имя С. А. Толстой получено за то же время всего 2330 р. 57 к. от следующих лиц: от врача Диевской 10 р., Jonen Clarke 10 p. 17 к., пастора Domachke Neusalz 37 p. 20 к., Гробитского 100 р., студента № 152 2 р., служащего при алтайском контроле 6 р., Найденовой 25 р., Е. Панютина 8 р., служащ. Макеевского стр. завода 230 руб., неизвестного 42 рубл., от Quiby (Америка) 4 р., от Е. Pugh (Чикаго) 171 р., от студ. Военно-Мед. Акад. 4-го169 170 курса 87 р., от служ. при Алтайском контроле в Барнауле 3 р., от неизвестного 21 р., через газету Aftenbladet (Стокгольм) 53 р., от Никитской 20 р., от М. К. (Цюрих) 500 р., от Корсаковой 100 р., от жены доктора Рицмана 25 р., от кн. Голицыной 25 р., гонорар автору за «Плоды просвещения» 622 р. 20 к., от Дмитриева 200 р., от писцов из Мургабского государева имения 29 р. Итого 2330 р. 57 к. Еще получено от разных лиц 6341 руб. 02 коп. Всего в приходе 28 825 р. 62 к.

Израсходовано денег с 20-го июля 1892 г. по 1-ое января 1893 г. всего 17 328 руб. 66 к. на следующие предметы:

1. На закупку провианта: ржи 9715 р. 20 к., гороха 92 р., пшена 983 р. 98 к., картофеля 874 р. 62 к., свеклы 493 р. 50 к., соли 172 р. 36 к., молока 131 р. 46 к., капусты 168 р. 13 к., крупы 138 р. 80 к. Итого 12 770 р. 5 к.

2. На отопление и освещение: дрова 1698 р. 50 к., керосин 58 р. 34 к. Итого 1756 р. 84 к.

3. Дополнительные расходы: помол и рушка 257 р. 93 к., извоз 1435 р. 39 к., разъезды и нарочные 134 р. 2 к., наем и ремонт помещений под склады, пекарни и проч. 190 р. 49 к., разгрузка, приемка и жалованье служащим при складах и пекарнях 652 р. 41 к. Итого 2670 р. 24 к.

4. Почтовые и канцелярские расходы: 58 р. 17 к.

5. Разные мелкие расходы: 81 руб. 47 коп. Итого в расходе 17 328 р. 66 к.

В приходе было 28 825 р. 62 к.; итого в остатке денег было к 1-му января 1893 г. 11 496 р. 76 к. Кроме того, к 1-му января в остатке было около 9000 п. разного хлеба и других продуктов и около 1700 п. дров. Всего на сумму приблизительно 5000 р.

Дело наше в продолжение осени и зимы состояло, как и прежде, главным образом в помощи нуждающимся посредством столовых, детских кормежных, дешевой продажи печеного хлеба и дешевой продажи и даровой раздачи дров.

В упомянутые в прошлом отчете 70 столовых, устроенных сначала только для безземельных, стали приниматься с начала зимы все нуждающиеся, и число столовых увеличилось до 106, число же едоков до 3000.

В октябре месяце в Епифанском уезде начала раздаваться крестьянам земская ссуда, вследствие чего наши столовые в этом уезде из хлебных были превращены в приварочные, так что хлеб в Епифанском уезде мы выдавали только тем из нуждающихся,170 171 которые не получали ни земской ссуды, ни пособия от Красного Креста, или получали их в недостаточном количестве. В остальных же уездах нашего района, как-то в Данковском и Скопинском Рязанской губ. и Ефремовском Тульской губ., в которых выдача ссуды началась только в феврале 1893 г. и в незначительном количестве, нуждающиеся получают в наших столовых и хлеб и приварок в таких же размерах, как и в прошлом году. Столовые распределяются в нынешнем году по уездам и селениям следующим образом.

1) В Данковском уезде: в дер. Бегичевке — 3 стол., в Гаях — 2, в Марьянке — 3, в Софьинке — 3, в Бароновке — 3, в Екатериновке — 1, в Троицких Выселках — 1, в Александровке — 1, в Колодезях — 2, в Осиновых Выселках — 1, в Крюковке — 1, в Прудках — 1, в Татищеве — 2, в Енгалычеве — 3, в Спешневе — 1, в Осиновой Горе — 2, в Пеньках — 1, в Измайловке — 1, в Ивановке — 1, в Исленеве — 2.

2) В Скопинском уезде: в Бугровке — 1, в Карасевке — 1.

3) В Епифанском уезде: в Заборовке — 1, в Полевых Озерках — 1, в Плоховке — 1, в Грязновке — 1, в Огареве — 1, в Екатериненском — 2, в Никитском — 2, в Горках — 1, в Волхоне — 1, в Мясновке — 1, в Поповой слободе — 1, в Колосове — 1, в Хованщине — 1, в Зубовке — 1, в Барятинке — 1, в Щепине — 1, в Крюковке — 1, в Прилипках — 1, в Пятове — 1, в Подмоклом — 1, в Пашкове — 1, в Донских Озерках — 1, в Курцах — 1, в Кузминке — 1, в Яковлевке — 1, в Хуторах — 1, в Казинке — 1, в Телятинке — 1, в Ивановке — 1, в Исленеве — 1.

4. В Ефремовском уезде: в Куркине — 5, в Андреевне — 3, в Козловке — 1, в Глебове — 3, в Татьяновке — 1, в Павловке — 1, в Тень-Грусти — 1, в Клешне — 4, в Рязанове — 2, в Марьинке — 1, в Сумбулове — 2, в Телешевке — 2, в Мешкове — 1, в Починках — 1, в Высоцком — 1, в Страховских Хуторах — 1, в Тихвинских Хуторах — 1, в Рахмановских Хуторах — 1, в Безобразовских Хуторах — 1, в Барановских Хуторах — 1.

Во всех этих деревнях продолжаются для грудных детей тех семей, у которых нет коров, детские кормежные. Количество детей, получающих в этих кормежных молочную гречневую кашу, около 500.171

172 Пекарен устроено 4: одна в Данковском уезде, в дер. Бегичевке; две в Епифанском — в селе Никитском и в дер. Зинкове; одна в Ефремовском уезде, в дер. Козловке. Всего в ниx выпекается около 40 пуд. хлеба в сутки, который и распродается немедленно по выходе из печки по 60 к. за пуд.

Помощь в снабжении нуждающихся топливом состоит в том, что часть приобретенных нами дров продается по дешевой цене, часть же раздается даром наиболее нуждающимся.

Кроме того, дрова раздаются еще за извоз исполу тем, которые привозят их со станции железной дороги на склады.

Полученных нами пожертвований с теми небольшими обещанными нам взносами достанет только для того, чтобы довести до нового урожая действующие столовые и детские кормежные. В случае же поступления новых пожертвований мы открыли бы новые столовые и кормежные в деревнях, которые в них очень нуждаются и давно о том просят.

Лев Толстой.

Бегичевка, 20-го февраля.


НЕДЕЛАНИЕ

Редактор парижского журнала «Revue des revues», предполагая, как он пишет в своем письме, что мнение двух знаменитых писателей о современном положении умов будет мне интересно, прислал мне две вырезки из французских газет. Одна из них содержит речь Золя, другая — письмо Дюма к редактору «Голуа». Я очень благодарен г-ну Smith за его посылку. Оба документа эти и по знаменитости своих авторов, и по своей современности, и, главное, по своей противоположности представляют глубокий интерес, и мне хочется высказать несколько вызванных ими мыслей.

Трудно нарочно подыскать в текущей литературе в более сжатой, сильной и яркой форме выражение тех двух самых основных сил, из которых слагается равнодействующая движения человечества: одна — мертвая сила инерции, стремящаяся удержать человечество на раз избранном им пути, другая — живая сила разума, влекущая его к свету.

