РЕЧЬ, ПОСВЯЩЕННАЯ ПАМЯТИ И. С. ТУРГЕНЕВА, В ОБЩЕСТВЕ ЛЮБИТЕЛЕЙ РОССИЙСКОЙ СЛОВЕСНОСТИ ПРИ МОСКОВСКОМ УНИВЕРСИТЕТЕ. 1883

Толстой согласился на просьбу Общества любителей российской словесности при Московском университете принять участие в торжественном заседании Общества в память И. С. Тургенева: «Непременно или буду читать или напишу и дам прочесть о нем». Заседание было назначено на 23 октября. Известие о предстоящем выступлении Толстого с речью, посвященной памяти Тургенева, проникло в печать. Но публичное выступление писателя, внимание к которому русского общества было приковано изъятой из «Русской мысли» его «Исповеди», было запрещено.

Проповедь, которую Толстой теперь считает главным делом своей жизни, распространение его философско-религиозных сочинений, его публицистика вызывали у власти страх. Общественное настроение передано женой Толстого: «23 октября Левочка будет публично читать о Тургеневе, это теперь уже волнует всю Москву, и будет толпа страшная в актовом зале университета в Обществе любителей русской словесности <…> Чтение в память Тургенева запретили из вашего противного Петербурга. <...> Представь себе, что это чтение должно было быть самое невинное, самое мирное; никто не только не думал о том, чтобы выстрелить какой-нибудь либеральной выходкой, – но даже все страшно удивились, что же могло быть сказано? Где могла бы быть противоправительственная опасность? Теперь, конечно, все могут предположить. Публика взволнована, подозревают чуть ли не целый замысел целой революционной выходки. Левочка говорил, что ему писать речь некогда, но что он будет говорить, и то, что он хотел сказать, так же невинно, как сказка о Красной Шапочке.

Но мне и всей Москве было ужасно досадно. Озлоблены все...».

Действительно, встревоженный газетными сообщениями начальник Главного управления по делам печати Е. М. Феоктистов уведомил министра внутренних дел К. П. Победоносцева о намерении писателя произнести публичную речь о Тургеневе: «В Москве есть Общество любителей российской словесности, о котором достаточно сказать, что председателем его состоит редактор “Русской мысли” Юрьев, а секретарем бывший профессор Гольцев. <…> Толстой – человек сумасшедший; от него следует всего ожидать; он может наговорить невероятные вещи – и скандал будет значительный. Осмеливаюсь обратить на это внимание Вашего сиятельства. Не следовало ли бы предупредить московского генерал-губернатора, чтобы он – в случае, если заседание действительно устроится и если действительно граф Толстой намерен выступить в нем с речью, – призвал к себе Юрьева и потребовал бы к себе на просмотр статьи и речи, предназначенные для прочтения? Казалось бы, необходимо принять меры предосторожности».

Феоктистов вторил своему начальнику, выполнял данное Победоносцевым поручение – внимательно следить за публичными речами Толстого. Когда в начале 1883 г. в газете «Голос» (№ 10) был опубликован слух о появлении «Нового философского труда графа Льва Толстого в “Московском телеграфе”», Победоносцев предупреждал: «Эти философские труды полоумного гр. Толстого известно к чему клонятся. Посему не лишним считаю обратить ваше внимание на означенное заявление»*.

Победоносцев сообщил московскому генерал-губернатору князю В. А. Долгорукову в шифрованной телеграмме: «Имея в виду, что Юрьев и Гольцев вместе с графом Толстым могут произвести нежелательную демонстрацию, имею честь просить ваше сиятельство, не признаете ли удобным, пригласив к себе Юрьева, потребовать от него для личного просмотра статьи и речи, предназначенные для прочтения». На что последовал ответ «конфиденциальным» письмом: «Я пригласил к себе председателя названного общества г. Юрьева и, усмотрев из его объяснений со мною, что на предложение г.г. Гольцеву и графу Толстому представить приготовляемые ими к заседанию статьи и речи, они могут отозваться неимением их в рукописи, а затем, в самом заседании, потребовав слова, могут произнести приготовленное ими заранее, как бы импровизацию, причем отказать им в ту минуту в праве произнесения речей было бы неудобно, так как это могло бы возбудить в публике нежелательные толки, – я предпочел, по соглашению с г. Юрьевым, устранить вовсе предположенное заседание. С этой целью оно объявлено отложенным на неопределенное время. Формальным поводом к этому выставлено то, что лица, желающие участвовать в заседании своими статьями и речами, не все еще к этому подготовились».

Толстой очень жалел, что ему «помешали говорить» о Тургеневе, и позже воспоминал: «Когда Тургенев умер, я хотел прочесть о нем лекцию. Мне хотелось, особенно ввиду бывших между нами недоразумений, вспомнить и рассказать все то хорошее, чего в нем было так много и что я любил в нем. Лекция эта не состоялась. Ее не разрешил Долгоруков».

То, что Толстой хотел сказать в своей публичной речи о Тургеневе, спустя два месяца он высказал – «не мог удержаться не сказать» – в письме известному исследователю русской литературы и общественности Александру Николаевичу Пыпину (1833–1904).

«...Я ничего не пишу о Тургеневе, потому что слишком многое и все в одной связи имею сказать о нем. Я и всегда любил его; но после его смерти только оценил его как следует. Уверен, что вы видите значение Тургенева в том же, в чем и я, и потому очень радуюсь вашей работе. Не могу, однако, удержаться не сказать то, что я думаю о нем. Главное в нем – это его правдивость.

По-моему, в каждом произведении словесном (включая и художественное) есть три фактора: 1) кто и какой человек говорит? 2) как? – хорошо или дурно он говорит, и 3) говорит ли он то, что думает, и совершенно то, что думает и чувствует. Различные сочетания этих 3-х факторов определяют для меня все произведения мысли человеческой. Тургенев прекрасный человек (не очень глубокий, очень слабый, но добрый, хороший человек), который хорошо говорит всегда то самое, то, что он думает и чувствует. Редко сходятся так благоприятно эти три фактора, и больше нельзя требовать от человека, и потому воздействие Тургенева на нашу литературу было самое хорошее и плодотворное. Он жил, искал и в произведениях своих высказывал то, что он нашел, – все, что нашел. Он не употреблял свой талант (уменье хорошо изображать) на то, чтобы скрывать свою душу, как это делали и делают, а на то, чтобы всю ее выворотить наружу. Ему нечего было бояться».

Толстой выделяет в жизни и произведениях Тургенева «три фазиса: 1) вера в красоту (женскую любовь – искусство), это выражено во многих и многих его вещах; 2) сомнение в этом и сомнение во всем, и это выражено и трогательно, и прелестно в “Довольно”; и 3) не формулированная, как будто нарочно из боязни захватать ее (он сам говорит где-то, что сильно и действительно в нем только бессознательное), не формулированная, двигавшая им и в жизни, и в писаниях, вера в добро – любовь и самоотвержение, выраженная всеми его типами самоотверженных и ярче, и прелестнее всего в “Дон Кихоте”, где парадоксальность и особенность формы освобождала его от его стыдливости перед ролью проповедника добра.

Много еще хотелось бы сказать про него. Я очень жалел, что мне помешали говорить о нем» (из письма 10 января 1884 г.).

ПСС, т. 64.


* Феоктистов Е. М. Воспоминания. За кулисами политики и литературы. 1846-1896. – М., 1991.