Вот в полноте речь Золя:

ЮНОШЕСТВУ

Господа!

Вы меня глубоко осчастливили и много порадовали, избрав председателем этого годичного собрания. Нет лучшего общества, более милого, и, главное, нет аудитории симпатичнее молодежи, перед которой широко раскрывается сердце, полное желания быть любимым и выслушанным.

Увы! я уже в тех летах, когда наступает сожаление о минувшей молодости и когда заботятся уже о вновь подрастающем поколении. Они будут нашими и судьями, и продолжателями.173

174 Я чую в них рождение будущего и часто с тревогой задаю себе вопрос: что из нашего они отбросят и что сберегут, что станет нашим делом в их руках, потому что только в их руках оно станет делом, только тогда оно будет, если они примут его, чтобы расширить и довести до конца. Вот почему я страстно слежу за движением мысли в современной молодежи, читаю передовые газеты и журналы, стараясь узнать новый дух, оживляющий школы, узнать, наконец, куда вы все идете, вы — разум и воля будущего. Правда, господа, тут есть эгоизм, я этого не скрываю. Я похож на работника, кончающего постройку дома, в котором он надеется провести остаток дней своих и который беспокоится, какая будет погода. Не повредит ли дождь его стенам? Или вдруг задует северный ветер и сорвет крышу с дома? А главное, прочно ли он построил дом, устоит ли он против бури? Прочен ли материал, предусмотрены ли несчастные случаи? Я говорю это не потому, чтобы предполагал, что какие-нибудь человеческие произведения могли бы быть вечны и окончательны. Величайшие из них должны примириться с тем, чтобы быть только моментом в непрерывном развитии человеческого разума. Достаточно за глаза и того, чтобы сознавать себя хоть на самое короткое время носителем слова одного поколения. И так как нельзя закрепить литературу, а всё беспрерывно развивается, всё вновь начинается, нужно быть готовым видеть, как рождаются и растут младшие, которые заместят вас, которые, быть может, сотрут даже воспоминание о вас. Я вовсе не хочу сказать, что старый боец, который сидит во мне, не чувствует временами желания сопротивляться, когда он видит нападение на свое произведение. Но, право, в отношении наступающего будущего столетия у меня больше любопытства, чем возмущения, больше горячего сочувствия, чем личного беспокойства, и да сгину я, и да сгинет со мной всё наше поколение, если мы в самом деле годны только на то, чтобы завалить собой ямы и облегчить этим путь к свету тем, кто следует за нами.

Господа! Я слышу постоянные толки о том, что позитивизм кончается в предсмертных муках, что натурализм уже умер, что наука обанкротится того и гляди, потому что не дала нравственного мира и счастия людям, которые обещала. Вы понимаете хорошо, что я не берусь здесь решать великие задачи, затрагиваемые этими вопросами. Я невежда. Я не имею права174 175 говорить от имени науки и философии. Если хотите знать, я просто романист, писатель, иногда немного угадывавший, и всё мое значение происходит оттого, что я много наблюдал и много работал. И только лишь в качестве свидетеля я позволю себе говорить вам о том, чем было или, по крайней мере, хотело быть мое поколение, люди, которым теперь пятьдесят лет и которых ваше поколение скоро назовет предками.

Я был очень удивлен на днях, при открытии выставки на Марсовом поле, особенным видом зал. Предполагается, что это всё те же картины. Это заблуждение, — эволюция медленна, но каково бы было изумление, если бы можно было восстановить прежние выставки! Что касается до меня, то я хорошо помню последние выставки академические и романтические в 1863 году. Работа на воздухе («полный свет», plein air) еще не восторжествовала, был общий тон битюма; это была какая-то мания, какие-то зажаренные тона, полумрак мастерских. Потом, лет пятнадцать спустя, после победоносного и так оспариваемого влияния г-на Мане, я вспоминаю новые выставки, где блистал светлый тон полного солнца. Это было как бы наводнение светом, забота о правде, что делало из каждой рамки окно, широко раскрытое на природу, купающуюся в ярком блеске. И вчера, спустя еще пятнадцать лет, я мог усмотреть, как среди этой свежести произведений как будто подымается что-то вроде мистического тумана. Здесь всё та же забота о правдивой живописи, но действительность видоизменяется, фигуры как-то удлиняются, потребность оригинальности и новизны уносят художника за пределы мечты.

Если я говорю об этих трех стадиях современной живописи, то это потому, что они, мне кажется, очень ярко выражают движение идей нашего времени. В самом деле, мое поколение после знаменитых предшественников, которых мы были последователями, старалось широко открыть окна на природу: всё видеть, всё сказать. В нем, даже между самыми бессознательными, завершалось продолжительное усилие позитивной философии и аналитических и опытных наук. Мы были переполнены наукою, которая окружала нас со всех сторон, мы жили ею, вдыхая в себя воздух того времени. Теперь я могу признаться в этом, я лично был даже сектантом, старающимся перенести в область литературы строгий метод ученого. Но где тот человек, который в борьбе не заходит далее того, что нужно, и ограничивается175 176 победой, не нарушая выгоды ее? Впрочем, я ни о чем не жалею и продолжаю верить в страстность, которая желает и действует. И потом, какой энтузиазм и какие надежды одушевляли нас! Всё знать, всё мочь, всё победить! Посредством истины сделать человечество более высоким и счастливым! И вот тут-то, господа, вы, молодежь, выступаете на сцену. Я говорю, молодежь — что-то неопределенное, отдаленное и глубокое, как море: потому что где она — молодежь? Чем она будет в действительности? Кто призван говорить во имя ее? Я должен держаться тех мыслей, которые ей приписывают. И если эти мысли не принадлежат многим из вас, я вперед прошу их простить меня. Я обращаю их к тем, которые обманули нас сомнительными сведениями, более согласными, вероятно, с их желанием, чем с действительностью.

Итак, господа, нас уверяют, что ваше поколение разрывает с нашим, что вы не полагаете уже всей вашей надежды в науке, что вы признали такую социальную и нравственную опасность в том, чтобы всё строить на науке, что вы решились возвратиться к прошедшему и из остатков прежних верований создать для себя живое верование. Конечно, речь идет не о полном разрыве с наукою, — предполагается, что вы принимаете все ее последние приобретения и что вы намерены расширить их. Допускается, что вы признаете доказанные истины, и прилагаются старания о том, чтобы приладить их к старинным догматам. В сущности же, наука поставлена в стороне от веры. Ее отталкивают на ее прежнее место. Она — простое упражнение ума и допускаемое исследование до тех пор, пока она не касается до сверхъестественного и загробного. Говорят, что опыт уже сделан, что наука не способна вновь заселить небо, которое она опустошила, и возвратить счастие душам, наивный мир которых она разрушала. Время лживого торжества ее кончено. Она должна быть скромна, потому что не может всего знать, не может сразу всё обогатить, всё исцелить. И если еще не смеют сказать интеллигентной молодежи, чтобы она бросила свои книги и оставила своих учителей, уже есть святые и пророки, которые ходят среди людей, восхваляя добродетель невежества, ясность простоты и необходимость для слишком ученого и состарившегося человечества, необходимость освежения в глубинах доисторической деревни среди предков, едва только отделившихся от земли, до всякого общества и всякого знания.176

177 Я не отрицаю того кризиса, который мы переживаем; это — усталость и возмущение в конце этого века, после столь лихорадочного и колоссального труда, цель которого состояла в том, чтобы всё знать и всё сказать. Казалось, что наука, которая только что разрушила древний мир, должна была живо воссоздать его по тому идеалу, который мы имеем о справедливости и счастии. Ждали 20, 50, даже 100 лет. И потом, когда увидали, что справедливость все-таки не царствовала, что счастие не приходило, многие отдались всё растущему нетерпению, отчаиваясь и отрицая даже то, чтобы можно было посредством знания достигнуть блаженной воли. Явление известное: нет действия без реакции, и мы присутствуем при неизбежной усталости, свойственной длинным путешествиям: люди садятся на краю дороги и, глядя на бесконечную равнину развертывающегося следующего века, отчаиваются дойти когда-нибудь до цели; доходят даже до того, что сомневаются даже в пройденном пути, сожалеют о том, что не легли в поле, чтобы спать в нем целую вечность. К чему идти, если цель будет постоянно удаляться? К чему знать, если нельзя знать всего? Уж лучше оставаться в чистой простоте, в счастливом неведении ребенка. Таким образом людям кажется, что наука, будто бы обещавшая счастие, на наших глазах обанкротилась.

Но наука разве обещала счастие? Я не думаю этого. Она обещала истину, и вопрос в том, можно ли делать счастие из истины? Чтобы довольствоваться ею, без сомнения, нужно много стоицизма, полного отречения от своего «я», ясности удовлетворенного ума, который можно встретить только у избранных. А между тем, какой крик отчаяния раздается среди страдающего человечества! Как жить без лжи и иллюзии! Если нет где-нибудь другого мира, в котором царствует справедливость, где богатые наказаны и добрые вознаграждены, как прожить без возмущения эту отвратительную человеческую жизнь? Природа несправедлива и жестока, и наука как будто приводит нас к уродливому праву сильного, так что разрушается всякая нравственность и всякое общество влечется к деспотизму. И вот в этой происходящей реакции, в этой усталости от излишка знания, о которой я говорил, есть тоже это отступление перед истиной, еще плохо разъясненной и кажущейся жестокой на наши глаза, неспособные еще понять и проникнуть все законы. Нет, нет, воротимся к спокойному сну неведения!177 178 Действительность есть школа извращения, надо убить ее и отрицать, потому что действительность есть только безобразие и преступление, и люди бросаются в мечту, и нет другого спасения, как уйти от земли, довериться загробному и надеяться, что там, наконец, мы найдем удовлетворение нашей потребности братства и справедливости.

Этот-то отчаянный призыв к счастию мы слышим теперь. Он меня бесконечно трогает. И заметьте, что он слышится со всех сторон, как жалостный вопль среди грома движения науки, которая не останавливает своих колес и машин. Довольно с нас истины, давайте нам химер! Мы найдем спокойствие только тогда, когда будем мечтать о том, чего нет, когда будем уноситься в бесконечное: там только распускаются те мистические цветы, запах которых усыпит наше страдание. Уже музыка ответила, литература стремится удовлетворить новую жажду, живопись сообразуется с новой модой. Я говорил вам о выставке Марсова поля: вы увидите там расцвет этой флоры древней живописи на окнах, жидких и худых мадонн, видения в сумрачных тенях, окостенелые лица с надломленными жестами примитивистов. Это — реакция против натурализма, который умер и похоронен, как это говорят нам. Во всяком случае движение несомненно, потому что оно захватило все проявления духа, и надо считаться с ним и изучить и объяснить его, если не хочешь отчаяться в завтрашнем дне.

С своей стороны, господа, я, как старый и закоренелый позитивист, вижу в этом только неизбежную остановку в поступательном движении. Остановки, собственно, нет, потому что наши библиотеки, лаборатории, амфитеатры и школы не опустели. Внушает мне доверие и то, что социальная почва не изменилась, а остается всё тою же демократическою почвою, на которой вырос наш век. Для того, чтобы расцвело другое искусство, чтобы новое верование изменило направление движения человечества, надо, чтобы это верование имело и новую почву, в которой оно могло бы произрасти, потому что не может быть нового общества без новой почвы. Вера не воскресает, и из мертвых религий можно делать только мифологии.

Потому следующий век будет только утверждением нашего в том демократическом и научном порыве, который увлек нас и который продолжается. Всё, что я могу допустить, это — то, что в литературе мы слишком закрыли горизонты.178

179 Я лично сожалел уже о том, что был сектантом, желающим в искусстве держаться только что доказанных истин. Вновь пришедшие раскрыли горизонты, захватив неизвестное и тайну, и они хорошо сделали. Между истинами, установленными наукой и потому непоколебимыми, и истинами, которые она вырвет завтра из области неизвестного, чтобы в свою очередь закрепить их, есть неопределенное поле сомнений и исследований, которое принадлежит, как мне кажется, столько же литературе, сколько и науке.

Вот тут-то мы и можем делать наше дело передовых пионеров, объясняя соответственно своему характеру и силе ума действия неизвестных сил. Идеал ведь есть не что иное, как необъяснимое, как силы того бесконечного мира, в котором мы купаемся, не зная их. И если мы можем придумывать решения, объясняющие неизвестное, неужели мы можем позволить себе сомневаться в открытых уже законах, представляя их себе иными и этим самым отрицая их? По мере того, как подвигается наука, несомненно отступает и идеал, и мне кажется, что единственный смысл жизни, единственная радость, которую должно находить в жизни, состоит в этом медленном завоевании, хотя бы нам ясна была грустная достоверность того, что всего мы никогда не узнаем.

В то смутное время, которое мы переживаем, господа, в наше время, столь пресыщенное и столь ищущее, появились пастыри душ, которые озабочены и горячо предлагают молодежи веру. Предложение великодушно, но, к сожалению, эта вера изменяется и извращается соответственно тому пророку, который ее предлагает. Их много различных, но ни одна из них не кажется мне ни очень ясною, ни очень определенною. Вас умоляют верить, не говоря определенно во что. Может быть, этого за и нельзя, a может быть, тоже, что и не решаются этого сделать. Вас приглашают верить для того, чтобы вы имели счастие верить; главное, чтобы вы научились верить. Вопрос сам по себе не дурен: конечно, большое счастие полагаться на достоверность веры, какая бы она ни была; но беда в том, что нельзя руководить благодатью: она дует, где хочет.

Итак, я закончу с своей стороны, предложив вам тоже веру, умоляя вас иметь веру в труд. Работайте же, молодые люди! Я знаю, насколько этот совет кажется банальным. Нет публичного акта, при котором его не повторяли бы среди всеобщего179 180 равнодушия воспитанников. Но я прошу вас подумать о нем и позволю себе, я, бывший всё время только работником, сказать вам о том благе, которое я извлек из того долгого труда, который наполнил всю мою жизнь. Мое вступление в жизнь было трудное: я знал и нищету, и отчаяние, я жил потом в борьбе, живу в ней и теперь, разбираемый, отрицаемый, осыпаемый оскорблениями. И что ж? У меня была только одна вера, одна сила — труд. Поддержала меня только та огромная работа, которую я задал себе, передо мной всегда стояла вдалеке та цель, к которой я двигался, — и этого было достаточно, чтобы поднимать меня, придавать мне мужество, когда плохая жизнь подавляла меня. Труд, про который я говорю вам, — это труд правильный, ежедневный, урок, обязанность, которую себе задал, хоть на шаг каждый день подвигаться в своем деле. Сколько раз поутру я садился за свой стол с потерянной головой, с горечью во рту, мучимый какою-нибудь великой болью, физической или нравственной! И каждый раз, несмотря на возмущения моего страдания, мой урок для меня был облегчением и подкреплением. Я всегда выходил утешенным из своего ежедневного занятия, с сердцем, может быть, и разбитым, но еще не падающим и могущим жить до завтра.

Труд! Господа, только подумайте о том, что это единственный закон мира, тот регулятор, который влечет органическую материю к ее известной цели! Жизнь не имеет другого смысла, другой причины быть, мы все появляемся только для того, чтобы совершить нашу долю труда и исчезнуть.

Жизнь есть не что иное, как сообщенное движение, которое она получает и завещает и которое в сущности есть не что иное, как труд, как работа великого дела, совершаемого во все века. И потому как же нам не быть скромными и не принять того урока, который задан каждому из нас, без возмущения и не уступая гордости своего «я», которое считает себя центром и не хочет ступить в ряды?

Как только этот урок принят, мне кажется, что спокойствие должно установиться во всяком человеке, даже самом измученном. Я знаю, что есть умы, мучимые бесконечностью, которые страдают от тайны; к ним я братски обращаюсь, советую им занять свою жизнь каким-нибудь огромным трудом, которого, хорошо бы было, они не видели конца. Это — тот маятник, который даст им возможность идти прямо, это — ежечасное рассеяние,180 181 это — зерно, брошенное уму для того, чтобы он молол его и делал из него насущный хлеб с удовлетворенным сознанием исполненного долга. Конечно, это не разрешает никакой метафизической задачи, это только эмпирическое средство для того, чтобы честно или почти спокойно прожить свою жизнь; но разве мало того, чтобы приобрести нравственное и физическое здоровье, избежать опасности мечты, разрешая трудом вопрос о приобретении наибольшего возможного счастия на этой земле?

Я, признаюсь, никогда не доверял химерам. Нет ничего менее здорового как для человека, так и для народов, как заблуждение: оно уничтожает усилие, оно ослепляет, оно составляет тщеславие слабых. Продолжать держаться легенды, скрывать от себя действительность, верить, что достаточно мечтать о силе для того, чтобы быть сильным, — мы видели, куда это ведет, к каким страшным бедствиям. Народам говорят, чтобы они смотрели вверх, чтобы они верили в высшую власть, чтобы они возносились к идеалу.

Нет, нет! Такие речи кажутся мне иногда безбожными. Сильный народ только тот, который трудится, и только труд дает мужество и веру. Чтобы победить, нужно, чтобы арсеналы были полны, чтобы вооружение было самое прочное и усовершенствованное, чтобы войско было обучено, доверяло своим начальникам и самому себе. Всё это приобретается: для этого нужно только доброе желание и метод. Будущий век, беспредельное будущее принадлежит труду. Пусть не сомневаются в этом. И разве мы не видим уже в поднимающемся социализме зачаток социального закона будущего, закона труда для всех, труда — освободителя и примирителя?

Юноши, молодые люди, беритесь же за дело. Пусть каждый из вас берется за свой урок, который должен наполнить его жизнь. Как ни скромно бы было это дело, оно тем не менее будет полезно; в чем бы оно ни состояло, только бы оно поднимало вас. Когда вы его упорядочите без переутомления, давая то количество, которое вы в состоянии произвести каждый день, оно даст вам возможность жить здорово и весело и избавит вас от мук бесконечности. Какое здоровое и великое общество людей было бы то общество, в которое каждый член его вносил бы свою логическую долю труда! Человек, который работает, всегда бывает добр. И потому я убежден, что единственная вера, которая181 182 может спасти нас, есть вера в совершенное усилие. Прекрасно мечтать о вечности, но для честного человека достаточно пройти эту жизнь, совершив свое дело.



Г-н Золя не одобряет того, что новые учители молодежи предлагают ей верить во что-то неопределенное и неясное, и он совершенно прав в этом, но, к сожалению, с своей стороны предлагает ей тоже веру и веру в нечто еще более неясное и неопределенное: веру в науку и в труд.

Г-н Золя считает как будто совершенно решенным и неподлежащим сомнению вопрос о том, что есть та наука, в которую надо не переставать верить. Трудиться во имя науки! Но в том-то и дело, что слово «наука» имеет очень широкое и мало определенное значение, так что то, что одни люди считают наукой, т. е. делом очень важным, считается другими и самым большим количеством людей, всем рабочим народом, ненужными глупостями. И нельзя сказать, чтобы это происходило только от необразования рабочего народа, не могущего понять всего глубокомыслия науки: сами ученые постоянно отрицают друг друга. Одни ученые считают наукой из наук философию, богословие, юриспруденцию, политическую экономию; другие ученые — естественники — считают всё это самым пустым, ненаучным делом, и, наоборот, то, что позитивисты считают самыми важными науками, считается спиритуалистами, философами и богословами если не вредными, то бесполезными занятиями. Но мало того, в одной и той же области всякая система среди самих жрецов своих имеет своих горячих защитников и противников, одинаково компетентных, утверждающих диаметрально противоположное. Мало того, в каждой области постоянно являются такие научные положения, которые, просуществовав иногда год, иногда десятки лет, оказываются вдруг заблуждениями и поспешно забываются теми самыми, которые их пропагандировали.

Ведь мы все знаем, что то, что считалось исключительно наукой и делом очень важным у римлян, чем они гордились, без чего считали человека варваром, была риторика, т. е. такое упражнение, над которым мы теперь смеемся и считаем не только не наукой, но пустяками. Мы также знаем, что то, что считалось наукой и самым важным делом в средние века, была схоластика, над которой мы теперь также смеемся. И я182 183 думаю, не нужно особенной смелости мысли для того, чтобы и в том огромном количестве знаний, которые в нашем мире считаются важным делом и называются наукой, предугадывать такие, над которыми наши потомки, читая описания той серьезности, с которой мы занимались нашими риторикой и схоластикой, — предметами, признаваемыми в наше время наукой, будут также пожимать плечами.

В наше время люди, освободившись от одних суеверий, не заметив еще этого, подпали под другие, не менее безосновательные и вредные, как и те, от которых они только что избавились. Избавившись от суеверий отживших религий, люди подпали под суеверия научные. Сначала кажется, что не может быть ничего общего между верованиями древнего еврея в то, что мир сотворен в 6 дней, что грехи отцов будут взысканы на детях, что некоторые болезни излечиваются созерцанием змеи, и верованием людей нашего времени в то, что мир произошел от вращения материи и борьбы существ, что преступность происходит от наследственности и что существуют микроорганизмы в виде запятых, от которых происходят такие-то болезни, и т. п. Кажется, что нет ничего общего между этими верованиями, но это только кажется.

Стоит перенестись воображением в умственное состояние древнего еврея, когда ему предлагались его верования его жрецами, чтобы убедиться в том, что основания, на которых принимались им положения о происхождении мира, и те, на которых принимаются людьми нашего времени различные научные положения, не только похожи, но совершенно тождественны.

Как еврей верил ведь собственно не в шестидневное творение и целительную змею, а в то, что есть люди, которые несомненно знают высшую, доступную человеку истину, и что поэтому хорошо верить в них, точно так же и люди нашего времени верят не в дарвиновскую теорию наследственности и запятые, а во всё то, что им выдают за истину жрецы науки, основы деятельности которых остаются для верующих такими же таинственными, какими оставались для евреев основы знания их руководителей.

Позволяю себе сказать даже и то, что я неоднократно замечал, что, точно так же как, не будучи никем, кроме своими же жрецами, проверяемы, древние жрецы смело лгали и выдавали за истину то, что им взбредало в голову, точно так же нередко183 184 случается делать то же самое и так называемым людям науки.

Вся речь г-на Золя направлена против учителей молодежи, призывающих ее к возвращению к отжитым верованиям, и г-н Золя считает себя их противником. В сущности же те, против которых он вооружается, т. е. верующие или скорее желающие верить в отжившую религию, и те, за которых борется г-н Золя, т. е. представители науки, — люди одного лагеря, и если им разобраться хорошенько в своих стремлениях, то им спорить не о чем: querelles d’amoureux,[39] как говорит Дюма. И те и другие ищут основ жизни, двигателей ее не в себе, не в своем разуме, а во внешних человеческих формах жизни: одни в том, что они называют религией, другие в том, что называется наукой. Одни, те, которые ищут спасения в религии, берут его из предания о древнем знании других людей и хотят верить этому чужому древнему знанию; другие, те, которые ищут спасения в том, что они называют наукой, берут не из своего знания, а из знания других людей и верят этому чужому знанию. Одни видят спасение человечества в исправленном, подновленном или очищенном полуеврейском, полуязыческом христианстве; другие видят его в совокупности самых случайных, разнообразных и ненужных знаний, которые они называют наукой и считают чем-то самобытно-действующим, благодетельным и потому неизбежно долженствующим исправить все недостатки жизни и дать человечеству высшее доступное благо. Одни как будто нарочно не хотят видеть того, что то, что они хотят восстановить и называют религией, есть только пустая кризалида, из которой бабочка уже давно улетела и кладет яички в другом месте, и что восстановление такой религии не только не может помочь бедам нашего времени, но может только усилить их, отводя глаза людей от настоящего дела. Другие не хотят видеть того, что то, что они называют наукой, будучи случайным собранием некоторых знаний, в настоящее время заинтересовавших нескольких праздных людей, может быть или невинным препровождением времени для богатых людей или, в лучшем случае, только орудием зла или добра, смотря по тому, в чьих руках оно будет находиться, но само по себе ничего не может исправить. В сущности же, в глубине души ни те, ни другие не верят в действительность того средства,184 185 которое они предлагают: а и те, и другие одинаково хотят только чем-нибудь отвести глаза себе и людям от той пропасти, перед которой уже стоит человечество и в которую, продолжая идти по тому же пути, оно неизбежно должно рухнуться. Одни видят это отвлекающее средство в мистицизме, религии; другие, выразителем которых выступил Золя, в одуряющем действии труда для науки.

Разница между людьми, верующими в религию и в науку, только та, что одни верят в старую мудрость, ложь которой уже развенчена, а другие в новую, ложь которой еще не развенчена и которая поэтому еще внушает благоговейный трепет некоторым наивным людям. А между тем суеверие в том, что называется наукой, едва ли меньше, чем в том, что называется религией. Разница только в том, что одно — суеверие прошедшего, другое — суеверие настоящего.

И потому, не будет ли также опасно, последовав совету г-на Золя, посвятить свою жизнь служению тому, что в наше время и в нашем мире считается наукой? Что как я посвящу всю свою жизнь на исследование явлений в роде наследственности по учению Ломброзо, или коховской жидкости, пли образования чернозема посредством деятельности червей, или круксовского четвертого состояния материи и т. п., и вдруг узнаю перед смертью, что то, на что я посвятил всю свою жизнь, были глупые, а может быть, даже и вредные пустяки, а жизнь у меня была только одна.

Есть малоизвестный китайский философ Лаодзи (первый и лучший перевод его книги «О пути добродетели» Stanislas Julien). Сущность учения Лаодзи состоит в том, что высшее благо как отдельных людей, так в особенности и совокупности людей, народов может быть приобретено через познание «Tao» — слово, которое переводится «путем, добродетелью, истиной», познание же «Тао» может быть приобретено только через неделание, «le non agir», как переводит это Julien. Все бедствия людей, по учению Лаодзи, происходят не столько от того, что они не сделали того, что нужно, сколько от того, что они делают то, чего не нужно делать. И потому люди избавились бы от всех бедствий личных и в особенности общественных, которые преимущественно имеет в виду китайский философ, если бы они соблюдали неделание (s’ils pratiquaient le non agir).

И я думаю, что он совершенно прав. Пусть каждый усердно работает. Но что? Биржевой игрок, банкир возвращается185 186 с биржи, где он усердно работал; полковник с обучения людей убийству, фабрикант — из своего заведения, где тысячи людей губят свои жизни над работой зеркал, табаку, водки. Все эти люди работают, но неужели можно поощрять их работу?

Но, может быть, надо говорить только о людях, работающих для науки?

Я постоянно получаю от разных авторов многочисленные тетради, часто и книги с работами, художественными и научными.

Один в окончательной форме разрешил вопрос христианской гносеологии, другой напечатал книгу о космическом эфире, третий разрешил социальный, четвертый — политический, пятый — восточный вопросы, шестой издает журнал, посвященный исследованиям таинственных сил духа и природы, седьмой разрешил проблему коня.

Все эти люди работают для науки неустанно и усердно, но я думаю, что время и труд не только всех этих писателей, но и многих других, не только пропали даром, но были еще и вредны. Вредны, во-первых, тем, что для приготовления этих писании тысячи других людей делали бумагу, шрифт, набирали, печатали и, главное, кормили, одевали всех своих тружеников науки, и еще тем, что все сочинители эти, вместо того чтобы чувствовать свою вину перед обществом, как бы они чувствовали ее, если бы они играли в карты или горелки, со спокойной совестью продолжают делать свое никому ненужное дело.

Кто не знает тех безнадежных для истины и часто жестоких людей, которые так заняты, что им всегда некогда, главное — некогда справиться с тем, нужно ли кому-нибудь и не вредно ли то дело, над которым они так усердно работают. Вы говорите им: «Ваша работа бесполезна или вредна потому-то и потому-то, погодите, рассудимте дело»; они не слушают вас и даже с иронией возражают: «Хорошо вам рассуждать, когда нечего делать, а я работаю над исследованием того, сколько раз такое-то слово употреблено таким-то древним писателем, или над определением форм атомов, или над телепатией» и т. п.

Но кроме этого меня всегда уже давно поражало то удивительное, утвердившееся особенно в Западной Европе, мнение, что труд есть что-то вроде добродетели, и еще гораздо прежде, чем прочесть это мнение, ясно выраженное в речи г-на Золя, я уже не раз удивлялся на это странное значение, приписываемое труду.186

187 Ведь только муравей в басне, как существо, лишенное разума и стремлений к добру, мог думать, что труд есть добродетель, и мог гордиться им.

Г-н Золя говорит, что труд делает человека добрым; я же замечал всегда обратное: сознанный труд, муравьиная гордость своим трудом, делает не только муравья, но и человека жестоким. Величайшие злодеи человечества Нерон, Петр I всегда были особенно заняты и озабочены, ни на минуту не оставаясь сами с собой без занятий или увеселений.

Но если даже трудолюбие не есть явный порок, то ни в каком случае оно не может быть добродетелью. Труд так же мало может быть добродетелью, как питание. Труд есть потребность, лишение которой составляет страдание, но никак не добродетель. Возведение труда в достоинство есть такое же уродство, каким бы было возведение питания человека в достоинство и добродетель. Значение, приписываемое труду в нашем обществе, могло возникнуть только как реакция против праздности, возведенной в признак благородства и до сих пор еще считающейся признаком достоинства в богатых и малообразованных классах. Труд, упражнение своих органов, для человека есть всегда необходимость, как о том одинаково свидетельствуют телята, скачущие вокруг кола, к которому они привязаны, и люди богатых классов, мученики гимнастики, всякого рода игр: карт, шахмат, lawn tennis’а и т. п., не умеющие найти более разумного упражнения своих органов.

Труд не только не есть добродетель, но в нашем ложно организованном обществе есть большею частью нравственно анестезирующее средство вроде курения или вина, для скрывания от себя неправильности и порочности своей жизни.

«Когда мне рассуждать с вами о философии, нравственности и религии, — мне надо издавать ежедневную газету с полмиллионом подписчиков, мне надо организовать войско, мне надо строить Эйфелеву башню, устраивать выставку в Чикаго, прорывать Панамский перешеек, дописать двадцать восьмой том своих сочинений, свою картину, оперу». Не будь у людей нашего времени отговорки постоянного, поглощающего их всех труда, они не могли бы жить, как живут теперь. Только благодаря тому, что они пустым и большею частью вредным трудом скрывают от себя те противоречия, в которых они живут, только благодаря этому и могут люди жить так, как они живут.187

188 И именно в качестве такого средства и представляет г-н Золя труд своим слушателям. Он прямо говорит: «Это только эмпирическое средство прожить честную жизнь и почти спокойную. Но разве этого мало, разве мало того, чтобы приобрести хорошее физическое и моральное здоровье и избежать опасности мечты, разрешая трудом вопрос наибольшего доступного человеку счастия?»

Таков совет, даваемый молодежи нашего времени г-ном Золя!

Совсем другое говорит Дюма.

Вот его письмо, написанное к редактору «Голуа».



Милостивый государь!

Вы спрашиваете моего мнения относительно стремлений, которые, кажется, что обнаруживаются среди школьной молодежи, и относительно споров, которые предшествовали и сопровождали происшествия в Сорбонне. Я предпочел бы не давать своего мнения относительно чего бы то ни было, очень хорошо зная, что это ни к чему не поведет. Люди, которые и прежде были одинакового с нами мнения, останутся в нем еще в продолжение некоторого времени; те, которые были противоположного, будут упорствовать в нем всё более и более. Лучше бы было совсем не спорить. Мнения подобны гвоздям, сказал один моралист из моих приятелей: чем более по ним колотят, тем глубже их вколачивают.

Это не то, чтобы я не имел своего мнения относительно того, что называют великими мировыми вопросами, и относительно различных форм, которыми человеческий ум мгновенно одевает те предметы, о которых он рассуждает. Это мнение такое определенное и такое безусловное, что я предпочел бы сохранить его для своего личного руководства, не имея притязания ничего творить, ничего разрушать. Мне должно бы было возвратиться к тем великим политическим, социальным, философским, религиозным вопросам, и это повело бы нас слишком далеко, если бы я последовал за вами в исследовании незначительных внешних явлений, вызываемых этими вопросами в каждом новом поколении. В самом деле, каждое новое поколение приходит с мыслями и страстями, старыми как мир, хотя оно думает, что никто не имел их раньше его, потому что оно в первый раз находится под их влиянием, и оно убеждено, что оно вот-вот преобразует всё существующее.188

189 В то время, как человечество пытается разрешить в продолжение тысячелетий эту великую задачу причин и следствий, которую оно едва ли разрешит и через тысячи веков, если и допустить, чего я не допускаю, возможность ее разрешения, двадцатилетние дети объявляют, что они имеют неопровержимое разрешение ее в их совершенно молодых мозгах. И как первый довод в первом же споре, они начинают колотить по тем, которые с ними не согласны. Должно ли из этого заключить, что это есть признак возвращения целого общества к религиозному идеалу, временно затемненному и оставленному? Или у всех этих молодых апостолов это есть только чистый физиологический вопрос, вопрос горячности крови, силы мускулов, горячности и силы, которые толкали молодежь двадцать лет тому назад на противоположное движение? Я склоняюсь к последнему предположению.

Тот грубо ошибался бы, кто хотел бы видеть в проявлениях возраста, полного силы, доказательство окончательного развития или хотя бы прочного. Тут есть только припадок лихорадки роста. Какого бы рода ни были те идеи, во имя которых молодые люди колотят друг друга, можно пари держать, что они будут противниками этих идей, как скоро они встретят их в своих детях. Возраст и опыт сделают это.

Многие, многие из воюющих и врагов настоящего часа рано или поздно встретятся на проселочных дорогах жизни отчасти усталые, отчасти разочарованные борьбой с действительностью, и вместе рука с рукой вернутся на большую дорогу, с грустью признавая то, что, несмотря на их прежние убеждения, земля осталась круглою и вертится всё в том же направлении и что те же горизонты расстилаются под всё тем же бесконечным и закрытым небом.

Вволю поспорив и подравшись, одни во имя веры, другие во имя науки, столько же для того, чтобы доказать, что есть бог, сколько и для того, чтобы доказать, что его нет, — два утверждения, насчет которых можно драться вечно, если решать не разоружаться до тех пор, пока не докажут, — они согласятся окончательно, что одни не знают об этом больше, чем другие, но что они твердо знают, что в конце концов человеку нужно надеяться столько же, если и не больше, чем знать, и что он страдает ужасно от неизвестности, в которой он находится, о вещах более всего для него интересных, что он постоянно189 190 ищет положения лучшего, чем то, в котором он находится, и что ему надо предоставить полную свободу искать в области философии это средство быть более счастливым.

Перед ним был мир, который был до него и останется после него, и он знает, что мир этот вечен и что он желал бы участвовать в этой вечности. Раз он был призван к жизни, он требует своей доли в жизни вечной, которая окружает его, возбуждает его, подсмеивается над ним и уничтожает его. Так как он знает, что он начался, он не хочет кончиться. Он громко призывает, он тихим голосом молит о достоверности, которая постоянно ускользает от него для его же счастия, потому что достоверное знание было бы для него неподвижностью и смертью. Так как сильнейший двигатель человеческой энергии есть неизвестное, так как он не может установиться в достоверности, он носится в неопределенных идеалах, и как бы далеко он ни отклонялся в скептицизм, в отрицания, вследствие гордости, любопытства, злобы, моды, он всегда возвращается к надежде, без которой он не может жить. Это как ссора влюбленных: ненадолго.

Так что бывает иногда затемнение, но нет никогда полного исчезновения человеческого идеала. Через него проходят философские туманы, как облака перед месяцем, но белое светило продолжает свое шествие и вдруг появляется из-за них нетронутым и блестящим. Эта неудержимая потребность идеала в человеке объясняет то, что человек бросался с таким доверием, с таким восторгом, без разумного контроля в различные религиозные формулы, которые, обещая ему бесконечное, предлагали его ему сообразно его природе и ставили его в известные рамки, всегда необходимые даже для идеала.

Но вот уже давно при каждой станции движения человечества новые люди выходят из мрака в всё большем и большем количестве, в особенности за последние 100 лет, и люди эти во имя разума, науки, наблюдения отрицают истины, объявляют их относительными и хотят разрушить те формулы, которые их содержат.

Кто прав в этом споре? Все — до тех пор, покуда все ищут, и никто — как только начинают угрожать. Между истиной, которая составляет цель, и свободным исследованием, на которое всякий имеет право, силе нечего делать, несмотря на знаменитые примеры противного. Сила только удаляет цель, вот и всё. Она не только жестока, она бесполезна, что составляет190 191 самый большой недостаток в деле цивилизации. Никакой удар кулака, как бы силен он ни был, не докажет ни существования, ни несуществования бога.

И, наконец, та сила, какая бы она ни была, которая сотворила мир, так как он, как мне кажется, все-таки не мог сотвориться сам, сделав нас своими орудиями, удержала за собой право знать, зачем она нас сделала и куда она нас ведет. Сила эта, несмотря на все намерения, которые ей приписывали, и на все требования, которые к ней предъявляли, сила эта, как кажется, желает удержать свою тайну, и потому (я скажу здесь всё, что думаю) мне кажется, что человечество начинает отказываться от желания проникнуть ее. Человечество обращалось к религиям, которые ничего не доказали ему, потому что они были различны; обращалось к философиям, которые не более того разъяснили ему, потому что они были противоречивы; оно постарается теперь управиться одно с своим простым инстинктом и своим здравым смыслом, и так как оно живет на земле, не зная зачем и как, оно постарается быть настолько счастливым, насколько это возможно, теми средствами, которые предоставляет ему наша планета.

Недавно Золя в замечательной речи, обращенной к студентам, советовал им как лекарство, даже как панацею против всех затруднений в жизни, — труд. Labor improbus omnia vincit.[40] Лекарство известно, и от этого оно не менее хорошо, но оно всегда было и продолжает быть недостаточным. Пусть работает человек своими мускулами или своим умом, все-таки никогда не может быть его единственной заботой приобретение пищи, наживание состояния или приобретение славы. Все те, которые ограничивают себя этими целями, чувствуют и тогда, когда они достигли их, что им еще недостает чего-то: дело в том, что, что бы ни производил человек, что бы ни говорил, что бы ему ни говорили, он состоит не только из тела, которое надо кормить, и ума, который надо образовать и развивать, у него несомненно есть еще и душа, которая еще заявляет свои требования. Эта-то душа находится в неперестающем труде, в постоянном развитии и стремлении к свету и истине. До тех пор, пока она не получит весь свет и не завоюет всю истину, она будет мучать человека.191

192 И вот — она никогда так не занимала, никогда не налагала с такою силою свою власть на человека, как в наше время. Она, так сказать, разлита во всем том воздухе, который вдыхает мир. Те несколько индивидуальных душ, которые отдельно желали общественного перерождения, мало-помалу отыскали, призвали друг друга, сблизились, соединились, поняли себя и составили группу, центр притяжения, к которому стремятся теперь другие души с четырех концов света, как летят жаворонки на зеркало: они составили таким образом общую, коллективную душу с тем, чтобы люди вперед осуществляли сообща, сознательно и неудержимо предстоящее единение и правильный прогресс наций, недавно еще враждебных друг другу. Эту новую душу я нахожу и узнаю в явлениях, которые кажутся более всего отрицающими ее.

Эти вооружения всех народов, эти угрозы, которые делают друг другу их представители, эти возобновления гонений известных народностей, эти враждебности между соотечественниками и даже эти ребячества Сорбонны суть явления дурного вида, но не дурного предзнаменования. Это — последние судороги того, что должно исчезнуть. Болезнь в этом случае есть только энергическое усилие организма освободиться от смертоносного начала.

Те, которые воспользовались и надеялись еще долго и всегда пользоваться заблуждениями прошедшего, соединяются с целью помешать всякому изменению. Вследствие этого — эти вооружения, эти угрозы, эти гонения; но, если вы вглядитесь внимательнее, вы увидите, что всё это только внешнее. Всё это колоссально, но пусто.

Во всем этом уже нет души: она перешла в иное место. Все эти миллионы вооруженных людей, которые каждый день упражняются в виду всеобщей истребительной войны, не ненавидят уже тех, с которыми они должны сражаться, и ни один из их начальников не смеет объявить войны. Что касается до упреков, даже заражающих, которые слышатся снизу, то уже сверху начинает отвечать им признающее их справедливость великое и искреннее сострадание.

Взаимное понимание неизбежно наступит в определенное время и более близкое, чем мы полагаем. Я не знаю, происходит ли это оттого, что я скоро уйду из этого мира и что свет, исходящий из-под горизонта, освещающий меня, уже затемняет192 193 мне зрение, но я думаю, что наш мир вступает в эпоху осуществления слов: «Любите друг друга», без рассуждения о том, кто сказал эти слова: бог или человек.

Спиритуалистическое движение, заметное со всех сторон и которым столько самолюбивых и наивных людей думают управлять, будет безусловно человечно. Люди, которые ничего не делают с умеренностью, будут охвачены безумием, бешенством любить друг друга. Это сначала, очевидно, не совершится само собой. Будут недоразумения, может быть и кровавые: так уж мы воспитаны и приучены ненавидеть друг друга часто теми самыми людьми, которые призваны научать нас любви. Но так как очевидно, что этот великий закон братства должен когда-нибудь совершиться, я убежден, что наступают времена, в которые мы неудержимо пожелаем, чтобы это совершилось.

А. Дюма



1 июня 1893 года.

Главная разница между письмом Дюма и речью Золя, не говоря уже о внешней разнице, состоящей в том, что речь Золя обращена к молодежи и точно как будто заискивает перед нею (что стало обыкновенным и неприятным явлением нашего времени так же, как и заискивание писателей перед женщинами), письмо же Дюма не обращено к молодежи и не говорит ей комплиментов, а напротив, указывает ей ее всегдашнюю ошибку самонадеянности, и вследствие этого самого, вместо того чтобы внушать юношам, что они очень важные люди и что в них вся сила, чего они никак не должны думать для того, чтобы сделать что-нибудь путное, научает не только их, но взрослых и старых очень многому, — разница главная в том, что речь Золя усыпляет людей, удерживая их на том пути, на котором они стоят, уверяя их в том, что то, что они знают, и есть то самое, что им нужно знать; письмо же Дюма будит людей, указывая им то, что жизнь их идет совсем не так, как она должна идти, и что они не знают того самого главного, что им нужно знать. Дюма так же мало верит в суеверие прошедшего, как и в суеверие настоящего. Но зато и именно потому, что он не верит ни в суеверие прошедшего, ни в суеверие настоящего, он сам наблюдает, сам думает и потому видит ясно не только настоящее, но и будущее, как видели его всегда те, которых в древности193 194 называли видящими пророками. Как ни странно это может казаться тем, которые, читая сочинения писателей, видят только внешнюю сторону писания, а не душу писателя, тот самый Дюма, который написал «Dame aux Camelias», «Affaire Clémenceau»[41] и др., этот самый Дюма видит теперь будущее и пророчествует о нем. Как ни странно это кажется нам, привыкшим представлять себе пророка в звериной шкуре и в пустыне, пророчество остается пророчеством, несмотря на то, что оно раздается не на берегах Иордана, а печатается на берегах Сены в типографии «Голуа», и слова Дюма — действительное пророчество и носят на себе все главные признаки пророчества: во-первых, тот, что слова эти совершенно противоположны всеобщему настроению людей, среди которых они раздаются; во-вторых, тот, что, несмотря на это, люди, слышащие эти слова, сами не зная почему, соглашаются с ними и, в-третьих, главное, тот, что пророчество содействует осуществлению того, что оно предсказывает.

Чем люди больше будут верить в то, что они могут быть приведены чем-то внешним, действующим само собою, помимо их воли, религией или наукой, к изменению и улучшению своей жизни, тем труднее совершится это изменение и улучшение. И в этом главный недостаток речи Золя. Но, напротив, чем больше они будут верить тому, что предсказывает Дюма, — тому, что неизбежно и скоро наступит то время, когда люди все будут увлечены любовью друг к другу и, отдавшись ей, сами по своей воле изменят всю теперешнюю жизнь, — тем скорее наступит это время. И в этом главное достоинство письма Дюма. Золя советует людям не изменять своей жизни, а только усиливать деятельность в раз принятом направлении, и этим внушает им неизменение их жизни. Дюма же, предсказывая внутреннее изменение чувств людей, внушает им его.

Дюма предсказывает, что люди, испробовав всё, возьмутся наконец — и в очень скором времени — серьезно за приложение к жизни закона «любви друг к другу» и будут, как он говорит, охвачены «безумием, бешенством» любви. Он говорит, что видит уже среди явлений, представляющихся столь угрожающими, признаки этого нового нарождающегося любовного настроения людей, видит, что поголовно вооруженные народы194 195 уже не ненавидят друг друга: видит, что в борьбе богатых классов с бедными проявляется уже не торжество победителей, а искреннее сострадание победителей к побежденным и недовольство и стыд перед своей победой; видит, главное, как он говорит, образовавшиеся центры любовного притяжения, нарастающие, как ком снега, и неизбежно долженствующие привлечь к себе всё живое, до сих пор еще не присоединявшееся к ним, и этим путем изменения настроения уничтожится всё то зло, от которого страдают люди.

Я думаю, что если и можно оспаривать близость того переворота, который предсказывает Дюма, или даже самую возможность такого увлечения людей любовью друг к другу, никто не будет спорить о том, что если бы это случилось, то человечество избавилось бы от большей части всех удручающих его и угрожающих ему бедствий. Нельзя не признать того, что если бы люди делали то, что им предписывали тысячи лет тому назад, не только Христос, но все мудрецы мира, т. е. хотя бы не только любили других, как себя, но не делали бы хоть другим того, чего не хотят, чтобы им делали, что если бы люди вместо эгоизма предались альтруизму, если бы склад жизни из индивидуалистического переменился в коллективистический, как на своем дурном жаргоне выражают ту же самую мысль люди науки, то жизнь людей, вместо того чтобы быть бедственной, стала бы счастливой. Мало того, все признают и то, что жизнь, продолжаемая на тех языческих основах борьбы, на которых она идет теперь, приведет неизбежно человечество к величайшим бедствиям и что время это уже близко. Все люди видят, что чем больше и энергичнее будут они отнимать друг у друга землю и произведения их труда, тем озлобленнее будут становиться они и тем неизбежнее рано или поздно отнимут те люди, у которых более всего отнято, у похитителей то, чего их так долго лишали, и жестоко отплатят еще за все перенесенные ими лишения. Все уже давно видят ту до смешного очевидную нелепость взаимного вооружения народов, которое неизбежно должно кончиться если не ужаснейшими и бесконечными побоищами, то всеобщим совершающимся уже разорением и вырождением всех людей, участвующих в этом круге вооружений. Кроме того, все люди нашего мира признают обязательным для себя или религиозный христианский закон любви, или на том же христианстве основанный светский195 196 закон уважения к чужой жизни, личности и правам человека.

Люди знают всё это и, несмотря на то, устраивают жизнь свою противно и своей выгоде, и безопасности, и закону, который они исповедуют.

Очевидно, есть какая-то скрытая, но важная причина, мешающая людям исполнять то, что им выгодно, что избавило бы их от очевидной опасности и что они признают обязательным для себя, религиозным или нравственным законом. Ведь не для того же, чтобы обманывать друг друга, восхваляется среди них уже столько столетий и теперь с тысяч разных религиозных и светских кафедр проповедуется любовь друг к другу. Ведь давно пора бы людям решить, что любовь к ближнему выгодное, полезное и доброе дело, и на основании ее устроить свою жизнь или, признав, что любовь есть неосуществимая мечта, перестать говорить о ней. Но люди все не делают ни того, ни другого: они продолжают жить противно любви и продолжают восхвалять ее. Очевидно, они верят, что любовь возможна, желательна и свойственна им, но не могут осуществить ее. Отчего же это происходит?

Все великие перемены в жизни одного человека или всего человечества начинаются и совершаются только в мысли. Какие бы ни происходили внешние перемены в жизни людей, как ни проповедовали бы люди необходимость изменения чувств и поступков, жизнь людей не изменится до тех пор, пока не произойдет перемены в мысли. Но стоит произойти перемене в мысли, и рано или поздно, смотря по важности перемены, она произойдет в чувствах и в действиях и в жизни людей так же неизбежно, как произойдет поворот корабля после поворота руля.

С первых слов своей проповеди Христос не говорил людям: поступайте так или этак, имейте такие или иные чувства; но он говорил людям: μετανοετε — одумайтесь, измените свое понимание жизни. Он не говорил людям: любите друг друга (это уже он говорил после своим ученикам, людям, понявшим его учение); но он говорил всем людям то же, что говорил его предшественник Иоанн Креститель: покайтесь, т. е. одумайтесь, измените свое понимание жизни, μετανοετε — одумайтесь, иначе все погибнете, говорил он. Не может смысл вашей жизни состоять в том, чтобы каждый из вас искал отдельного196 197 блага своей личности или блага известной совокупности людей, говорил он, потому что благо это, приобретаемое в ущерб другим личностям, семьям, народам и ищущим того же и теми же средствами, очевидно не только не достижимо, но неизбежно должно привести вас к погибели. Поймите то, что смысл вашей жизни может быть только в исполнении воли того, кто послал вас в нее и требует от вас не служения вашим личным целям, а его цели, состоящей в установлении единения и любви между всеми тварями, в установлении царства небесного, когда перекуют мечи на сошники и копья на серпы и лев будет лежать с ягненком, как выражали это пророки. Измените ваше понимание жизни, иначе все погибнете, говорил он. Но люди не слушали Христа и не изменили своего понимания жизни тогда и до сих пор удержали его. И вот это ложное понимание жизни, удерживаемое людьми, несмотря на усложнение форм жизни и развитие сознания людей нашего времени, и составляет ту причину, по которой люди, понимая всю благодетельность любви, всю опасность жизни, противной ей, признавая ее законом своего бога или законом жизни, все-таки не могут следовать ей.

И в самом деле, какая же есть возможность человеку нашего мира, полагающему цель своей жизни в своем личном или семейном, или народном благе, добываемом только напряженною борьбой с другими людьми, стремящимися к тому же, среди учреждений мира, узаконивающих всякую борьбу и насилие, — действительно любить тех, которые всегда стоят ему на дороге и которых он должен неизбежно губить для достижения поставленных им для себя целей?

Для того, чтобы могла произойти перемена чувств и поступков, должна произойти прежде всего перемена мысли. Для того же, чтобы могла произойти перемена мысли, человеку необходимо остановиться и обратить внимание на то, что ему нужно понять. Чтобы люди, с криком и грохотом колес несущиеся к пропасти, услыхали то, что им кричат те, которые хотят спасти их, им надо прежде всего остановиться. А то как же человек изменит свои мысли, свое понимание жизни, когда он, не переставая, будет с увлечением, да еще подгоняемый людьми, которые уверяют его, что это-то и нужно, работать на основании того самого ложного понимания жизни, которое ему нужно изменить?197

198 Страдания людей, вытекающие из ложного понимания жизни, так назрели, благо, даваемое истинным пониманием жизни, так стало всем ясно и очевидно, что для того, чтобы люди изменили свою жизнь сообразно своему сознанию, им не нужно в наше время уже ничего предпринимать, ничего делать, а нужно только остановиться, перестать делать то, что они делают, сосредоточиться и подумать.

Люди нашего христианского мира находятся в том же положении, в котором находились бы люди, надрывающиеся над стягиванием с места легкой тяжести только потому, что они спеша не могут сговориться и не переставая тянут в противоположные стороны.

Если в прежнее время, когда еще не до такой степени выяснилась бедственность языческой жизни и благо, обещаемое любовью, люди могли бессознательно поддерживать рабство, угнетения, казни, войны и разумными доводами защищать свое положение, то в настоящее время это стало уже совершенно невозможно: люди нашего времени могут жить языческою жизнью, но уже не могут оправдывать ее. Людям нашего христианского мира стоит только на минуту остановиться в своей деятельности, обдумать свое положение, примерить требование своего разума и своего сердца к окружающим их условиям жизни, чтобы увидать, что вся жизнь их, все поступки их есть постоянное вопиющее противоречие с их совестью, разумом и сердцем.

Спросите отдельно каждого человека нашего времени о том, чем он руководится и считает нужным руководиться в своей жизни, и почти каждый скажет вам, что он руководится если не любовью, то справедливостью, — скажет вам, что для него лично, признающего или обязательность христианского учения, или нравственные светские принципы, основанные на том же христианстве, не нужны ни насилия, ни суды, ни казни, ни война и что подчиняется этим условиям жизни потому, что они нужны для других людей; спросите другого, третьего, и почти все скажут то же. И все они искренни. По свойству их сознания большинство людей нашего времени уже давно должны бы жить между собой, как христиане. Посмотрите, как они живут в действительности: они живут, как звери.

Итак, большинство людей христианского мира нашего времени живет языческою жизнью не столько потому, что оно198 199 желает жить так, сколько потому, что устройство жизни, когда-то нужное для людей с совершенно другим сознанием, осталось то же и поддерживается постоянною суетой людей, не дающей им времени опомниться и изменить его соответственно своему сознанию.

Стоит людям перестать хоть только на время делать то, что им советует Золя и его мнимые противники, все те, которые под предлогом медленного и постепенного прогресса желают удержать существующий порядок: перестать одурять себя ложными верованиями религии или науки и, главное, неустанным самодовольным трудом над делами, не оправдываемыми